Это благодарственная песнь земли, дождавшейся весенней ласки. Наступает пора цветения. Все — отлично, все — прекрасно. В 1852 г. гений Толстого дал свои первые всходы: «Детство», «Утро помещика», «Набег», «Отрочество», и он благодарит могучий дух жизни, оплодотворивший его4.
1 Дневник, 11 июня 1851 г. — Р. Р.
2 Дневник, 12 июня 1851 г. — Р. Р.
3 Письмо к тетушке Татьяне (12 января 1852 г.). — Р. Р.
4 На портрете 1851 г. заметны уже большие изменения, происшедшие в душе Толстого. Голова поднята вверх, лицо просветлело, глазные впадины не так затенены, хотя глаза все еще смотрят сердито и пристально, а приоткрытый рот, над которым пробиваются усики, так же суров; и все же, несмотря на гордое и недоверчивое выражение лица, в нем больше молодости, чем раньше. — Р. Р.
Толстой начал писать «Детство» осенью 1851 г. в Тифлисе и окончил 2 июля 1852 г. в Пятигорске, на Кавказе. Любопытно, что именно здесь, где началась совершенно новая для него жизнь, в окружении опьяняющей природы, посреди волнений и опасностей войны, изучая людей и чувства, ранее ему незнакомые, Толстой в этом первом своем произведении возвращается к прошлому. Надо помнить, что, когда Толстой писал «Детство», он был болен и его походная жизнь внезапно была прервана, — он писал во время длительного выздоровления, когда, одинокий и исстрадавшийся, он легко приходил в умиление и перед его растроганным взором разворачивались картины прошлого 1. После тягостного, мучительного и бесплодного напряжения последних лет ему отрадно было погружаться воспоминанием в чудесную поэтическую пору своего радостного, невинного детства, вновь обрести «детское сердце... доброе... чувствительное и способное к любви». Вспомним и то, что Толстой со всем пылом юности вынашивал тогда необъятные творческие планы, мыслил же он обычно не отдельными, изолированными сюжетами, а огромными поэтическими циклами, отчего его большие романы рисовались ему звеньями одной исторической цепи, фрагментами монументального целого, которое он так и не осуществил2. В этот период Толстой рассматривал «Детство» как первые главы монументального произведения «История четырех эпох», которое должно было включать и описание его жизни на Кавказе, а завершиться, вероятнее всего, темой постижения бога через природу.
|
|
Толстой впоследствии сурово осудил свою повесть «Детство», принесшую ему, как известно, первый успех. Он говорил Бирюкову:
«Перечел мое писание под этим заглавием и пожалел о том, что написал это: так это нехорошо, литературно, неискренно написано».
1 Письма, которые он писал тогда своей тетушке Татьяне, полны душевных излияний и слез. Он сам называет себя в письме от 6 января 1852 г. «Лёва-рёва». — Р. Р.
|
|
2 «Утро помещика» — всего лишь фрагмент задуманного Толстым «Романа о русском помещике». «Казаки» — первая часть большого романа о Кавказе. Эпопея «Война и мир», по мысли автора, — только введение в эпопею о современной автору эпохе, в центре которой должен был стоять роман «Декабристы». — Р. Р.
Но такого мнения был только он один. Рукопись, посланная без подписи в большой русский журнал «Современник», была тотчас же опубликована (6 сентября 1852 г.) и имела огромный успех в России, а затем и во всей Европе. Тем не менее, несмотря на поэтическое очарование этой повести, несмотря на тонкость письма и взволнованность чувств, понятно, почему она впоследствии разонравилась Толстому.
Она разонравилась ему по тем же причинам, по которым нравилась всем остальным. Надо сказать, что, за исключением нескольких фигур, типичных для его среды, и небольшого количества страниц, поражающих глубиной религиозного чувства или реализмом в описании душевных переживаний1, индивидуальность Толстого почти не нашла своего выражения в этой повести. Там царят мягкость, чувствительность и нежность — черты, которые были антипатичны Толстому впоследствии и которые он изгнал из других своих произведений. Мы узнаем этот юмор и эти слезы — они от Диккенса. Среди излюбленного своего чтения в возрасте от четырнадцати лет до двадцати одного года Толстой указывает в дневнике: «Диккенс: «Давид Копперфильд». Огромное [влияние]». Эту книгу он перечитывал на Кавказе.
Он сам упоминает еще двух писателей, произведших на него в то время сильное впечатление: Стерна и Тепфе-ра. «Я находился под влиянием сильно подействовавших на меня тогда двух писателей Stern'a... и Topfer'a», — пишет он Бирюкову.
Кто бы мог подумать, что «Женевские рассказы» послужили литературным образцом для автора «Войны и мира»? Однако, узнав об этом, вы начинаете находить в «Детстве» ту же доброту и лукавое простодушие, только выраженные более аристократической натурой.
Таким образом, читающая публика могла найти в «Детстве» знакомые ей мотивы. Но и могучая индивидуальность Толстого сказалась очень скоро. «Отрочество» (1853 г.), менее непосредственное и менее совершенное произведение, чем «Детство», сразу же обнаруживает такое своеобразие психологического анализа, такое необычайно яркое ощущение природы и остроту душевных переживаний, на которые Диккенс и Тепфер вряд ли могли претендовать.
1 Странник Гриша или смерть матери. — Р. Р.
В «Утре помещика» (октябрь 1852 г.) 1 Толстой-художник проявляется уже в полной мере, со всей его бесстрашной искренностью наблюдений и верой в силу любви. Среди замечательных крестьянских портретов, созданных им в этой повести, уже видны контуры одного из лучших образов, который мы найдем в «Народных рассказах» — старик на пчельнике: маленький старичок под березкою — «...руки развел и глядит кверху, и лысина блестит во всю голову, а над ним, как жар, горит, играет солнце, а вокруг головы золотые пчелки в венец свились, вьются, а не жалят его»2.
Типичными для этого периода являются, однако, те произведения, в которых непосредственно отразились тогдашние настроения и мысли Толстого — это его кавказские повести. Первая из них, «Набег» (оконченная 24 декабря 1852 г.), поражает великолепием пейзажных зарисовок, как, например, описание восхода солнца в горах, на берегу реки, изумительная картина ночи, все тени и звуки которой переданы с поразительной четкостью; или описание вечернего возвращения солдат — величественные снеговые вершины исчезают вдали, заволакиваемые лиловым туманом, чистый воздух насыщен чудесной солдатской песней, как бы взмывающей к небесам. Характеры некоторых персонажей «Войны и мира» уже намечены здесь: капитан Хлопов — подлинный герой, который сражается не для своего удовольствия, но из чувства долга: «...у него была одна из тех простых, спокойных русских физиономий, которым приятно и легко смотреть прямо в глаза...». Неповоротливый, неловкий, немного нелепый, равнодушный к окружающему, он один не меняется в бою, когда все остальные меняются. «Он был точно таким же, каким я всегда видел его: те же спокойные движения, тот же ровный голос, то же выражение бесхитростности на его некрасивом, но простом лице». А рядом с ним — поручик, который разыгрывает из себя лермонтовского героя и, будучи от природы очень добрым, рисуется своей свирепостью. И бедный молоденький прапорщик, который, радуясь своему боевому крещению, готов от избытка нежности броситься каждому на шею; милый и смешной, он бессмысленно кидается навстречу
|
|
1 [В это время Толстой начинает работу над «Романом о русском помещике», из которого впоследствии и выкристаллизовалось это произведение. — Прим. ред. ]«Утро помещика» было закончено в 1855 — 1856 гг. — Р. Р.
2 «Два старика» (1885 г.). — Р. Р.
смерти, и его убивают, как Петю Ростова. В центре картины сам Толстой, который молча наблюдает, не разделяя мнения своих сотоварищей; уже тут раздается его протест против войны:
«Неужели тесно жить людям на этом прекрасном свете, под этим неизмеримым звездным небом? Неужели может среди этой обаятельной природы удержаться в душе человека чувство злобы, мщения или страсти истребления себе подобных? Все недоброе в сердце человека должно бы, кажется, исчезнуть в прикосновении с природой — этим непосредственнейшим выражением красоты и добра».
Другие рассказы и повести о Кавказе, источником для которых послужили впечатления этого периода, были созданы позже: в 1854 — 1855 гг. написан рассказ «Рубка леса», реалистически точный, несколько холодный по манере, но полный интересных наблюдений над психологией русского солдата — зарисовок для будущего; в 1856 г. — «Встреча в отряде с московским знакомым», — светский человек, ныне опустившийся, разжалован в унтер-офицеры; он — пьяница и трус, не переносящий мысли, что будет, может быть, убит и умрет такой же смертью, как любой из его солдат, которых он презирает и любой из которых в сто раз лучше, чем он сам.
|
|
Надо всеми этими произведениями поднимается, подобно самой высокой вершине в горной цепи, лучший из лирических романов, созданных Толстым, песнь его юности, кавказская поэма «Казаки»*. Снежные горы, вырисовывающиеся на фоне ослепительного неба, наполняют своей гордой красотой всю книгу. Произведение — непревзойденное, ибо в нем впервые расцветает толстовский гений: «...всемогущий бог молодости... — говорит Толстой, — неповторяющийся порыв». Какое весеннее половодье чувств! Какая сила любви!
«Люблю! Очень люблю! Славные! Хорошо! — твердил он, и ему хотелось плакать. Но отчего ему хотелось плакать? Кто были славные? Кого он очень любил? Он не знал хорошенько»2.
Чувства рвутся из опьяненного сердца. Герой повести Оленин, как и Толстой, приехал на Кавказ искать новых впечатлений среди превратностей тамошней жизни; он
1 Хотя повесть и была закончена много позднее, в 1860 г. (а в печати появилась только в 1863 г.), но основная работа над ней была проделана именно в этот период. — Р. Р.
2 «Казаки». — Р. Р.
влюбляется в молодую казачку и отдается хаосу своих противоречивых желаний. Иногда он думает, что «...счастье в том, чтобы жить для других... Любовь, самоотвержение!». Потом приходят другие мысли: «Все пустяки, что я прежде думал: и любовь, и самоотвержение»; тогда он готов согласиться со старым казаком Брошкой, который говорит: «На хорошую девку поглядеть грех? Погулять с ней грех? Али любить ее грех? Это у вас так? Нет, отец мой, это не грех, а спасенье. Бог тебя сделал, бог и девку сделал. Все он, батюшка, сделал. Так на хорошую девку смотреть не грех». О чем раздумывать? Достаточно жить — просто жить. Жизнь — вся добро, вся счастье, она всемогуща, она всеобъемлюща; жизнь — это и есть бог. Восторженное преклонение перед природой вдруг переполняет и жжет его душу. В девственном лесу, где «эти мириады насекомых так шли к этой дикой, до безобразия богатой растительности, к этой бездне зверей и птиц, наполняющих лес, к этой темной зелени, к этому пахучему, жаркому воздуху, к этим канавкам мутной воды, везде просасывающейся из Терека и бульбулькающей где-нибудь под нависшими листьями», в двух шагах от неприятельских засад, на Оленина «...нашло такое странное чувство беспричинного счастья и любви ко всему, что он, по старой детской привычке, стал креститься и благодарить кого-то». Подобно индусскому факиру, он с наслаждением думает о том, что он совсем один — затерян и растворен в этом водовороте живой природы, что каждую минуту мириады невидимых существ, рассеянных вокруг, притаившихся повсюду, подстерегают час его смерти, что тысячи насекомых жужжат рядом, перекликаясь: «— Сюда, сюда, ребята! Вот кого можно есть!..» — И ему ясно стало, что он нисколько не русский дворянин, член московского общества, друг и родня того-то и того-то, а просто такой же комар, или такой же фазан, или олень, как и те, которые живут теперь вокруг него. — «Так же, как они, как дядя Ерошка, поживу, умру... только трава вырастет».
И его охватывает радость.
Толстой в эту пору юности живет, упиваясь своей силой и любовью к жизни. Он как бы объемлет природу, сливается с ней. Она облегчает его душу, утоляет страсти; он приносит ей в дар и горести свои, и радости, и любовь1.
1 «Может быть, — говорит Оленин, влюбленный в молодую казачку, — я в ней люблю природу... Любя ее, я чувствую себя нераздельною частью всего счастливого божьего мира». — Р. Р.
Но даже это романтическое опьянение никогда не затуманивает ясного взора писателя.
Вся мощь толстовской живописи уже выражена в пейзажах этой пламенной поэмы, и с той же мощью в ней проявился реализм Толстого в изображении человеческих характеров. Противопоставление природы шумному свету, составляющее основу книги, останется на протяжении всей жизни Толстого одной из излюбленных тем его творчества, одним из положений его философского кредо; это противопоставление помогает ему бичевать фальшь светского общества, и уже здесь проскальзывают некоторые горькие ноты, которые с полной силой прозвучат в «Крей-церовой сонате»1.
Правдивость и реализм Толстого не изменяют ему и при описании персонажей, дорогих его сердцу: простые люди, близкие к природе — красавица-казачка и ее подружки, — показаны без всяких прикрас, со всеми их пороками: эгоизмом, алчностью, привычкой к обману.
Во время пребывания на Кавказе в Толстом открылась глубокая склонность к религиозным исканиям. Нельзя пройти мимо этих первых напряженных исканий истины. Толстой сам под секретом поверяет свое душевное состояние юной тетушке Александре Андреевне. В письме от 3 мая 1859 г. он излагает ей свой «символ веры»:2
«Ребенком я верил не размышляя, горячо, сантиментально... Потом лет четырнадцати стал думать о жизни, и, так как религия не укладывалась в мои теории, счел за благо разрушить в себе веру... Все было для меня ясно, логично, подразделялось на категории, а для религии совершенно не было места. Потом пришло время, когда уже никаких тайн не осталось для меня в жизни, но сама жизнь начала терять всякий смысл. Тогда я жил на Кавказе и был одинок и несчастлив. Я напряг все силы своего ума, я стал думать так, как только раз в жизни люди имеют силу думать... Это было и мучительно и сладостно. Никогда — ни прежде, ни после — я не доходил до такой высоты и углубленности мысли, как в эти два года. И все, к чему я пришел тогда, навсегда останется моим убеждением... В эти два года постоянной умственной работы я открыл простую, старую истину, которую я знаю так, как никто ее не знает: я открыл, что есть бессмертие, что есть лю-
1 Например, в неотправленном письме Оленина в Москву. — Р. Р.
2 Подлинник написан по-французски. — Р. Р.
бовь и что для того, чтобы быть вечно счастливым, надо жить для других. Эти открытия удивили меня сходством с христианской религией, и я вместо того, чтобы самому открывать истины, стал искать их в евангелии. Но нашел мало. Я не нашел ни бога, ни искупителя, ни таинств — ничего; и все же я продолжал искать, вкладывая в поиски всю душу, всю моральную свою силу. Я плакал и мучился и жаждал только истины... Так я и остался один с своей религией»1.
В ноябре 1853 г. была объявлена война Турции. Толстой добился назначения в армию, находившуюся в Румынии, потом он перевелся в Крымскую армию и 7 ноября 1854 г. прибыл в Севастополь. Он был преисполнен энтузиазма и патриотических чувств. Он храбро исполнял свой долг, и жизнь его часто подвергалась опасности, в особенности в апреле — мае 1855 г., когда он через два дня на третий нес дежурство на батарее четвертого бастиона.
Жизнь его была полна волнений: месяцами он находился в состоянии непрерывного напряжения, лицом к лицу со смертью, и это, несомненно, способствовало обострению его религиозного чувства. Он подолгу беседует с богом. В апреле 1855 г. он записывает в дневник одну из своих молитв, в которой воздает богу благодарность за то, что бог хранит его среди опасностей, и молит не оставлять и впредь, чтобы он мог достигнуть «вечной и великой, неведомой, но сознаваемой мной цели бытия!». В этот период «целью бытия» было не искусство, а вера. 5 марта 1855 г. Толстой пишет в дневнике:
«...Разговор о божественном и вере навел меня на великую, громадную мысль, осуществлению которой я чувствую себя способным посвятить жизнь. Мысль эта — основание новой религии... религии Христа, но очищенной от веры и таинственности... Действовать сознательно к соединению людей с религией...»
Это станет его программой в старости.
В то же время, чтобы отвлечься от тяжких картин войны, он снова берется за перо. Какое душевное равновесие требовалось для того, чтобы под градом неприятельских
1 В конце письма он добавляет: «Поймите меня... Я считаю, что без религии человек не может быть ни хорош, ни счастлив; я больше всего на свете жажду обладать ею; я чувствую, как зачерствело без нее мое сердце... Но я не верю. Это жизнь создает во мне религию, а не религия жизнь... Я чувствую теперь, как иссохло мое сердце и как необходима для него религия. Бог поможет мне. Благодать снизойдет. Природа для меня — стезя, которая ведет к религии. Всех она ведет разными и неведомыми путями, и познать их можно только в глубине души...». — Р. Р.
снарядов приняться за третью часть воспоминаний — «Юность»! Правда, книга эта несколько хаотична, но некоторую беспорядочность изложения, а иногда оттенок сухости и отвлеченности анализа с делениями и подразделениями в манере Стенделя1следует, несомненно, отнести за счет обстановки, в которой приходилось писать Толстому. Но истинное восхищение вызывает умение художника спокойно проникать в смутные мечтания юности, охватывать вихрь мыслей, теснящихся в юной голове. Толстой необыкновенно искренен с самим собой. Есть в «Юности» и страницы несравненной поэтической свежести: прекрасное описание весны в городе или рассказ о поездке в монастырь из-за греха, о котором он позабыл рассказать на исповеди. Страстный пантеизм придает некоторым страницам особенную лирическую прелесть, напоминающую кавказские повести. Вот, например, описание летней ночи:
«Тогда все получало для меня другой смысл: и вид старых берез, блестевших с одной стороны на лунном небе своими кудрявыми ветвями, с другой — мрачно застилавших кусты и дорогу своими черными тенями, и спокойный, пышный, равномерно, как звук, возраставший блеск пруда, и лунный блеск капель росы на цветах перед галереей... и звук перепела за прудом... и тихий, чуть слышный скрип двух старых берез друг о друга, и жужжание комара над ухом... и падение зацепившегося за ветку яблока на сухие листья, и прыжки лягушек, которые иногда добирались до ступеней террасы и как-то таинственно блестели на месяце своими зеленоватыми спинками... Но луна все выше, выше, светлее и светлее стояла на небе, пышный блеск пруда, равномерно усиливающийся, как звук, становился яснее и яснее, тени становились чернее и чернее, свет прозрачнее и прозрачнее... и я, ничтожный червяк, уже оскверненный всеми мелкими, бедными людскими страстями, но со всей необъятной могучей силой воображения и любви, — мне все казалось в эти минуты, что как будто природа, и луна, и я, мы были одно и то же»2.
1 Та же манера письма обнаруживается и в «Рубке леса», законченной Толстым в это же время. Например: «Есть три рода любви: 1) любовь красивая, 2) любовь самоотверженная и 3) любовь деятельная» («Юность»). Или; «Главные типы солдат... следующие:
1) Покорных, 2) Начальствующих и 3) Отчаянных.
Покорные подразделяются на: а) покорных хладнокровных, в) покорных хлопотливых» («Рубка леса»). — Р. Р.
2 «Юность», гл. XXXII. — Р. Р. И все же окружающая Толстого действительность не могла не заслонить воспоминаний юности; она властно заявляла о своих правах. «Юность» осталась неоконченной. Штабс-капитан граф Лев Толстой в блиндаже своего бастиона, под гром канонады, наблюдал живых и умирающих людей своей роты и запечатлел их страдания, равно как и свои, в незабываемых севастопольских рассказах.
Эти три рассказа: «Севастополь в декабре 1854 года», «Севастополь в мае 1855 года», «Севастополь в августе 1855 года» обычно оцениваются одинаково. Однако они сильно отличаются друг от друга. В особенности выделяется, по глубине чувства и по мастерству написания, второй рассказ; в первом и последнем господствует патриотизм, второй же проникнут неумолимой правдой жизни.
Говорят, что царица, прочитав первый рассказ 1, прослезилась, царь же, восхитившись, приказал перевести рассказ на французский язык, а автора отправить в безопасное место. И это вполне понятно. Толстой в этом рассказе прославляет родину и войну. Он только что прибыл в армию: его энтузиазм еще свеж; его захватывает атмосфера героизма. Он пока не замечает в защитниках Севастополя ни тщеславия, ни самолюбия, никаких мелких чувств. Перед его глазами величественная эпопея, герои которой «достойны древней Греции». Воображению нечего добавить к виденному, не чувствуется никаких попыток объективных обобщений; Толстой как бы прогуливается по городу: его наблюдательный взор легко вбирает в себя окружающее, но рассказ стеснен определенной формой: «Вы видите...», «Вы ходите...», «Вы замечаете...». Это — репортаж высокого стиля, уснащенный прекрасными описаниями природы.
Совершенно иначе построен второй рассказ: «Севастополь в мае 1855 года». В первых же строках вы читаете:
«Тысячи людских самолюбий успели оскорбиться... тысячи — успокоиться в объятиях смерти».
И дальше:
«А так как в осажденном городе Севастополе людей много, следовательно, и тщеславия много... Тщеславие, тщеславие и тщеславие везде — даже на краю гроба... Должно быть, оно есть характеристическая черта и особенная болезнь нашего века... Отчего Гомеры и Шекспиры говорили про любовь, про славу и про страдания, а лите-
1 Отосланный в «Современник» и тотчас же напечатанный. — Р. Р.
ратура нашего века есть только бесконечная повесть «Снобсов» и «Тщеславия»?»
Этот рассказ уже не просто передает впечатления автора — в нем непосредственно действуют живые люди с их страстями, показано, что скрывается за показным героизмом. Откинув иллюзии, Толстой свободно читает в глубине сердец своих товарищей по оружию: в их сердцах, так же как и в своем собственном, он обнаруживает гордость, страх, все ту же великосветскую фальшь, неистребимую даже перед лицом смерти. Особенно безжалостен Толстой к страху, он срывает с него любые покровы. И постоянные припадки ужаса1, и навязчивую мысль о смерти Толстой анализирует беспощадно, с редкой искренностью и бесстрашием. В Севастополе Толстой окончательно изжил в своем творчестве сентиментализм — «пустое болезненно-слезливое состояние», как он это презрительно называет. Все мы помним рассказ о смерти Праскухина. Гениальная толстовская способность к анализу, которая проснулась уже в отроческие годы, а впоследствии принимала порой даже несколько болезненный характер, здесь достигает поистине сверхъестественной остроты, граничащей с галлюцинацией2. Целых две страницы посвящены описанию того, что происходит в душе этого несчастного в течение той секунды, когда упавшая бомба еще свистит, прежде чем разорваться; и еще страница — описаниям его ощущений в тот момент, когда бомба разорвалась и «он был убит на месте осколком в середину.груди».
Подобно музыкальным антрактам в драме, среди батальных сцен широкими полосами света проходят картины природы, целая симфония солнечного восхода, озаряющего прекрасную землю и агонию тысяч людей, которые мучаются и умирают. Христианин Толстой, позабыв патриотизм, наполняющий его первый рассказ, проклинает безнравственную войну.
1 Толстой вернулся к их описанию много позже, в «Беседах» с другом своим Тенеромо. В частности, он рассказал о приступе ужаса, который испытал однажды ночью, когда лежал в ложементе, вырытом в стене укрепления под блиндажом. — Р. Р.
2 Позднее Дружинин предостерегает Толстого от этой грозящей ему опасности: «Есть у Вас поползновение к чрезмерной тонкости анализа, которая может разрастись в большой недостаток. Иногда Вы готовы сказать: «у такого-то ляжка показывала, что он желает путешествовать по Индии». Обуздать эту наклонность Вы должны, но гасить ее не надо ни за что в свете» (письмо от 16 ноября 1856 г.) — Р. Р.
«И эти люди — христиане, исповедующие один великий закон любви и самоотвержения, глядя на то, что они сделали, не упадут с раскаянием вдруг на колени перед тем, кто, дав им жизнь, вложил в душу каждого, вместе с страхом смерти, любовь к добру и к прекрасному, и со слезами радости и счастья не обнимутся, как братья?»
Заканчивая этот рассказ, вынося свой приговор с небывалой дотоле суровостью, Толстой усомнился, не напрасно ли он высказался:
«...Тяжелое раздумье одолевает меня. — Может, не надо было говорить этого. Может быть, то, что я сказал, принадлежит к одной из тех злых истин, которые, бессознательно таясь в душе каждого, не должны быть высказываемы, чтобы не сделаться вредными, как осадок вина, которое не надо взбалтывать, чтобы не испортить его. Где выражение зла, которого должно избегать? Где выражение добра, которому должно подражать в этой повести? Кто злодей, кто герой ее? Все хороши и все дурны».
Но тут же он с гордостью спохватывается:
«Герой же моей повести, которого я люблю всеми силами души, которого старался воспроизвести во всей красоте его и который всегда был, есть и будет прекрасен, — правда».
Прочитав эти страницы1, редактор «Современника» Некрасов написал Толстому:
«Это именно то, что нужно теперь русскому обществу: правда — правда, которой со смертию Гоголя так мало осталось в русской литературе... Эта правда в том виде, в каком вносите Вы ее в нашу литературу, есть нечто у нас совершенно новое... боюсь одного, чтобы время и гадость действительности, глухота и немота окружающего не сделали с Вами того же, что с большею частью из нас: не убили в Вас энергии...»2
Опасения эти были напрасны. Время, которое истощает энергию людей заурядных, только закалило Толстого. Но в момент написания рассказа Толстой, как патриот, мучительно переживал падение Севастополя и все те испытания, которые выпали на долю его родины, и раскаивался в своей чрезмерной откровенности. В третьем рассказе, «Севастополь в августе 1855 года», описывая ссору офицеров за карточной игрой, он, внезапно прерывая повествование, говорит:
1 Цензура исказила их. — Р. Р.
2 2 сентября 1855 г. — Р. Р.
«Но опустим скорее завесу над этой глубоко грустной сценой. Завтра, нынче же, может быть, каждый из этих людей весело и гордо пойдет навстречу смерти... На дне души каждого лежит та благородная искра, которая сделает из него героя...»
Однако эта сдержанность не умаляет силы реализма Толстого; сам выбор персонажей показывает, кому именно он сочувствует. Героическая эпопея защиты Малахова кургана символически выражена в трогательных и гордых образах двух братьев, из которых старший, капитан Козельцов, имеет некоторое сходство с автором1, а второй, юнкер Володя, застенчивый и восторженный, любящий высокопарные выражения, мечтательный, нежный, впечатлительный до того, что слезы по любому, самому пустячному поводу увлажняют его глаза, в первые часы пребывания на бастионе подавлен равнодушием окружающих и мучится ребяческим страхом (бедняжка боится всего, даже темноты, и, засыпая, прячет голову под шинель); когда же наступает решительная минута, он с упоением бросается навстречу опасности. Этот образ поэтического юноши не раз встречается в произведениях Толстого (Петя в «Войне и мире», прапорщик в «Набеге»). Юноша, почти мальчик, с сердцем, преисполненным любовью, как бы играет в войну и гибнет внезапно, даже не успев понять, что смерть настигла его. Оба брата Козельцовы убиты в один день — в последний день обороны. Рассказ заканчивается гневными строками, преисполненными патриотизма.
Армия покидала Севастополь. «Почти каждый солдат, взглянув с Северной стороны на оставленный Севастополь, с невыразимою горечью в сердце вздыхал и грозился врагам»2.
Когда в ноябре 1855 г. после того ада, где в течение долгих месяцев Толстой наблюдал борьбу человеческих
1 «У него было одно из тех самолюбий, которое до такой степени слилось с жизнью... что он не понимал другого выбора, как первенствовать или уничтожаться... Он сам с собой любил первенствовать над людьми, с которыми себя сравнивал». — Р. Р.
2 В 1889 г. — в предисловии к «Севастопольским воспоминаниям артиллерийского офицера» А. И. Ершова — Толстой отмечает, что все героическое улетучилось из его памяти, он помнит только непереносимую нравственную пытку двойного страха — страха смерти и страха позора, терзавших его целых семь месяцев. Все подвиги защитников Севастополя затмило для него и подавило позорное сознание того, что он был пушечным мясом. — Р. Р.
страстей, тщеславия и страдания, он попадает в Петербург, в среду литераторов, эта среда глубоко возмущает его. Он даже начинает презирать своих собратьев, в которых все казалось ему мелочным и фальшивым. Люди эти, издали представлявшиеся Толстому небожителями, в частности Тургенев, искусство которого так пленяло его и которому он только что посвятил «Рубку леса», жестоко разочаровали Толстого при личном знакомстве. Существует фотография 1856 г., где Толстой снят вместе с писателями, находившимися тогда в Петербурге: Тургеневым, Гончаровым, Островским, Григоровичем, Дружининым. Поражает, в сравнении с их непринужденным видом, аскетический, суровый облик Толстого: щеки запали, лицо осунулось, руки напряженно скрещены. Стоя позади своих старших товарищей, Толстой, в военной форме, «кажется, — по остроумному замечанию Сюареса, — скорее стражем этих людей, чем равным среди равных; можно подумать, что он сейчас отведет их в тюрьму».