Ремарк Эрих Мария. На западном фронте без перемен 5 страница

VIII

Я еще помню бараки этого лагеря. Здесь Химмельштос "воспитывал"Тьядена. Из людей же я почти никого не знаю: как и всегда, здесь всепеременилось. Лишь несколько человек мне доводилось мельком видеть еще и втот раз. Службу я несу как-то механически. Вечера почти всегда провожу всолдатском клубе; на столах разложены журналы, но читать мне не хочется,зато там есть рояль, на котором я с удовольствием играю. Нас обслуживают дведевушки, одна из них совсем молоденькая. Лагерь обнесен высокими заборами из проволоки. Возвращаясь поздновечером из клуба, мы должны предъявлять пропуск. Те, кто умеет столковатьсяс часовым, могут, конечно, проскочить и без пропуска. Каждый день нас выводят на ротные учения, которые проводятся в степи,среди березовых рощиц и зарослей можжевельника. Когда от нас не требуютничего другого, это вполне терпимо. Ты бежишь вперед, падаешь на землю, ивенчики цветов и былинок колышутся от твоего дыхания. Светлый песококазывается, когда видишь его так близко, чистым, как в лаборатории, он весьсостоит из мельчайших зернышек кремния. Так и хочется запустить в него руку. Но самое красивое здесь - это рощи с их березовыми опушками. Онипоминутно меняют свои краски. Только что стволы сияли самой яркой белизной,осененные воздушной, легкой как шелк, словно нарисованной пастелью, зеленьюлиствы; проходит еще мгновение, и все окрашивается в голубовато-опаловыйцвет, который надвигается, отливая серебром, со стороны опушки и гаситзелень, а в одном месте он тут же сгущается почти до черного, - это насолнце набежала тучка. Ее тень скользит, как призрак, между разом поблекшимистволами, все дальше и дальше по просторам степи, к самому горизонту, а темвременем березы уже снова стоят, как праздничные знамена с белыми древками,и листва их пылает багрянцем и золотом. Нередко я так увлекаюсь этой игрой прозрачных теней и тончайшихоттенков света, что даже не слышу слов команды; когда человек одинок, онначинает присматриваться к природе и любить ее. А я здесь ни с кем несошелся поближе, да и не стремлюсь к этому, довольствуясь обычным общением сокружающими. Мы слишком мало знакомы, чтобы видеть друг в друге нечтобольшее, чем просто человека, с которым можно почесать язык или сыграть в"двадцать одно". Рядом с нашими бараками находится большой лагерь русских военнопленных.Он отделен от нас оградой из проволочной сетки, но тем не менее пленные всеже умудряются пробираться к нам. Они ведут себя очень робко и боязливо;большинство из них - люди рослые, почти все носят бороды; в общем, каждый изних напоминает присмиревшего после побоев сенбернара. Они обходят украдкойнаши бараки, заглядывая в бочки с отбросами. Трудно представить себе, чтоони там находят. Нас и самих-то держат впроголодь, а главное - кормят всякойдрянью: брюквой (каждая брюквина режется на шесть долек и варится в воде),сырой, не очищенной от грязи морковкой; подгнившая картошка считаетсялакомством, а самое изысканное блюдо - это жидкий рисовый суп, в которомплавают мелко нарезанные говяжьи жилы; может, их туда и кладут, но нарезаныони так мелко, что их уже не найдешь. Тем не менее все это, конечно, исправно съедается. Если кое-кто и всамом деле живет так богато, что может не подъедать всего дочиста, то рядомс ним всегда стоит добрый десяток желающих, которые с удовольствием возьмуту него остатки. Мы выливаем в бочки только то, чего нельзя достать черпаком.Кроме того, мы иногда бросаем туда кожуру от брюквы, заплесневевшие корки иразную дрянь. Вот это жидкое, мутное, грязное месиво и разыскивают пленные. Они жадновычерпывают его из вонючих бочек и уносят, пряча под своими гимнастерками. Странно видеть так близко перед собой этих наших врагов. Глядя на ихлица, начинаешь задумываться. У них добрые крестьянские лица, большие лбы,большие носы, большие губы, большие руки, мягкие волосы. Их следовало быиспользовать в деревне - на пахоте, на косьбе, во время сбора яблок. Вид уних еще более добродушный, чем у наших фрисландских крестьян. Грустно наблюдать за их движениями, грустно смотреть, как онивыклянчивают чего-нибудь поесть. Все они довольно заметно ослабли, - ониполучают ровно столько, чтобы не умереть с голоду. Ведь нас и самих-то давноуже не кормят досыта. Они болеют кровавым поносом; боязливо оглядываясь,некоторые из них украдкой показывают испачканные кровью подолы рубах.Сгорбившись, понурив голову, согнув ноги в коленях, искоса поглядывая на насснизу вверх, они протягивают руку и просят, употребляя те немногие слова,что они знают, - просят своими мягкими, тихими басами, которые вызываютпредставления о теплой печке и домашнем уюте. Кое-кто из наших дает им иногда пинка, так что они падают, но такихнемного. Большинство из нас их не трогает, просто не обращает на нихвнимания. Впрочем, иной раз у них бывает такой жалкий вид, что тут невольнообозлишься и пнешь их ногой. Если бы только они не глядели на тебя этимвзглядом! Сколько все-таки горя и тоски умещается в двух таких маленькихпятнышках, которые можно прикрыть одним пальцем, - в человеческих глазах. По вечерам русские приходят в бараки и открывают торги. Все, что у нихесть, они меняют на хлеб. Иногда это им удается, так как у них очень хорошиесапоги, а наши сапоги плохи. Кожа на их голенищах удивительно мягкая, какюфть. Наши солдаты из крестьянских семей, которые получают из дому посылки сжирами, могут себе позволить роскошь обзавестись такими сапогами. За них унас дают две-три армейские буханки хлеба или же одну буханку и небольшоеколечко копченой колбасы. Но почти все русские давно уже променяли все, что у них было. Теперьони одеты в жалкие отрепья и предлагают на обмен только мелкие безделушки,которые они режут из дерева или же мастерят из осколков и медных поясков отснарядов. Конечно, за эти вещицы много не получишь, хотя на них потраченонемало труда, - в последнее время пленные стали отдавать их за нескольколомтей хлеба. Наши крестьяне прижимисты и хитры, они умеют торговаться.Вынув кусок хлеба или колбасы, они до тех пор держат его у самого носапленного, пока тот не побледнеет и не закатит глаза от соблазна. Тогда емууже все равно. А они прибирают подальше свою добычу, медленно, с тойобстоятельностью в движениях, которая свойственна крестьянам, затем вынимаютбольшие перочинные ножи, неторопливо, степенно отрезают себе из своихзапасов краюху хлеба и, как бы вознаграждая себя, начинают уминать ее,заедая каждый кусок кружочком твердой, аппетитной колбасы. Когда видишь, какони чревоугодничают, начинаешь ощущать раздражение, желание бить их потвердым лбам. Они редко делятся с товарищами: мы слишком мало знакомы друг сдругом. Я часто стою на посту возле лагеря русских. В темноте их фигурыдвижутся как больные аисты, как огромные птицы. Они подходят к самой оградеи прижимаются к ней лицом, вцепившись пальцами в проволоку сетки. Нередкоони стоят большими группами. Они дышат запахами, которые приносит ветер изстепи и из лесов. Говорят они редко, а если и скажут что-нибудь, то всего лишь несколькослов. Они относятся друг к другу более человечно и, как мне кажется, как-тоболее побратски, чем мы в нашем лагере. Быть может, это только оттого, чтоони чувствуют себя более несчастными, чем мы. Впрочем, для них война ведьуже кончилась. Однако сидеть и ждать, пока ты заболеешь кровавым поносом, -это, конечно, тоже не жизнь. Ополченцы из лагерной охраны рассказывают, что вначале пленные не былитакими вялыми. В лагере, как это обычно бывает, было много случаевмужеложства, и, судя по рассказам, на этой почве пленные нередко пускали вход кулаки и ножи. Теперь они совсем отупели и стали ко всему безразличными,большинство из них даже перестало заниматься онанизмом, так они ослабели, -хотя вообще в лагерях дело зачастую доходит до того, что люди делают этосообща, всем бараком. Они стоят у ограды, порой кто-нибудь из них выходит из ряда и бредетпрочь; тогда на его месте вскоре появляется другой. Большинство молчит; лишьнекоторые выпрашивают окурки. Я вижу их темные фигуры. Их бороды развеваются на ветру. Я ничего о нихне знаю, кроме того, что они пленные, и именно это приводит меня в смятение.Это безымянные существа, не знающие за собой вины; если бы я знал о нихбольше, - как их зовут, как они живут, чего они ожидают, что их гнетет, -тогда мое смятение относилось бы к чему-нибудь определенному и могло быперейти в сострадание. А сейчас я вижу за ними лишь боль живой плоти,ужасающую беспросветность жизни и безжалостную жестокость людей. Чей-то приказ превратил эти безмолвные фигуры в наших врагов; другойприказ мог бы превратить их в наших друзей. Какие-то люди, которых никто изнас не знает, сели где-то за стол и подписали документ, и вот в течениенескольких лет мы видим нашу высшую цель в том, что род человеческий обычноклеймит презрением и за что он карает самой тяжкой карой. Кто же из нассумел бы теперь увидеть врагов в этих смирных людях с их детскими лицами и сбородами апостолов? Каждый унтер по отношению к своим новобранцам, каждыйклассный наставник по отношению к своим ученикам является гораздо болеехудшим врагом, чем они по отношению к нам. И все же, если бы они были сейчасна свободе, мы снова стали бы стрелять в них, а они в нас. Мне становится страшно; мне нельзя додумывать эту мысль до конца. Этотпуть ведет в бездну. Для таких размышлений еще не пришло время. Но я незабуду, о чем я сегодня думал, я сохраню эту мысль, запру ее в своем мозгу,пока не кончится война. Сердце у меня колотится: уж не в этом ли заключаетсята великая, единственная цель, о которой я думал в окопах, которую я искалкак нечто, могущее оправдать существование людей после этого крушения всехчеловеческих идеалов? Уж не это ли та задача, которую можно будет поставитьперед собой на всю дальнейшую жизнь, задача, достойная людей, проведшихстолько лет в этом аду? Я достаю свои сигареты, переламываю каждую пополам и отдаю их русским.Они кланяются мне и закуривают. Теперь у некоторых из них тлеют на лицекрасные точечки. От них мне становится отраднее на душе: как будто в темныхдеревенских домах засветились маленькие оконца, говорящие о том, что за ихстеклами находятся теплые, обжитые комнаты. Дни идут. Однажды туманным утром русские снова хоронят одного из своих:у них теперь почти каждый день умирает несколько человек. Я как раз стою напосту, когда его опускают в могилу. Пленные поют панихиду, они поют ее нанесколько голосов, и их пение как-то не похоже на хор, оно скорее напоминаетзвуки органа, стоящего где-то в степи. Похороны быстро заканчиваются. Вечером пленные снова стоят у ограды, и из березовых рощ к нимдоносятся ветры. Звезды светят холодным светом. Я теперь знаю нескольких пленных, которые довольно хорошо говорятпо-немецки. Один из них - музыкант, он рассказывает, что был когда-тоскрипачом в Берлине. Услыхав, что я немного играю на рояле, он достает своюскрипку и начинает играть. Остальные садятся и прислоняются спиной к ограде.Он играет стоя, порой лицо его принимает то отчужденное выражение, какоебывает у скрипачей, когда они закрывают глаза, но затем скрипка снованачинает ходить у него в руках, следуя за ритмом, и он улыбается мне. Должно быть, он играет народные песни; его товарищи тихо, без словподтягивают ему. Они - как темные холмы, поющие подземным нутряным басом.Голос скрипки, светлый и одинокий, слышится где-то высоко над ними, какбудто на холме стоит стройная девушка. Голоса смолкают, а скрипка всезвучит, - звук кажется тоненьким, словно скрипке холодно ночью, надо бывстать гденибудь совсем близко к ней, наверно в помещении ее было б лучшеслушать. Здесь же, под открытым небом, ее блуждающий в одиночестве голоснагоняет грусть. Мне не дают увольнения в воскресные дни, - ведь я только что вернулсяиз длительного отпуска. Поэтому в последнее воскресенье перед моим отъездомотец и старшая сестра сами приезжают ко мне. Мы весь день сидим в солдатскомклубе. Куда же нам еще деваться? В барак нам идти не хочется. В середине днямы идем прогуляться в степь. Время тянется медленно; мы не знаем, о чем говорить. Поэтому мыразговариваем о болезни матери. Теперь уже выяснилось, что у нее рак, оналежит в больнице, и скоро ей будут делать операцию. Врачи надеются, что онавыздоровеет, но мы что-то не слыхали, чтобы рак можно было вылечить. - Где же она лежит? - спрашиваю я. - В госпитале святой Луизы, - говорит отец. - В каком классе? - В третьем. Придется подождать, пока скажут, сколько будет стоитьоперация. Она сама хотела, чтоб ее положили в третий. Она сказала, что тамей будет не так скучно. К тому же, это дешевле. - Но ведь там столько народу в одной палате! Она, пожалуй, не сможетспать по ночам. Отец кивает. Лицо у него усталое, в глубоких морщинах. Мать частоболела, и хотя ложилась в больницу только под нашим нажимом, ее лечениестоило нам немалых денег. Отец положил на это, по сути дела, всю свою жизнь. - Если б только знать, во что обойдется операция, - говорит он. - А вы еще не спрашивали? - Прямо мы не спрашивали, так делать нельзя, - а вдруг врачрассердится? Это не дело, - ведь он будет оперировать маму. Да, думаю я с горечью, так уж повелось у нас, так уж повелось у нихбедняков. Они не смеют спросить о цене, они лучше будут мучиться, но неспросят; а те, другие, которым и спрашивать-то незачем, они считают вполнеестественным договариваться о цене заранее. И врач на них не рассердится. - А потом надо делать перевязки, и это тоже так дорого стоит, - говоритотец. - А больничная касса, разве она ничего не платит? - спрашиваю я. - Мама слишком долго болеет. - Но у вас же есть хоть немного денег? Он качает головой: - Нет. Но теперь я опять смогу взять сверхурочную работу. Я знаю: он будет резать, фальцевать и клеить, стоя за своим столом додвенадцати часов ночи. В восемь вечера он похлебает пустого супу, сваренногоиз тех жалких продуктов, которые они получают по карточкам. Затем он приметпорошок от головной боли и снова возьмется за работу. Чтобы немного развеселить его, я рассказываю ему несколько пришедшихмне на ум забавных историй, - солдатские анекдоты насчет генералов ифельдфебелей, которых где-то кто-то оставил в дураках, и прочее в этом роде. После прогулки я провожаю отца и сестру на станцию. Они дают мне банкуповидла и пакет с картофельными лепешками, - мать еще успела нажарить их дляменя. Затем они уезжают, а я возвращаюсь в бараки. Вечером я вынимаю несколько лепешек, намазываю на них повидло и начинаюесть. Но мне что-то не хочется. Я выхожу во двор, чтобы отдать лепешкирусским. Тут мне приходит в голову, что мать жарила их сама, и когда она стоялау горячей плиты, у нее, быть может, были боли. Я кладу пакет обратно в ранеци беру с собой для русских только две лепешки.

IX

Мы едем несколько дней. В небе появляются первые аэропланы. Мы обгоняемэшелоны с грузами. Орудия, орудия... Дальше мы едем по фронтовойузкоколейке. Я разыскиваю свой полк. Никто не знает, где он сейчас стоит. Ягде-то остаюсь на ночевку, где-то получаю утром паек и кой-какие сбивчивыеинструкции. Взвалив на спину ранец и взяв винтовку, я снова пускаюсь в путь. Прибыв к месту назначения, я не застаю в разрушенном местечке никого изнаших. Узнаю, что наш полк входит теперь в состав летучей дивизии, которуювсегда бросают туда, где что-нибудь неладно. Это, конечно, не очень весело.Мне рассказывают, что у наших будто бы были большие потери. Расспрашиваю проКата и Альберта. Никто о них ничего не знает. Я продолжаю свои поиски и плутаю по окрестностям; на душе у менякакое-то странное чувство. Наступает ночь, и еще одна ночь, а я все еще сплюпод открытым небом, как индеец. Наконец мне удается получить точныесведения, и после обеда я докладываю в нашей ротной канцелярии о своемприбытии. Фельдфебель оставляет меня в распоряжении части. Через два дня ротавернется с передовых, так что посылать меня туда нет смысла. - Ну как отпуск? - спрашивает он. - Хорошо, а? - Да как сказать, - говорю я. - Да, да, - вздыхает он, - если б только не надо было возвращаться.Из-за этого вся вторая половина всегда испорчена. Я слоняюсь без дела до того утра, когда наши прибывают с передовых, ссерыми лицами, грязные, злые и мрачные. Взбираюсь на грузовик и расталкиваюприехавших, ищу глазами лица друзей, - вон там Тьяден, вот сморкаетсяМюллер, а вот и Кат с Кроппом. Мы набиваем наши тюфяки соломой и укладываемих рядом друг с другом. Глядя на товарищей, я чувствую себя виноватым передними, хотя у меня нет никаких причин для этого. Перед сном я достаю остаткикартофельных лепешек и повидло, - надо же, чтобы и товарищи хоть чем-нибудьвоспользовались. Две лепешки немного заплесневели, но их еще можно есть. Их я беру себе,а те, что посвежее, отдаю Кату и Кроппу. Кат жует лепешку и спрашивает: - Небось мамашины? Я киваю. - Вкусные, - говорит он, - домашние всегда сразу отличишь. Еще немного, и я бы заплакал. Я сам себя не узнаю. Но ничего, здесь мнескоро станет легче, - с Катом, с Альбертом и со всеми другими. Здесь я насвоем месте. - Тебе повезло, - шепчет Кропп, когда мы засыпаем, - говорят, насотправят в Россию. - В Россию? Ведь там война уже кончилась. Вдалеке грохочет фронт. Стены барака дребезжат. В полку усердно наводят чистоту и порядок. Начальство помешалось насмотрах. Нас инспектируют по всем статьям. Рваные вещи заменяют исправными.Мне удается отхватить совершенно новенький мундир, а Кат - Кат, конечно,раздобыл себе полный комплект обмундирования. Ходит слух, будто бы скоробудет мир, но гораздо правдоподобнее другая версия - что нас повезут вРоссию. Однако зачем нам в Россию хорошее обмундирование? Наконецпросачивается весть о том, что к нам на смотр едет кайзер. Вот почему намтак часто устраивают смотры и поверки. Целую неделю нам кажется, что мы снова попали в казарму дляновобранцев, - так нас замучили работой и строевыми учениями. Все ходятнервные и злые, потому что мы не любим, когда нас чрезмерно донимают чисткойи уборкой, а уж шагистика нам и подавно не по нутру. Все это озлобляетсолдата еще больше, чем окопная жизнь. Наконец наступают торжественные минуты. Мы стоим навытяжку, и передстроем появляется кайзер. Нас разбирает любопытство: какой он из себя? Онобходит фронт, и я чувствую, что я в общем несколько разочарован: попортретам я его представлял себе иначе, - выше ростом и величественнее, аглавное, он должен говорить другим, громовым голосом. Он раздает "железные кресты" и время от времени обращается с вопросом ккому-нибудь из солдат. Затем мы расходимся. После смотра мы начинаем беседу. Тьяден говорит с удивлением: - Так это, значит, самое что ни на есть высшее лицо? Выходит, перед нимвсе должны стоять руки по швам, решительно все! - Он соображает. Значит, иГинденбург тоже должен стоять перед ним руки по швам, а? - А как же! - подтверждает Кат. Но Тьядену этого мало. Подумав с минуту, он спрашивает: - А король? Он что, тоже должен стоять перед кайзером руки по швам? Этого никто в точности не знает, но нам кажется, что вряд ли это так, -и тот и другой стоят уже настолько высоко, что брать руки по швам междуними, конечно, не принято. - И что за чушь тебе в голову лезет? - говорит Кат. - Важно то, чтосам-то ты вечно стоишь руки по швам. Но Тьяден совершенно загипнотизирован. Его обычно бедная фантазиязаработала на полный ход. - Послушай, - заявляет он, - я просто понять не могу, неужели же кайзертоже ходит в уборную, точьв-точь как я? - Да, уж в этом можешь не сомневаться, - хохочет Кропп. - Смотри, Тьяден, - добавляет Кат, - я вижу, у тебя уже дважды дваполучается свиной хрящик, а под черепом у тебя вошки завелись, сходи-ка тысам в уборную, да побыстрей, чтоб в голове у тебя прояснилось и чтоб ты нерассуждал как грудной младенец. Тьяден исчезает. - Но что я все-таки хотел бы узнать, - говорит Альберт, - так это вотчто: началась бы война или не началась, если бы кайзер сказал "нет"? - Я уверен, что войны не было бы, - вставляю я, - ведь он, говорят,сначала вовсе не хотел ее. - Ну пусть не он один, пусть двадцать - тридцать человек во всем миресказали бы "нет", - может быть, тогда ее все же не было бы? - Пожалуй что так, - соглашаюсь я, - но ведь они-то как раз хотели,чтоб она была. - Странно все-таки, как подумаешь, - продолжает Кропп, - ведь зачем мыздесь? Чтобы защищать свое отечество. Но ведь французы тоже находятся здесьдля того, чтобы защищать свое отечество. Так кто же прав? - Может быть, и мы и они, - говорю я, хотя в глубине души и сам этомуне верю. - Ну, допустим, что так, - замечает Альберт, и я вижу, что он хочетприжать меня к стенке, - однако наши профессора, и пасторы, и газетыутверждают, что правы только мы (будем надеяться, что так оно и есть), а вто же время их профессора, и пасторы, и газеты утверждают, что правы толькоони. Так вот, в чем же тут дело? - Это я не знаю, - говорю я, - ясно только то, что война идет и скаждым днем в нее вступают все новые страны. Тут снова появляется Тьяден. Он все так же взбудоражен и сразу же вновьвключается в разговор: теперь его интересует, отчего вообще возникают войны. - Чаще всего от того, что одна страна наносит другой тяжкоеоскорбление, - отвечает Альберт довольно самоуверенным тоном. Но Тьяден прикидывается простачком: - Страна? Ничего не понимаю. Ведь не может же гора в Германии оскорбитьгору во Франции. Или, скажем, река, или лес, или пшеничное поле. - Ты в самом деле такой олух или только притворяешься? - ворчит Кропп.- Я же не то хотел сказать. Один народ наносит оскорбление другому... - Тогда мне здесь делать нечего, - отвечает Тьяден, - меня никто неоскорблял. - Поди объясни что-нибудь такому дурню, как ты, - раздраженно говоритАльберт, - тут ведь дело не в тебе и не в твоей деревне. - А раз так, значит мне сам бог велел вертаться до дому, - настаиваетТьяден, и все смеются. - Эх ты, Тьяден, народ тут надо понимать как нечто целое, то естьгосударство! - восклицает Мюллер. - Государство, государство! - Хитро сощурившись, Тьяден прищелкиваетпальцами. - Полевая жандармерия, полиция, налоги - вот что такое вашегосударство. Если ты про это толкуешь, благодарю покорно! - Вот это верно, Тьяден, - говорит Кат, - наконецто ты говоришь дельныевещи. Государство и родина - это и в самом деле далеко не одно и то же. - Но все-таки одно с другим связано, - размышляет Кропп: - родины безгосударства не бывает. - Правильно, но ты не забывай о том, что почти все мы простые люди. Даведь и во Франции большинство составляют рабочие, ремесленники, мелкиеслужащие. Теперь возьми какого-нибудь французского слесаря или сапожника. Счего бы ему нападать на нас? Нет, это все правительства выдумывают. Я вотсроду ни одного француза не видал, пока не попал сюда, и с большинствомфранцузов дело обстоит точно так же, как с нами. Как здесь нашего брата неспрашивают, так и у них. - Так отчего же все-таки бывают войны? - спрашивает Тьяден. Кат пожимает плечами: - Значит, есть люди, которым война идет на пользу. - Ну уж только не мне, - ухмыляется Тьяден. - Конечно, не тебе и не одному из нас. - Так кому же тогда? - допытывается Тьяден. - Ведь кайзеру от нее тожепользы мало. У него ж и так есть все, что ему надо. - Не говори, - возражает Кат, - войны он до сих пор еще не вел. Авсякому приличному кайзеру нужна по меньшей мере одна война, а то он непрославится. Загляни-ка в свои школьные учебники. - Генералам война тоже приносит славу, - говорит Детеринг. - А как же, о них даже больше трубят, чем о монархах, - подтверждаетКат. - Наверно, за ними стоят другие люди, которые на войне нажиться хотят,- басит Детеринг. - Мне думается, это скорее что-то вроде лихорадки, - говорит Альберт. -Никто как будто бы и не хочет, а смотришь, - она уж тут как тут. Мы войны нехотим, другие утверждают то же самое, и все-таки чуть не весь мир в неевпутался. - А все же у них врут больше, чем у нас, - возражаю я. - Вы тольковспомните, какие листовки мы находили у пленных, - там ведь было написано,что мы поедаем бельгийских детей. Им бы следовало вздернуть того, кто у нихпишет это. Вот где подлинные-то виновники! Мюллер встает: - Во всяком случае, лучше, что война идет здесь, а не в Германии.Взгляните-ка на воронки! - Это верно, - неожиданно поддерживает его не кто иной, как Тьяден, ноеще лучше, когда войны вовсе нет. Он удаляется с гордым видом, - ведь ему удалосьтаки побить нас,молодежь. Его рассуждения и в самом деле очень характерны; их слышишь здесьна каждом шагу, и никогда не знаешь, как на них возразить, так как, подходяк делу с этой стороны, перестаешь понимать многие другие вещи. Национальнаягордость серошинельника заключается в том, что он находится здесь. Но этимона и исчерпывается, обо всем остальном он судит сугубо практически, сосвоей узко личной точки зрения. Альберт ложится в траву. - Об этих вещах лучше вовсе ничего не говорить, - сердится он. - Все равно ведь от этого ничего не изменится, - поддакивает Кат. В довершение всего нам велят сдать почти все недавно полученные новыевещи и выдают наше старое тряпье. Чистенькое обмундирование было розданотолько для парада. Нас отправляют не в Россию, а на передовые. По пути мы проезжаем жалкийлесок с перебитыми стволами и перепаханной почвой. Местами попадаютсяогромные ямы. - Черт побери, ничего себе рвануло! - говорю я Кату. - Минометы, - отвечает тот и показывает на деревья. На ветвях висят убитые. Между стволом и одной веткой застрял голыйсолдат. На его голове еще надета каска, а больше на нем ничего нет. Там,наверху, сидит только полсолдата, верхняя часть туловища, без ног. - Что же здесь произошло? - спрашиваю я. - Его вытряхнуло из одежды, - бормочет Тьяден. Кат говорит: - Странная штука! Мы это уже несколько раз замечали. Когда такая минасаданет, человека и в самом деле вытряхивает из одежды. Это от взрывнойволны. Я продолжаю искать. Так и есть. В одном месте висят обрывки мундира, вдругом, совсем отдельно от них, прилипла кровавая каша, которая когда-тобыла человеческим телом. Вот лежит другой труп. Он совершенно голый, толькоодна нога прикрыта куском кальсон да вокруг шеи остался воротник мундира, асам мундир и штаны словно развешаны по веткам. У трупа нет обеих рук, ихсловно выкрутило. Одну из них я нахожу в кустах на расстоянии двадцатишагов. Убитый лежит лицом вниз. Там, где зияют раны от вырванных рук, земляпочернела от крови. Листва под ногами разворошена, как будто он ещебрыкался. - Несладко ему пришлось. Кат, - говорю я. - Получить осколок в живот тоже несладко, - отвечает тот, пожимаяплечами. - Вы только нюни не распускайте, - вставляет Тьяден. Все это произошло, как видно, совсем недавно, - кровь на земле ещесвежая. Так как мы видим только одних убитых, задерживаться здесь нам нетсмысла. Мы лишь сообщаем о своей находке на ближайший санитарный пункт.Пусть горе-вояки из санитарного батальона сами позаботятся об этом, - вконце концов мы не обязаны выполнять за них их работу. Нам надо выслать разведчиков, чтобы установить глубину обороныпротивника на нашем участке. После отпуска мне все время как-то неловкоперед товарищами, поэтому я прошу послать и меня. Мы договариваемся о планедействий, пробираемся через проволочные заграждения и расходимся в разныестороны, чтобы ползти дальше поодиночке. Через некоторое время я нахожунеглубокую воронку и скатываюсь в нее. Отсюда я веду наблюдение. Местность находится под пулеметным огнем средней плотности. Онапростреливается со всех сторон. Огонь не очень сильный, но все же лучшеособенно не высовываться. Надо мной раскрывается парашют осветительной ракеты. В ее тусклом светевсе вокруг словно застыло. Вновь сомкнувшаяся над землей тьма кажется послеэтого еще черней. Кто-то из наших рассказывал, будто перед нашим участком вофранцузских окопах сидят негры. Это неприятно: в темноте их плохо видно, акроме того, они очень искусные разведчики. Удивительно, что, несмотря наэто, они зачастую действуют безрассудно. Однажды Кат ходил в разведку, и емуудалось перебить целую группу вражеских разведчиков-негров только потому,что эти ненасытные курильщики ползли с сигаретами в зубах. Такой же случайбыл и с Кроппом. Кату и Альберту оставалось только взять на мушку тлеющиеточечки сигарет. Рядом со мной с шипением падает небольшой снаряд. Я не слышал, как онлетел, поэтому сильно вздрагиваю от испуга. В следующее мгновение меняохватывает беспричинный страх. Я здесь один, я почти совсем беспомощен втемноте. Быть может, откуда-нибудь из воронки за мной давно уже следит парачужих глаз и где-нибудь уже лежит наготове взведенная ручная граната,которая разорвет меня. Я пытаюсь стряхнуть с себя это ощущение. Уже непервый раз я в разведке, и сегодняшняя вылазка не так опасна. Но это мояпервая разведка после отпуска, и к тому же я еще довольно плохо знаюместность. Я втолковываю самому себе, что мои страхи бессмысленны, что,по-видимому, ничто не подстерегает меня в темноте, - ведь иначе они нестреляли бы так низко над землей. Все напрасно. Голова у меня гудит от суматошно толкущихся в ней мыслей:я слышу предостерегающий голос матери, я вижу проволочную сетку, у которойстоят русские с их развевающимися бородами, я удивительно ясно представляюсебе солдатскую столовую с креслами, кино в Валансьенне, мое воображениерисует ужасную, мучительно отчетливую картину: серое, бесчувственное дуловинтовки, беззвучно, настороженно следящее за мной, куда бы я ни повернулголову. Пот катится с меня градом. Я все еще лежу в ямке. Смотрю на часы: прошло всего лишь несколькоминут. Лоб у меня в испарине, подглазья взмокли, руки дрожат, дыхание сталоучащенным. Это сильный припадок трусости, вот что это такое, самыйобыкновенный подлый животный страх, который не дает мне поднять голову ипоползти дальше. По моему телу студнем расползается расслабляющее мускулы желание лежатьи не двигаться. Руки и ноги накрепко прилипли ко дну воронки, и я тщетнопытаюсь оторвать их. Прижимаюсь к земле. Не могу стронуться с места.Принимаю решение лежать здесь. Но тут меня сразу же вновь захлестывает волна противоречивых чувств:стыда, раскаяния и радости оттого, что пока я в безопасности. Чуть-чутьприподнимаю голову, чтобы осмотреться. Я так напряженно вглядываюсь во мрак,что у меня ломит в глазах. В небо взвивается ракета, и я снова пригибаюголову. Я веду бессмысленную, отчаянную борьбу с самим собой, - хочу выбратьсяиз воронки, но все время сползаю вниз. Я твержу: "Ты должен, ведь это длятвоих товарищей, это не какой-нибудь глупый приказ", - и тут же говорю себе:"Что мне за дело, ведь живешь только раз..." Во всем виноват этот отпуск, с горечью извиняю я себя. Но теперь я исам не верю в это; мне становится невыносимо тошно, я медленноприподнимаюсь, выжимаюсь на локтях, подтягиваю спину и лежу на краю воронки,наполовину высунувшись из нее. Тут я слышу какие-то шорохи и отдергиваю голову. Несмотря на грохоторудий, мы чутко различаем каждый подозрительный шорох. Прислушиваюсь шорохраздается у меня за спиной. Это наши, они ходят по траншее. Теперь я слышутакже приглушенные голоса. Судя по интонации, это, пожалуй. Кат. Мне разом становится необыкновенно тепло на душе. Эти голоса, этикороткие, шепотом произнесенные фразы, эти шаги в траншее за моей спинойодним взмахом вырвали меня из когтей страха перед смертью, который делаетчеловека таким ужасающе одиноким, - страха, жертвой которого я чуть было нестал. Они для меня дороже моей спасенной жизни, эти голоса, дорожематеринской ласки и сильнее, чем любой страх, они - самая крепкая и надежнаяна свете защита, - ведь это голоса моих товарищей. Теперь я уже не просто затерянный во мраке, тредещущий комочек живойплоти, - теперь я рядом с ними, а они рядом со мной. Мы все одинаково боимсясмерти и одинаково хотим жить, мы связаны друг с другом какой-то оченьпростой, но нелегкой связью. Мне хочется прижаться к ним лицом, к этимголосам, к этим коротким фразам, которые меня спасли и не оставят в беде. Я осторожно перекатываюсь через край воронки и ужом ползу вперед.Дальше пробираюсь на четвереньках. Все идет хорошо. Я засекаю направление,оборачиваюсь и стараюсь запомнить по вспышкам расположение наших батарей,чтобы найти дорогу обратно. Затем пытаюсь установить связь с товарищами. Я все еще боюсь, но теперь это разумный страх, это просто взвинченнаядо предела осторожность. Ночь ветреная, и когда над стволами вспыхиваетпламя залпа, по земле перебегают тени. От этого я то вовсе ничего не вижу,то вижу все до мелочи. То и дело замираю на месте, но каждый раз убеждаюсь,что опасности нет. Пробираюсь таким образом довольно далеко вперед и, сделавнебольшой круг, поворачиваю обратно. Я так и не нашел никого из товарищей.Приближаюсь к нашим окопам, и каждый пройденный метр прибавляет уверенности.Впрочем, вместе с ней растет и мое нетерпение. Влопаться сейчас было бысовсем уж глупо. Но тут меня снова разбирает страх. Я сбился с направления и не узнаюместности. Тихонько забираюсь в воронку и пытаюсь сориентироваться. Известноуже немало случаев, когда солдат спрыгивал в окоп, радуясь, что наконецдобрался до него, а потом оказывалось, что окоп не наш. Через некоторое время я снова начинаю прислушиваться. Я все еще плутаю.Лабиринт воронок кажется теперь таким безнадежно запутанным и огромным, чтоот волнения я уже окончательно не знаю, в какую сторону податься. А вдруг ядвигаюсь вдоль линии окопов? Ведь этак можно ползти без конца. Поэтому я ещераз сворачиваю под прямым углом. Проклятые ракеты! Кажется, что они горят чуть не целый час. Малейшеедвижение, - и вокруг тебя все так и свистит. Но ничего не поделаешь, надо отсюда выбираться. Медленно, с передышкамия продвигаюсь дальше, перебираю руками и ногами, становясь похожим на рака,и в кровь обдираю себе ладони о зазубренные, острые как бритва осколки.Порой мне кажется, что небо на горизонте как будто чуть-чуть светлеет, но,может быть, это мне просто мерещится? Так или иначе мне постепенностановится ясно, что я сейчас ползу, чтобы спасти свою жизнь. Где-то с треском рвется снаряд. Сразу же за ним - еще два. И пошло, ипошло. Огневой налет. Стучат пулеметы. Теперь остается только одно - лежать,не трогаясь с места. Дело, кажется, кончится атакой. Повсюду взлетаютракеты. Одна за другой. Я лежу в большой воронке, скорчившись, по пояс в воде. Если начнетсяатака, плюхнусь в воду, лицом в грязь, и залезу как можно глубже, толькочтобы не захлебнуться. Мне надо прикинуться, убитым. Вдруг я слышу, как огонь перепрыгивает назад. Тотчас же сползаю вниз, вводу, сдвигаю каску на самый затылок и высовываю рот ровно настолько, чтобможно было дышать. Затем я замираю, - где-то брякает металл, шаркают и топаютприближающиеся шаги. Каждый нерв во мне сжимается в холодный как ледкомочек. Что-то с шумом проносится надо мной, - первая цепь атакующихпробежала. Только одна распирающая череп мысль сидит в мозгу: что тысделаешь, если кто-нибудь из них спрыгнет в твою воронку? Теперь я быстровытаскиваю свой маленький кинжал и, крепко сжимая рукоятку, снова прячу его,окуная держащую его руку в грязь. Если кто-нибудь прыгнет сюда, я сразу жеполосну его, молотом стучит у меня в голове. Надо сразу же перерезать емуглотку, чтобы он не закричал, иначе ничего не выйдет: он перепугается неменьше меня, и уже поэтому мы бросимся друг на друга. Значит, я должен бытьпервым. Наши батареи открывают огонь. Один снаряд ложится поблизости от меня.Это приводит меня в неистовую ярость: не хватало только, чтоб меня накрылоосколком от нашего же снаряда; я кляну все на свете и скрежещу зубами, такчто в рот мне лезет всякая дрянь; это взрыв бешенства; под конец меняхватает только на стоны и молитвы. Доносится треск разрывов. Если наши пойдут в контратаку, я спасен.Прижимаюсь лицом к земле и слышу приглушенный грохот, словно отдаленныевзрывы на руднике, затем снова поднимаю голову, чтобы прислушаться к звукам,идущим сверху. Стучат пулеметы. Я знаю, что наши заграждения прочны и почти не имеютповреждений, - на отдельных участках через них пропущен ток высокогонапряжения. Ружейный огонь нарастает. Им не пройти, им придется повернутьобратно. Снова приседаю на дно. Все во мне напряжено до предела. Снаружислышится щелканье пуль, шорох шагов, побрякивание амуниции. Потомодин-единственный пронзительный крик. Их обстреливают, атака отбита. Стало еще немного светлее. Возле моей воронки слышны торопливые шаги.Кто-то идет. Мимо. Еще кто-то. Пулеметные щелчки сливаются в однунепрерывную очередь. Я только что собрался переменить позу, как вдругнаверху слышится шум, и, шлепаясь о стенки, ко мне в воронку тяжело падаетчье-то тело, скатывается на дно, валится на меня... Я ни о чем не думаю, не принимаю никакого решения, молниеносно вонзаю внего кинжал и только чувствую, как это тело вздрагивает, а затем мягко ибессильно оседает. Когда я прихожу в себя, я ощущаю на руке что-то мокрое илипкое. Человек хрипит. Мне чудится, что он громко кричит, каждый вздох кажетсямне воплем, ударом грома, - на самом деле это стучит в жилах моя кровь. Мнехочется зажать ему рот, набить туда земли, полоснуть его еще раз, толькочтобы он замолчал, - ведь он меня выдаст, - но я уже настолько пришел в себяи, к тому же, вдруг так ослабел, что у меня рука на него не поднимается. Отползаю в самый дальний угол и лежу там, не спуская с него глаз исжимаю рукоятку кинжала, готовый снова броситься на него, если онзашевелится. Но он уже ничего не сможет сделать, я понял это по его хрипу. Я вижу его лишь с трудом. У меня сейчас одно только желание - выбратьсяотсюда. Надо сделать это побыстрей, а то станет слишком светло. Однако,когда я пытаюсь высунуть голову, вижу сразу же, что это уже невозможно.Пулеметный огонь настолько плотен, что меня изрешетит, прежде чем я успеюсделать хотя бы один скачок. Проверяю это еще раз с помощью каски: выставляю ее наружу, слегкаприподнимая над краем воронки, чтобы установить, насколько низко идут пули.Через несколько секунд пуля вышибает каску из пальцев. Значит, огоньстелется над самой землей. Я нахожусь настолько близко к позициямпротивника, что, если попытаюсь удрать, их снайперы тут же возьмут меня намушку. Света становится все больше. Со жгучим нетерпением жду атаки с нашейстороны. У меня побелели пальцы, - так крепко я сжимаю руки, так страстномолю судьбу, чтобы огонь прекратился и чтобы пришли мои товарищи. Минуты уходят, как капли в песок. Я уже не решаюсь взглянуть на темнуюфигуру в углу воронки. Напряженно стараюсь не глядеть на нее и жду, жду...Пули шипят, они нависли стальной сеткой, конца не видно. Тут я замечаю кровь у себя на руке и чувствую внезапный приступтошноты. Беру горсть земли и натираю ею кожу, - теперь рука по крайней мерегрязная, и крови больше не видно. Огонь не ослабевает. Обе стороны ведут его одинаково интенсивно.Наверно, наши давно уже считают меня погибшим. Хмурое раннее утро. Уже совсем светло. Хрип не прекращается. Я затыкаюуши, но очень скоро снова отнимаю пальцы, так как иначе мне не слышно всехдругих звуков. Фигура в противоположном углу зашевелилась. Я испуганно вздрагиваю иневольно смотрю в ту сторону. Теперь я уже не могу оторвать глаз. Там лежитчеловек с маленькими усиками, голова у него свалилась набок, одна руканаполовину согнута в локте, и голова бессильно опирается на нее. Другая рукалежит на груди, она в крови. Он умер, говорю я себе, он, конечно, умер, он уже ничего не чувствует,это не он хрипит, это только его тело. Но вот он пытается приподнять голову,на мгновение стон становится громче, затем человек снова припадает лбом круке. Он не умер, - он умирает, но еще не умер. Я начинаю пододвигаться кнему, останавливаюсь, опираюсь на руки и сползаю еще поближе, выжидаю...Дальше, дальше. Мне надо проползти все эти жуткие три метра, длинный,страшный путь. Наконец я добрался до него. Тогда он открывает глаза. Должно быть, он меня все-таки услыхал исмотрит на меня с выражением сильнейшего ужаса. Тело неподвижно, зато вустремленных вдаль глазах столько неизбывной тоски, что с минуту мнекажется: у них, наверно, хватило бы силы увлечь за собой тело. Хватило бысилы перенести его одним рывком за сотни километров. Он лежит сейчас тихо,совершенно спокойно, не издавая ни звука, хрипа больше не слышно, но глаза унего кричат, ревут, - в них сосредоточилась жизнь, делающая последнеенеимоверное усилие, чтобы спастись, трепещущая от страха перед смертью,передо мной. У меня подгибаются ноги, и я падаю на локти. - Нет, нет, нет, - шепчу я. Глаза следят за мной. Я не в силах пошевельнуться, пока они смотрят наменя. Потом его рука медленно соскальзывает с груди. Она опускается чутьзаметно, всего лишь на несколько сантиметров, но с этим движением его глазаутратили свою власть надо мной. Я наклоняюсь к нему, качаю головой, шепчу:"Нет, нет, нет", поднимаю руку, - я должен показать, что хочу ему помочь, -и глажу его лоб. Заметив приближающуюся руку, глаза испуганно отпрянули, но теперьвзгляд теряет свою сосредоточенность, ресницы опускаются ниже, напряжениеспадает. Я расстегиваю его воротник и приподнимаю голову, чтобы ему былоудобнее лежать. Рот у него полуоткрыт, он силится сложить какие-то слова. Губыпересохли. Фляжки у меня нет, - я не взял ее с собой. Но внизу, на грязномдне воронки, есть вода. Я слезаю вниз, вытаскиваю носовой платок,разворачиваю его, прижимаю его к земле и начерпываю горстью желтую воду,которая просачивается через него. Он проглатывает ее. Я приношу ему еще. Затем расстегиваю ему мундир,чтобы перевязать его, насколько это возможно. Я должен сделать это покрайней мере на тот случай, если попаду к ним в плен. Они увидят тогда, чтоя хотел ему помочь, и не расстреляют меня. Он пытается сопротивляться, но вруке у него совсем нет силы. Рубаха, слиплась, и ее не задерешь, - сзади онапристегнута на пуговицах. Остается только разрезать ее. Принимаюсь искать кинжал и нахожу его. Но когда я собираюсь разрезатьрубаху, глаза еще раз открываются, и в них снова стоит крик, и они сновасмотрят этим безумным взглядом, так что я поневоле заслоняю их ладонью,прижимаю веки пальцами и шепчу: "Ведь я хочу помочь тебе, товарищ, camarade.camarade, camarade". Я настойчиво твержу это слово, чтобы он меня понял. У него три раны. Бинты из моего пакета прикрывают их, но кровь вытекаетиз-под повязки. Я затягиваю ее покрепче, тогда он стонет. Это все, что я могу сделать. А теперь нам надо ждать, ждать... О, эти долгие часы! Я снова слышу хрип. Сколько же времени нужночеловеку, чтобы умереть? Я ведь знаю: его уже не спасти. Сначала я ещепытаюсь убедить себя, что он выживет, но в середине дня этот самообманрухнул, разлетелся во прах, сметенный его предсмертными стонами. Если бытолько я не потерял револьвера, я бы пристрелил этого человека. Заколоть егоя не могу. В полдень мое сознание меркнет, и я бездумно дремлю где-то на егограни. Меня гложет голод, я чуть не плачу, так мне хочется есть, но никак немогу взять себя в руки. Приношу то и дело воды умирающему, а потом пью исам. Он первый человек, которого я убил своими руками и который умирает уменя на глазах, по моей вине. И Кату, и Кроппу, и Мюллеру тоже доводилосьвидеть людей, которых они застрелили, многие из нас испытали это, во времярукопашной это бывает нередко... И все-таки каждый его вздох обнажает мне сердце. У этого умирающегоесть союзники - минуты и часы; у него есть незримый нож, которым он меняубивает, - время и мои мысли. Я многое бы отдал за то, чтобы он выжил. Так тяжко лежать здесь исмотреть, как он умирает. В три часа дня все кончено. Мне становится легче. Но ненадолго. Вскоре мне начинает казаться, чтопереносить молчание еще труднее, чем слышать его стоны. Мне хотелось бывновь услышать его хрип, отрывистый, то затихающий, то опять громкий исиплый. Я делаю сейчас бессмысленные вещи. Но мне надо чем-то занять себя. Ещераз укладываю покойника поудобнее, хотя он уже ничего больше не чувствует.Закрываю ему глаза. Глаза у него карие, волосы черные, слегка вьющиеся нависках. Под усиками пухлые, мягкие губы, нос с небольшой горбинкой, лицосмуглое; теперь он не выглядит таким болезненно бледным, как прежде, когдаон еще был жив. На минуту оно даже кажется почти совсем здоровым; затем онобыстро превращается в одно из тех осунувшихся, отчужденных лиц, которые ятак часто видел у покойников и которые так похожи друг на друга. Уж, наверно, его жена думает сейчас о нем; она не знает, что случилось.Судя по его виду, он ей часто писал. Письма еще будут приходить к ней, -завтра, через неделю, быть может, какое-нибудь запоздавшее письмо придетдаже через месяц. Она будет читать его, и в этом письме он будетразговаривать с ней. У меня становится все более скверно на душе, я не могу сдержать наплывмыслей. Как выглядит его жена? Уж не похожа ли она на ту худенькую, смуглуюс той стороны канала? Разве я не могу считать ее своей? Быть может, теперь,после того, что случилось, она стала моей! Ах, если бы Канторек был сейчасздесь! А что если бы моя мать увидела меня сейчас?.. Этот человек наверняка прожил бы еще лет тридцать, если бы я получшезапомнил, как мне идти обратно. Если бы он пробежал на два метра левее, онсидел бы сейчас у себя в окопе и писал бы новое письмо своей жене. Но что проку в этих рассуждениях, - ведь это наша общая судьба: если быКеммерих отставил свою ногу на десять сантиметров правее, если бы Хайепригнулся на пять сантиметров ниже... Молчание затянулось. Я начинаю говорить, потому что не могу иначе. Яобращаюсь к нему и высказываю ему все: - Товарищ, я не хотел убивать тебя. Если бы ты спрыгнул сюда еще раз, яне сделал бы того, что сделал, - конечно, если бы и ты вел себяблагоразумно. Но раньше ты был для меня лишь отвлеченным понятием,комбинацией идей, жившей в моем мозгу и подсказавшей мне мое решение. Вотэту-то комбинацию я и убил. Теперь только я вижу, что ты такой же человек,как и я. Я помнил только о том, что у тебя есть оружие: гранаты, штык;теперь же я смотрю на твое лицо, думаю о твоей жене и вижу то общее, чтоесть у нас обоих. Прости меня, товарищ! Мы всегда слишком поздно прозреваем.Ах, если б нам почаще говорили, что вы такие же несчастные маленькие люди,как и мы, что вашим матерям так же страшно за своих сыновей, как и нашим, ичто мы с вами одинаково боимся смерти, одинаково умираем и одинаковострадаем от боли! Прости меня, товарищ: как мог ты быть моим врагом? Если бымы бросили наше оружие и сняли наши солдатские куртки, ты бы мог быть мнебратом, - точно так же, как Кат и Альберт. Возьми от меня двадцать летжизни, товарищ, и встань. Возьми больше, - я не знаю, что мне теперь с нейделать! Канонада стихла, фронт спокоен, только потрескивают винтовки. Пулиложатся густо, это не беспорядочная стрельба, - обе стороны ведут прицельныйогонь. Мне нельзя выходить отсюда. - Я напишу твоей жене, - торопливо говорю я умершему. - Я напишу ей,пусть она узнает об этом от меня. Я скажу ей все, что говорю тебе. Она недолжна терпеть нужду, я буду ей помогать, и твоим родителям, и твоемуребенку тоже... Его куртка полурасстегнута. Я быстро нахожу бумажник. Но я медлюразвернуть его. В нем лежит солдатская книжка с его фамилией. Пока я не знаюего фамилии, я, быть может, еще забуду его, время сотрет его образ. А егофамилия - это гвоздь, который будет забит где-то у меня внутри, так что егоуж никогда не вытащишь. Она будет обладать властью вновь и вновь вызывать вмоей памяти все случившееся, и оно сможет тогда постоянно возвращаться - иопять вставать передо мной. Не в силах решиться, я держу бумажник в руке. Он падает и раскрывается.Из него выпадает несколько писем и фотографий. Я подбираю их и хочу вложитьобратно, но голод, опасность, неопределенность моего положения, часы,проведенные с мертвецом, - все эти гнетущие переживания довели меня доотчаяния. Я хочу ускорить развязку, усугубить мучения и разом покончить сними. Так человек, у которого нестерпимо болит рука, со всего маху бьет ею одерево, - все равно, будь что будет! С фотографий на меня смотрят женщина и маленькая девочка. Этолюбительские снимки узкого формата, сделанные на фоне увитой плющом стены.Рядом с ними лежат письма. Вынимаю их и пытаюсь читать. Я почти ничего непонимаю, - почерк неразборчивый, к тому же французский язык я знаю неважно.Но каждое слово, которое мне удается перевести, вонзается мне в грудь какпуля, как нож. Мой мозг перенапряжен. Но одно мне все-таки ясно: я не посмею написатьэтим людям, хоть и собирался это сделать. Это невозможно. Я еще раз смотрюна фотографии. Это небогатые люди. Я мог бы посылать им денежные переводыбез подписи, - когда-нибудь потом, когда я буду зарабатывать. Я цепляюсь заэту мысль, в ней есть что-то такое, на чем можно хоть ненадолгоостановиться. Этот убитый солдат связан и с моей собственной жизнью,поэтому, если я хочу спастись, мне надо сделать и пообещать все; незадумываясь, клянусь я ему, что посвящу всю свою жизнь только ему и егосемье; торопливо, брызжа слюной, я заверяю его в этом, а где-то в глубинедуши у меня таится надежда, что этим я откуплюсь и что, может быть, мне ещеудастся выбраться отсюда, - мелкая хитрость в расчете на то, что там, мол,будет видно. И поэтому я раскрываю его солдатскую книжку и медленно читаю:"Жерар Дюваль, печатник". Взяв у покойного карандаш, я записываю на конверте его адрес и потомвдруг поспешно засовываю все это обратно в его карман. "Я убил печатника Жерара Дюваля. Теперь мне надо стать печатником,думаю я, уже окончательно запутавшись, - стать печатником, печатником..." Во второй половине дня я немного успокаиваюсь. Я напрасно боялся. Егоимя уже не приводит меня в смятение. - Товарищ, - говорю я, повернувшись к убитому, но теперь уже спокойнымтоном. - Сегодня ты, завтра я. Но если я вернусь домой, я буду боротьсяпротив этого, против того, что сломило нас с тобой. У тебя отняли жизнь, а уменя? У меня тоже отняли жизнь. Обещаю тебе, товарищ: это не должноповториться, никогда. Солнце стоит низко. Я отупел от голода и усталости. Все, что быловчера, представляется мне, как в тумане, я уже потерял надежду выбратьсяотсюда. Сижу в полудреме и даже не соображаю, что дело идет к вечеру. Наступают сумерки. Теперь мне кажется, что время летит быстро. Еще час.Если бы дело было летом, еще три часа. Еще час. Меня вдруг бросает в дрожь. А что, если мне чтонибудь помешает? Я ужене думаю об убитом, сейчас он мне совершенно безразличен. Во мне внезапнопробудилась жажда жизни, и все мои добрые намерения отступают перед ней втень. Только для того, чтобы не накликать на себя беду в последнюю минуту, ямашинально бубню: - Я выполню все, что обещал тебе, товарищ, я выполню все, - но я знаюуже сейчас, что не сделаю этого. Мне вдруг приходит в голову, что, когда я буду подползать, по мне могутоткрыть огонь мои же товарищи, - ведь они не будут знать, что это я. Я начнукричать по возможности уже издалека, чтобы они поняли, что это я. Будулежать перед окопами до тех пор, пока они мне не ответят. Вот и первая звезда. На фронте по-прежнему затишье. Облегченно вздыхаюи от волнения разговариваю сам с собой: - Теперь только не наделай глупостей, Пауль. Спокойно, спокойно, Пауль,- тогда ты спасен, Пауль. Я называю себя по имени, и это помогает; как будто со мной говориткто-то другой, чьи слова имеют надо мной больше власти. Сумерки сгущаются. Мое волнение проходит, из осторожности я выжидаю,пока начнут подниматься первые ракеты. Затем выползаю из воронки. Убитого яуже позабыл. Передо мной опускающаяся на землю ночь и освещенное бледнымсветом поле. Засекаю ямку. В тот момент, когда свет гаснет, перебираюсьодним броском туда, ищу глазами следующую ямку, шмыгаю в нее, пригибаюсь,прокрадываюсь дальше. Приближаюсь к окопам. Вдруг я вижу при вспышке ракеты, что в проволокечто-то шевелится, а затем замирает. Лежу не двигаясь. При следующей вспышкепроволока опять покачивается. Это наверняка солдаты из наших окопов. Но я невыдаю себя до тех пор, пока не узнаю наших касок. Тогда я окликаю их. Тотчас же я слышу в ответ свое имя: "Пауль! Пауль!" Я окликаю их еще раз. Это Кат и Альберт. Прихватив с собойплащ-палатку, они отправились искать меня. - Ты ранен? - Нет, нет. Мы сползаем в траншею. Я прошу чего-нибудь поесть и с жадностьюнабрасываюсь на еду. Мюллер дает мне сигарету. Я рассказываю в несколькихсловах, что со мной произошло. Ведь ничего необычного тут нет; такие случаинередки. Вся разница в том, что на этот раз атака началась ночью. А воткогда Кат был в России, так там он пролежал однажды двое суток по ту сторонурусских позиций, прежде чем ему удалось пробиться к своим. Об убитом печатнике я ничего не говорю. Лишь на следующее утро чувствую, что не выдержу. Мне надо рассказать обэтом Кату и Альберту. Они успокаивают меня: - Тут уж ничего не изменишь. А что ж тебе оставалось делать? Дляэтого-то ты и находишься здесь! Я слушаю их и думаю, что с ними мне нечего бояться, меня утешает ужето, что они рядом со мной. Что за вздор я городил, когда лежал там, вворонке! - Взгляни-ка вон туда, - показывает Кат. У брустверов стоит несколько снайперов. Пристроив свои винтовки соптическими прицелами, они держат под наблюдением большой участок вражескихпозиций. Время от времени раздается выстрел. Через некоторое время мы слышим возгласы: - Вот это влепил! - Видал, как он подпрыгнул? Сержант Эльрих с гордостью оборачивается изаписывает себе очко. Сегодня на его счету три точно зафиксированныхпопадания, и он стоит на первом месте в снайперской таблице. - Что ты на это скажешь? - спрашивает Кат. Я качаю головой. - Если он будет продолжать в том же духе, сегодня к вечеру у него впетличке будет еще одна ленточка, - говорит Кропп. - Или же его произведут в вице-фельдфебели, - добавляет Кат. Мы глядим друг на друга. - Я бы этого делать не стал, - говорю я. - И все-таки, - отвечает Кат, - очень хорошо, что ты видишь это именносейчас. Сержант Эльрих снова подходит к брустверу. Дуло его винтовки рыщет тонаправо, то налево. - О том, что переживаешь ты, после этого и говорить не стоит, -поддерживает Ката Альберт. Теперь я уже и сам себя не понимаю. - Это все оттого, что мне пришлось так долго пролежать с ним вместе, -говорю я. - В конце концов война есть война. Винтовка Эльриха щелкает коротко и сухо. Мы раздобыли себе теплое местечко. Наша команда из восьми человекдолжна охранять деревню, которую пришлось оставить, так как противникслишком сильно обстреливал ее. В первую очередь нам приказано присматривать за продовольственнымскладом, из которого еще не все вывезли. Продовольствием мы должны себяобеспечивать сами, из наличных запасов. Насчет этого мы мастера. Мы это Кат,Альберт, Мюллер, Тьяден, Леер, Детеринг. Здесь собралось все наше отделение.Правда, Хайе уже нет в живых. Но все равно можно считать, что нам ещездорово повезло, - во всех других отделениях потерь гораздо больше, чем унас. Под жилье мы выбираем себе бетонированный погреб с выходящей наружулестницей. Вход защищен еще особой бетонной стенкой. Затем мы развиваем бурную деятельность. Нам вновь представился случайотдохнуть не только телом, но и душой. А таких случаев мы не упускаем,положение у нас отчаянное, и мы не можем подолгу разводить сантименты.Предаваться унынию можно лишь до тех пор, пока дела идут еще не совсемскверн". Нам же приходится смотреть на вещи просто, другою выхода у нас нет.Настолько просто, что порой, когда мне в голову забредет на минуткукакая-нибудь мысль еще из тех, довоенных времен, мне становится прямотакистрашно. Но такие мысли долго не задерживаются. Мы должны относиться к нашему положению как можно спокойнее. Мыпользуемся для этого любым случаем. Поэтому рядом с ужасами войны, бок о бокс ними, без всякого перехода, в нашей жизни стоит стремление подурачиться.Вот и сейчас мы с рвением трудимся над тем, чтобы создать себе идиллию, -разумеется, идиллию в смысле жратвы и сна. Перво-наперво мы выстилаем пол матрацами, которые натаскали из домов.Солдатский зад тоже порой не прочь понежиться на мягком. Только в серединепогреба есть свободное место. Затем мы раздобываем одеяла и перины,неправдоподобно мягкие, совершенно роскошные штуки. Благо, всего этого вдеревне достаточно. Мы с Альбертом находим разборную кровать красного деревас балдахином из голубого шелка и с кружевными накидками. С нас сошло семьпотов, пока мы ее волокли сюда, но нельзя же в самом деле отказывать себе вэтом, тем более что через несколько дней ее наверняка разнесет в кускиснарядами. Мы с Катом идем в разведку по домам. Вскоре нам удается подцепитьдесяток яиц и два фунта довольно свежего масла. Мы стоим в какой-тогостиной, как вдруг раздается треск и, проломив стену, в комнату влетаетжелезная печурка, которая со свистом проносится мимо нас и на расстояниикакого-нибудь метра снова уходит в другую стену. Остаются две дыры. Печуркаприлетела из дома напротив, в который угодил снаряд. - Повезло, - ухмыляется Кат, и мы продолжаем наши поиски. Вдруг мы настораживаем уши и пускаемся наутек. Вслед за тем мыостанавливаемся как зачарованные: в небольшом закуте резвятся два живыхпоросенка. Протираем глаза и снова осторожно заглядываем туда. В самом деле,они еще там. Мы трогаем их рукой. Сомнений нет, это действительно двемолодые свинки. Лакомое же будет блюдо! Примерно в пятидесяти шагах от нашего блиндажастоит небольшой домик, в котором квартировали офицеры. На кухне мы находимогромную плиту с двумя конфорками, сковороды, кастрюли и котлы. Здесь естьвсе, включая внушительный запас мелко наколотых дров, сложенных в сарае. Недом, а полная чаша. Двоих мы с утра отправили в поле искать картошку, морковку и молодойгорох. Мы живем на широкую ногу, консервы со склада нас не устраивают, намзахотелось свеженького. В чулане уже лежат два кочна цветной капусты. Поросята заколоты. Это дело взял на себя Кат. К жаркому мы хотим испечькартофельные оладьи. Но у нас нет терок для картошки. Однако и тут мы скоронаходим выход из положения: берем крышки от жестяных банок, пробиваем в нихгвоздем множество дырок, и терки готовы. Трое из нас надевают плотныеперчатки, чтобы не расцарапать пальцы, двое других чистят картошку, и делоспорится. Кат священнодействует над поросятами, морковкой, горохом и цветнойкапустой. К капусте он даже приготовил белый соус. Я пеку картофельныеоладьи, по четыре штуки за один прием. Через десять минут я наловчилсяподкидывать на сковородке поджарившиеся с одной стороны оладьи так, что онипереворачиваются в воздухе и снова шлепаются на свое место. Поросята жарятсяцеликом. Все стоят вокруг них, как у алтаря. Тем временем к нам пришли гости: двое радистов, которых мы великодушноприглашаем отобедать с нами. Они сидят в гостиной, где стоит рояль. Один изних подсел к нему и играет, другой поет "На Везере". Он поет с чувством, нопроизношение у него явно саксонское. Тем не менее мы растроганно слушаемего, стоя у плиты, на которой жарятся и пекутся все эти вкусные вещи. Через некоторое время мы замечаем, что нас обстреливают, и не на шутку.Привязные аэростаты засекли дымок из нашей трубы, и противник открыл по намогонь. Это те вредные маленькие штуковинки, которые вырывают неглубокую ямкуи дают так много далеко и низко разлетающихся осколков. Они так и свистятвокруг нас, все ближе и ближе, но не можем же мы в самом деле бросить здесьвсю еду. Постепенно эти подлюги пристрелялись. Несколько осколков залетаетчерез верхнюю раму окна в кухню. С жарким мы быстро управимся. Но печьоладьи становится все труднее. Разрывы следуют так быстро друг за другом,что осколки все чаще шлепаются об стену и сыплются через окно. Заслышавсвист очередной игрушки, я каждый раз приседаю, держа в руках сковородку соладьями, и прижимаюсь к стенке у окна. Затем я сразу же поднимаюсь ипродолжаю печь. Саксонец перестал играть, - один из осколков угодил в рояль.Мало-помалу и мы управились со своими делами и организуем отступление.Выждав следующий разрыв, два человека берут кастрюли с овощами и пробегаютпулей пятьдесят метров до блиндажа. Мы видим, как они ныряют в него. Еще один разрыв. Все пригибаются, и вторая пара, - у каждого в руках покофейнику с первоклассным кофе, - рысцой пускается в путь и успеваетукрыться в блиндаже до следующего разрыва. Затем Кат и Кропп подхватывают большую сковороду с подрумянившимсяжарким. Это гвоздь нашей программы. Вой снаряда, приседание, - и вот уже онимчатся, преодолевая пятьдесят метров незащищенного пространства. Я пеку последние четыре оладьи; за это время мне дважды приходитсяприседать на пол, но все-таки теперь у нас на четыре оладьи больше, а этомое любимое кушанье. Потом я хватаю блюдо с высокой стопкой оладий и стою, прильнув к двери.Шипение, треск, - и я галопом срываюсь с места, обеими руками прижав блюдо кгруди. Я уже почти у цели, как вдруг слышится нарастающий свист. Несусь, какантилопа, и вихрем огибаю бетонную стенку. Осколки барабанят по ней; яскатываюсь по лестнице в погреб; локти у меня разбиты, но я не потерял ниодной оладьи и не опрокинул блюдо. В два часа мы садимся за обед. Мы едим до шести. До половины седьмогопьем кофе, офицерский кофе с продовольственного склада, и курим при этомофицерские сигары и сигареты, - все из того же склада, Ровно в семь мыначинаем ужинать. В десять часов мы выбрасываем за дверь поросячьискелетики. Затем переходим к коньяку и рому, опять-таки из запасовблагословенного склада, и снова курим длинные, толстые сигары с наклейкамина брюшке. Тьяден утверждает, что не хватает только одного - девочек изофицерского борделя. Поздно вечером мы слышим мяуканье. У входа сидит маленький серыйкотенок. Мы подманиваем его и даем ему поесть. От этого к нам самим сноваприходит аппетит. Ложась спать, мы все еще жуем. Однако ночью нам приходится несладко. Мы съели слишком много жирного.Свежий молочный поросенок очень обременителен для желудка. В блиндаже непрекращается хождение. Человека два-три все время сидят снаружи соспущенными штанами и проклинают все на свете. Сам я делаю десять заходов.Около четырех часов ночи мы ставим рекорд: все одиннадцать человек,караульная команда и гости, расселись вокруг блиндажа. Горящие дома полыхают в ночи, как факелы. Снаряды летят из темноты и сгрохотом врезаются в землю. Колонны машин с боеприпасами мчатся по дороге.Одна из стен склада снесена. Шоферы из колонны толкутся у пролома, какпчелиный рой, и, несмотря на сыплющиеся осколки, растаскивают хлеб. Мы им немешаем. Если б мы вздумали остановить их, они бы нас поколотили, только ивсего. Поэтому мы действуем иначе. Объясняем, что мы - охрана, и, так какнам известно, что где лежит, мы приносим консервы и обмениваем их на вещи,которых нам не хватает. Чего над ними трястись, ведь все равно здесь скороничего не останется! Для себя мы приносим из склада шоколад и едим егоцелыми плитками. Кат говорит, что его полезно есть, когда живот не даетпокоя ногам. Проходит почти две недели, в течение которых мы только и делаем, чтоедим, пьем и бездельничаем. Никто нас не тревожит. Деревня медленно исчезаетпод разрывами снарядов, а мы живем счастливой жизнью. Пока цела хоть частьсклада, нам больше ничего не нужно, и у нас есть только одно желание -остаться здесь до конца войны. Тьяден стал таким привередой, что выкуривает сигары только до половины.Он с важностью объясняет, что это вошло у него в привычку. Кат тоже чудит -проснувшись поутру, он первым делом кричит: - Эмиль, принесите икру и кофе! Вообще все мы страшно зазнались, одинсчитает другого своим денщиком, обращается к нему на "вы" и дает емупоручения. - Кропп, у меня подошва чешется, потрудитесь поймать вошь. С этими словами Леер протягивает Альберту свою ногу, как избалованнаяартистка, а тот тащит его за ногу вверх по лестнице. - Тьяден! - Что? - Вольно, Тьяден! Кстати, запомните: не "что", а "слушаюсь". Ну-ка ещеразок: "Тьяден!" Тьяден разражается бранью и вновь цитирует знаменитое место изгетевского "Геца фон Берлихингена", которое у него всегда на языке. Проходит еще неделя, и мы получаем приказ возвращаться. Нашему счастьюпришел конец. Два больших грузовика забирают нас с собой. На них горойнавалены доски. Но мы с Альбертом все же умудряемся водрузить сверху нашукровать с балдахином, с покрывалом из голубого шелка, матрацами и кружевныминакидками. В изголовье мы кладем по мешку с отборными продуктами. Время отвремени поглаживаем и твердые копченые колбасы, банки с ливером и сконсервами, коробки с сигарами наполняют наши сердца ликованием. У каждогоиз нашей команды есть с собой такой мешок. Кроме того, мы с Кроппом спасли еще два красных плюшевых кресла. Онистоят в кровати, и мы, развалясь, сидим на них, как в театральной ложе.Словно шатер, трепещет и раздувается над нами шелковое покрывало. У каждогово рту сигара. Так мы сидим, разглядывая сверху местность. Между нами стоит клетка, в которой жил попугай; мы разыскали ее длякошки. Кошку мы взяли с собой, она лежит в клетке перед своей мисочкой имурлыкает. Машины медленно катятся по дороге. Мы поем. У нас за спиной, там, гдеосталась теперь уже окончательно покинутая деревня, снаряды взметают фонтаныземли. Через несколько дней мы выступаем, чтобы занять одно местечко. По путинам встречаются беженцы - выселенные жители этой деревни. Они тащат с собойсвои пожитки, - на тачках, в детских колясках и просто за спиной. Они идутпонурившись, на их лицах написаны горе, отчаяние, затравленность ипокорность. Дети цепляются за руки матерей, иногда малышей ведет девочкапостарше, а те, спотыкаясь, бредут за ней и все время оборачиваются назад.Некоторые несут с собой какую-нибудь жалкую куклу. Проходя мимо нас, всемолчат. Пока что мы движемся походной колонной, - ведь не станут же французыобстреливать деревню, из которой еще не ушли их земляки. Но вот черезнесколько минут в воздухе раздается вой, земля дрожит, слышатся крики,снаряд угодил в замыкающий колонну взвод, и осколки основательно потрепалиего. Мы бросаемся врассыпную и падаем ничком, но в то же мгновение язамечаю, что то чувство напряженности, которое всегда бессознательнодиктовало мне под огнем единственно правильное решение, на этот раз измениломне; в голове у меня молнией мелькает мысль: "Ты пропал", во мне шевелитсяотвратительный, парализующий страх. Еще мгновение, - и я ощущаю в левой ногерезкую, как удар хлыста, боль. Я слышу, как вскрикивает Альберт; он где-торядом со мной. - Вставай, бежим, Альберт! - ору я ему, ибо мы с ним лежим б

Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: