Психушка 3 страница. Мы наслаждаемся жизнью, выжимаем из своей молодости всё, что можем, постоянно ездим в Сохо, где тусят извращенцы

* Крысиная Чесотка.

Мы наслаждаемся жизнью, выжимаем из своей молодости всё, что можем, постоянно ездим в Сохо, где тусят извращенцы, мошенники, деревенские банды футбольных фанатов ищут дешёвый клубешник и традиционную лондонскую пинту, жирные старые военные и тощие джанки-бляди, заблудившиеся туристы, торговцы наркотиками, мошенники, плюс ребята из каждого племени. Если нас много, мы садимся в поезд, если нет, я везу всех на машине; это было уже позже, когда я кончил школу и работал, бухой, ехал домой после восьми или девяти пинт, я за рулём, ощущаю энергию, разгоняю двигатель, насколько могу, окна заляпаны жиром от картошки и кебаба, чоу-мейна и сервелата, туда-сюда по Уэст-вею, год за годом, поворачиваю направо на Уэст-Энд, выезжаю из Кэмдена, несусь по эстакаде Чисвика, если мы едем в Хаммерсмит. Дома делать нечего, выпить негде, драки, единственные клубы — у патруля соульщиков, и те скоро разбомбят, и их закроют, так что фургон возит нас туда-сюда с минимумом геморроя, Кэмден, Хаммерсмит и Сохо в первую очередь, в Кэмдене всегда оживлённо, там «Мьюзик Машин», «Электрик Болрум», «Раундхаус», «Дингуоллс» и «Даблин Кастл», и хватает хороших пабов, особенно «Хоу-ли Армз». В Кэмдене очень клёво тусоваться, ну а в Сохо есть «Марки» и «100 Клуб» на Оксфорд-стрит, в Хаммерс-мите - «Одеон», «Пэлас» и «Клерендон», и ниже по дороге «Грейхаунд». Это для нас основные точки, плюс «Сэр Джордж Робей», «Нэшвилл Рум», «Хоуп» и «Анкор», «Эк-лам Холл», «Лицеум», «Мунлайт Клаб», и ещё, и ещё, я уже не помню названия, а некоторые и не знал. Фургон обошёлся мне в семьдесят пять фунтов, и мы гордимся им, пока однажды вечером я не попрощался с ним, по дороге назад в Слау: влетел аккурат в фонарь в Лэнгли, в три утра, на съезде с магистрали. На соседнем сидении был Смайлз, а сзади Дэйв, Клем и Крис, со своими сладкими и кислыми коробками. Фургон стал кандидатом на свалку, а мы пешком пошли по домам. Я так нажрался, что едва мог идти, но остатков сознания хватило понять, что я не хочу сесть за вождение в пьяном виде, что меня минимум оштрафуют и отнимут права. Я до следующего вечера просидел дома у Криса, а потом пошёл домой. Пришёл разбираться Старый Билл, но я сказал, что фургон угнали, ничего не знаю, был у друга дома. Мне досталось от мамы, но она не собиралась выдавать собственного сына, и они ничего не смогли доказать, так что от меня отстали. Я получил деньги по страховке, но мало, я остался без колёс, пришлось начинать копить. Я получал слишком мало, чтобы просто пойти и купить машину, так что пришлось ездить на поезде; и мы привыкли мотаться в Паддингтон: быстрая поездка, потом пять станций метро до Оксфордского Цирка, пропустить пинту в конце Карнаби-стрит, и в Сохо бухать в Шип, или в пабах у рынка, мы видели хорошие группы в Марки на Вордор-стрит, The Vibrators, Chelsea, UK Subs, похоже, всё время там играли, и с ними группы, названия которых мы никогда не знали, и каждый раз, когда Chelsea играли «Right То Work», на сцену лез народ, количество безработных всё время росло, на другой стороне этого сингла была песня под названием «Одиночка»*, и Дэйв сидел в Шипе однажды вечером, и говорил, что я тоже превращаюсь в одиночку. Наверно, он был прав, ну и что, жизнь продолжалась, лагер и Space Invaders, Марки провонял фигнёй, которую я рассыпал на пол во время работы; я подметал проходы склада, и куда бы ты не шёл, надо было надевать пластиковые очки, на нос -респиратор, моё обучение на работе шло медленно, они заставляли меня делать всю говенную работу; и я знал здание сверху донизу, там был парень, он курил траву, кальян, и я эту фигню завернул в фольгу и продал ему по приколу.

* The Loner.

Как я и думал, он оказался выпендрёжником, распаковал и высыпал её за погрузочной площадкой во время обеденного перерыва, и мудро кивал головой, что, мол, дурь - высший сорт. Если мы добирались до Сохо пораньше, мы ходили в секс-шопы, смотрели, на что женщины тратят свои последние пенни, там всегда мелкими стайками бродили красивые тётки, выбирали вибраторы, на нас даже не смотрели, по большей части, взрослые крашеные цыпочки, пытающиеся подперчить свою жизнь, наверно, одна-две нимфоманки, и видели большую тётку, разглядывающую десятидюймовый дилдо, достаточно, чтобы на всю жизнь отбить себе охоту к сексу. Панкушки одеваются в винил и резину, и я никогда не видел их в секс-шопах. Зато в клубах они всегда сидели у дверей, в кожаных мини-юбках, с мультяшно-фиолетовыми волосами, разглядывали бизнесменов и туристов, которые и ходят в клубы за сексом. А мы смотрели стриптиз, дешёвые подмостки, где женщины раздеваются, демонстрируют растяжки, или кабинки, где платишь десятку, и пару минут в тесноте смотришь на отличную цыпочку в верховой одежде, а Полковник Боуги порет её по заднице; и всё время был бедный тупой сельский парень, который нагибался, как лошадь, которой не дали овса, подглядывал через щели в амбаре, его хозяйка нагнулась вперёд, животом на кипу сена, а старый больной судья с кнутом задавал ей то наказание, которому хотел бы подвергнуть каждого хулигана, прошедшего через суд. Мы в этих кабинках часто прикалывались, сидели там только что не на шее друг у друга, десятка скоро кончится, и мы просим у цыгана быстрее обслужить леди из поместья, его так жалко, работать в саду за гроши, разбрасывать навоз и копать канавы под проливным дождём, собирать вишни и червивые яблоки. Но он ни разу не послушал нас, смешно наверно было смотреть на эту толпу в кабинке. Эти машины нас наёбывали, и мы сдавались, выходили злые, понимали, что нас кинули, хотели, чтобы копатель картошки одержал верх над аристократией. Мы ненавидели судью в твидовой куртке, грязного старикашку, который получал удовольствие, хлестая чью-нибудь задницу, и мы шли в паб с картинами в голове, заказывали четыре-пять пинт пива или сидра, пялились на девчонок. Не думаю, что мы им нравились, чаще всего они нас знать не желали, думали, мы толпа грязных фанатов, когда мы были молодыми. Мы со Смайлзом, наверняка, ненавидели модную и стильную одежду, ходили в старых шмотках: мартена и Хэррингтоны, балахоны и толстовки. Годами мы не покупали джинсы. У меня была «Кромби», я купил её на рынке и носил зимой. Это скиновская куртка, но я не был скином, просто стили пересеклись. Дэйв был чуток умнее, одевался стильно, Крис - нормально, без выпендрёжа, и что-то тогда происходило, что-то витало в воздухе, я всегда смотрел в будущее, даже теперь, когда я лежу пластом в темноте, еду в Сибирь, мне интересно, что там, впереди, ничего не могу поделать, напеваю под нос «You’re Wondering Now» Special AKA, слышу в ночи саксофон, выключают свет.
Снаружи светло и свежо, но я отхожу от окна, на всякий случай, слушаюсь товарища проводницу и скрываюсь из вида, когда поезд подползает к советской границе. Быстрее было бы выйти и пойти пешком, но только если ты не против пули в голову. Земля покрыта пучками травы, две длинные полосы колючей проволоки отделяют китайцев от советских пограничников, две волосатые свиньи бродят по обезлюдевшей территории. Деревянные вышки китайской армии наклоняются на ветру, солдаты смотрят, пальцы на курке. Русская матрона говорит, они нервничают. Она хорошо говорит по-английски, активно жестикулирует, длинные пальцы с короткими, грубыми ногтями. Она много работает, кипятит воду для термосов, которые раздаёт, у себя в купе заваривает чай, смотрит за пассажирами, а мы оставляем Китай позади, с самого начала - под наблюдением.
Поезд останавливается, застрял меж двумя сверхдержавами, время еле тянется, окончательно замирает.
Мы сидим полчаса, только звуки дыхания раздаются в вагоне, скрип тормозов разносится по вагонам. Мы, наконец, прибываем на советскую сторону, поезд снова останавливается. Ничего не происходит. Мы на окраине маленького города, и ещё через час прибывают эти кадры и начинают бродить по вагонам. Они в джинсах и кожанках, волосы зализаны назад, как у рокеров. Вон расселись по грузовым тележкам и разглядывают нас в окна. Матрона говорит, что они из КГБ, а по вагонам ходит милиция, проверяет бумаги. Говорит, мол, надеется, мы не пытаемся контрабандой ввезти валюту. Милиционеры с серьёзными лицами входят в наше купе, идут прямиком к хиппи. Обыскивают его сумки. Да, обыскивать поезд они будут долго. Я думаю про рубли в трусах, пытаюсь выглядеть невинно, но им интереснее волосатик в костюме Мао. Когда доходит до пересечения границы, запаха наркотиков и всяких хитростей, хорошо, когда сосед-хиппи отвлекает на себя внимание. Не верь хиппи. Интересно, когда они закончат обыск, позовут ли они агента Андрея Жополаза, специалиста по резиновым перчаткам, который попросит хиппи нагнуться, достать руками до пяток, и будет трогать за всякое в поисках заныканной травы.
Наконец милиция закончила проверку, и поезд трогается вперёд, снова останавливается. Бригада рабочих собирается менять колёса на советский стандарт ширины, и нам приказывают выйти. Вагоны стоят расцепленные, поднятые в воздух. Иду по платформе, в сторону кассы, где застываю в изумлении. Нельзя говорить про застывшее время, потому что здесь оно движется назад. Это путешествие во времени, не говоря уже про пространство. Белые люди, большинство - блондины, прямо как из тридцатых. Я думал, там будут азиаты, китайцы, монголы и пара-тройка казаков. Я мог бы оказаться в Саксонии или даже в Слау перед войной. До меня доходило не меньше минуты, что белая раса захватила верхнюю половину глобуса, что часы на стене движутся с другой скоростью, и тиканье - самый громкий шум в комнате.
Размышляю про пропаганду Холодной Войны, на которой я вырос, атомные бомбы и четырёхминутные предупреждения, радиация, бесконечный мрак и тьма, заряженные боеголовки скоро полетят в нашу сторону. Вижу лица, именно они больше всего боятся советской власти, это у них общее с китайцами. Они знают, как себя вести, ничего не показывать. Две кожаные куртки сидят смотрят, один расчёсывает волосы. Похоже на Миссисипи 1930-х, но стоит выйти, и тут же понимаешь, что ты в Советском Союзе, на стене напротив - рисунок советского солдата, автомат в руках, жёлтая звезда в красном небе. Рядом - ниша с маленькой статуей, на латуни вырезаны имена. Некоторое время брожу по дороге, но идти здесь некуда. Только пространство раздвигается вокруг меня, продолжение Маньчжурии и, наверно до самого Северного Полюса. Там концлагеря, где погибли миллионы человек, их запытали за преступления, которых они никогда не совершали. Если бы никто не написал об этом, мы бы так и не узнали. С Китаем так же. Лично я ничего такого там не видел.
Колёса поменяли, мы отправляемся вглубь Советского Союза, пятидневная поездка через Сибирь в Москву. Общаюсь с немцем, пока хиппи роется в рюкзаке, тяжело дышит, что-то бормочет. В последние месяцы я привык жить один, не как в те три года, когда я работал в Гонконге. Хорошее было время по-своему. Представился шанс уехать работать за границу, и я им воспользовался, снял комнату на восьмом этаже Дворца Чунцина, гостиницей владел старый тамил по имени Сэмми. Он большую часть времени сидел на диване перед входом, курил сигареты одну за другой, как будто ждал, что вот-вот что-нибудь начнётся. Я неплохо узнал его, лысый человечек с гладкой кожей, он был старше, чем выглядел. У меня в комнате хватало места для кровати и кресла, и я остался там на все три года. Комната стоила чертовски дёшево, и когда я через пару дней не выехал, он ещё снизил цену. Первый год я жил на чемоданах, пока Сэмми не забыл, что он жадный, и не купил комод с ящиками, фанерную фигню, оклеенную бумагой. Если я уезжал, Сэмми разрешал мне оставлять там вещи на пару недель. Больше мне ничего было не нужно. И я всегда сбивал цену.
Больше всего мне нравился вентилятор, новая модель, он гонял воздух по комнате, мило обдувал меня в моей персональной духовке. Из окна не было вида, только спальни и кухня гостиницы напротив, но в окна попадал свет, и я был счастлив. Я был свободен уехать в любой день, если бы захотел. Я не собирался пускать корни, жил одним днём. Если не работал, ходил бухать или копил на билет до Манилы, где я пёкся на пляже и ел свежие фрукты. Чунцин был смертельной ловушкой, разваливающийся клоповник, грязный, умирающий, все ждали пожара, а в нём могли погибнуть сотни людей. Но это было хорошее место, полно народа, тут принимали всех: китайцы и индийцы, европейцы-бродяги и американцы - дезертиры из Вьетнама, древний немец, Сэмми считал, что он бывший эсэсовец. Как будто здесь кончается мир, и путешественники валяются на матрасах, каждый этаж - лабиринт дешёвых гостиниц и крытых рынков, везде продаётся жгучая, грошовая хавка. Индийцы и пакистанцы, бангладешцы и шри-ланканцы готовят карри, и я питался китайской и вьетнамской пищей каждый день. Ночами я работал в баре, разносил напитки смешанной группе британских, австралийских и новозеландских алкашей. Среди них были редкостные пиздюки, в Слау я таких не видел, но, по большей части - нормальные мужики, которые увидели возможность заняться чем-нибудь новым и ухватились за неё, один-два образованных товарища, не принявшие стереотипной заносчивости и вырвавшиеся из классовой системы, прожившие последние двадцать лет, путешествуя туда-сюда по Дальнему Востоку.
Но то было тогда, а теперь я - сейчас, и я долго стою у окна, а поезд ловит прежний ритм. Те, кто думает, что мир перенаселён, должны приехать сюда. Поля и леса уходят за горизонт. Людей нет вообще, и я нескоро возвращаюсь в купе, лежу на полке, скосив взгляд в окно, лежу часами, встаю и снова забираюсь назад, иду в сортир, ссу на рельсы внизу, иду через другие вагоны: русские, китайские, монгольские лица, мужики играют в карты и бухают водку. Вагон-ресторан - кафешка на колёсах, жаркая и потная, но еды особо нет. Есть борщ и шоколад, и я заказываю борщ и шоколад. Плачу копейки, борщ вкусный, жирный и красный из-за свёклы, кусок сметаны растекается в середине. Со мной никто не говорит. Я не знаю языка, и они меня сторонятся, но это всё фигня. Винил отслаивается от столов, но вообще тут чисто. Ничего жареного, ни дымящегося свежего чая и подогретых тостов, еда, которой так не хватает, когда ты за границей, хотя бы «Нескафе», хочется чашку кофе. У меня есть запас еды, пакет булок, сухой тофу, пироги с красными бобами, банка овощей и пакеты кунжутных крекеров. Овощи не могу открыть, купил их, потому что на банке забавная картинка, тёмно-зелёное растение с шипами.
Иду назад по поезду в своё купе, снова лезу по лесенке и вытягиваю ноги, интересно, о чём бы сейчас думал Гари. Не хочу много о нём думать, но всё равно представляю, каково было бы путешествовать по Китаю и Сибири с ним со здоровым, не с депрессивным и сонным, впавшим в спячку на зиму, в ожидании солнца, весны; вытащить его из глубин, смотреть на крокусы и нарциссы, прорастающие в парке, на бомжей на лавках, потирающих руки и ждущих лета. Представляю, как мы выстроились в ряд с партийцами и гонконгцами, лежим на асфальте площади Таньаньмэнь, Запретный город на дальней стороне, драконы и котлы, мы со Смайлзом стоим на правительственном построении, хихикаем, пытаемся не рассмеяться в серьёзные лица полиции. Маршируем небольшими группами к мавзолею, по лестницам - и в комнату, где лежит Председатель Мао, Смайлз открывает рот и вопит, что тело - подделка, восковой муляж, вон подпись, он видел Мао в Слау, он снял квартиру, работает за прилавком в Бамбуковом Саду, царапает номера в блокноте. Вижу, как Смайлз прорывается через солдат и священное ограждение, молотит в стекло, заказывает королевские креветки в панировке, специальный жареный рис и копчёные рёбрышки. Его вытаскивают по лестнице и ставят на колени. Пистолет вжат ему в затылок. Курок спущен. Мозги на бетоне. Мирная атмосфера площади Таньаньмэнь разрушена. Выкидываю эти картины из головы, сплю немного, просыпаюсь как раз когда гасят свет, поезд катится вперёд с той же скоростью, как после границы.
Надо отлить, в темноте слежу за ногами, спускаюсь в проход, иду в туалет, стою над железным толчком, закончив свои дела, брызгаю в лицо водой. Иду назад и вижу матрону у дверей её купе, она пытается открыть бутылку. Просит меня помочь, и я сворачиваю колпачок без особого напряга. Спрашивает, не хочу ли я выпить, почему бы и нет, иду, сажусь рядом, прямо у входа в её купе, место, где она живёт и работает, путешествует с запада на восток и обратно по Сибири. На заднем фоне играет радио, русские любовные песни, наверно. Она хорошо говорит по-английски, говорит, научилась в поездах, английский - язык всего мира. Говорит, её зовут Рика, и я внимательно смотрю на неё. Пиджак висит на двери, она включила печку. Впервые я вижу в ней женщину. Поразительно, но я не удивляюсь - сразу ясно, чем всё кончится. Раньше она была комендантом, человеком в униформе из фильмов, образец женщины холодного Восточного Блока, с толстыми икрами и полным лицом, но теперь она Рика, с короткими светлыми волосами и милым личиком.
Мы разговорились, она рассказывает мне о Москве и своей квартире, как она начала работать на железной дороге, годы тоскливой работы, медленное продвижение по службе, ответственность, которая приходит с должностью. Дорасти до сегодняшней должности у неё заняло десять лет. Я слушаю, смотрю ей в глаза, пью водку, чувствую резкое жжение в горле. Никогда толком не умел пить. Она разом выпивает свой стакан, наливает по новой. Говорит, вечно на посту, но сейчас спокойный момент. Читает мои мысли, говорит, что глаза повсюду. Все подглядывают друг за другом. Наклоняется и снова щипает меня за щёку. Сильная женщина, смеётся, вижу, что я ей нравлюсь. Она откидывается на полке и говорит, что любит дорогу через Сибирь, что она разная от сезона к сезону. Зимой здесь огромные сугробы, температура гораздо ниже нуля. Весной всякое бывает, по дороге через степи она всегда восхищается, что растения могут здесь выжить. Лето очень тёплое, окна открыты, а осень очень грустное время, листья меняют цвет, время смерти между счастьем лета и суровой красотой зимы, всё умирает и разлагается. Думаю про Смайлза, что для него больше нет времён года, что он никогда не вернётся. Она говорит, она любит жизнь и ненавидит политику. В голове звучит песня, строчка, не помню, откуда. Она спрашивает, понимаю ли я, что она имеет в виду, я киваю, говорю, конечно, она доходчиво объяснила. Вдруг она начинает злиться, говорит, мол, ненавидит это время года. Некоторые считают, что осень — это прекрасно, не хуже весны, но для неё осень — воплощение смерти.
Алкоголь, похоже, её не берёт, но через полчаса я решаю, что пора. Её рот больше и краснее, чем когда я начал, черты лица резче. Но мне нравится. Люблю крепких женщин, сильных, но женственных. Здесь негде загорать, её кожа белая, как фарфор, но без единого изъяна. Она говорит, что в отпуск ездила в Крым, песчаные пляжи, свежий воздух, крошечные рестораны вдоль бульвара. Откидываю голову, слушаю её голос. Мне томно. Эта водка - чистый растворитель, русский самогон. Недавно я смотрел на Рику и думал, получится ли переспать с ней, но сейчас всё по-другому. Мне она интересна сама по себе. Её лицо, плоть, всё, что она говорит, про пляжи Чёрного моря. Она подливает мне водки, поднимает свой стакан ко рту, глотает в один присест. Наклоняется вперёд, улыбается, гладит меня по ноге. Говорит, что надо осторожно, потому что если нас застанут вместе, у неё будут большие проблемы. Полиция может сильно отравить ей жизнь. Можно вылететь с работы. Это будет ужасно, застрять в Москве, без поездок по всей стране.
У меня бурчит в животе, я знаю, что меня стошнит. Не сказать, что я много выпил, но эта водка — чистый термояд. Бутылка с этикеткой, но я бы на ней нарисовал череп и кости. Эту жидкость надо лить в мотор старого военного грузовика в середине зимы. Сейчас я думаю о сексе в последнюю очередь. Встаю, говорю Рике, что она мне нравится, но я не хочу доставлять ей проблемы. Она хочет что-то сказать, но я успеваю, открываю дверь и машу рукой, захлопываю её и несусь в туалет, проверяю, что она не следила за моим марш-броском. Запираю дверь и падаю на колени, жму на педаль, сливающую мочу и дерьмо на землю, большая радость казакам, которые ездят на лошадях. Казаки с саблями и винтовками. Казаки, ветер в лицо. Казаки засели в башке. Смотрю на мегаслив транссибирского экспресса, представляю, что в темноте вижу рельсы внизу, сотни деревянных шпал уносятся назад во времени под перестук колёс. Может, смогу. Может, нет. Наклоняюсь вперёд, и меня выворачивает наизнанку, второй раз за пару дней, худшее ощущение, всё отходит на задний план, остаётся только боль в глотке.
Я бросил его, решал свои проблемы, никогда не оглядывался, эгоистичный образ мыслей, который портит людей, эту врождённую особенность любит использовать государство, крупный бизнес, хозяева ждут, пока мы болтаемся в утробе, пока не отойдут воды и не начнутся схватки, борьба за выживание начинается с потока слёз. Ничего не планировал ось заранее, просто так всё получилось. Вместо того чтобы помочь ему, я рвался к поверхности, боролся за жизнь, подчинился инстинкту. Я стремился выжить любой ценой, жизнь слишком дорога, чтобы так от неё отказываться. Я не хотел погибать. Надо было выжить, увидеть, что будет дальше, реализовать потенциал. Конечно, ни о чём таком я не думал, я действовал на автомате, не было ни анализа, ни игр разума, в том возрасте я ещё не умел так рассуждать, так что я вырвался наверх и наполнил лёгкие воздухом; и кислород побежал по артериям и напитал мой мозг, клапаны и мускулы заработали, когда сердце совладало со взрывом воздуха, напоённого кислородом, в груди. Я не мог надышаться, мир перевернулся вверх тормашками, повис в воздухе, летел в пространстве. Я выбрался из грязи, упал, наслаждался покоем, худшее позади, земля такая мягкая. Воздух овевал кожу теплом, я влюбился во вкус кислорода, паника прекратилась, сердцебиение замедлилось, вошло в норму, в устойчивый ритм, пошла лучшая музыка, то, что происходит сзади, сокрыто от глаз, не знаю и не переживаю, что со вторым человеком. Мы были друзьями, настолько близкими, насколько могут быть два парня, но я никогда не понимал его до конца, я остался там, потерял контакт и оставил его за спиной. Я радовался, что выжил, должно быть, был счастлив, правда, точно не помню, в голове туман, всё перемешано и беспорядочно. Там в темноте не было силуэтов, просто смутное пятно света в отдалении, высоко надо мной, энергия вырывается в открытый космос. Я был молод, этого не должно было со мной случиться. Это было нечестно, неправильно, и тот день на всю жизнь запечатлелся в моей памяти. Простое правило, закон причин и следствий, они там, в Гонконге, хорошо его понимают, там, где нет громадных небоскрёбов корпораций, в китайских сельских общинах, крестьяне против партии. Дома мы этого не видим, думаем только о краткосрочной выгоде, вырезаем рак, не размышляя, откуда он такой взялся, и в первую очередь, почему он появляется снова. Всё, что случилось, имело причину, я должен был суметь изменить всё к лучшему, заставить ситуацию работать на меня, но не смог, как надо не смог.
Когда я понял, что ребята, сбросившие нас в канал, не собираются спуститься и добавить нам ещё, я расслабился, попытался счистить слизь с кожи и одежды, выжать воду, медленно начал видеть звёзды, они появились и стали ярче, миллиарды миль в пустоте, в темноте появились контуры. Я не сразу вспомнил о Смайлзе, мне как-то казалось, что он остался на мосту. Потом я понял, что его тоже бросили в воду. И всё это время Смайлз плавал в канале, под водой, как я минуту назад, хотя я был ещё в сознании и смог выплыть, боролся за выживание и появился на поверхности. Его вырубили, он плавал там, без сознания, ушёл под воду, его следующее воспоминание - пробуждение в больнице. Позднее я спрашивал его, что он видел, когда был в коме, может быть, сны, белый свет, ещё что, но у него не было никаких чудесных воспоминаний, ни ангелов, ни духов, ничего такого. Одна пустота. А если бы я был умнее, я бы сразу вернулся и нашёл его во тьме, нащупал бы его руки, вытащил бы его на поверхность, повернул бы его голову к небу, он бы начал дышать.
Восемь лет спустя, в 1985 году, может, я снова оставил его тонуть, но в этот раз более сознательно, и не только я; помню, его брат Тони едет на машине из Хитроу, везёт его из бара в отеле, где он сидел, смотрел, как приземляются самолёты, погружался в безумие. У меня эта сцена крепко застряла в мозгу, интересно, мы его бросили в беде или сделали всё правильно? Мы сдали его властям, но я усилием воли загоняю эти воспоминания обратно, не хочу снова их переживать, борюсь, но понимаю, что мне, в конце концов, придётся со всем разобраться. Доеду домой, буду копаться в себе. Но Тони насиловал двигатель, а мы со Смайлзом сидели сзади, неслись по А4, мимо грузовиков на стоянках, длинные следы гравия с местной каменоломни, я пытался его успокоить, кивал, слушал, и безумный образ мыслей медленно поражал мой мозг, с психами так всегда, если общаешься с ними слишком близко. Мы торопились, не знали, как вести себя с человеком, сошедшим с ума, и поездка казалась мне бесконечной, а Смайлз сидел и смотрел сквозь меня, видел то, что никогда не происходило, а у меня в голове играл сингл Adverts «Gary Gilmore’s Eyes». Я ничего не мог поделать, безумие превращалось в шутку, и были моменты, когда я почти начинал смеяться, когда он рассказывал мне свои истории, что он видел, часть большой картины, смесь национальной и государственной политики с повседневной жизнью.
Мы отвезли Смайлза в психиатрическую лечебницу, свалили проблему на чужие плечи, обманули его, потому что он должен был добровольно согласиться, его нельзя было положить принудительно, он не сделал ничего опасного, по крайней мере, пока через два дня не вышел и не порезал вены перед воротами. Тогда его положили надолго. Ради его собственного блага. И ему это пошло во благо. Правда. Я знаю точно, это не отговорка. Надо было рассказать ему историю, найти доводы, чтобы он поверил, в лечебнице ему будет хорошо, ввести его в двери, где доктора могли бы накачать его химией, успокоить его, приглушить голоса в голове, тирады диктаторов и крики в концлагерях. Учёные ждали, мужчины и женщины в мятых белых халатах, только они вели себя не как учёные, больше как человеческие существа, которым небезразличен этот бредящий парень, настроившийся на другую частоту.
Поездка назад в Англию будет долгой, пять дней через Сибирь, через Урал в Европу, пять дней и все эти годы. Путешествие, которое я должен завершить, распутать сложные узлы, обрести душевный мир после трёх лет безответственности, загнав прошлое в самые дальние углы сознания, трёх лет жизни одним днём, пять рубашек, две пары штанов, трусов и носков. Надо было верить, что в тех обстоятельствах я всё сделал правильно, помог Тони положить Смайлза в лечебницу. Три года он то ложился, то опять выходил, пока, наконец, не нырнул слишком глубоко, заторможенный, не говорил ни с кем месяцами, никчёмная жизнь, но лучше, чем оказаться на улице, психоз вывернул его наизнанку.
Смайлз был мертвецом. Живым мертвецом. Я никогда этого не говорил, даже не думал так, но знал. Я уехал на другой конец мира. Старый Смайлз весь вышел, я помню, как мы ездили на побережье, сидели на набережной, наверно, я родился заново, когда выполз из канала, из слизи с квакающими лягушками и клочьями тины. А другой парень умер, задохнулся в воде, к мозгу не поступал кислород. Он был мертворожденным, ни лица, ни имени, плавал лицом вниз в индустриальных отходах Гранд Юнион Канала, завернувшийся в материнскую любовь, застрявший в утробе, пытался выползти наружу, к свежему воздуху, чтобы напитать мозг, шлепок по младенческой попке и глоток жизни. Всё спуталось, смешалось, каша картин, оторванных от места и времени, пятнадцатилетний пацан сидит в пластмассовом кресле в больничной приёмной, тошнота, в туалет, выблевать свою жизнь почти в канал, на железнодорожные пути.
Мы звали старика Смайлза Сталиным, представьте, я сижу у кофейного автомата, приходит Сталин и просит рассказать, что случилось, ещё раз, снова, бежит покупать мне чашку чая, говорит, что Уэллс утверждает, что мы начали издеваться над ними, говорит про значок GOD SAVE THE QUEEN, он изо всех сил старается привлечь копперов и судей на свою сторону, говорит, что читал в газете, мол, Sex Pistols называли королеву слабоумной; и они бросили нас в канал, чтобы остудить наши головы, они не хотели причинить нам вреда, не били нас, как утверждает этот псих Майор Том, кто поверит, что взрослый человек не может устроиться на работу, считает себя Старым Биллом? На этом они и будут строить защиту, мол, значок, оскорбляющий монархию. Уэллс говорит, что он патриот, защищает Англию, закон и порядок.
У меня дома есть статья, про которую он говорил, по возвращении я перечитываю её. Там говорится, что в песне «God Save The Queen» Sex Pistols королеву называют слабоумной. Это ложь. Переслушиваю запись. Пять раз, чтобы убедиться, что правильно разобрал слова. В песне поётся про систему, что она делает нас слабоумными, людей, таких, как мы со Смайлзом; и парень, который избил нас на мосту, а потом бросил в канал, что нас превращают в роботов, мы делаем всё, что нам скажут; и кого винить, людей у власти, до которых ты никогда не доберёшься, или маленьких чело-веков, которые буквально вот они, идут мимо по улице? Я был молод, но знал, что суд не поверит такой тупой телеге.
Я быстро возвращаюсь в норму, движение поезда успокаивает, сглаживает воспоминания, время подумать, в дороге через огромные луга, потом часы леса, миллионы деревьев наседают на железную дорогу, миллиарды сличающихся листьев колышутся до самого горизонта. Мы проезжаем мимо озера Байкал и нескольких городов, трубы дымят, ещё на шаг дальше от Маньчжурии, странно видеть промышленность посреди такой пустой земли. Мы ужасно долго едем мимо озера, я смотрю на три места на карте, пытаюсь понять, где мы на большой карте, между нами и верхней границей Сибири больше тысячи миль пустоты. У мира нет центра, только то место, где ты в данный момент. Время от времени за окнами проносятся деревушки, деревянные дома, крашеные наличники, наскоро сколоченные лачуги, где зимой должно быть чертовски холодно. Этих деревень нет ни на одной карте. Интересно, как люди очутились здесь, сознательно, или это потомки политзаключённых, каково это - жить так далеко от остального населения земного шара. Задумался про одиночество и красоту. Не особо обращаю внимания на соседей, занимаюсь своими делами, здороваюсь по утрам. И хватит с них.
Делать особо нечего, только смотреть в окно и слушать кассеты из рюкзака. Иногда я стою в коридоре или лежу на полке, бывает, сижу на нижней рядом с хиппи, или иду через вагоны в вагон-ресторан. Ем и сплю, снимаю рубашку и мою подмышки, пытаюсь понять, что говорят по-немецки, ощущаю, что между мужчиной и женщиной нарастает напряжение. Прикольно бродить с плеером в ушах, пытаться подобрать песню к ситуации, но для музыки протеста Билли Брэгга и Public Enemy нужны города и система, промышленное оборудование и чтобы все боролись за кусок пирога. Здесь агрессия неуместна, на фоне тотальных площадей живой земли снаружи тексты песен теряются, и я сдаюсь, убираю их на фиг. Как же здесь одиноко. Легко почувствовать себя маленьким и незначительным. Ритм поезда захватывает сознание.
На второй день пути через Сибирь мы начали тормозить. Когда столько едешь на одной и той же скорости, даже лёгкое торможение воспринимается, как экстренная остановка. Я как раз лежал на полке, поворачиваюсь выглянуть в окно, слезаю и иду по проходу. Рика стоит у двери, рассказывает всем, кто хочет слушать, что поезд простоит четыре минуты. Не будет ни гудка, ни предупреждения. Простоит ровно четыре минуты и ни секундой дольше. Можно выйти, но не стоит отходить от платформы. Поезд ждать никого не будет. Кто не вернётся в поезд, останется торчать посреди Сибири. И ему придётся нелегко. Следующий поезд появится тут через несколько дней, и это будет китайский поезд. Она выговаривает это слово с отвращением. Русские поезда гораздо лучше. Отставшему придётся пережить не только китайский сервис, но и кучу проблем с полицией. Виза кончится раньше, чем он сумеет покинуть Советский Союз. Это грозит большим штрафом, может, даже тюрьмой. Законы очень суровы. Мы должны держаться поближе к вагону, а она будет присматривать за нами. Она улыбается, я прохожу мимо, надеюсь, она не слышала, как меня тошнило. Я теперь смотрю на матрону по-другому, вижу в ней женщину, а не винтик советской транспортной машины.
Поезд останавливается, люди выходят. В вагон никто не садится, но группа русских ждёт нас на платформе, крупная крестьянка прямо из репортажа о Второй Мировой Войне. Эти русские - бедные женщины в толстых ватниках, улыбаются, показывают неровные зубы с дырками. Они продают ту же самую пищу, варёную картошку и самые большие корнишоны, которые я только видел, пар поднимается в холодном воздухе, деликатесы завёрнуты в бумагу. Рядом с этими корнишонами огурцы, которые дают с картошкой фри, смотрятся, как те огрызки, что суют в гамбургеры. Покупаю здоровую порцию, запах жирной европейской еды вместо пареных овощей, на которых я жил. Женщина улыбается, довольна бизнесом, всё распродано, наши запасы рублей поиссякли. Их кожа грубая и загорелая, и они не дураки.
Брожу по платформе, разглядываю поезд, неожиданно выясняется, что у меня затекли ноги, пытаюсь размять мышцы. Рика нервничает, стоит на ступенях вагона. Мне стыдно перед ней, выражение на её лице — смесь беспокойства, что кто-нибудь влипнет, и того страха, на который я насмотрелся в Китае. Она всё время смотрит на часы и зовёт нас, когда до отправления остаётся тридцать секунд. Я забираюсь назад и стою в проходе, смотрю на дома и шпалы, вгрызаюсь в картошку, с пылу с жару. Тоскливая пища, никаких специй, куча крахмала, и это прекрасно. Кусаю корнишон, чувствую резкий сок. Отлично. Смотрю, как все лезут в поезд. Все, кроме Мао и двух сестёр. Вижу, что Рика переживает. Мао ждёт, пока поезд трогается, заставляет её понервничать, показывает, каким умным считает себя, делает то, что делают в девять лет — запрыгивает на ступеньки и шествует по коридору. Пытается протиснуться мимо без «спасибо» и «пожалуйста», и я наклоняюсь к нему и говорю, что он мудак. Он не знает этого слова, но ощущает эмоции. Я хочу разбить ему хавальник, но удерживаю себя. Парень стоит со мной нос в нос. Я отворачиваюсь к окну. Я любовник, а не воин. Повторяю это про себя. Повторяю несколько раз, так, на всякий случай.
Такая вот жизнь. Отправляешься на другую сторону земли, и дела вечно идут неважно. Сколько дрочил путешествует по миру. Думаешь, что вокруг будут одни люди с широкой душой, однако облом. Богатые дети Запада отправляются за границу отдыхать, перед началом блестящей карьеры, и этот чувак снизу — отличный тому пример. Никакой он не хиппи. Когда мы были подростками и ходили смотреть, как выступают Sham и Madness, мы ненавидели хиппи и мстили им, считали, что они тренируются указывать нам, что делать, другая мода, но настоящие хиппи хотя бы верили в то, что говорили. А Мао — жертва моды, высокомерный, невзирая на крестьянскую одежду. Поезд набирает скорость, я стою у стекла, мы проезжаем депо, там полно паровозов, древние двигатели в окружении тонн гнутого железа, сцепленные вагоны, локомотив тянет очередную партию, дым клубится из трубы, шипение пара, окутывающего колёса. Отличный момент, очередное путешествие во времени, я долго стою, эти ископаемые давно остались позади, экспресс набирает тот же ритм, что и раньше, он успокаивает, злость уходит. Земля пока плоская, снова луга, а потом вокруг - серебряные берёзы, знакомые формы, тоже приносят покой.
Мне не следовало ничего говорить Мао. Глупо было подзывать, что он меня достал. Возвратиться домой — это и вспомнить старые привычки, снобов и позёров, классовую систему, виднеющуюся вдали, перерыв в путешествии хорошо всё разбередил. Что мне нравилось в Гонконге — быть аутсайдером, жить одним днём, освободиться от всякой классовой поебени, информационных войн и политических лозунгов, которыми переполнилась голова Смайлза. В Гонконге я был сам по себе, впервые абсолютно свободен. И вся эта фигня ждёт меня в конце пути, я выкидываю её из головы, с большим воодушевлением смотрю, как мимо проплывает мир. Так теперь будет до конца, и я засыпаю, поезд меня уморил, просыпаюсь очень поздно, свет только в коридоре, просачивается под дверь, за окном так темно, что его не отличить от стен, слепое пятно. У меня ещё мысль, что такое свобода. Много разных версий.
Сижу пока, где сижу, потом выхожу из купе. Не знаю, который час, но вокруг никого. Стучусь в дверь Рики, она открывает сразу. Чувствую тёплый воздух и запах её духов. Обогреватель работает, радио играет, я вижу через её плечо, что она лежала на зелёном одеяле, на нём отпечаталась форма её тела, подушка со вмятиной в серёдке. К духам примешивается запах водки, но она не пьяна. На ней только трусы и лифчик, она отходит вбок, приглашает заходить, быстро закрывает дверь. Я не успеваю сказать ни слова, мы уже целуемся. Она прекрасна, и я не могу поверить, что звал её матроной. Даже в прошлую ночь я так и не понял. Это всё униформа.
Неожиданно я потею, не знаю, это из-за жары или я нервничаю, пытаюсь вспомнить, когда в последний раз занимался сексом; женщина в Гонконге, мы оба бухие, висим на перилах балкона на одиннадцатом этаже, у неё в квартире, смотрим вниз, влажный тропический воздух и полная луна. Она была милая, длинные чёрные волосы, сестра спит в соседней комнате. Но то был Гонконг, а тут Сибирь. Из ошмётков Британской Империи - в современную диктатуру, ракетные войска и захоронения радиоактивных отходов, выжженную землю и морозные пустыни. Безлюдная земля, где ничего нет. Это если верить пропаганде. Тысячи миль качающихся деревьев и чистого воздуха, прекрасная женщина тянет меня в койку, стягивает с меня рубашку. В комнате тепло, но она ещё теплее, приятнее, в такие моменты чувствуешь, что ты прорвался, нашёл тайну жизни. Когда ты один, в тысячах миль от всех знакомых, давления жизни, старого приятеля, который окончил свой путь на конце верёвки, пальцы расстёгивают ширинку.
Мои мозги расплескались вокруг, картины советских гимнасток на брусьях, плоскогрудые дети, вывернутые наизнанку, сносящие свободный мир. Может, она на стероидах, но что-то я сомневаюсь. Не вижу ни щетины, ни подозрительных мускулов. И дело не в сексе, что-то другое в её маленьком убежище, какая-то близость, отодвигающая всё плохое, распродажу нашей демократии медийным баронам и крупному бизнесу, более очевидная диктатура, чем здесь, в Советском Союзе, диктатура пролетариата, пролов, широкая резинка трусов, из которой можно сделать рогатку, пулять камнями по КГБ, шпионам и информаторам, прячущимся в тенях, подонкам этого мира. У Рики нежная и мягкая кожа, униформа висит на двери, грубая и мятая, трение толстого одеяла, голос по радио, как будто я могу постучаться в чудесную сказку, женщина стонет, оборотни бродят по степи. Кто я, где я — непонятно, всё происходит само собой, и вот я лежу на Рике, холодный отблеск окна в дюймах от моего лица.
Сердце Рики стучится, и я останавливаюсь, тянусь за подушкой. Она улыбается, говорит: «спасибо тебе». Что я джентльмен. Тот самый английский джентльмен, она о них слышала. Вижу своё отражение в зеркале, угольная чернота снаружи даёт телевизионную картинку моей верхней половины, и как будто я один. Представляю усталого казака, который сидит у костра и разглядывает наш поезд, видит вспышку, распахивает глаза, говорит своей лошади, что когда доходит до занятий любовью, британцы впереди планеты всей. Улыбаюсь своим мыслям, но Рика закрыла глаза и не заметила. Чувствую, что она кончает, двигаюсь быстрее, пытаюсь не смотреть на своё отражение, потому что там её не видно и похоже, что я трахаю матрас, она стонет, пот льётся с нас градом, надо сосредоточиться, работать жёстче, успеть вовремя, пускай грусть растворится. И снаружи, в прерии, одинокий казак расплескал бобы и уронил хлеб, косит глазом на своего пони, когда экспресс исчезает в ночи и тьма возвращается, глубокое одиночество земли снова переполняет мир, беспокойная лошадь на привязи.
Рика сидит в кресле, я лежу на кровати. Она курит, я по чуть-чуть отпиваю налитую водку. Вспоминается прошлая ночь, я ставлю стакан обратно. Она говорит, уже медленнее, тихим голосом, последствия чудесной сказки, радио выключено, она рассказывает, её брата послали воевать в Афганистан, он не вернулся. Она ненавидит правительство за убийство брата-. Он был на год младше, попал в списки пропавших без вести, но она знает, что никогда больше его не увидит. Иногда она представляет, что его взяли в плен моджахеды, что однажды он вернётся домой в Москву, но потом вспоминает всякие страшные истории, как афганцы месяцами мучают пленных, перед тем, как убить. И надежда быстро гаснет. У неё печальное лицо. Два его армейских друга приходили навестить семью, рассказывали, что он ушёл в патруль и потерялся в горах. С тех пор один из них покончил жизнь самоубийством, а второй спился. Она видит тело брата на плато, солнце испепеляет кожу, грифы клюют его мозг через пустые глазницы, борются за плоть его воспоминаний, сотни кричащих грифов хлопают крыльями, разбирают скелет по косточкам, они ломаются, смешиваются с красной землёй, ветер уносит пыль, выбеленный череп на поверхности другой планеты, такой ландшафт никогда не увидишь в реальной жизни. У неё в глазах слёзы, мне её жалко, представляю картины, которые она описывала. У каждого свои кошмары.
Привлекательная женщина, пойманная системой, носится туда-сюда по всему континенту, но находится под контролем, привязана к одному месту. Она начинает одеваться, напоминает мне, что сильно рискует, теперь, когда страсть утолена, она нервничает. Я бы остался на всю ночь, но знаю, что нельзя. Она тихим голосом говорит, что ненавидит коммунистов, политиков, которые забрали её брата, но приходится пользоваться тем, что есть. Выхода нет. Она ничего не может сказать. Всем её знакомым плевать на Афганистан. Говорит, мне повезло жить в свободной стране. Она восхищается Марго Тэтчер и Рональдом Рейганом, говорит, они на стороне простых людей. Она соблюдала правила, делала, как приказано, и теперь у неё хорошая работа. Ей доверяют. Говорит, я не понимаю, как мне повезло, не этими словами, конечно. Что хочет однажды уехать на Запад, где можно заниматься, чем захочешь, зарабатывать деньги, покупать одежду, свободно перемещаться, тратить деньги на всякие мелочи. Поднимает в воздух трусы на резинке, смеётся, улыбается. Однажды она приедет в Нью-Йорк и купит неглиже, романтическое бельё из романтического города. Но мне надо идти. Ей очень жаль. Ей страшно, и мне интересно, правда ли профессионалы следят за нами, рыскают по поезду, на жаловании у государства, или всё ещё хуже, так называемые товарищи сдадут её, а за это хозяева почешут у них за ушком. Как бы там ни было, начинаю одеваться.
Через пару лет после бесславной гибели фургона я купил другую машину, «Форд Гранаду», просторная тачка, мощный двигатель, по сравнению с фургоном впечатляет. Я разорился на хорошую магнитолу и всегда крутил музыку. Мы ехали кататься, если нам было скучно, хотелось сменить окружение, нас ждал Аксбридж или там концерт в Рединге. Чаще всего, если не пёрло напиваться в местных па-бах, мы ехали в Лондон, по любимым местам. Гранада не катила рядом с тачками янки, припаркованными у паба в Хитроу, куда мы любили ходить, но то были ребята из Хил-лингтона, их тюнингованные тачки с форсированными движками, галлон на пять миль; мы их терпеть ненавидели, их закос и стиль под америкашек, особенно когда Англия задыхается в смоге, бунты в Брикстоне и Токстете вылились в четыре или пять ночей хаоса по всей стране, от городов подхватили тему провинции, и к вечеру пятницы их было двадцать городов.
Позор, что политические баталии, взбунтовавшие всю Англию, в итоге уничтожили панк-сцену. С концертами всегда были напряги, но они всё чаще были связаны с политикой, и в конце концов группам типа Sham и the Specials приказали прекратить подрывную деятельность. То были трудные времена, СМИ делали из мухи слона, обвиняли не тех людей, промоутеры потеряли надежду. Национальный Фронт носил красные шнурки в мартенах, а Британское Движение предпочитало белые, хотя те из них, кого я знал, слабо разбирались в настоящей политике, просто считали взгляды правого крыла ответом левым среднего класса. Джимми Перси обосрали, НФ на его концертах и невруба-ющиеся СМИ. Он не закрывал двери ни перед кем, и его смешали с грязью. Так же вышло и с The Specials. Смешно, что они были как раз антирасистами, и раз уж они решили попытаться что-то изменить, им надо было говорить с теми, кто в теме. Чуваки с барскими замашками этого так и не поняли. В поздние семидесятые и ранние восьмидесятые страна была ужасно напряжена, и выходила отличная музыка, всем было что сказать, но в итоге СМИ победили и загнали панк в андеграунд.
Но «Гранадой» мы гордились. Однажды вечером в Ше-фердс Буш она спасла нам жизнь, за нами гналась толпа народа, они хотели нас по приколу порезать. Им не понравилось, как мы одеты. На следующий день мне пришлось выправлять вмятины, но мы выжили. Смайлз крутил нам «Screaming Target» всю дорогу по Аксбридж-Роуд, пока Дэйв не взбесился и не сказал, что не хочет слушать, как Big Youth распевает о Сионе, хотя половина этой группы - чёрные. Смайлз понёс про объединённые силы Слау под предводительством Адольфа Гитлера и Иосифа Сталина, предтеча будущих прогонов, но до сегодняшнего момента я об этом никогда не думал. У меня ещё поигрывало очко, когда я приехал домой.
Вскоре после того, как я купил машину, мы на неделю поехали к автофургону Дэйва, на побережье. Я, Дэйв, Смайлз, Клем, куча спальников и четыре ящика лагера. Крис перестал воровать и стал коппером. Мы редко его видели с тех пор, как он стал Старым Биллом, пока он не увидел свет и не ушёл. Он доставал всех, стал ужасно праведным, как если бы полиция была религией. Дэйв не слишком любил свой фургон, предпочитал дешёвый «Уотнис» на Майорке прогулкам по волнорезу и груде камней, но мы его уговорили. Это был дешёвый отпуск. Клем хороший парень, цыган, он мог пить, пить, пить — и не пьянел. Он не употреблял ни спирта, ни спида, но мог выпить двенадцать пинт за вечер и просить ещё одну перед закрытием. У него доброе сердце, но он никогда не увиливал от драки. Он казался козлом, но при этом настоящий джентльмен с девушками и ненапряжный с друзьями. Двенадцать пинт — на полном серьёзе. Мой рекорд — десять, и меня капитально развезло, а Клем мог пойти домой, а потом с утра подорваться с первым щебетом воробьев. Сульфат мы задвинули, предпочитали синьку. Спид слишком изнашивал организм и потом надоел. Мы чаще пили лагер, часто в пабах не подавали снейкбайт, от него люди ехали крышей, и мы переключились на сидр. Лагер рулит миром. Панк ушёл в андеграунд, и мы всё реже ездили на концерты. Бунт в Саутхолле тоже подпортил нам карму, особенно учитывая, как его освещали в прессе, и многие оригинальные группы остались в прошлом.
Мы охренели добираться до побережья, фургон был в нормальном состоянии, поржавевший, как это часто бывает, с тяжёлым запахом бензина, о котором так плакал Дэйв, зато недалеко построили душ с горячей водой и игровая комната с телеком. Когда я был ребёнком, мы ездили на море каждый год или два, и эти праздники были едва ли не лучшими моими воспоминаниями. Отцу и матери так дешевле, чем в отеле, а детям веселее. Каждый вечер мы ели рыбу и картошку, сидели на летней веранде паба до самого закрытия, жрали криспы, искали синие пакетики с солью. Джилли свою выменивала, и цену ломила несусветную. То молтизерс, то смартис*.
Она знала, что мне нужна соль, я высыпал всю пачку, Держал кристаллы на ладони, катал по руке, высыпал на язык. Весь день мы сидели на пляже, строили замки из песка, украшали национальными флагами, забегали в ледяную воду, вопили, как резаные. До чая ловили в скалах крабов, ползающих по водорослям и ракушкам, восхитительный запах солёного воздуха проникал в ноздри, лёгкие, мозги. Когда мы нашли бассейн, отец протянул от него шланг, а мы с Джилли ходили гулять, кидали камни в воду. Такая нежность. Мы тоже ловили крабов, собирали их в ведро, а когда надоедало, отпускали, смотрели, как они разбегаются. Нам нравилось выпускать крабов на волю. Хорошо это помню. И часто шёл дождь, пар от одежды клубился, в фургоне смешивался с бензином, но то были хорошие времена. Лучшие.
Мать с отцом были счастливы, и сейчас мне легко сказать, почему. Они чувствовали запах свободы, вырвавшись из цепочки работа-сон-работа-сон. На одну-две недели давление спадало. Когда ты ребёнок, воспринимаешь всё как должное, потом уже понимаешь, откуда берётся еда на тарелке, отец возвращается домой уже никакой, падает перед телеком, начинает ругаться, слишком усталый, чтобы двигаться. Я никогда о таких вещах не думал, ни о чём не заботился; это детство, затишье перед бурей. Когда ты ребёнок, ждешь — не дождёшься, когда же вырастешь, а когда вырастаешь, хочешь вернуться назад в детство. Ещё была собака, она вечерами приходила к пабу и сидела снаружи, и большой прибрежный синяк, с чёрно-белыми фотографиями белобородого моряка, и имена из Библии на конце бетонного причала, банки для лобстеров и рыболовные сети сложены снаружи ряда жестяных дач, лодки на пляже, лежат на боку, вокруг всякое дерьмо, чайки клюют палубу.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: