Язык и истина в современной ситуации философии

Некоторые соображения по поводу завершения неопозитивистской философии языка в семиотике Чарльза Морриса

В основном, разбирается следующая литература:

1. Ch. Morris, The Concept of Meaning in = Morris I Pragmatism and Logical Positivism. Actes du 8e Congres de Philosophic a Prague 1934, 1936. Pp. 103 f.

2. Ch. Morris, Foundations of the Theory of Signs. = Morris II International Encyclopedia of Unified Science, Vol. I, 2, 8. ed. Chicago, 1953 [Моррис Ч.У. Основание теории знаков // Семиотика. Сб. под общ. ред. Ю.С. Степанова. М., 1983].

3. Ch. Morris, Signs, Language and Behavior, 4. ed. =Morris III New York, 1950.

Прочая литература указана в тексте.

I. Введение: теория познания в процессе перехода от критики сознания к критике языка

Сопоставление понятий «язык» и «истина» в качестве темы для философского разбора, вероятно, ощущалось бы в XIX веке как нечто необычное. Скорее всего, читатели подумали бы, что речь идет об исследовании из области спекулятивной этимологии, т.е. о древнегреческой проблематике «όρθότης ονομάτων» с ее альтернативой происхождения языка из φύσε- или же θέσει. Ведь эта тема, застывшая в топос, считалась прямо-таки идентичной предмету философии языка. Однако, наряду с этим, существовали еще некоторые, почти никем не понятые намеки, касающиеся более всеобъемлющего значения проблемы языка для философии.

Сюда относится, например, один из основных тезисов В. фон Гумбольдта по сравнительному языкознанию о том, «что языки, собственно, являются не средством представления уже познанной, но в гораздо большей степени - обнаружения доселе не познанной истины», что «их различие состоит не только в отличиях звуков и знаков, но в различиях самих мировидений».' Или возьмем более старую идею Гамана о том, что язык достиг синтеза мира явлений задолго до какого бы то ни было разделения на чувственность и рассудок, и по-

' W. Von Humboldt, Uber d. vergl. Sprachstudium, § 20 [В. фон Гумбольдт. О сравнительном изучении языков применительно к различным эпохам их развития // Избранные труды по языкознанию. М., 1984. С. 319].

3—1345 33

тому кантовской «критике разума» должна предшествовать некая «ме-такритика», а именно - «критика языка».2В дальнейшем некоторые математики и логики - такие, как Буль, Пеано, Фреге и Пирс - делали попытки реализации Лейбницевой программы точного языка для построения математизированной логики.

Но все это было диковинками и размещалось на периферии философского сознания, все это почти не играло роли в рамках определяющей философской критики познания - трансцендентального или же психолого-эмпирического анализа сознания.

Совершенно иной стала картина в первую половину XX столетия. Сегодня de facto и в том, что касается толкований, можно говорить о переходе от теории познания к языковому анализу, по меньшей мере, в англосаксонской философии. Темы вроде «meaning and truth», «meaning and verification», или же «language, truth and logic» весьма характерны для англосаксонской философской мысли.'

Объясняться это может, в первую очередь, тремя мотивами:

1. В упомянутую эпоху взошли семена новой (лейбницианской) логики; вместе с ней возникли предсказанные Лейбницем, прежде невиданные средства конструктивной символики, но также и множество семиотических проблем, повлекших за собой необходимость заново обосновать логику и математику, - стоит подумать лишь о (впоследствии так названных) «семантических антиномиях» и о проблематике иерархии метаязыков. Здесь повторился процесс, сопровождавший все основополагающие для европейской логики эпохи - сначала ари-стотелианско-стоическую, затем схоластико-терминистическую, и, наконец, в эпоху барокко проявившееся у Лейбница в качестве зародыша новой логики основание математики Нового Времени как «mathesis universalis»: каждый раз в связи с закладыванием новых основ для логики здесь разрабатывалась богато дифференцированная «семиотика», и при пристальном рассмотрении можно заметить, что большая часть основных понятий философии языка и языкознания возникала именно в таких обстоятельствах. Грамматика и риторика -того же происхождения, что и логика: это «τέχναι λογιχαι» («artes ser-monicales»), формировавшие фундамент образования и науки еще в

2На эту тему см. Е. Heintel, «Gegenstandskonstitution u. sprachl. Weltbild», in:

Sprache - Schlussel zur Welt, Festschr. L. Weisgerber, DOsseldorf, 1959. S. 47 ff. ' Основательную информацию об этом дают А. Пап (A. Pap, Analytische Erkenntnistheorie, Wien 1955) и В. Штегмюллер (W. Stegmuller, Hauptstromun-gen der Gegenwartsphilosophie, Wien, 1952, а также dos Wahrheitsproblem u. die Idee der Semantik, Wien, 1957). Об истоках движения в целом, см. также V. Krafl, Der Wiener Kreis, Wien, 1950.

средневековом «тривии». Правда, здесь, в средневековом «тривии» факультета свободных искусств, располагалось и проросшее в эпоху гуманизма зерно относящегося как к философии языка, так и вообще к теории познания и педагогике культуры противоречия в рамках наук о логосе, - и противоречие это - mutatis mutandis - сегодня вновь стало актуальным и господствующим во внутренней структуре философии. К этому вопросу мы еще вернемся.

2. Один из явных мотивов перехода от традиционной критики познания к критике языка возник в непосредственной взаимосвязи с новым обоснованием математической логики в уме ученика Рассела Людвига Витгенштейна. Я имею в виду царящее во всей философской мысли неопозитивизма подозрение, согласно которому философские предложения и даже философские вопросы даже не неправильны, а вообще бессмысленны, и притом потому, что мы не понимаем логики нашего языка. Это витгенштейновское подозрение на бессмысленность - как мотив разоблачения при борьбе с метафизикой - опередило в настоящее время все возражения, выдвигаемые прежде позитивизмом, - и, пожалуй, находит свое дополнение в марксистско-праг-матистическом подозрении на идеологию, в котором, правда, содержится еще и возражение против подозрения на бессмысленность (к этому мы еще вернемся). В добавление к витгенштейновскому подозрению на бессмысленность, «Венский кружок» выдвинул так называемый принцип верификации. Утрированная, но характерная формулировка этого принципа гласит: «Смысл предложения есть метод его верификации». Эта версия принципа верификации подходит для того, чтобы обратить внимание на третий мотив современной англосаксонской философии, в особенности - анализа языка.

3. Если в венском неопозитивизме под верификацией подразумевался преимущественно научный метод подтверждения - сравнение языковых высказываний с наблюдаемыми фактами - то в более раннюю эпоху уже основатель американского прагматизма Ч. С. Пирс, причисляемый также к зачинателям математической логики, сформулировал аналогичный, но более всеобъемлющий принцип верификации для разрешения проблемы значения. Он гласил: чтобы определить значение знака, «we have... simply to determine what habits it produces» (мы должны... попросту установить, какие привычки он производит).4Впоследствии у Чарльза Морриса этому мотиву предстояло обрести репрезентативный смысл в качестве вклада американского прагматизма и бихевиоризма в неопозитивистский анализ языка.

' C.S. Peirce, Collected Papers, Cambridge, Mass., 1931 ff., IV, § 536; V, § 475 ff. Ср. Morris. S. V.

3*

С момента выхода в 1938 г. Моррисовых Основ семиотики в сфере влияния логического позитивизма стало обычным различать три измерения языка или науки о знаках: «синтаксис», «семантику» и «прагматику» языковых знаков. «Синтаксис» касается внутрияы-ковых связей знаков между собой, «семантика» - отношения знаков к обозначенным ими внеязыковым фактам, а «прагматика» - отношения знаков к людям как пользователям языка. Представляется, что в этих трех измерениях «семиозиса», или научной «семиотики», ретрезенти-рованы три вышеупомянутых основных мотива распространенной в настоящее время на Западе так называемой «аналитической философии языка» и, как подчеркивал сам Моррис, осуществлен их синтез.5

Вот отправной пункт, в котором нам хотелось бы поставить перед аналитической философией языка вопрос о связи между языком и истиной. Как соотносятся с нашей проблемой три вышеупомянутых мотива - логицистской, позитивистской и, наконец, прагматистской критики языка? Какой ответ на наш вопрос о соотношении языка и истины дают, прежде всего, соответствующие названным мотивам семиотические концепции «синтаксиса», «семантики» и «прагматики»?

II. Синтаксис, семантика и прагматика как измерения языковой истины

Ответ трех дисциплин на наш вопрос лучше всего получить, проследив историческое развитие аналитической философии языка от Логико-философского трактата Витгенштейна и Логического синтаксиса языка Карнапа через логическую семантику Тарского и Кар-напа до трехмерной «семиотики» Морриса. Дело в том, что в этой последовательности сам принцип верификации оказывается объединяющим мотивом всех трех концепций языкового анализа; он выдвигает эти концепции как стадии одного и того же постоянно задаваемого вопроса о правовом основании осмысленных предложений.

1. В начале мы имеем, прежде всего, радикально сформулированную Карнапом концепцию философии как «логического синтаксиса языка». Здесь - в рамках неопозитивистского анализа языка — развер-. тывается восходящая к Лейбницу и Булю спекулятивная суть символической логики: «формализм», абстрагирование вычисляющего рассудка от какого бы то ни было содержательного смысла языка, понимаемого как комбинации знаков. Сущность философского «значения», а тем самым - и философской истины впервые суждено было выделить в оперативном формализме лингвистического синтаксиса знаков.

5Ср. Morris I. 36

Хотя Карнап - как уже Витгенштейн в своем «Трактате» - заранее считается и с необходимостью эмпирической верификации смысла научных предложений с помощью внеязыковых фактов, все же здесь он видит не философскую, а исключительно естественно-научную проблему. Для него философия совпадает с логикой научного языка и это, по-видимому, должно означать: она поясняет синтаксические связи между знаками в том виде, как они выражаются в оперативных константах математики или же в сопоставимых с ними словах типа «и», «или», «если», «не», — а также — согласно строению того или иного языка - составляют формально-логическую структуру сложного предложения. Тем самым Карнап надеялся, в первую очередь, получить возможность разрешения проблемы верификации в целом сообразно следующей альтернативе: все общие предложения эмпирического содержания следовало бы понимать как молекулярные предложения и -опираясь на синтаксическую истинностную функцию Витгенштейна - редуцировать к так называемым атомарным предложениям, каковые можно верифицировать чисто эмпирически.6Выходящие за пределы указанного претензии на общеобязательность философских «всеобщих и экзистенциальных предложений» (таких, как «Существуют универсалии» или «У любого процесса есть причина») следовало бы, в принципе, соотносить не с внеязыковыми фактами, а с синтаксисом языковой репрезентации. Их мнимую априорную истинность необходимо было разоблачать с точки зрения критики языка, как синтаксическую конвенцию.

Апорийный характер такого взгляда - с точки зрения философии языка - складывается из чисто синтаксически-операционального, т.е. предельно номиналистического воззрения на язык. А следовательно, эта апория тождественна апории формалистической логистики, когда последняя пытается справиться с проблемой верификации самой логики. Ведь уже слова, образующие фундамент логики, такие, как «и», «или», «если - то», «не» и пр., должны пониматься согласно своему смыслу, если их задачей является обеспечить отсутствие произвола в оперировании логическими понятиями. Тем более это касается так называемых псевдообъектных предложений в философии, вроде «Существуют числа, отличающиеся от конкретных вещей», - которые Карнап считал частью языковых правил. Если языковые правила не должны сводиться к произвольному оперированию чисто фонетическими

' Нам нет необходимости входить здесь в детали трудностей, на которые наталкивались поиски, руководствовавшиеся эмпирическим критерием смысла («атомарных предложений», «протокольных предложений», «констатации опыта», «базисных предложений» и т.д.).

или же графическими формами, то эти правила заранее предполагают проблему значения. В действительности, любой воспроизводимый формальный подсчет знаков предполагает пользование метаязыковым смыслом подчиняющихся этому подсчету правил. И даже если при оперативном подсчете не ставится задача обнаружения каких-либо философских проблем верификации за пределами чистой конвенции, то все же такая проблема безусловно встает при необходимости соотнести такой подсчет с действительностью. Интерпретации подсчета невозможны без постулирования метаязыкового значения, что, в конечном счете, означает - значения в смысле обыденного языка. Следовательно, проблема истинности самой логики оказывается идентичной проблеме верификации значений обыденного языка. Тем более это касается случаев, когда необходимо вынести решение о смысле так называемых всеобщих философских слов типа «вещь», «предмет», «свойство», «отношение», «процесс», «состояние», «положение дел», «факт», «ситуация», «ценность», «пространство», «время», «число» и образованных с их помощью предложений. Если смысл даже этих слов невозможно верифицировать без учета правил игры, принятых в нашем языке, то, разумеется, от этого смысла нельзя отмахнуться как от вопроса оперативного произвола.

2. Между тем, в этой точке сам логический позитивизм в своем анализе языка переходит к программе языковой логики как семантики. Тем самым отношение знаков к обозначаемой ими внеязыковой действительности провозглашается темой философии вообще. А значит - в более широком масштабе возобновляются задачи схоластической логики языка.

Дело в том, что когда последняя, вскоре после ее возникновения, столкнулась с проблемой универсалий, она, сделавшись металогикой в богато дифференцированном и весьма тонком учении о «proprietates terminorum» [свойства терминов] и, в особенности, о «suppositio» [предположение], - а затем став «спекулятивной грамматикой», в трактате «De modis significandi [0 модусах значения]» начала с верификации логически релевантных структур языка внеязыковой действительностью. Почти все ее проблемы, как показал Бохеньский в своей Истории формальной логики, теперь вновь становятся актуальными (в особенности, например, то, что находится в центре смысла семантических антиномий у Тарского, можно сравнить с соответствующими трактатами Павла Венета, написанными на исходе Средневековья).7

7Ср. J. М. Bochenski, «Formale Logib.CMw Bd. Ill, 2, Freiburg/Munchen, 1956, § 35. Об оживлении спора об универсалиях см. W. Stegmuller, «Das Universalienproblem einst undjetzt»,/(rc/«v/ Philosophic, VI. S. 192-225.

Между тем, сегодня наблюдается и решающее отличие логической семантики от схоластической логики языка. Как мне представляется, оно с необходимостью приводит не только к практическому использованию прагматического измерения знака, но и (это уже вырисовывается) к обнаружению в результате критики языка нового измерения истины, каковое в логико-метафизической традиции Запада никогда в должной мере не учитывалось.

В основу логического анализа языка средневековая языковая логика с абсолютной непреложностью помещала латинский язык, понимаемый как универсальный язык науки. Сама латынь была авторитетным кладезем всевозможных религиозных и светских авторитетов; поэтому именно из нее надеялись абстрагировать и логико-онтологические структуры действительности. Напротив того, современная логистика в своей семантике, как и в остальном, не исходит из определенного обыденного языка, а, будучи верной своим лейбницианским истокам в формализованном языке вычислений, конструирует, как и многое другое, семантическую функцию языка заранее в форме правил возможного обозначения мира, или - что еще характернее - возможной экстенсиональной верификации знаков, т. е. априорных правил истины.

Здесь, если угодно, мы имеем дело с в высшей степени современным вариантом «коперниканского переворота» в теории познания, на который претендовал Кант; в соответствии с этим переворотом, не природа предписывает правила разуму, а разум природе. Или точнее: мы больше не полагаемся на кантовский тезис о сформированных до нас в синтетических суждениях априорных мировых закономерностях, а сознательно и произвольно конструируем то, что должно считаться априори возможного значения суждений: правила логической семантики."

" При ближайшем рассмотрении построение логической семантики языка означает генерализацию попытки задать метод верификации смысла языковых предложений. И эта попытка опять же представляет собой философскую генерализацию испытанного на рубеже веков - во время фундаментального кризиса физики - метода, состоящего в определении значения таких понятий, как «одновременность», с помощью предварительного установления экспериментального метода его измерения (как у Эйнштейна). Несомненно, подобным образом галилеевский метод моделирования, принятый в математическом естествознании, подтолкнул Канта к теоретико-познавательному выводу:

мы понимаем лишь то, что каким-либо образом можем сделать или же сделали сами. - Между тем, в попытке априорной конструкции языка выраженная здесь основная тенденция Нового Времени - заранее подчинить «опыт» мира человеческому «вмешательству» [«Eingrifi»] и «предрешению» [«Vorgriff»], (таков Хайдеггеров «постав» «ставящей» природу техники) и тем самым обеспечить однозначность опыта - достигла принципиальной границы, кото-

Однако этот метод привел к двум - поначалу совершенно неожиданным и едва ли до конца продуманным — результатам:

Во-первых, оказалось, что, в отличие от того, что некогда предполагал Витгенштейн, «единственная» логика «единственного» языка никоим образом не в состоянии выносить априорные решения о возможной верификации, а тем самым - и о возможном смысле предложений, - но любой смысл, а, следовательно, и всякая истина, соотносятся с конвенционально вводимыми нами формальными правилами и правилами обозначения, т. е. с конкретными языками как синтакти-ко-семантическими системами. Например, вполне возможно сконструировать язык, где осмысленными будут, в том числе, и метафизические предложения, а точнее - где их осмысленность будет предусмотрена. Разумеется, такие предложения невозможно верифицировать с помощью естественнонаучных экспериментов, но возможности логической семантики ни в коем случае не ограничены правилами верификации специального языка физики.

Однако более важным кажется мне второй - в определенной степени противостоящий первому - результат конструктивной семантики, вся важность которого видна еще меньше."

Что бы априори ни констатировалось относительно правил установления значения, или же истины в какой-либо семантической системе, она, в конечном счете, еще больше, чем чисто синтаксическая. система, зависит от метаязыка, в который вводятся сами правила. Но

рая становится заметной в проблематике «метаязыка» (или бесконечной иерархии метаязыков). По ходу наших дальнейших размышлений мы постараемся главным образом выявить значение этих вопросов для проблемы истины. '' А именно, если первый результат логической семантики гласит, что «единственного» языка не существует, а, следовательно, и вопрос о смысле метафизических предложений можно решать не посредством «единственной» логики «единственного» языка, а разве что посредством логической конвенции каждый раз конструируемых нами языков, - априорная рамочная функция обыденного языка, как последнего метаязыка, способствует возникновению, казалось бы, противоположной и существенно более глубокой идеи, согласно которой «единственный» язык некоторым образом существует, и существует он как историческая «заброшенность» философа современности в унаследованный от предшествующих поколений «мир значений» языка (западноевропейской языковой традиции), из которого фактически выросли его языковые конструкции. Как бы там ни было, здесь следует прояснять вопрос о смысле метафизических предложений не с помощью конвенциональных решений, а, пожалуй, через историко-герменевтическое трансцендирование («упреждающее повторение» - «uberholendes Wiederholen») метафизики, сохранившейся в философском языке Запада и благодаря «энергейе» (Гумбольдт, Вайсгербер) этого языка работающей даже в позитивизме.

ведь, как уже сказано, актуально последним метаязыком во всякой логистической языковой иерархии является конкретный обыденный язык. Из обыденного языка логические семантики заимствуют спекулятивную точку зрения («значение!») своей конструкции правил, и эта точка зрения должна подтверждаться, когда правила установления значения [Bedeutungsregein] допускают определенную объективную интерпретацию системы, т.е. ее определенный перевод на понятия обыденного языка.

Разумеется, в результате подобного двоякого побуждения или легитимации искусственного языка посредством языка обыденного, происходит весьма желанное уточнение «значений» обыденного языка - как бы возводится в степень терминологическая заостренность, начатки которой - благодаря научным дефинициям - содержатся уже в самом обыденном языке. Однако, в конечном счете, содержание точных понятий, введение которых становится возможным благодаря семантической системе, равно как и содержание значения правил, конститутивных для самой семантической системы, заимствуется из мышления, оперирующего значениями обыденного языка. Если же мысленно отбросить это взятое из обыденного языка содержание (в силу коего системы формул математической науки при всей своей заостренности сохраняют непрерывную связь с общей историей науки и, более того, с донаучным чувственным освоением мира), то достижением семантической системы правил, выходящей за пределы системы синтаксического подсчета, останется лишь априорная ссылка на вери-фицируемость языковых знаков при помощи внеязыковых «фактов вообще».10И даже эта ссылка, как и вообще идея любой семантики, de facto заранее предполагает традицию мышления на обыденном языке.

'" Как раз таким мне представляется содержание осуществленной А. Тарским семантической дефиниции истины: посредством логического соответствия между смыслом метаязыкового предложения и смыслом объектно-языкового предложения на языке L согласно схеме определения: «Предложение «Вещи обстоят так-то и так-то» истинно тогда и только тогда, когда вещи обстоят так-то и так-то» достигается прояснение смысла чисто фактической истины при абстрагировании от прагматического смысла высказываний, в которых утверждаются факты. Но в прагматическом контексте высказывания это абстрактное прояснение проявится в качестве регулятивного принципа лишь тогда, когда можно заранее предположить взаимопонимание по поводу поддающегося верификации смысла высказывания. Таким предположениям воздает должное трансцендентально-прагматическое понятие истины Ч. С. Пирса, в котором возможные фактические истины естествознания априори основываются на возможном консенсусе неограниченного сообщества экспериментаторов и интерпретаторов in the long run (в конечном счете). По этому вопросу

Однако эту последнюю точку зрения мы можем оставить без внимания, ибо формальная основная мысль всякой чистой семантики все же, несомненно, с предельной ясностью установила внеязыковой ориентир возможной языковой истины: фактическую правильность языковых предложений, определяющую для всей эмпирической науки. Здесь идея логической «семантики» достигает такого же прояснения так называемых Лейбницевых «verites de fait» («истин факта»), как прежде идея «логического синтаксиса» проясняла понятие «verites de raison» («истин разума»), поскольку последние происходят от чистого самополагания связующего рассудка (intellectus ipse).

Но теперь именно эта аналитически-языковая разработка упомянутой дизъюнкции истины, образующая прямо-таки историческую суть «логического позитивизма», показывает, что если языковые знаки связать между собой и с внеязыковыми фактами, то проблема языкового значения все еще никоим образом разрешена не будет. Одни лишь правила «логического синтаксиса» и «логической семантики» не позволят понять ни единого связанного с миром значения, которое, тем не менее, нечто говорит пользователям языка. Если для нас здесь что-то и доступно, то только при условии, что «значение» в смысле значительности [Bedeutsamkeit] предполагается заранее; и это заранее предполагаемое значение, например, ожидание чего-либо дружественного или враждебного, полезного или вредного, помощи или сопротивления, полезности или бесполезности и т.д. - мы, люди, как бы там ни было, артикулируем с помощью языка. Такие слова, как «зелень», «сорняк», «брод», «перевал», «бухта».«возвышенность» и т. д. немедленно сообщают, что смысл повседневного языка следует верифицировать не только с точки зрения формальной логики или же в отношении одной лишь фактической правильности.

Чистый рассудок, положенный в основу логической семантики, не в состоянии обнаружить надежную «бухту»; ему не может загораживать проход какая-либо «стена» или «перегородка», и перед ним не открываются никакие «врата». Но ведь он не может и «измерять» никакие «силы» или «скорости» (поскольку он «несоизмерим с миром»). Значит, он не может служить основанием ни одной естественной науки. Он не поймет даже основных синтаксических значков любого исчисления на искусственном языке, поскольку тавтологического тож-

. см. К.-О. Аре), Einleilung zu: Ch. S. Peirce, Schriften I, Frankfurt, 1967, и его же Einleitung zu: Ch. S. Peirce, Schriften II, Frankfurt, 1970. О семантическом определении истины А. Тарского см. W. Stegmuller, dos Wahrheitsproblem и. die Idee der Semantik, а, кроме того, критическую статью Э. Тугендхата в: Philos. Rundsch., Jg. 8. S. 131-139.

дества (недиалектического самополагания) рассудка (а=а) недостаточно для того, чтобы сконструировать такие значения, как «и», «или», «не», «есть» и т.д."

Чего же не хватает здесь в синтактико-семантическом анализе языка? Какой смыслообразующий фактор языка пропущен? Может быть, «выражение» человеческих переживаний, эмоций или же волевых импульсов? - Разумеется, такое замечание нельзя назвать неверным; тем не менее, оно чересчур легко скрывает реальное положение, когда искомый «третий» фактор никоим образом не принадлежит к приватной, релевантной лишь в эмпирико-психологическом смысле сфере, а вместе с другими факторами образует так называемое объективное, интерсубъективное содержание значений языка в смысле соссюровского «langue», без которого не было бы и никакой научной «информации».

Многие критики логического позитивизма сделали из описанной ситуации вывод, согласно которому «значение» нельзя отождествить с возможной «верификацией», а «смысл» представляет собой более широкое понятие, чем «истина».12На мой взгляд, однако, это означало бы слишком ранний отказ от принципа верификации и опрометчивое урезание критико-познавательной функции языкового анализа. -Ведь может случиться и так, что третьим измерением, кроме семантического и синтаксического, обладает не только язык, но и истина, на нем сформулированная.

3. Здесь нам снова приходится сделать шаг вперед - сначала все еще в рамках позитивистского анализа языка. Теперь мы должны привести прагматическую точку зрения американской философии, в качестве прагматического измерения трехмерной семиотики недвусмысленно связанную Моррисом с синтаксисом знаков и семантикой знаков.

Прагматика знаков - как уже указано выше в трехмерной схеме

" Возможность исчисления как чисто операциональной игры без учета обыденно-языковых значений (ср. Р. Lorenzen, Konstruktive Begrundung der Mathematik, 1950) доказывает не противоположное, а в лучшем случае (конечно, если предположить, что вдохновение со стороны мышления, протекающего на обыденном языке, действительно, не играет ни малейшей роли) лишь удачное начало «языковой игры» (Витгенштейн), из которой в незапамятные времена сложился сам язык. Но ведь функционирующая языковая игра никогда не содержит только «синтаксическое» и «семантическое» измерения знаков, а содержит уже и нечто «большее», поисками какового мы и заняты.

12Слово «верификация» понимается нами не в смысле «полного подтверждения» или даже «абсолютной проверяемости» предложений, а в широчайшем смысле любого возможного подтверждения фактов. Вот почему мне кажется, что принцип верификации обладает эвристической ценностью, независимой от того, удается ли сформулировать критерий эмпирической верификации.

семиотики - занимается отношением знаков к человеку, который их использует, т.е. высказывает или же понимает. - Позволяет ли это дополнение структурного описания феномена языка разрешить остающиеся проблемы верификации языковых значений с помощью лишь синтаксиса и семантики?

Или решить вопрос, почему обозначенные с помощью языка факты становятся известными не в своей чистой фактичности, а сперва должны «открыться» в свете слов, в которых выражается некая связь с жизненными интересами человека? Или вопрос о том, почему даже науки в состоянии правильно констатировать факты лишь тогда, когда им заранее известно, сообразно чему - т.е. в свете каких слов - они вообще должны задавать вопросы? - Или проблему универсальных философских слов, таких, как «вещь», «предмет», «состояние», «от ношение», «свойство» и т.д., а в конечном счете - и «смысл», «значение», «ценность», «истина», «правильность», «фактичность»?

Ведь стоит лишь выписать одно за другим побольше этих «универсальных слов» - традиционные «категории», «предикабилии», «трансценденталии» - чтобы тотчас же догадаться, что точка зрения Карнапа, согласно коей речь в них идет о чисто языковых условностях, не помогает продвижению вперед. Пусть даже язык использует эти последние топосы лишь как априорные формы опыта - как тогда он с ними «сцепляется»? Тавтологическому произволу не по силам объяснить определенное многообразие категорий. А ведь эти категории по-прежнему включают в себя и факты.

Может ли здесь введение прагматического измерения продвинуть вперед верификацию знака? Карнап, сразу же позаимствовавший у Морриса термин «прагматика знака» (о чем сказано в его Введении в семантику)", характерным образом притупил его философское значение, охарактеризовав прагматику знака как «эмпирическую дисциплину»14, имеющую место не в логическом анализе языка, а только в эмпирико-дескриптивном языкознании. Это означало бы, что только что запланированное нами расширение критики познания посредством некоего третьего измерения истины невозможно осуществить даже как попытку. Но - в отличие от того, что, пожалуй, считает Карнап

- этот отказ отделил бы от философской критики языка не только значения донаучных предложений, взятых из повседневного языка, но и

- сверх того - основные понятия и аксиомы наук, включая сам анализ языка; ведь при всей терминологической точности последних они -как указывалось в критике логической семантики - всегда предпола-

' R. Carnap, Introduction to Semantics, Cambridge, Mass. § 38. 4Loc. cit, § 5, ср. § 39.

гают и обыденно-языковые (пра)значения. Эти обыденно-языковые основные значения - а вместе с ними и принципиальная рамочная проблема метаязыка во всей логистической языковой критике - тем самым оставались бы совершенно за пределами досягаемости философских раздумий. Сам же языковой анализ, даже если его рассмотреть с точки зрения критики языка, в конечном счете, остался бы наивным в отношении собственного смысла.

Здесь американский прагматизм в лице Ч. Морриса делает шаг вперед. С точки зрения Морриса, не только в прагматике, равно как и в семантике и синтаксисе, чисто формальный аспект необходимо отличать от эмпирико-дескриптивного: дело еще и в том, что сам по себе формальный аспект прагматики объемлет и логический синтаксис, и логическую семантику. Ведь семиотика как «наука об опосредованном знаками поведении человека» в своих фундаментальных началах сама является прагматикой. Она может и должна, кроме прочего, операциональные правила логического синтаксиса и правила установления значения или истины в логической семантике понимать как целенаправленную регламентацию человеческого поведения. Всякий опе-рационализм имеет, по меньшей мере, один прагматический смысл, к примеру, основной формальный смысл планомерного поведения.15 Однако в своей поздней работе Знаки, язык и поведение Моррис идет еще дальше первоначального подразделения знаков на три измерения." Бихевиористско-прагматическая трактовка функции языкового значения показывает философу (правда, это давно уже не было тайной для языковедов-эмпириков) то, что путем введения одной лишь семантической связи между знаками и вещами - по модели научно-информативного «обозначения» - к языковой действительности подступиться нельзя. Итак, взяв за образец работу Огдена и Ричардса17, Моррис возобновляет средневековую программу, содержавшуюся в учении о «modi significandi»; он делает набросок бихевиористской теории модусов значения, причем научно-информативное «обозначение» положения дел представляет собой лишь один из таких модусов.

Моррис встретился здесь с работой позднего Витгенштейна, который в своих Философских исследованиях" также полностью отходит

15Такие аргументы Моррис приводил еще в 1935 г., в статье «The Relation of

the Formal and Empirical Sciences within Scientific Empirism», in: Erkenntnis,

Bd. 5. S. 6. f.

" Signs, Language and Behavior, 4th ed. 1950.

17См. С. К. Ogden and J. A. Richards, The Meaning of Meaning, London, 1923,

5th ed. rev. New York, 1938. На эту тему см. Morris loc. cit. S. 69 ff.

'" Philosophical Investigations, 2nd ed. Oxford, 1958 [русский перевод: Витген-

штейн Л. Философские исследования // Философские работы. Часть I. М., 1994].

от своей более ранней, вдохновленной естественными науками, иллюстративной модели языка и дополняет и релятивизирует примитивную «мозаичную теорию» обозначения «предметов» с помощью принципиально неисчерпаемой прагматики возможных «языковых игр». И вообще, философское развитие Витгенштейна - вопреки сравнительному одиночеству и своеволию этого мыслителя - можно рассматривать параллельно генеральной линии развития неопозитивистского анализа языка от синтактико-семантического сциентизма к прагматической точке зрения. При этом - согласно прозвучавшим до сих пор высказываниям, - может быть, уже понятно, что это развитие принесло с собой отход от ориентированных на логику языковых конструкций и все более углубленное изучение сущности обыденного языка. И для афористичного сократика Витгенштейна и его английской школы это характерно в гораздо большей мере, чем для страстного сциентиста и систематика Морриса.

А теперь рассмотрим проблему верификации языковых смыслов более пристально. Как же ее принципиально расширяет бихевиорист-ско-прагматическая трактовка?

Ч. Моррис различает следующие «modes of signifying» - «модусы обозначения»:"

1. «Identifying» («идентификация»), напр., «здесь», «теперь», «это», «я» и т.д., но также и собственные имена, и выражения типа «сегодня в 10 часов вечера» или «на углу 23-й улицы и Бродвея» и т. д. Идентификаторы имеют бихевиористскую функцию, состоящую в том, чтобы пространственным и временным образом сориентировать поведение интерпретатора знаков относительно его внешней среды.

2. Информативное обозначение («designating»), напр. «черный», «зверь», «больше». Такие знаки должны побуждать интерпретатора к реакциям, обусловленным обозначаемыми объективными свойствами внешней среды.

3. «Appraising» (приблизительно: «оценка»). Такая функция знака должна побуждать его интерпретатора к благоприятствующему или предпочтительному поведению. Это проявляется, например, в словах «хороший», «лучше», «плохой», — но также и посредством оценочных моментов в словах типа «вор», «трус», «незначительный» и т.п.

4. «Прескриптивная» функция знака. Она должна располагать партнера по коммуникации к определенному типу реакции или к определенной последовательности реакций. Моррис различает «категорические прескрипторы, напр. «подойди сюда!», а кроме того, «гипотетические прескрипторы», напр., «если позвонит твой брат, подойди сю-

"' Ср. Morris III, chapters III, V and VI.

да!», и, наконец, «обоснованные прескрипторы», напр., «подойди сюда, чтобы я смог передать тебе письмо!». Степеням обобщенности соответствуют, к примеру, такие прескрипторы, как «должен» или «не должен», такие десигнаторы, как «что-то» или «ничто», и такие оценочные знаки, как «хороший» или «плохой». (В этом месте, среди прочего, становится прозрачной стародавняя проблематика трансценденталий!)

5. «Формативная» функция знака. Посредством введения этой точки зрения Моррис желает облечь старую логико-грамматическую проблему «формальных» или «синкатегорематических» знаков в прагматико-бихевиористскую форму. Итак, речь идет о значении таких знаков, как «и», «или», «не», «некоторые», «есть», «плюс», «пять», о «переменной», «порядке слов», о так называемых «частях речи», «суффиксах», о «пунктуации» и т.п.

Мы можем здесь лишь поверхностно охарактеризовать обширные рассуждения, суть которых, среди прочего, сводится к анализу значения в логике, математике и грамматике «in terms of Behavior» («в терминах поведения»). Например: диспозиция поведения, производимая с помощью «форматоров», состоит в том, чтобы определенным образом соотнести между собой диспозиции поведения, выводимые из языковых знаков прочих типов. Эта диспозиция может быть, к примеру, «альтернативной» в предложении «Завтра будет дождь или дождя не будет», а может быть и «конъюнктивной» в предложении «Завтра будет дождливо и прохладно». Вместо фактических сведений между собой связываться могут также и «оценки» или же «предписания» («прескрипторы»). Таким образом, «аксиоматическую систему» следует понимать как систематическую информацию об отношениях между собой возможных «принятых к сведению фактов» либо возможных «оценок», либо возможных «следований предписаниям».

А теперь перейдем к вопросу об истинности знаков. №№ 2, 3 и 4 только что приведенной классификации модусов значения допускают, по Моррису, всякий раз особый тип верификации с помощью конкретных идентификаторов. Так, десигнативные предложения, т.е. констатации, истинны тогда, когда интерпретатор знаков может встретиться с обозначенными ими свойствами окружающей среды в определенном месте и времени. Оценки истинны тогда, когда оцениваемое при своей идентификации проявляется сообразно предпочтительному поведению интерпретатора. Предписания - тогда, когда требуемое поведение проявляется, будучи вызванным идентифицированной ситуацией. Сам Моррис считает, что «высоконадежные» оценки и предписания2" найти труднее, чем надежные констатации, в первую очередь, из-

2" Здесь мы - в связи с нашими целями - можем пренебречь указанным Мор-47

за потребностей, колеблющихся при переходе от одной личности к другой и даже в рамках одной личности от одного момента к другому." И как раз сюда нам хотелось бы присовокупить вопрос: разве не существует также формулируемой на языке истины относительно потребностей, и даже моих или наших потребностей здесь и теперь? Как бы там ни было, принципиально Моррис придерживается мнения, что в соответствии с его прагматической точкой зрения притязания на истину может выдвигать не только наука, но и оценивающие и пре-скриптивные высказывания из сфер искусства, политики и религии. В отношении истинности формативных высказываний (т.е., к примеру, логических и математических), заметим лишь, что Моррис, в отличие от некоторых операционистов, утверждает, что она зависит не от одной лишь формативной функции, но предусматривает возможность семантической, а тем самым - и прагматической интерпретации, например, некоего исчисления.

А теперь попытаемся вынести суждение о возможностях, которые открывает для проблемы верификации введенное Моррисом прагматическое измерение высказываний.

III. Прагматическая семиотика и гуманистическая философия языка

Чтобы занять некоторую историческую дистанцию, сначала приведем один текст комментатора Аристотеля Аммония. Там сказано:

Поскольку речь (λόγος), как показал философ Теофраст, имеет двоякое отношение - одно к слушателям, для которых она нечто значит, другое - к вещам, относительно которых говорящий намеревается в чем-то убедить слушателей, то ввиду первого отношения к слушателям возникает поэтика и риторика..., ввиду же второго отношения речи к вещам философ главным образом озабочен тем, чтобы опровергать ложное и доказывать истинное."

Здесь, как и в Моррисовых «Основах семиотики», мы, несомненно, находим классификацию измерений речи. Философия должна иметь дело с семантической верификацией знаков. Поэтика и риторика - хочется сказать - ведают прагматическим измерением речей, обращенных к слушателям. В этом разделении труда между «Logostech-nai» (artes sermonicales) [словесные искусства] античная философия

рисом различием между знаками, «истинными теперь» и «вообще надежными». См. на эту тему Morris, loc. cit., chap. IV.

21Loc. cit. S. 108.

22Ammonius, In Aristotelis De Interpretations Commentarius (ed. A. Busse, Berlin, 1887. S. 65, Ζ. 31-66, Ζ. 10).

резюмировала свои - продолжавшиеся со времен Сократа и Платона - споры с риторами и поэтами относительно, так сказать, обхождения с логосом. Между прочим, интересно, что последние оказались не вполне удовлетворены этой классификацией. Тем не менее, это не воспрепятствовало тому, что Теофрастова классификация одержала безоговорочную победу и, к примеру, безраздельно царила в средневековой школе. Но ведь духовное движение так называемого гуманизма в целом по своим философским задачам можно понять лишь в том случае, если увидеть в нем риторические интересы, в силу каковых «истину» в смысле «мудрости» (<eapientia>>) не следовало отдавать на откуп логикам. Поэтому в течение столетий гуманизм боролся с изощренностью диалектики, в особенности - со схоластической логикой языка, а говоря по-современному - с «логической семантикой»."

Правда, эта борьба велась с таким же успехом и без философского снаряжения, можно сказать, с одними лишь патетическими заверениями. И все-таки гуманистический топос доходит до глубинных основ нашей проблематики. Он восходит к Цицерону, у которого о нем сказано: ««ratio disserendi» (основание рассуждения) включает в себя две части: unam inveniendi alteram iudicandi^Ha относится к изобретению, другая - к суждению)... Стоики разработали лишь одну ветвь. А именно, в своей науке, которую они называют «диалектикой», они тщательно исследовали способы суждения, - искусством же изобретения (artem inveniendi), которое называется «топикой» и является настолько же более полезным, чем диалектика, насколько, разумеется, предшествует диалектике в порядке природы (ordine naturae certe prior), они совершенно пренебрегли»."

Этот топос проходит сквозь всю историю риторического гуманизма как аргумент в пользу первенства историко-герменевтического изучения языка по сравнению с формальной логикой. И все же его суть с точки зрения теории познания и философии языка впервые осветил Джамбаттиста Вико в своей ранней работе «De nostri temporis studiorum ratione» («Об основаниях для изучения нашего времени»). Вико, к примеру, выдвигает аргумент, согласно коему человечество не может оценивать правильность предложений, относясь к познанию с чисто критической рефлексией. Чтобы такие предложения могли вообще существовать, прежде необходимо, чтобы образовательная топика исторических языков - можно сказать, их интерпретация мира -была приспособлена к человеческим точкам зрения: вот первейшая и

" См. по этому вопросу К.-О. Apel, Die Idee der Sprache in der Tradition des Humanismus van Dante bis Vico, Bonn, 1963. 24Цицерон. Топика II 6.

4—1345

наиболее жизненно важная истина. Вико говорит это в защиту гуманистического образования и против картезианского идеала беспред-посылочной науки как «mathesis universalis».

Не надо упускать из виду, что аналитико-языковое движение современности, примыкающее к логистике, т.е. к инспирированному Лейбницем преобразованию стоической и средневековой логики, у Морриса (и даже у позднего Витгенштейна!) достигло точки, где возможна дискуссия с риторической идеологией гуманизма. Решающим для этой новой констелляции, сложившейся в рамках «artes sermoni-cales», мне представляется уже упомянутое обстоятельство: новая, т.е. относящаяся к логистике «семиотика», в отличие от аристотелико-схо-ластической, не исходит из содержательной интерпретации мира обыденного языка, но впервые делает попытку посредством построения некоего однозначного искусственного языка разрешить проблему значения априори. В этой попытке современные логики языка (логические семантики) должны были прийти к мысли, что верификация высказывания происходит не просто через его соотнесение с вещами, как предполагали греки (см. вышеприведенный текст, приписываемый Те-офрасту) и даже схоласты (например, в дискуссионном вопросе о том, существуют ли «universalia extra mentem» (универсалии за пределами ума). А точнее: теперь должно стать ясным, что рефлексивная критика языка в том виде, как ее представляет традиционная логика языка в своих теориях верификации (например, в «теории суппозиции»), предполагает подразумеваемые «вещи» (πράγματα, res) - независимо от подтверждения или же отрицания их чистой фактичности — именно в определенности их так-бытия, в которой они раскрыты до всякой научной рефлексии, располагаясь в «картине мира» того или иного обыденного языка. Иными словами: (дорефлексивная) мировая топика обыденного языка предшествует (рефлексивной) критике языка, основывающейся на чисто логической семантике. Как раз этот тезис был центральным в тайной философии гуманизма. И именно ясная - поскольку впервые конструктивная - разработка дизъюнкции, действительно лежащей в сфере беспредпосылочной логики, дизъюнкции между формально-логической истиной («убедительностью, последовательностью») и «фактической правильностью», которую может констатировать любой человек в любое время", показала, что чистые логики никогда не могли гарантировать настолько полную «истину о вещах в мире», насколько на нее уповали - или же притязали - великие основатели логики, Платон и Аристотель, в своей полемике с поэтами и риторами. Так, значит, в «отношении речи к слушателям», каковым,

"См. выше прим. 10.

по Теофрасту, ведают поэтика и риторика, - заключается и фактор, образующий истину, касающуюся «вещей в мире (человека)», как непрерывно — более или менее отчетливо - утверждала гуманистическая идеология «sapientia» («мудрости») софистов и их последователей, гуманистических преподавателей риторики от Квинтилиана до Вико?

И как раз в этом пункте Моррис дополняет прагматизмом языковой анализ и теорию верификации логического позитивизма. Прагматизм позволяет осуществить гуманистическую интеграцию26и конкретизацию языковых конструкций, связывая их с употреблением языка («поведение, опосредованное знаками», как говорит Моррис вслед за Ч. С. Пирсом) людьми в ситуации, соотнесенной с окружающим миром. Только как моменты опосредования в поведении, соотнесенном с окружающим миром, синтаксическая связь знаков между собой и семантическое отношение знаков к фактам обретают конкретный смысл как стандартный размер содержательной истины. (Научное «сознание вообще» оказывается мерой опосредованности рефлексии при условии дорефлексивного конституирования значительности в силу конкретного «бытия-в-мире» - так можно истолювать познавательно-антропологическое значение прагматического измерения знака в языке экзистенциальной философии!)

От Морриса не ускользнули исторические связи его трехмерной семиотики с классификацией традиционных «artes sermon icales» в антично-средневековом «тривии». В своих «Основах семиотики» он н& двусмысленно заявляет: «semiotics is the framework in which to fit the modem equivalents of the ancient trivium of logic, grammar and rhetoric» (семиотика представляет собой рамки, куда следует вставить современные эквиваленты древнего тривия, включавшего логику, грамматику и риторику»)." И конкретно риторика для него является «an early and restricted form of pragmatics» (ранней и ограниченной формой прагматики).28Отсюда понятно, что Моррис в своих поздних трудах пытается заново обосновать возникшие из гуманизма так называемые науки о духе («scientific Humanities») на базе прагматико-бихевио-ристской семиотики, и, в особенности, учения о «modes of signifying» («модусах обозначения»).2' Теперь, однако, здесь проявляется новое

мСр. с концепцией «прагматизма» как «гуманизма» у Ф.Шиллера. " Ch. Moms,'!!. Р. 56 [ср. Моррис, указ. соч. С. 29]. В свою очередь, И. М. Бо-хеньский в своей Истории формальной логики (см. выше, прим. 7) кладет в основу собственной концепции античной и средневековой семиотики трехчастную классификацию Морриса. " Loc. cit. P. 30. " Morris, III, chap. VIII. 5.

4·»

противопоставление, в силу которого дополненная на прагматистский лад позитивистская наука о знаках отличается от философии языка или языкознания в традиции основанной Вико науки о духе или философии истории. - В нашем разборе этой проблемы нам хотелось бы вновь сконцентрироваться на отношениях между языком и истиной.

Давайте еще раз возвратимся к приписываемой Теофрасту классификации. Философ утверждал, что логические семантики должны заниматься верификацией или фальсификацией речи, соотнося ее с обозначаемыми вещами, а именно - как сказано в дальнейшем в тексте,1"

— производя утверждение (καταφασις) или отрицание (άπόφασις) относительно правильности этого обозначения, поэтика же и риторика -характерным образом объединенные, чтобы побыстрее отделаться — должны - как тоже в дальнейшем сказано в тексте31- с помощью соответственно подобранного словоупотребления радовать (ήσαι), воодушевлять (έκπλήξοα) и «путем убеждения овладевать» (προς την πειθώ χειρωθεντα εχειν) слушателем.

Разбирая «адекватность» употребления знаков12, Моррис трактует задачи риторики и поэтики в том же духе, говоря, что и та, и другая (!) зависят от преобладающей цели эффектного порождения определенной «оценки», но, кроме того, - как мы видели ранее - он жалует «оценочному словоупотреблению» специфическую истину. Хотя последняя - как мы уже упоминали, а теперь хотим напомнить еще раз

- соотносится с потребностями слушателя.

Как бы там ни было: вводя свои правила, Моррис довольно точно следует представлениям гуманистических ораторов или преподавателей риторики, будь то Цицерон или Квинтилиан, а позднее - К. Салю-тати или Л. Балла, - о задаче и особой мудрости образованного ритора, помогающих раскрывать перед его согражданами на форуме правду о практической ситуации.

Но вот удовлетворяет ли нас, например, описанная им функция

поэтического словоупотребления?

И дело здесь не в том, что речевые цели судьи по сравнению с целями публичного оратора отличаются иными пропорциями в смеси «информативного», «оценочного» и «побудительного» воздействия на публику - если пользоваться основными Моррисовыми категориями." Более существенна, однако, другая точка зрения: неужели поэт

"· Loc. cit. S. 66, Ζ. 17-19.

" Loc. cit. S. 10-14.

12Morris. Pp. 99, 125.

" Во всяком случае, из Моррисова разделения на «use» и «mode» следует,.*»»

одной и той же языковой цели (valuating=oueHKH) поэзия достигает преиму-

52 -

тоже (как, вероятно, можно утверждать об ораторе, имеющем школьную подготовку) предполагает, что, с одной стороны, свойства вещей, а с другой - потребности людей, к которым он обращается, надо лишь «правильно обозначить» словами?

Вот что быстрее всего ошарашивает и легко разочаровывает в Моррисовом прагматическом расширении понятия языковой истины:

он стремится верифицировать и не информативно-десигнативные модусы значения в конечном их эффекте с помощью функции обозначения - хотя теперь он называет ее не «десигнативной», а «денотативной» - а также с помощью систематической и исторической точек зрения параллельно возникшей теории адекватности истины. Все модусы значений знаков - в том числе, оценочные и прескриптивные -предполагают, согласно Моррису, «правильное обозначение» объективных свойств, даже если последние - в случае оценки и предписания - соотносятся с потребностями человека."

Такая теория, как метафизическая гипотеза, дискуссии не поддается. И все же с уверенностью можно утверждать одно: определенные свойства вещей, по которым мы могли бы измерить правильность обозначения, ведомы нам самим лишь в свете «значений», а, точнее говоря, «содержательной картины мира» некоего обыденного языка, посредством коего возможные свойства вещей с самого начала конституируются как смысловые единства. Правда, каждое непосредственное соотнесение с ситуацией людей и окружающей их среды содержит и момент значительности, более или менее трансцендирую-щий конвенциональную языковую интерпретацию мира, - что как будто бы представляет сомнительными известные свойства вещей, равно как и известные потребности людей, и взывает к созданию новых понятий. Но ведь как раз к этому обстоятельству близка гипотеза, согласно которой функция языка - не только в том, чтобы «правильно обозначать» известные свойства (напр., дом словом «дом», а друга — словом «друг»), но еще и в том (эта функция более изначальна), чтобы в жизненных связях некоторой ситуации раскрывать, прежде всего, «свойства» окружающего мира, обладающие наибольшей «ценностью», не отказываясь при этом от того, чтобы связывать их - сообразно сквозной стилевой тенденции - с предшествующим раскрытием мира в том же самом конкретном обыденном языке.

щественно через «appraisers» (оценивающих), а риторика преимущественно «формативным» образом (напр., благодаря квазианалитической фразе: «Мужчины — это мужчины», выражающей апологию мужественного поведения). А что получается, когда оратор говорит: «О эти свирепо-беззаботные мужчины!» Становится ли он тогда поэтом? Ср. Morris, III. P. 123 ff. мLoc. cit., chap. IV.

На самом деле, что в рамках так называемого «словоупотребления» - т.е. когда нет необходимости метафизически выходить за пределы мира, всегда уже истолкованного в языке - в полной мере существует различие между таким словоупотреблением, которое предполагает свойства вещей и людей как «явленные», и таким, которое лишь проявляет их. Между таким, которое подводит факты под конвенциональные понятия, и таким, которое наряду с «поистине»-новым-при-нятием сущего впервые «освобождает» это сущее в его так-бытии. Или в еще одной формулировке: между словоупотреблением, когда. слова «используются» лишь как средства обозначения известных вещей, и это подчинено известным целям и потребностям, - и таким словоупотреблением, когда в ожидании того, что - в конечном счете -ни вещи, ни цели, ни потребности никоим образом не будут соответствовать их теперешней сущности, слова «вводятся в игру» как потенциальные инкарнации смысла.

Причина того, почему позитивистско-прагматистская семиотика -совершенно так же, как и гуманизм, вплоть до Вико остающийся зависимым от классификации измерений логоса у Теофраста — к риторике была справедливее, чем к поэзии, лишь в последнюю очередь объясняется тем, что прагматизм - подобно хорошему публичному оратору - принимает в расчет среднестатистическую обусловленность любой значительности мира целями и потребностями людей, но не «смысловые события» [«Sinnereignisse»], в каких наряду с вещами раскрываются и истинные потребности людей. Правда, «смысловые события» «принимать в расчет» вообще невозможно; пожалуй, их возможно лишь задним числом герменевтическим образом понимать - и то до определенной степени. Как внутренняя граница Моррисовой концепции здесь проявляется то обстоятельство, что его семиотика, которая должна включать «Humanistics» («науки о человеке»), будучи «science», т.е. оперирующей обобщениями естественной наукой, основана на опосредованном знаками поведении человека."

Не случайно, что основной ориентир Моррисовой теории непрестанно определяется павловским примером с собакой, которую заставляют обратить внимание на корм, звоня в колокольчик. Каким бы плодотворным ни был этот пример для упрощения проблем также и человеческого поведения, он все же с необходимостью упускает именно то, чем интересуются гуманистические науки о духе. Ведь в них почти не идет речи о среднестатистическом обобщаемом «поведении»

' «Основания теории знаков» впервые вышли в 1938 году, как первый и второй тома издававшейся О. Нейритам Международной энциклопедии единой науки (О. Neurath, International Encyclopedia of Unified Science).

человека в той мере, в какой последнее определяется относительно устоявшимися условиями окружающей среды и его собственными потребностями, - а идет речь как раз о «событиях» смысла, которые заново обосновывают потребности человека и тем самым подчеркивают историчность человеческого существования.

Строго говоря, в семиотике Морриса пропущена даже проблема значения и истины в мире животных. Ибо поведением, опосредованным знаками, животные реагируют вовсе не на объективные свойства «окружающей среды» как таковой (так у Морриса!), а — как показал фон Юкскюлль — на «воздействующие» и «замечаемые» оттенки «окружающего мира», специфического для каждого вида; в этом-то окружающем мире нейтральная перифиза истолковывается животными-индивидами, как своеобразный язык их биологического вида. Если мы хотим мыслить спекулятивно, то, вероятно, - как бы продолжая точку зрения наук о духе «вниз» - мы могли бы утверждать: состав мира, замечаемого животными, и мира, воздействующего на животных, образующий событие в связи с сиюминутными нуждами и инстинктивным поведением того или иного вида животных, на соответствующей фазе биологической эволюции представляет собой прелюдию и аналог индивидуальных смысловых событий истории человеческого языка, которую науки о духе пытаются заново понять.

В отличие от риторики (таково наше утверждение), сущность поэзии, а также философии и религии, невозможно постичь вне зависимости от историчности языка, а тем самым - и истины (как наглядно-значительного раскрытия мира). Риторический язык обладает собственной истиной в правильном (уместном) «заклинании» [Beschwo-rung] практически релевантной значительной (ценностной) ситуации в рамках некоей общепризнанной языковой топики мира, а также при обратной связи с устоявшейся прагматикой обобщенных потребностей и целей человека. Поэзия, философия и религия (соответственно - предшествующий им всем миф) раскрывают и обосновывают уже присутствующую в языке публичную истолкованность человека и мира, а уж к ней риторическая топика и политическая целевая прагматика той или иной эпохи примеряет свою (вторичную) «правильность».

Это воззрение как будто противоречит классическому, восходящему к Аристотелю взгляду, согласно коему темой поэзии и философии, в противоположность историческим сочинениям, является не исторически случайное, а имеющее непреходящую значимость, вечное. В таком противопоставлении, однако же, упускается из виду, что — говоря все тем же спекулятивным языком - самой человеческой истории снова и снова требуется обоснование со стороны вечного. Вечное будет не «историческим» [«historisch»], а, пожалуй, «историчным» [«geschi-

chtlich»] в той мере, в какой оно сумеет догматически раскрыть наглядно-значительную истину вещей и человеческих потребностей, -хотя не иначе, как на конкретной языке некоей эпохи и определенной

общности людей."

Первым, кто, исходя из традиции западноевропейского гуманизма, ясно распознал в языке феномен историчного обоснования мира, был Джамбаттиста Вико. И не случайно историчность мира языковых значений открылась ему в связи с тем самым знанием, какое, кроме прочего, позволило ему узреть своеобразие поэзии по сравнению с риторическим словоупотреблением гуманистической культуры позднего Ренессанса.

В уже цитировавшейся нами ранней работе («Об основаниях для

изучения нашего времени») Вико выступает все еще преимущественно в роли преподавателя риторики. Примат «топики» над «критикой» подразумевается здесь, прежде всего, педагогически. Напротив того, в его позднем и основном сочинении «Основания новой науки...», с его точки зрения, углубление отличия критики от топики совпадает с историческим отличием поздних периодов в развитии науки от мифопо-этического детства человечества. Теперь древнейшая топика языка раскрывается у него как мифопоэтическая логика созданных фантазией универсалий, образующих во всех культурах основной слой истолкования мира. Лишь после возникновения общих понятий философии и осуществляющегося с их помощью рассудочного истолкования мира, древнейшая мифопоэтическая интерпретация мира застывает в школьной риторической топике, находящейся в распоряжении у образовательной литературы (между прочим, этот взгляд недавно был подтвержден Э. Р. Курциусом)."

Согласно Вико, в поэтической «Poiesis» находится то изначально

творческое мироустройство, которое представители наук о духе могут понять как раз потому, что его создал сам человек, правда, в мистическом сотрудничестве с божественным Провидением. Итак, здесь - в связи с когнитивной проблематикой языка - теория адекватности истины заменена «пойетическим» понятием истины. Совершенно аналогично характеризует В. фон Гумбольдт процесс, в котором силою слов складывается мировидение с позиции языка. Гумбольдт говорит:

«... наступает процесс внутреннего восприятия и творчества, из кото-

"· Ср. по этой теме: Е. Rothacker: «Die dogmatische Denkform in der Geisteswissenschaften u. das Problem des Historismus», Mainz, 1954. Abhand-lungen der Akademie der Wissenschaften und der Literatur. " Cp. Е. R. Curtius, Europaische Literatur und lateinisches Mittelalter, 2 Aufl.

Bern, 1954. 56

poro и становится совершенно очевидным, что объективная истина проистекает от полноты сил субъективно идеального»." Л. Вайсгер-бер, обновивший в наши дни Гумбольдтову программу содержательно сравнительного языкознания, говорит о «внутренней языковой форме» как о «стиле языковой ассимиляции мира»,3' а о «заключении мира в слово» как о «языковой задаче человечества»."'

IV. Прагматическое измерение знака и историчность языка у Хайдеггера

Своеобразная двойственность, которая определяет отношение гуманизма к прагматизму, - в зависимости от того, мыслим ли мы, отправляясь от принятого в риторике идеала языка и истины или же от поэзии в смысле Вико, - на мой взгляд, в наше время особенно показательно отражается в развитии Хайдеггеровой философии языка, если мы рассмотрим ее в ее радикальном преобразовании от Dasein-ана-лиза к «истории бытия».

Феноменологию часто рассматривали попросту в качестве методологической противоположности по отношению к предпринятой неопозитивизмом семиотической критике познания; при этом чаще всего думают о противопоставлении непосредственной интуиции или сущностного усмотрения методу, отправляющемуся от полюса тотальной опосредованности нашего познания мира в языковых «предложениях» и пытающемуся верифицировать последние «внешним миром».4' При этом упускают из виду, что уже в «Бытии и времени»

'" W. Von Humboldt, Uber das Vergleichende Sprachstudium, § 20 [В. фон Гумбольдт


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: