Психушка 4 страница

* И молтизерс, и смартис — шоколадное драже.

А собака была трёхногим терьером, и отец сказал, ей девятнадцать лет, он спрашивал у хозяина, когда тот приходил с подносом; бар набит мужчинами и женщинами, отпускники ободряют местных, запах дыма и пива застрял в памяти, запах трубки я встречал только там, мир совсем другой, когда тебе восемь или девять лет. Мы каждый вечер смотрели на ту собаку, а потом по дороге домой загадывали, чтобы завтра она снова пришла.
Фургон Дэйва в порядке, ржавый, над дверью дырки, там, где металл высыпался, но ночевать там вполне можно. Мы как бы не собирались сидеть там весь день, играть в «змейки и ручейки». Дэйв скоро начал командовать, мол, его старик тут полноправный владелец. Он отправлял нас со Смайлзом в магазин, купить чай в пакетиках и молока, когда мы вечером возвращались домой, как будто мы его слуги, и я спросил его, детьми на субботнике он тоже так командует? Мы поржали, а он задрал нос. Все были в хорошем настроении. Мы купили еды и зашли в бар выпить по пинте, сели снаружи с двумя ледяными лагерами, расслабиться, очередной клуб рабочих, куда пускают детей, есть бинго для женщин, выпивка для мужчин, пластиковые столы с зонтиками и ряд качелей во дворике. Мы бывали только в баре, семей у нас не было, не было и желания слушать кантри-энд-вестерн, мы предпочитали компанию помоложе. Выпили ещё по паре пинт перед тем, как пойти домой. Клем вытащил шезлонги и расставил молочные бутылки на стене. Рядом с ним лежала груда камней, и он кидался в бутылки. У него меткая рука, он бил их одну за другой, стекло падало в коробку сзади. Клем не безмозглый хулиган. Рядом сидел Дэйв, смотрел в пространство, типа граф какой, наслаждался обладанием собственностью, но изошёл на говно, мол, почему мы так долго, когда он тут до смерти хочет чашку чаю. Он всегда такой. Но слишком уж хорошо было. Мы в отпуске, наша собственная поездка под честное слово.
Скоро мы пообвыкли и излазили Борнмут вдоль и поперёк, нашли лучшие пабы, днём тусовались по побережью, в обед жрали от пуза, спали на пляже, иногда играли на автоматах, а вечером возвращались на позиции, мылись в душе и спали, потом, часов в семь, снова в Борнмут, квасить. Если честно, это был город соулбоев, не как сегодня в Брайтоне или Саутхэнде, куда толпы скинхедов и модов Глори Бой приезжают из Лондона, но всё равно; и был бар, где собирались местные панки и фанаты, с нормальным музыкальным автоматом и бильярдом, и мы были счастливы. Дэйв сначала напрягался, не мог расслабиться, хотел пойти в клуб, показать свой «Таччини», но мы его не поддержали. А потом он снял девушку, и переспал с ней, и снова начал радоваться жизни, встречался с ней два-три раза за отпуск. Остальным плотских радостей не досталось, наверно, было лениво. Во-первых, синька, а во-вторых, там было местечко, где играли группы, неброское, но милое. Ещё был нормальный карри-хаус, мы ходили туда, когда пабы закрывались, и китайская еда на вынос, только их еда провоняла фургон хуже бензина, и Дэйв сказал, что в следующий раз будем жрать снаружи, в темноте. Мы заказывали там еду ещё раз, и он заплатил, пролил соус на свою новую «Лакосту», которую купил только этим вечером. Мне не в падлу было доехать до города, когда мы возвращались, на дорогах уже никого не было. Смешно сейчас вспоминать ту неделю. Всего пять лет назад, а кажется, что в другой жизни.
Неделя выходных, возможность делать, что захочешь, разновидность выхода, но не работа на себя, ничего похожего на жизнь на другом полушарии без семьи и друзей, вокруг говорят на чужом языке, чаще всего - вообще не можешь понять, что сказали, уходит горечь, но теряется и чувство юмора, ты прячешься в своей норе, можешь делать, что хочешь, никто не скажет, мол, давай, мудила волосатая, пойдём накатим по пивку. Всем по фиг, кто ты и где ты, когда живёшь в чужом городе, и ты остаёшься один. И эти воспоминания тоже часть меня, на побережье с семьёй, с друзьями, иное удовольствие — сам по себе, в тишине и спокойствии. Вспоминаю, как Клем достал однажды свой фотик, сказал, что хочет сфотать нас перед фургоном, мы сказали, мол, отъебись, что за сопли в сиропе, но Дэйв пошёл и специально переоделся; Дэйв поймал парня, идущего из душа, попросил положить мыло и полотенце, и запечатлеть момент. Мы выстроились, Дэйв сказал снять ещё пару раз, на всякий случай, вдруг кто моргнул и будет он на фотографии с закрытыми глазами. Он хотел выглядеть на все сто. Остальные, впрочем, тоже хотели фотку, но спрашивать нам казалось тупо, прикалывались друг над другом и про своё желание молчали, как партизаны. Не помню, видел ли я эту фотку раньше. Начинаю вспоминать про Дэйва и Кле-ма, и Криса тоже, он не поехал с нами. Хорошо бы выпить с ним по пивку, посмотреть, как там оно. Может быть. Может, и нет.
Когда мы были детьми, мы часто плакали, когда пора было ехать домой, хотели, чтобы праздник продолжался вечно, и в последний день в Борнмуте мы со Смайлзом сидели на лавке на набережной, пинта лагера в животе боролась с пластиковой тарелкой картошки фри с классическим разбавленным кетчупом, который подают у моря, сверху — слой соли, мы смотрели на пляж, на семьи на дырявых полотенцах, топлёный жир сотен мужчин и женщин, которым по хуй, как они выглядят, знают, что в жизни есть и более важные вещи, улыбались солнцу, мимо шла красивая девушка с двумя друзьями, я пялился на неё: белая майка, снизу чёрные бикини, думал, как жаль, что надо ехать домой; и Смайлз как будто читал мои мысли, забрался ко мне в голову, увидел мир моими глазами, правда, я не особо слушал, больше глазел на покачивание девичьей попки; она улыбнулась мне, когда повернула голову, голос Смайлза ворвался в мои уши, стал жёстким, и смех умер, и ушла атмосфера праздника, и улыбка девушки исчезла с поворотом головы. Теперь я слышал, что он говорит. Пытался свести всё в шутку, а он стал говорить тихо, шипеть слова, про зло и коррупцию, которые угрожают нам, про порождение дьявола, подумай про дьявольское 666, про группу 999, сингл «Homicide», и разговор — как будто речь из телека, и я задрожал. Я смотрел на него, видел лицо, перекошенное, дёргающееся, словно чужое. Я не выдержал, отвёл взгляд, слышал один голос, он говорил всё спокойнее, и меня затягивал его бред. Он рассказывал по-своему забавную историю, но я знал, что он сходит с ума.
Смайлз вышел из себя, имело смысл объяснить мне, почему, но надо быть осторожными. Везде шпионы. Агенты подглядывают и подслушивают. Мы в безопасности на набережной, вокруг пространство. А два месяца назад он вышел из газетного магазина и заметил двух пенсионеров на той стороне дороги. Казалось бы, ничего странного, но когда он подошёл к ним поближе, чуть не выскочил из кожи, сбросил кожу, как змея в пустыне, ползущая на пузе, ноги отрезали, но дело не в этом, нет, ему надо было правильно сложить факты, и я его понимаю. Он узнал одного из мужиков, но не смог вспомнить, как его зовут, и тут его осенило. Вот он, Смайлз, на английской улице, смотрит на безошибочно узнаваемые черты Адольфа Гитлера, личность, ответственную за убийства миллионов мужчин, женщин и детей, лидера жестокого режима, который строил концлагеря и практиковал геноцид и вивисекцию. Смайлз обалдел. Он разглядывал мужчину рядом с Фюрером, и понял — это безошибочно узнаваемые черты Иосифа Сталина, личность, ответственную за убийства миллионов мужчин, женщин и детей, лидера жестокого режима, который высылал людей в морозную пустыню Сибири и лагеря смерти ГУЛАГа.
Смайлз дрожал, а я засмеялся. И он наклонился ко мне в упор, я даже почувствовал кислый запах кетчупа, и сказал, чтобы я не был таким невъебенно тупым. Нам надо объединяться. Он снова говорил абсолютно спокойно, снова почти шипел. Он не понимает, как демократическое общество может дать убежище таким страшным тварям. Один из них правый, второй левый, но разницы никакой. Даже по национальности Гитлер и Сталин были куда ближе друг другу, чем принято считать. Это звучало как прикол, который можно рассказывать в пабе, отражение противостояния правых и левых, которое разгоралось в то время, в эту борьбу включились даже панки, скины и фанаты, на концертах регулярно дрались, но звук голоса Смайлза и странное выражение лица убедили меня, что он и вправду верит в свои слова. Он наклонился и сказал, что дождался, пока диктаторы вышли из магазина, и проследил за ними до дома. Они живут вместе в доме неподалёку, и с тех пор он наблюдает за ними, день и ночь, каждую свободную секунду. Говорит, что они любовники, поселились вместе вскоре после войны, растворились в потоке беженцев, избавились от различий, отдавшись новому пути садомазохизма. Оба скрытые гомосексуалисты, Фюрер и Дядя Джо* страстно жаждут развратить британскую молодёжь жестоким сексом и экстремистской политикой. Оба любят ощущение власти, которое даёт им контроль над молодыми людьми, и эта связь сильнее, чем идеология. Его лицо омрачилось, и он проговорил ещё час, смешав в одну кучу религиозные образы, фашизм, коммунизм, власть, секс. В последние несколько лет Смайлз стал другим, это проявлялось в забавных вещах, но теперь он целиком и полностью встал на свои рельсы. В первый раз я не мог дождаться, когда же мы уйдём с набережной и вернёмся домой.

* Прозвище Сталина, Иосиф по-английски читается как Джозеф.

Время шло. Днём я смотрел в окно на бескрайние леса и поля, редкие деревушки, один-два города, в конце концов, пересекли Урал и въехали в Европу. Я сидел в купе, стоял в проходе, ел борщ и шоколад в вагоне-ресторане, на своей полке доел еду из Китая. Перестал слушать кассеты, мозг — заторможенный и спокойный, под воздействием движения, перестука колёс. Ночью, когда все уснули, я стучусь в Ри-кину дверь, сижу и пью с ней чай, отказываюсь от растворителя под названием «водка», знаю, что после неё с утра будет похмелье и уныние. Я люблю течение её голоса, сам предпочитаю молчать, пускай она говорит, бурчание чудесных сказок по радио на заднем фоне, тепло её обогревателя, всё смешивается с ритмом поезда. Мы ещё раз занимались сексом, в ночь перед прибытием в Москву, получилось холодно и жёстко, как будто она хотела задушить любую эмоцию. Мы приедем в Москву, и всё. Она повторила это несколько раз, так что я понял. В Москве ничего не остаётся. Будущего нет. Я знаю, что подглядывающие глаза и нашёптывающие языки — это не паранойя, это совсем не похоже на бред, который нёс Смайлз. Назад домой, в своё купе, я игнорирую мудака в крестьянской форме, а Мао игнорирует меня. Мы друг друга ненавидим. Что тут скажешь, интересно, меня возьмут за яйца, если я вышвырну его из поезда? Можно это сделать поздно ночью, дождаться, пока китайский диктатор, личность, ответственная за убийства миллионов мужчин, женщин и детей, пойдёт в сортир, прокрасться по коридору вслед за массовым убийцей, который развязал Культурную Революцию, проверить, что дверь Рики закрыта, открыть одну из дверей в тамбуре и выпихнуть врага Тибета в ночь, когда он выйдет из туалета. Отдалённый вскрик — и прощай, Мао. Идея начинает оформляться, она развлекает меня, пока я пересекаю мир в передвижной библиотеке. Немец со своей подружкой или читают, или ругаются, и хотя мы едва обменялись парой слов, так уж вышло. Мы с Мао им мешаем как следует посраться. Однажды я вернулся с обеда раньше обычного и вошёл, не постучавшись. Мао стоял в другом конце коридора, рядом с Рикой, которая считала, что он идиот, раз носит крестьянскую одежду, когда она бы убила за что-нибудь дорогое. Дверь откатывается в сторону, я вижу этого Гиммлера, он нагнул свою бабу на спальнике Мао и так наяривает её в позе раком, что даже не заметил меня. Когда струя холодного воздуха доходит до его задницы, он поворачивается, а я говорю, мол, извини. Он не смутился и не остановился. Я закрыл дверь.
Ну, удачи им. Этот Председатель не лезет у меня из головы. Он вообще-то заслужил, чтобы его выбросили посреди Сибири или на Урале, пускай бы шёл через прерии в китайской военной форме. Есть шанс, что он сломает шею при приземлении, но опять же, может, выживет, и тогда-то у него и начнутся проблемы. Не знаю, как далеко забираются казаки, но когда мне впервые пришла в голову эта мысль, мы ещё были весьма далеко от Москвы; и местные вряд ли обрадовались бы, обнаружив Председателя, бродящего по их селению, наглого, как хозяин, прикалывающегося над всеми и вся. Стоит представить, как казаки саблями рассекают на части Мао, — и рот расплывается в улыбке. Я как-то встретился с парнем из Кантона, учителем из Бирмингема, он оказался в провинции Цзиньань, уехал на велике из Хами и поставил палатку в местном нигде. Он заварил чай, и вдруг меня окружила банда всадников, он опознал в них казаков из Сибири. Они наплевали на границу, выпили по. чашке чая и снова ускакали. Хороший мужик. Представляю Мао в разных ситуациях, заставляю мозги работать, пытаюсь выбросить из головы Смайлза, но скатываюсь на его образ мыслей, вижу диктаторов в собственном вагоне. Земля сухая и плоская, и когда Мао скачет мимо меня, не могу удержаться от улыбки. Он не понимает, прикалываюсь я над ним или пытаюсь изобразить дружелюбие, и это сносит ему башню.
Классные вечера, кроме последнего неудачного секса, Рика болтает, рассказывает мне о своих мечтах. Больше не упоминает брата, и когда она говорит, я представляю, как однажды он постучится в её дверь, скажет сестре, что пошёл побродить, оказался в Пакистане, с хиппи оказался в Гоа, слишком обдолбанный, чтобы ходить, не хотел возвращаться к домашним проблемам и напрягам, но, наконец, зов родной культуры оказался сильнее, победил тягу к свободе. Пока она говорит, разворачиваю сцену под разными углами, катаю её туда-сюда, придумываю счастливые концы. Вижу, как её брат дезертировал, работает в антивоенном подполье, потом открывает магазин в Гонконге, живёт во Дворце Чун-цина, разбавляет лагер, чтобы заработать на жизнь, нашёл другой путь в жизни. Это фантазии и мечты, ландшафт и размеренная скорость поезда отупляют нас, слишком долго в дороге, звук заменяет слова; Страммер, Лайдон, Перси, Пол Уэллер, Билли Брэгг, Малькольм Оуэн, Никки Теско, Менси, Микки Фитц, Терри Холл, Родди Морено, Чак Ди, Айс Кыоб и все остальные похоронены в недрах рюкзака, прикованы к кассетам, часть моего багажа.
Рика хочет когда-нибудь уехать в США, по дороге посмотреть на Рим и Париж. Ей неинтересно побывать в Англии. Бедная промышленная страна, где всегда идёт дождь. Она хочет попробовать равиолли в Риме, улиток в Париже, Биг Мак в Нью-Йорке. Хочет устроиться там, заработать денег. Чай горячий, и её голос уходит на задний план, как радио, когда я задумываюсь, как меня примет родина. Три года — долгий срок, я изменился, растерял безапелляционность, понял, что жёсткие правила и мнения — ещё одно знамя, за которым можно спрятаться. Перед отъездом я разозлился, был в ярости, садился на велик и, вернувшись вечером домой, пьяный, сидел слушал кассеты. Слова таяли, барабаны замирали. Я покупал их на рынке, бутлеги, гонял их в плеере, хреновый звук шипел в ушах, тихое жужжание, слова, которые я знал сердцем, но когда я лежал, бухой, пытался притворяться, что я не в Гонконге, они только злили меня.
Ночь перед Москвой, у меня на спине царапины, я пью с Рикой водку, чуть ли не чувствую куски её ногтей, застрявшие во мне, ядовитые зёрна убивают романтику. Так тоже можно жить, и в этом вопросе у меня нет выбора, государство всегда оставляет за собой последнее слово. Помню Смайлза в больнице, под опекой психиатров, он боялся выйти на улицу, наслушавшись репортажей про программу Звёздных Войн Ронни Рейгана, сидел перед телеком, смотрел какую-то лабуду. Я ходил к нему два раза в неделю, регулярно, как по часам, пока не понял, что он больше не хочет со мной разговаривать. Он говорил, что я обманываю его, что мне нельзя доверять, паранойя росла день ото дня, и вот он уже просто хочет, чтобы замолчали голоса, доктора дают ему ещё больше лекарств, валят его с ног, потому что не могут настроить его мировосприятие. Никогда не пойму. Думаю, никто не поймёт. Что довело его — личные переживания или химия. Только Тони ещё ходил к нему регулярно. Старик заглядывал, но не мог этого вынести, наверно, он чувствовал себя виноватым, вспоминал, как бил Смайлза, когда тот был пацаном. Может, думал, что это его кулаки виноваты, а не канал, не самоубийство жены. Кто знает? Не я. Я сидел в одиночестве пару месяцев после того, как Смайлз попал в больницу, занавески опущены, я чувствовал напряжение, вспоминал телеги Смайлза, его инсайты. Это мы с Тони отвезли его к врачу, через два года после той сцены в Борнмуте, но сейчас я не могу думать об этом.
И в последнюю ночь я смотрю на Рику, интересно, что вышло бы, если бы мы были в Англии, но мне так печально потому, что нет выбора. Когда пора идти, я целую её, она провожает меня, спокойная и собранная. Лезу на полку, слушаю звуки поезда, знаю, что завтра он остановится, я хочу продолжать путь, ещё лет десять мотаться вокруг света. Мир крутится, и я не хочу сходить. Когда эта поездка подойдёт к концу, когда я вернусь в Слау, придётся решать кучу проблем, разбираться с чувствами, которые в своё время я оставил позади. Стараюсь изо всех сил, но уснуть не могу, думаю про психиатрическую лечебницу, про день, когда мы с Тони отвезли из аэропорта туда Смайлза. Отталкиваю воспоминания, помню, Уэллса и его друзей выпустили под залог, когда Смайлз вернулся домой, угроза для жизни миновала, вдруг стало неясно, какое обвинение им предъявят. Обвинения в убийстве, слава Богу, не получится, зато есть выбор: покушение на убийство или нападение.
Временное затишье, лето кончилось, стало рано темнеть. Вроде бы ничего не происходило, Старый Билл, наконец, выдвинул обвинение в нападении, и дело приостановилось. Тони бесился, пытался сдержать себя, а я разговаривал с ним, знал, что он хочет сам разобраться с этими мудаками. Он решился, Альфонсо, ещё один друг Тони, парень по имени Герри, зашли за ним. Я прятался через дорогу, когда они приехали, подбежал к ним, сказал, что тоже пойду. Они сказали, что я ребёнок, что это взрослые разборки, я начал спорить, меня послали на хуй, я, мол, слишком молодой и поступаю, как ребёнок, а я сел на капот машины, сказал, это я чуть не утонул в канале, а не вы. Они засмеялись, я знал, что прав, и сел на заднее сидение, к Альфонсо, Герри ехал медленно, нервничал, что нас могут остановить, хотя мы ничего пока не сделали. Альфонсо смеялся, говорил, мол, нажми уже на педаль, но теперь я понимаю, что Герри был умным парнем и знал, что делает. До дома Уэллса мы добрались быстро. Он жил с мамой, но Тони всё узнал, сейчас она должна была быть на работе. Мы остановились на другой стороне, погасили фары.
Я не парился, что сейчас будет, вообще об этом не думал. Дом стоит в конце улицы, это удобно, потому что можно войти через заднюю дверь. Герри считал себя наёмным солдатом, часто тусовался на Полигоне, на выходные уезжал с Технической Службой, и вот он говорит, что пойдёт на разведку, и все сгибаются в хохоте.
Нас метелили четыре парня, но, основываясь на моих показаниях, Тони считал остальных шестёрками. Их время ещё придёт, но Уэллс у них босс. Сейчас он — наша цель, его репутация хулигана летит впереди него, про него уже много чего известно. Тонн идёт впереди, Герри тащит сумку, которую в последний момент достал из багажника, я за ними, Альфонсо замыкающий. Мы идём вокруг дома, и я напросился идти внутрь, так что Альфонсо остаётся на шухере, и мне достаётся вязаная маска. Прямо как в военном фильме, коммандос взрывают нацистский мост, но смысл в этом есть, так Уэллс не сможет нас опознать. Мы видим его, он смотрит телек, а в саду полно засохших бобовых побегов, усики свернулись на бамбуковых палках, мой отец так же их ставит. Тони выбивает заднюю дверь, и мы вваливаемся. Уэллс подпрыгивает, и Герри обходит меня с бейсбольной битой, он достал её из сумки. Один удар - и Уэллс готов. В отрубе. Мне нравится звук удара биты по черепу, но я был тупым ребёнком, думал, что мы побьём его и свалим. Хуй знает, чего я там думал.
Тони хотел услышать, что он скажет, и это по-честному, но Уэллсу не хватило достоинства остаться в сознании и побеседовать с нами. Смешно вспоминать. Мы не были крутыми мужиками, просто обычные ребята решили навести правосудие. Альфонсо смотрел через дверь, хотел узнать, что там происходит. Тони сказал, что Уэллс в отключке, и он заржал, сказал, что такая же фигня вышла, когда тот пристал к нему на вокзале. Уэллс беззащитен, и мы можем делать, что захотим. Поджечь его, повесить, отрезать яйца, избить в кашу. Но не за этим мы пришли. Может, мы хотели извинений, но так их и не дождались, по крайней мере, прямым текстом. Герри был не такой, как мы, эти его тренировки в ТС по выходным, и он засадил Уэллсу битой по колену, раздался хруст, и Альфонсо пришлось оттаскивать его, когда он снова замахнулся. Герри пожал плечами. Альфонсо сказал, что Уэллс не шевелится, мы запаниковали, быстро вышли из дома, сели в машину и уехали. Уэллс быстро поправился, хотя ему сломали ногу, и он ходил в гипсе, так что я порадовался. В суде об этом инциденте ничего не сказали, так что, как минимум, он не был стукачом.
Когда рассматривали дело, нам со Смайлзом пришлось давать показания. Защитники носили костюмы и вообще смотрелись по-другому. Все гладко выбриты, двое в очках. Защита сказала, мы несовершеннолетние, нарушали общественный порядок, пьяные настолько, что едва держались на ногах, пели «God Save The Queen», панк-песню группы под названием the Sex Pistols, тем самым оскорбляя монархию. Судьи нахмурились, главный встал и сказал, что мы не похожи на панков, немного грязные, но где малиновые волосы и булавки? Адвокат Уэллса улыбнулся, сказал, мистер Доддс носил на воротнике значок с названием песни и показывал на него, когда пел. Судьи оценили ход и что-то записали. Адвокат сказал, что начался спор, но мы напали на подзащитных и убежали, споткнулись и упали в канал. Защита устроила из дела посмешище, и его даже не передали в коронный суд. Кого мне было жалко, так это Майора. Он был хорошим свидетелем, вежливым и точным. Он честно рассказал всё, что видел, но защита уделала и его. Мы сидели там, когда этот заносчивый дрочила рвал Майора на грелки.
Он спросил, чем Майор зарабатывает на жизнь, почему у него нет работы, и правда ли это, что он весь день ходит по улицам с блокнотом «Джо 90», подходит к детям и заговаривает с ними. Правда ли, что он живёт с матерью, у него нет девушки и однажды он пристал на улице к мистеру Уэллсу. Майор указал, что обвиняемый пил и упоминалал имя Господа всуе. Многие засмеялись, только не мы. Адвокат Уэллса опустился ниже некуда, воспользовался шансом и избил человека хуже любого разбойника. Перед судьями предстал образ печального, одинокого мужчины, почти наверняка недоразвитого, который подозрительно пристаёт к детям, без смысла бродит по улицам, придумывает преступления и шпионит за людьми. Майор пытался защищаться, но у него не было шансов. Хотя ему — моё уважение. Его унизили, но он сумел сохранить достоинство, которого у адвоката не было изначально. Впервые я понял, что в Майоре есть внутренняя сила, ещё один шаг с тех пор, как он вытащил нас из канала. Он видел и понимал, что люди смеются над ним, когда он прячется в тени, собирает информацию, смотрит на мир с той страстью, которая нам недоступна. Уэллс выступил на тему, мол, ему очень жаль, что мальчик оказался в коме, но в нападении он невиновен. Казалось, что ему действительно стыдно, и на его месте я бы так и чувствовал. Он лгал о том, как они на нас напали, но я признал, что он жалеет о канале. И после вердикта «невиновен» Майор вышел из зала прежде, чем мы смогли с ним заговорить.
Тони хотел ещё раз наехать на Уэллса, но не сложилось. Смайлз хотел продолжать жить, оставить всё позади, а мне казалось, что Уэллс переживает, и я увидел его куда более человечным, чем думал раньше. Когда они бросали нас в канал, они просто не подумали о последствиях, а в глубине души они неплохие люди. Время прошло, казалось, чего уж теперь. Я несколько раз приходил домой к Майору, но его мать извинялась, говорила, что он ушёл, у него грипп, ещё что-нибудь, так что я не смог поговорить с ним. Я видел его на улице, но он изменился, больше с детьми не разговаривал, ещё больше замкнулся в себе и уходил при моём появлении. Через пару лет я услышал, что его мама умерла, и он начал получать деньги за аренду. Надеюсь, у него в жизни всё сложилось, но что-то сомневаюсь. Мир полон жертв.
Слышу, Мао встал отлить, отодвинул дверь и с шумом захлопнул. Думаю пойти за ним по коридору, скормить его казакам, но я, конечно, так не сделаю, да и недалеко уже до Москвы. Тупому мудаку и так не повезло, после смерти его бальзамируют, положат жариться в свете ламп в мавзолее, и тысячи людей будут проходить мимо каждый день. Удачи ему, а я поворачиваюсь носом к стенке и пытаюсь привести себя в порядок.
Во всём мире власти похожи, хотят получить от тебя ответ прямо сейчас, и в каждом детективном фильме я видел, как на допросе лампы светят в лицо подозреваемому, полиция спрашивает, где он был в половине десятого во вторник три недели назад, когда жертве отрезали голову и покрошили тело на мелкие кусочки, и я хочу, что бы потеющий мужик вскочил и сгрёб ближайшего коппера за глотку, заорал «БЛЯДЬ, НУ ОТКУДА Я ЗНАЮ?» ему в рожу. И большинство, конечно, не знает, но вот — пара секунд на размышления, пока камера показывает крупным планом взволнованное лицо, и подозреваемый выкатывает идеальное алиби, даже помнит точное время, когда он был с замужней женщиной в пятидесяти милях от места преступления. Хуйня всё это. Я не помню, что было вчера, куда уж там пять, шесть, семь лет назад. Многое забыто, память многое стирает. Жизнь погружается сама в себя, причины и следствия смешиваются, всё становится частью всего остального.
Столовая, где я работал после школы, продержалась дольше, чем я проработал в Мейнорс, хотя рядом построили другую, а после Мейнорс я поработал на заводе, до сих пор и не вспоминал об этом, а потом устроился барменом. Завод еле помню, только жар в здании, куда я ездил за ящиками, и холод, когда выезжал по пандусу, возвращался под дождь. А вот паб застрял в голове. Он отличался от бара в Гонконге, очень расслабленный, для своих. Столовая и паб, еда и выпивка, вокруг люди получают удовольствие. Мейнорс был тоскливо бедным и простым, вера в то, что надо сделать то, надо сделать сё, работаешь на будущее, забываешь про настоящее, растворяешься в их системе мышления, завод — одинокая работа, ездишь между зданиями. Паб — хорошо и не сложно, никаких кастрюль и сковород, на коже нет пятен жира и гари. Наполнять стаканы забавно, и хозяин спокойный мужик. Я был с ним честен, и он позволял мне делать всё как я хочу.
Чтобы получать относительно нормальные деньги, я выходил в дневную смену и ещё на четыре или пять вечеров в неделю. Записывал кассеты и приносил с собой, ставил, и людям, которые музыкой не интересуются, приятно было послушать что-нибудь новое, неожиданное, а молодёжь начала приходить специально, так что у паба поднялась выручка. Потом я расслабился, когда уходили последние клиенты, наливал себе выпить, разрешал Дэйву и другим ребятам задержаться подольше. Никогда не злился, но всегда заставлял их платить за выпивку, хотя они постоянно клянчили. Сам я пил бесплатно, это был честный обмен, специфика работы. Я мог бы класть деньги в свой карман, но хозяин верил мне, и я не собирался его подводить. Я работал вечерами, поэтому редко ходил куда-нибудь, и когда у меня выдавался свободный день, я сидел дома или шёл в местные клубы. Раньше я постоянно ходил на концерты, теперь — едва ли два раза в месяц. Моя общественная жизнь протекала в пабе, что неплохо, я общался с людьми в рабочее время. Для Англии в целом и для меня лично это было мрачное время, те зёрна, которые Смайлз накидал мне в душу в тот вечер в Борнмуте, начали прорастать. Личная и общественная жизнь объединились, но с нарушенными связями в голове, как у Смайлза, результат оказался куда более экстремальным. Крис превратился из вора в коппера, а Смайлз вывел Холодную Войну в новую плоскость и обнаружил новый пакт Гитлера-Сталина, только мы с Дэйвом оставались адекватными. Кроме тех моментов, когда общались друг с другом.
Сколько помню, мы всегда спорили, ещё до того, как начали интересоваться девочками, до этих фоток психов, гоняющих мяч на солнце и смотрящих телек во время дождя. Я не удивлюсь, если мы ссорились на детской площадке в шесть лет, но точно не знаю. Мы всегда так обращались друг с другом, шут его знает, почему. Мы действовали друг другу на нервы, но многие действуют на нервы, а времени на них не тратишь. Когда я работал в пабе, было ещё хуже. Он думал, солнце светит из задницы Тэтчер, работал в магазине, хорошо зарабатывал. Он любил руководить, считал, что так меньше работаешь и можно повыпендриваться в красивых шмотках. Я постоянно на него наезжал, может, потому что завидовал его успеху: деньги в кармане, улыбка на лице, пока я весь день работаю, чтобы только свести концы с концами, но скорее — потому, что он пиздил, что его кормила пресса, пока я вкалывал в Мейнорс. Он так извёлся, что я не наливаю ему на халяву. Плюс ещё были Смайлз и диктаторы, кое-что, о чём я молчал, надеялся, что всё рассосётся. Мы с Дэйвом дошли до точки, когда стоило нам сесть рядом со стаканами, как мы тут же начинали собачиться. В итоге мы поссорились, но это было позже.
К счастью я купил стереосистему, ещё когда работал в Мейнорс, и хотя она не была последним писком прогресса, но всё равно хорошая, лучшая из тех, что у меня были. Я покупал кучу музыки, слушал по утрам, перед тем, как в десять уйти, потом возвращался домой, записывал кассеты, смешивал панк поздних семидесятых с панком ранних восьмидесятых. У меня была хорошая коллекция, я не замора-чивался возрастом записей, проигрывал ранний материал, не такой уж и старый, всего нескольких лет давности, пока он звучал как надо. Учитывая, что я не ходил на концерты, все записи для меня становились новинками, я изучал тексты, картины появлялись у меня в голове, я разбирался в том, что упустил. Наверно, я слишком быстро летел, когда был подростком, а теперь затормозил, начал разбираться в музыке. Сначала я слушал только звук, думал, всё остальное продано. Как с «2 Топе», решил, что это мусор, потому что слишком новый, откровенно проглядел, а ведь он был великолепен, нёс те же идеи, только в другой форме.
Некоторые люди черпают свои идеи из книг, а для нас те, кто похож на Роттена, Страммера, Перси и Уэллера, были лучшими писателями, в своих вещах они писали про нашу жизнь. Им не надо было ничего придумывать, исследовать, они просто описывали то, что всегда мучило их изнутри, и их признали миллионы тех, кто чувствовал то же самое. Эти люди были современными, будничными авторами, таких в Англии раньше не было, они писали о жизни с помощью музыки, потому что книга им просто не пришла в голову, они стояли вне литературных классов и не пользовались обычными классическими ориентирами. И поэтому эти люди были такими особенными, их ориентиры совпадали с нашими, с нашими жизнями, а не с тем, что было тысячи лет назад тысячи миль отсюда в Древней Греции.
Я окончил школу и остался жить дома. Моих заработков не хватило бы на собственную квартиру, да и жить так было проще. Те, кто рано уходит из дома - или ненавидят родителей, или поступают в колледж, а мы все остались, где были. Мне нравилось. Отец, вернувшись с работы, сидел перед телеком, всё злее и злее, пока тянулись восьмидесятые. Иногда я сидел с ним, разделял его чувства, понимал, почему он заводится, а мама всегда чем-нибудь занималась, говорила ему выключить ящик, раз он так его напрягает. Он не мог, новостная зависимость, бесконечные споры. Мать и отец не сильно занимали мои мысли, они просто были рядом, сражались с жизнью ради своих маленьких побед, растягивали деньги до зарплаты, а я занимался своими делами. Единственная неувязка — я хотел привести домой девушку. Это было непросто, особенно когда мать и отец никогда не уходят из дома одновременно. Вот что приводило меня в ужас, оказаться запертым дома до конца своей жизни, выходить только на работу. В чём прикол смотреть, как тот, кто тебе нравится, превращается в родственника? Лучше любить, а потом исчезать и уносить с собой воспоминания. Любовь и ненависть — части одной схемы, как мне казалось.
В те годы у меня были девушки, но надолго ни одна не задержалась. Или я им надоедал, или они мне надоедали. Я и не стремился осесть. Мне всегда нравилась свобода, так уж я устроен. Может, я ждал, что Дебби Харри или Беки Бондидж войдут в паб, вытащат меня через стойку, засунут в такси и увезут прочь. Я рассчитывал только на любовь с первого взгляда, и долгие отношения считал поебенью. Должна быть страсть, иначе любовь превращается в морг. Вот что меня бесило в вонючих сквотерских панках, которые на самом деле были хиппи, потому что стоит прочитать любой из их фэнзинов - они там анализируют всё до косточек, замученные, как бродяги, а ты в курсе, что по большей части они из богатых семей, хвастаются, что вот у них крыша протекает, что холодно, они мёрзнут, убивают всякую страсть к жизни наповал. Если панк станет студенческим бунтом для пачки дрочил, которые считают себя «андеграундом» или «альтернативой» и носят шляпы Мао, я лучше на хуй стану соулбоем.
Был парень, который приходил в паб, он не врубался в музыку, но однажды вечером указал мне, что на этих записях играет до фига женщин, и он был прав. Я нашёл фотографии тех, кого видел во плоти — Полин Мюррей, Сьюкси Сью, Поли Стирен, Дебби и Беки, Полин Блек, плюс группы типа the Slits, Innocents, Bodysnatchers, и я и не думал, что это хорошо для жёсткой музыки. Это правда, с самого начала там было много женщин, зато не было ни одной великой хиппи-феминистки или мужененавистницы, и это были не куколки в платьях с рюшечками, и сиськи у них не свисали, как на Странице 3 в «Sun». Это было естественно, и мы созрели, и в газетах писали и говорили про слабых женщин, но мы их не видели. Все девушки, которых мы знали, были резкие, и когда мы были детьми, они освоили секс раньше нас, трахались со старшими парнями, и телеги про девственницу в белом платье тоже оказались хуйнёй.
Смайлз без напрягов прожил со своим стариком пару лет после комы, но потом возненавидел его и однажды начал рассказывать про Сталина и Гитлера, на которых сдвинулся ещё сильнее, маска соскользнула, и я удивился, сколько же он о них думал. Я видел, как его отец сбегает на работу, старается израсходовать каждый гран силы, может, ещё жалеет, что так грубо обращался с сыновьями, тоскует по жене. Мне было его жалко, я говорил Смайлзу успокоиться, я знаю, что его били, но были причины. Может, не стоило говорить, что сказал мне Сталин, когда он был в коме, но я рассказал, зря, потому что Смайлз захохотал мне в лицо и посоветовал заниматься своими делами. Слишком часто люди лезут в чужую жизнь, всё замечают и запоминают, говорят, что делать, как себя вести, что думать, посмотрите на Гитлера и Сталина, подумайте о мужчинах, женщинах и детях, о пытках и сексе.
Смайлз изменился после Борнмута. Всё стало очевидно, и я не знал, что делать. Он приходил в паб, когда я работал, и хотя просто сидел в углу с кружкой, я не хотел его там видеть. Он заставлял меня нервничать, смотрел, как я обслуживаю людей, спрашивал, почему я выбрал эту музыку. Я ни разу его не выгнал, а он никогда не причинял проблем, но я был на грани. Когда стало темнеть раньше, он начал оставаться дома, его настроение связано с погодой, он словно впадал в спячку. Облака висели низко, и солнца почти не было, Смайлз сидел взаперти дома. Я часто ходил к нему, но он редко впускал меня, а если и впускал, не мог сказать ничего вразумительного. Я звонил Тони, рассказывал про загоны Смайлза, но он давно съехал отсюда и до конца мне не верил.
Однажды я рассказал всё Дэйву, он заржал и печально признавать, но мы хорошо посидели, нажрались после закрытия, играли в пул в пустом пабе, играла музыка, мы трепались о Гитлере и Сталине. Я поставил «Satellite», обратную сторону «Holidays In The Sun», и Дэйв сказал, мол, помнишь то время, когда мы поехали в Норт Бэнк с Тони и Билли, когда «Челси» уделали «Арсенал». Мы, наверно, крепко нажрались, потому что ржали до упаду, вспоминая те дни, когда мы подростками ломились через туннели Финсбери Парка, всирались, что нас отмудохают чёрные, расчленят, как в газетах.
Прикол в том, что в больших городах всегда относятся со снобизмом ко всему, что не совпадает со стереотипом многоэтажек центра города, и вот мы с другими фанатами «Челси» с окраин Лондона и городов-спутников накатываемся на «Норт Бэнк» и устраиваем зачистку. Даже сейчас весело. Дэйв вспоминает, как Гитлер и Сталин организовывали для Слау славу и почёт, если бы газетчики не выяснили, что им платит совет. Мы смеёмся. Может, это последняя наша драка так застряла у меня в голове. Я почти хочу снова увидеть Дэйва. Мы смеялись над Смайлзом, и хотя он мёртв, я продолжаю хихикать в темноте.
Поезд не спеша въезжает в Москву, сначала вокруг медленно разворачиваются окраины, потом дома растут вширь и ввысь, величественные замки и бетонные многоэтажки, ограда стоит под углом к земле. Рюкзак собран, я стою в коридоре, смотрю, как появляется Москва, после свободных пространств последних дней это шок. Смотрю, снова смотрю, начинаю ржать. Кто-то взял баллончик краски и большими буквами написал «CHELSEA NORTH STAND» посреди каменного забора. Не верю своим глазам. Мы в сердце Советского Союза, одного из самых жестоких полицейских государств, и местные пишут названия бригад английских футбольных фанатов на ограде железной дороги. Ошизеть. Чувствую себя идиотом, смотрю на такие же граффити, которые писали по всему Слау десять лет назад. Ладно бы я был в Европе, так нет же, я в Москве, в центре Восточного Блока, силовой базе одной из супердержав, и самые страшная спецслужба в мире, коммунистический КГБ, не может остановить пропаганду контрреволюционных ценностей буржуйских хулиганов.
Поезд подъезжает к станции, медленный конец путешествия, разрядка после непрерывного движения с самого Пекина. Трудно поверить, что поездка закончилась, Рика в другом конце вагона машет железнодорожнику, чинящему платформу, уже чужая, снова в униформе, играет свою официальную роль. Она правильно говорила, но у меня тяжело на душе, учитывая, что знал я её пару дней, полная бессмыслица. Обычно парням такое нравится, сделать дело и расстаться без последствий, ещё одна разновидность обслуживания, а у меня почему-то комок в горле. Не знаю, жаль мне Рику, жаль себя или жаль, что нет выбора. Она отворачивается, интересно, о чём она думает. Мы проезжаем последние ярды дороги, еле ползём, гигантомания архитектуры Ярославского вокзала нависает над вагонами, поезд и люди похожи на гномов.
В ногах странное чувство, когда я схожу по лесенке и иду по платформе, мускулы одеревенели за шесть дней в поезде. Я плохо держусь на ногах, но это фигня по сравнению с головой, ощущение, что я на хипповских наркотиках. Голова кружится. Когда я прохожу мимо второй двери, хочу улыбнуться Рике, но она повернулась спиной ко мне. Оставляю её позади, теряю из виду остальных, быстро растворяюсь в массе русских, спешащих в метро, по дороге разглядываю станцию, потолок теряется высоко наверху, строили для гигантов. Разбираюсь с билетами на метро, иду по платформе, наперегонки со временем добраться до главного железнодорожного управления и заказать место до Берлина. Немцы, соседи по купе, и когда подходит поезд, мы оказываемся в одном вагоне. Когда он трогается, входит русский, ищет чего бы купить. Платит в долларах, хочет джинсы, плеера, кроссовки. У меня есть плеер, старая побитая техника, дорог мне как память. Спрашиваю, где в Москве можно выпить, похоже, сегодня я ночую здесь, но он смотрит на других и двигается дальше, покупает у мужика пару левисов. Разглядываю карту, читаю названия станций, знаю, что люди смотрят на меня. Разных возрастов, морщинистый бульдог через три сидения, грудь в медалях, фуражка на голове. Все молчат.
Выхожу на Белорусской, откуда уходят поезда на Берлин, русский с левисами тоже выходит. Он идёт в десяти шагах впереди, и тут сзади подходит мужчина в кожанке и заворачивает ему руку за спину. Ещё двое появляются спереди, один бьёт его по голове дубинкой. Глухой стук - и жертва падает. Они прямо передо мной, я говорю парню с дубинкой оставить мужика в покое. Наверняка это милиция, один из них говорит что-то по-русски и машет рукой. Парня утаскивают. Если так тут забирают за пару джинсов, хуй знает, что они сделают с женщиной, которая переспала с врагом. Снова вспоминаю вокзал Гуйлянь, мальчиков с плакатами на шее, мегафоны и дубинки, представляю западноевропейских коммунистов в экскурсионной поездке по Китаю и Советскому Союзу. Личность здесь ничего не может сделать, и когда тот парень вошёл в вагон, спрашивал джинсы, он уже знал, что может случиться, и тот, кто привязал верёвку и висел на ограждении, рисовал граффити, тоже должен был откуда-то всё знать.
Нахожу кассу, где можно купить билет на Берлин. Толпа народу, семьи сидят на мраморном полу, багаж обёрнут целлофаном и свален в большие кучи. Появляется чиновник, спрашивает, куда я направляюсь. Говорю, мне надо выехать из страны до того, как кончится транзитная виза. Он в курсе, говорит, мы приходим.к нему каждый раз, когда прибывает Транссибирский экспресс. Ставит меня первым в очередь, перед длинной очередью крестьян. Начинаются споры, и чиновник кричит на людей, которые злятся, что их отодвинули. Не могу их винить. Чиновник уходит, а я остаюсь во главе очереди, чувствую себя виноватым, радуюсь, когда он приводит двух немцев. Старуха продолжает ругаться, и немцы заговаривают с ней. Через некоторое время мужчина говорит мне, что это этнические немцы, их увезли за Урал, когда началась война, они жили в России сотни лет. Горбачёв разрешает им вернуться в Германию. А сейчас она проклинает нас на старом диалекте, родом в сотни лет. Говорит, потрясающе слышать такую речь. Она молится, чтобы вороны прилетели и выклевали наши глаза. Надеется, что черви пожрут нашу плоть. Хочет, чтобы наши души горели в аду. Смотрю на её сморщенное лицо, сколько бы лет коммунисты не вытравливали веру в Церковь, интересно узнать, что религия вполне себе жива и здравствует.
На то, чтобы получить билеты уходит три часа, хотя передо мной всего два человека. Три часа разглядываю ведьму. В конце она гладит меня по руке и кормит яблоками. Мой поезд уходит завтра, и я ухожу с вокзала, чтобы оглядеться. Отели слишком дорогие, переночую здесь, сую рюкзак в шкафчик, покупаю карту города, иду наружу и оказываюсь в тридцатых. Открытые грузовики подвозят светловолосых голубоглазых солдат, те спрыгивают на землю и бегут мимо меня вглубь здания. Первое, что я замечаю после солдат, мы перед Белорусским, огромным вокзалом, но рядом нет ни магазинов, ни киосков. В витрине единственного магазина в пределах видимости лежат круги сыра. Я хочу есть, иду туда. Внутри одни женщины, разве что нет счастья на лицах, как у той огуречной девушки из Сибири. Черты лица суровые, губы опущены, таких много в больших китайских городах. Тут нет китайской спешки и суеты, только тишина и хлеб на прилавке. Хлеб и сыр меня вполне устроят. Жду своей очереди, тыкаю пальцем, у кассы достаю рубли. Нацистская продавщица орёт на меня перед всей толпой. Лежит блокнот и карандаши, она говорит, мол, пиши. Может, еду дают по карточкам. Хуй знает. Снова показываю, снова шлют на хуй. Ухожу на хуй.
По карте иду на Красную Площадь. Широкие улицы, большие тротуары. Холодно. Здания вдоль дороги похожи на учреждения, но там наверно приятно и тепло. Сложно сказать, насколько ты приспособлен к жизни, когда оказываешься в новом месте, если пытаешься совместить реальность и свои представления, но Москва — это вообще. Если бы я сошёл с поезда и не знал, где я, я бы всё понял по атмосфере. Иду дальше, перехожу через дорогу, оборачиваюсь на пронзительный свисток, вижу полицейского, он кричит и машет мне вернуться на тротуар. Следит, чтобы я ошёл. Честная старая дорога до Красной Площади, я ищу магазин, где можно было бы купить еды, ни одного нет. Что угодно. Кастрюлю борща или плитку шоколада. Неважно. Я не привередливый.
Дохожу до Красной Площади, вижу Кремль, представляю Сталина на балкончике, он смотрит, как мимо маршируют войска, празднуют победу над Гитлером. Вон широкая колонна людей стоит, чтобы увидеть Ленина, который лежит в Мавзолее. Их тысячи, терпеливо ждут. Собор Василия Блаженного тоже на месте, в реальности куда более впечатляющий. Прислоняюсь к ограде, впитываю впечатления.
Забавное ощущение, заставляет осознать, насколько же Вторая Мировая Война и последующая политика Холодной Войны повлияли на мою жизнь. Я видел Мао, жалко упускать Ленина, но очередь не движется. У меня нет времени. Я иду в Собор, там маленькие помещения, покрытые рисунками, настоящие пещеры. Здесь другая страна, древняя, ортодоксальная. Я мало что знаю об этой России.
Когда я ухожу, ещё холодает, я иду к блоку зданий поблизости, он оказывается большой торговой галереей. Там много стекла, задерживает погоду снаружи, пускает свет внутрь, плиты на полу — дорогие и чистые. Магазины забиты консервированными фруктами и прочими консервами, целые комнаты отведены под шоколад, разложенный в башни, хорошая одежда и этнические ларьки для туристов. Прикол в том, что туристов я как раз не вижу. Тут тепло, я гуляю, убиваю время. Я ещё ничего не потратил, тут вполне загребут за обмен десяти долларов, и пачка рублей жжёт карман. Не могу поменять их обратно, это уже чёрный рынок, но и здесь покупать ничего не хочется, разве что еды. Беру шоколад и кексы, иду дальше. Людей немало, не могу понять, кто они, может, сюда ходят в основном партийные функционеры, как в Магазины Дружбы в Китае. Тут продаются предметы роскоши, вряд ли простые россияне могут себе их позволить.
Не торчать же тут весь день, возвращаюсь на Красную Площадь, сижу и ем шоколад и кексы. Доев, некоторое время гуляю, но тут мало что происходит, снежок падает и тает. Время идёт, начинает темнеть, я иду назад к Белорусскому, появляются пьяные, слышу крик и удар бутылки о стену, не замечаю троих, идущих в мою сторону. Один из них бьёт меня в лицо, говорит что-то, чего я не понимаю. Поворачиваюсь, развожу руками, больно, блин, и хуже боли удивление, я трезв и предоставлен сам себе. Они идут дальше, как если бы ничего не случилось, а я стою посреди тротуара, хочу бежать за ними, но сдерживаюсь. Они исчезают, а я вытираю кровь с носа, иду дальше, высматриваю бар или кафе, где можно посидеть и выпить. Белорусский — мой временный дом, лучше, чем улица или подъезд, и я тусуюсь в главном зале, смотрю, как очередь молчаливых мужчин и женщин стоит к сломанному автомату с напитками. Здесь не меньше сотни человек, ждут парня спереди, который стучит по кнопкам. Не понимаю. Они же видят, что не работает, но всё равно ждут. Это единственный автомат на весь вокзал. Может, они думают, он заработает для них, а не для него. Никто не смеётся, под сводами потолка не гуляет эхо. Тишина меня добивает. Люди настолько раздавлены, что не могут даже говорить. Вот что я чувствую. И я сижу там, греюсь до восьми, и снова иду на улицу. Должно же что-нибудь открыться. Брожу целую вечность, группы мужчин сидят на скамейках и пьют, я не знаю, куда можно пойти в Москве. Кто-то орёт на меня, тут же забывает. Наконец вижу бар, красный свет пробивается сквозь занавески. Заглядываю внутрь, выходит мужик с козлиной бородкой. Качает головой, машет мне проваливать, смотрит вверх-вниз по улице, уходит назад.
Брожу, пока не начинают болеть ноги, не привыкли к таким нагрузкам после поезда. Хочу нажраться, но не могу найти, где, пить до утра, и спать завтра весь день. Москва не похожа на Пекин. В Китае я чувствовал себя в безопасности, даже когда гулял по ночам, а здесь в тени прячется настоящее насилие. Пекин шумный и живой, а Москва как вымерла. В Китае что-то происходило, чего я не видел, но здесь оно гораздо ближе. Я один, но надеюсь встретить мужика, который меня ударил. Берёт на испуг, худший тип людей. Я лёгкая цель: ни защиты, ни поддержки. Интересно, что я здесь делаю, гуляю по Москве, скоро десять, отмораживаю себе яйца. Думаю о Рике, хочу, чтобы всё было по-другому, чтобы она позвала меня придти и остаться у неё. Легко представляю себя на десятом этаже гранитного здания, как я разглядываю дрожащие огни Москвы, тёплая выпивка в руке и нормальный обед на столе, гудит центральное отопление. И в воображении я сижу, свеженький из душа, сухой и чистый, подмышки в идеальном состоянии, хороший дезодорант, щетина сбрита, катаю спирт в стакане, полоскаю рот, чувствую, как он проваливается в горло. Это Москва, надо бы делать что-нибудь особенное, а я замёрз и хочу есть.
Обратно, на станцию, беру рюкзак из шкафчика и ложусь в том же зале, где брал билет, лампы нещадно палят, светло и безопасно, здание и жар тела поднимают температуру. Каждые полчаса мужчины в длинной кожанке выходят и оглядываются, курят, тихо общаются друг с другом, грустно признавать, но приятно, что за нами приглядывает московский Старина Билл. Ложусь спать, интересно, что будет, если КГБ перестанет работать, решит, что человек человеку товарищ, вот пускай и разбираются. Решаю, что дела здесь пойдут в гору.
Я неверующий, ребёнком никогда не ходил в церковь, не верю, или не верую в Бога, но после Китая и того, что я увидел в Советском Союзе, мне кажется, проблема коммунизма — в отсутствии глубокого чувства единения. Война даёт его на время, а революция была классовой войной, но сейчас, когда всё кончилось, коммунизм — простая материалистическая доктрина, с правилами, регламентами и чиновниками, которым надо подчиняться. Нет духовной стороны. Раньше её давала религия, объединяла людей, а сейчас им осталась только монотонная жвачка. Им кажется, что коммунизм — антагонист капитализма, но скорее они взаимозаменимы. Они оба основаны на науке, спорят только, кому снимать сливки.
Меня это путешествие многому научило, идеи проносятся у меня в голове, пока я не засыпаю, любое путешествие заканчивается этим видом отдыха, едешь ли ты в поезде или сидишь на вокзале, я просыпался раз десять, проверял деньги в поясе, что паспорт и билет на месте, всё время на страже. Кручусь, верчусь, и каждый раз, когда просыпаюсь, мне кажется, что я в другом месте, во Дворце Чунцина, в Слау, опять в экспрессе. Надо пару секунд, чтобы собрать мозги в кучку, устроиться, зажать мочевой пузырь в ожидании утра, когда откроются сортиры, можно будет умыться, уехать из Москвы домой.
Смайлз выписался, пришёл в себя и часто заходил обсудить новости, сверлил меня глазами, пока я объяснял, что воздух наполнен сообщениями, что можно взломать код и погрузиться в мрачные секреты государства, в долгосрочные цели наших контролёров. Фолклендская Война началась и закончилась, и правое крыло захватило власть над страной, Тори оказались достаточно умны, чтобы понять, рабочие мечтают о чём-то большем, чем снисходительные кивки оксфордской интеллигенции. Люди хотят выкупить муниципальные дома, получить ипотеку, купить квартиру в новом доме, подальше от грязи и разложения, оставлять себе больше заработанных денег и увидеть, как местных диктаторов из разных советов мочат в сортире. Тори — профессионалы простых лозунгов, повторяют короткие фразы снова и снова, разжигают дома страсти, а левое крыло заседает и трындит про тенденции, убеждает нас, что Британия — говно, и, по определению, мы тоже говно. Партия лейбористов исчезла в собственной жопе, студенческие ячейки пересрались по процедурным вопросам, а пресса Тори кормила людей огромными говенными статьями, разрабатывала классические цели, говорила, что будут миллионы одиноких матерей, избитых жён, лесбиянок, беженцев, героиновых наркоманов и солнечные праздники для жестоких малолетних преступников. Когда я уезжал в 1985-м, гоняли ту же тему, я слышал её всю жизнь, и сейчас она снова в центре внимания, те, кто живёт сам по себе и не может себя защитить. По большому счёту государство целилось в шахтёров и неизбежно уничтожило организованную оппозицию. Угольные забастовки продолжаются, телеканалы снимают материал из-за полицейского заграждения, рассказывают официальную точку зрения, лидеры профсоюзов изображаются кошмарными людьми, мечтающими продать Британию Советам. Когда дело доходит до политических партий, страна разбита на два лагеря, на юге, в основном, Тори, остальная страна — лейбористы. Тактика «разделяй и властвуй», основанная на круговороте в обществе. Лейбористов на юге воспринимают как идеологов богатства, кого простые люди не интересуют, а тори рисуются тружениками, уважающими рабочих. На севере расположена тяжёлая промышленность, там лейбористские традиции, но на юге послевоенный рост Лондона и переход на лёгкую промышленность разобщили людей. Самая большая ошибка лейбористов — пренебрежение патриотизмом. Они дали тори решать, что же такое — быть патриотом. Если ты говоришь людям, что их культура — говно, с чего бы им голосовать за тебя? Я никогда не размахивал флагом, но вижу, что взгляд тори на патриотизм лжив, что гордость за свою страну значит и гордость за свою культуру. Для меня это люди, которых я знаю, места, где я жил, музыка, которую я слушаю, и то, как я поступаю. Прикол в том, что многие в партии лейбористов оторваны от повседневной культуры.
Британия в хаосе, с середины семидесятых до середины восьмидесятых сплошняком шли перемены, всё запуталось, стало хуже, и Смайлз сломался. Его мозг растворялся, когда он слушал споры и ложь, давили на всех, а не выдержал Смайлз. Однажды зазвонил телефон, он был на проводе. Он был очень возбуждён, говорил, что утром по радио слышал сингл The Clash, «White Man In Hammersmith Palais», хочет узнать, помню ли я строчки, где говорится, что если бы сегодня прилетел Адольф Гитлер, правительство бы выслало навстречу лимузин, чтобы он там ни делал во время войны? Конечно, я знал эти строчки, «White Мап» - один из лучших синглов всех времён. Не думаю ли я, что странно, что радио, где всегда ставят полную лажу, не любят нормальную музыку, именно сегодня решило поставить эту песню? Я сказал «да нет», и он вздохнул на другом конце провода.
Очередная телега Гари: он сказал мне, что гулял тем утром по дороге за сортировочным постом, и мимо проехал лимузин. Стёкла тонированы, поэтому не поймёшь, кто сидел там внутри, но ехал он точно в Хитроу. Что доказывает, что два старых диктатора не просто наебали чиновников фальшивыми бумагами, оставили коробку «платы за газ и электричество» закрытой, так что могут теперь попробовать содрать лишние шесть фунтов по пособию на жилое помещение, но конспирация куда глубже, она проникла прямо в сердце правительства. Он сказал, я должен признать, что в песне сказали правду, в прошлом мы на этот счёт уже прикалывались. Спрашивал, видел ли я хоть раз лимузин в Слау? Если честно, не видел. И правда, что Гитлер остался жив, живёт жизнью рили в Южной Америке или его подвергли глубокой заморозке безумные учёные, а сейчас оживили, и он прилетел в Хитроу, и поехала за ним не машина с мигалками и без внутренних ручек на дверях. Власти послали машину. Лимузин или ролле. А я молча слушал его, ждал очередной партии.
Гари начал кричать на меня в трубку, злился, мол, я никогда его не слушаю, говорил, что это важный момент, нельзя от него просто так отмахнуться. Вопил, мол, проснись, правительство буквально тыкнуло нас носом, они издеваются над нами. Хреново уже то, что Гитлер и Сталин живут за государственный счёт, на пособии, в квартире, которую можно было бы отдать нуждающейся семье, и это в Слау, в городе, который голосует за лейбористов. Хреново, что государство позволяет двум массовым убийцам скрываться от правосудия, но теперь за ними послали роскошный автомобиль, а ему пришлось добираться до аэропорта на двух автобусах. Где он и сейчас сидит. Он в аэропорте, ждёт, когда приземлится самолёт Фюрера. И когда он коснётся земли, Гари будет готов. Он выйдет на дорожку, когда Гитлер спустится на бетон, до того, как он дойдёт до таможни и въедет в страну, и тогда Гари не смогут посадить за убийство. У него есть нож, он решил убить Гитлера.
Говорю ему, что он несёт чушь, что он болен, и его надо лечить. Пытаюсь воздействовать прямыми методами, но он снова начинает орать в трубку, и я понимаю, что ничего не выйдет. Надо думать быстро, и я пытаюсь достучаться до него. Гитлер не может прилететь в Хитроу, он уже живёт в Слау, в одной квартире со Сталиным. Что он думает, что Фюрер ездил в Испанию в отпуск, две недели гулял по Бенидорму, загорал, ездил в Сан Мигель, снимал девочек? Гитлер староват для таких развлечений, и Смайлз сам говорил, что Гитлер и Сталин — пара пидорасов, два престарелых садо-мазохиста, которые считают политические разногласия мелочами, не хотят, чтобы мировая война помешала хорошей сессии пыток. Бессмыслица. Он думает, что Гитлер прогуливается по Сан-Антонио в шортах с британским флагом и в вязаном жилете, всю ночь танцует под Шаламар и Шакатак? Как-то это не в стиле Фюрера. Смайлз знает, что тот предпочитает «отвёртку». Раз уж он гомосек, он бы снял комнату в каком-нибудь стрёмном отеле на побережье вместе с Дядей Джо, отдыхал бы в инвалидном кресле, устав пороть жопу красного диктатора. Слышу, что Смайлз смеётся, говорю ему, мол, не обращай внимания на эти сообщения. Ему надо уйти оттуда, сесть на автобус до дома. Или ещё лучше, скажи мне, где ты, я сам приеду за тобой. Несколько секунд он молчит, обдумывает моё предложение. Слышу, он снова смеётся, представляет Адольфа Гитлера и Джо Сталина на набережной Борнмута, камень вышибает им зубы, завывает ветер с Канала, и власть над миром ещё дальше, чем в молодости, когда они строили свои честолюбивые мечты. Но потом он прекращает смеяться, говорит, ему надо идти. Он в отеле ждал, пока прибудет самолёт. Не может сказать, какой, потому что телефон прослушивают. Если он погибнет на взлётной полосе, в пламени реактивного двигателя, пускай я всем скажу, он сделал всё, что мог.
Гари окончательно съехал с катушек, слова текут, как будто он здорово перебрал спида, он несётся к краю своего параноидального мира, наполненного заговорами и тайными планами, видит знамёна, преследует по всему Слау воображаемых преступников, ищет в жилых массивах, на рельсах, читает плакаты в Квинсмере и ломает тайные коды, находит связи там, где их не существует. Несёт откровенный бред психопата, но, самое страшное, иногда он кажется вполне осмысленным или просто хорошей шуткой. Он смотрит на моё лицо и ухмыляется, но в глубине души он абсолютно серьёзен. Не хочу причинять ему боль, поэтому не могу придумать, как показать его доктору. Он достаточно умён, чтобы разговаривать со мной, когда рядом никого нет. В другое время он тихий, ничего не рассказывает. Про некоторые его телеги я сам хотел бы знать, есть ли в них правда, или это ерунда. Идеями можно заразиться, так что я подозреваю, безумием тоже можно заразиться.
Звоню Тони, он сразу приезжает, несётся на полном газу, мы пересекаем Слау, выезжаем на А4 через Кольнбрук. Гоним по широкой дороге, вдоль припаркованных грузовиков, гравийных карьеров, кафе для дальнобойщиков, самопальные стоянки зажаты между контейнерами, канавы обложены булыжниками, камни и грязь покрывают дорогу, летят из-под колёс, царапают краску, камешки, застрявшие в колёсах, скрипят саундтреком к концу света, грохот приземляющихся самолётов. Проезжаем через мир дремоты и бургеров, усталые люди на минутку закрыли глаза перед тем, как забрать багаж из аэропорта. Стоянки забиты гряз-нющими грузовиками, заросли крапивы и травы завалены мусором. Мы спешим, Тони едет по белой полосе в центре дороги, встречные машины и грузовики объезжают нас слева, таксист демонстрирует крепость нервов, мигает нам фарами. Пару секунд я думаю, что Тони хочет нашей смерти, но оба выворачивают влево в последний момент. Смотрю на Тони, он в панике, безумие его матери расползается по семье. Это болезнь, как рак, разве что психическая, а не телесная, замешанная на идеях о добре и зле, хорошем и плохом. Никто из нас не знает, что теперь делать, как разбираться.
Если Смайлз был в отеле и остался там, у нас есть шанс найти его, но отель ещё надо угадать. Мы проверяем первый же, Тони идёт к телефонам, достаёт Желтые Страницы, обзванивает номера один за другим. Описывает им брата. С четвёртой попытки ему везёт. Женщина на другом конце видит Смайлза в баре, он смотрит на садящиеся самолёты со стаканом в руке. Мы едем туда, припарковываемся и влетаем в фойе. Клиентура - сплошь богатые туристы и бизнесмены, дурацкая музыка и резиновые растения. На нас смотрят, как если бы мы пришли чинить сортиры и должны были зайти с чёрного хода, но нам всё равно. Мы не хотим, чтобы Смайлз заметил нас и смылся, стоим у дверей бара, планируем, что делать дальше. Вдруг он поворачивается, замечает нас, машет рукой. Он выступил блестяще, говорил про двигатели, приземляющиеся Боинги, как он однажды полетит на Конкорде. Мы без проблем его напоили и увели с собой. Похоже, он забыл о Гитлере в лимузине. Он пошёл с нами без проблем, без драки, мы сидим на заднем сидении, он шутит, говорит, что Тони надо купить униформу, если он хочет подрабатывать шофёром. Он был очень непредсказуемый, ты никогда не знал, что он выкинет в следующий момент.
Пока мы ехали, он начал в блокноте рисовать картинку, стрелочки по всему листу к квадратикам с надписями «РАЙ» и «АД». Чёрные чернила на белой бумаге, и в треугольниках он написал «ЖЁЛТЫЙ, КРАСНЫЙ, ГОЛУБОЙ, ЗЕЛЁНЫЙ». Я так и не понял, что это значит. Может, ничего. Он закрывал рот рукой и шептал, что везде жучки, нас подслушивают, но если ты знаешь волшебное слово, то можешь перевернуть эффект этих жучков, будешь слышать голоса, летящие через нас, подслушивать радиоволны, снова спрашивал меня, почему Тэтчер защищает маньяков, извращенцев и массовых убийц, почему им дают убежище и новую жизнь, в конце концов начал говорить так громко, что Тони его услышал. Смайлз пытался подключить меня, говорил, я могу услышать правду, если захочу, если буду внимательно слушать, сделаю, как он мне объяснит. Тяжёлый момент, как мы ехали в больницу, бродили там, пытались разобраться, как его туда положить, говорили с врачом, который объяснил нам положение, вернулись в машину, сидели там и пытались убедить Смайлза пойти с нами. И три часа уговаривали его добровольно пойти на лечение.
Безумие Смайлза накрывает меня, когда я пытаюсь поудобнее устроиться на полу вокзала, рядом со мной храпит мужик, ему снится новая жизнь на Западе. А моё путешествие скоро закончится, и вновь оживёт в памяти дорога из аэропорта до лечебницы. Мы сделали то, что считали нужным. Я был просто его другом, я не видел других вариантов. Мы думали, профессионалы смогут ему помочь. Они пробовали разные препараты, на химическом уровне ковырялись в его мозгах. Врачи были честными, и когда я приходил навестить его в следующие месяцы, мы сидели у телевизора в разваливающемся здании государственной медслужбы, одноэтажный дом, довоенная постройка, и он выдавал настоящие перлы, заставлял меня испытывать стыд. Ничего не изменилось, но за ним хотя бы присматривали.
Смайлз сказал, он стал для окружающих духом свободы и превосходства, что он пал на глубокое дно и поднялся к вершинам. Мы сидели в углу, слушали вечерние новости, выступала Тэтчер, лицо подсвечено студийными прожекторами, я смотрел на Смайлза, начал насвистывать мелодию из песни Fun Boy Three, «The Lunatics Have Taken Over The Asylum», он засмеялся, оторвался от истории про Мао, как он бегал за шлюхой, и начал повторять слова, стучать пальцами по ручкам кресла. Перед нами пожилая женщина и пацан играли в теннис, он переключился на ClashyeBCKyio «What’s My Name» — «Я пытался устроиться в теннисный клуб, на двери висел знак, МЕСТ БОЛЬШЕ НЕТ, меня приняли копы за драку на дороге, и судья даже не знал, как меня зовут» — и вдруг он разозлился, сказал, это худшее оскорбление, когда люди не знают твоё ёбаное имя. И спросил, помню ли я, как нас бросили в канал, только потому, что мы были безымянными панками, рисунками с обложки «Sun». Прямо как «Gotcha», где та же газета опошлила смерть сотен аргентинцев. Он задрожал, перестал петь, сказал, мол, представь, запертые люди, и корабль тонет. И плюнул в экран телевизора. Он знал, что происходит. И поэтому мы сдали его врачам.
Пришлось поискать поезд Москва-Варшава, зато он полупустой, и я еду один в купе, весь день смотрю, как медленно проплывает за окном Россия, остановки, разгон, совсем не как поездка из Пекина. Ночью я залезаю на верхнюю полку. Вагона-ресторана нету, и я всё время думаю о еде, засыпаю с трудом, хотя после вчерашней ночи ужасно измучен. Люди заходят и садятся, курят, и разговаривают, и сходят ещё затемно. Рано просыпаюсь, снаружи идёт дождь, мы снова останавливаемся, земля зелёная и плоская, сверху лежит крышка низких серых облаков, горизонт - тощий жёлтый пластик, воткнутый для декорации. Холодный воздух разгоняет тяжёлый запах пота и пепла. Напротив останавливается электричка, она идёт в другую сторону. Забита, все смотрят на меня, сотни пар глаз разглядывают чужака. Показываю им язык. Мальчишка говорит что-то и показывает на меня. Люди смеются. Старик машет рукой. Изображаю обезьяну, чешу подмышками, прыгаю. Обезьяна в зоопарке. Люди снова смеются, женщина с красными волосами подмигивает. Электричка трогается, исчезает, а мы стоим ещё час. Контролёр говорит, мы в Литве, наверно, на этих полях дрались фашисты с коммунистами. Хочу сказать, что мы посреди нигде, но это слишком просто. Всё где-то. У людей в электричке есть семьи, друзья, работа, история, культура. До границы я гуляю по поезду, нахожу старуху, она собирается сходить, сую ей в руки рубли, показываю на


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: