Похождения Алима

ВООРУЖЕННЫЙ Алим, на резвом скакуне представлял весьма серьезную опасность для всех проезжающих от города Симферополя до города Феодосии. Вскоре о его подвигах узнал весь Крым, власти встрепенулись, было дано знать по всем волостям о беглом арестанте с обозначением его примет. Татары дали обещание поймать преступника, а наделе постоянно укрывали его. Алим был везде и нигде, поймать его не представлялось никакой возможности. Если исправнику или становому приставу караимы, армяне или греки давали знать, что Алим ночует в таком-то ауле, и полицейские власти с понятыми окружали деревню, то можно было наверняка сказать, что Алима в этой деревне не окажется, его уж предупредили об опасности, и он махнул в другое место. Популярности разбойника много способствовало то, что в Алиме они видели джигита, удальца, но не разбойника; при том же Алим всегда помогал бедному народу, все, что отбирал, раздавал людям.

ПЕРВЫЙ ГРАБЕЖ Алима был на почтовом тракте между Карасубазаром и Бурундуком. Была темная июньская ночь; три фургона, наполненные караимами и армянами, ехали по почтовой дороге. В нескольких верстах от станции из коряжника показался верховой, грянул выстрел, и коренная лошадь переднего фургона, убитая наповал, повисла на дышле.

– Вылезай вон из фургонов все! Иначе опять буду стрелять! – закричал громовым голосом Алим.

До смерти перепуганные путешественники вылезли из фургонов.

– Бросай деньги и оружие, а то всех перебью! – командовал Алим.

Перетрусившие караимы и армяне, несмотря на то, что их было, по крайней мере, душ двадцать и многие из них имели при себе оружие: пистолеты и кинжалы, вполне уверенные, что тут где-нибудь спрятана целая шайка разбойников, беспрекословно повиновались. К копытам лошади Алима полетели кошельки, бумажники, пистолеты, кинжалы.

– Отпрячь убитую лошадь и гайда дальше! – командовал Алим. Армяне и караимы не заставили повторять приказания и поспешили уехать. Алим собрал все награбленное и отправился обратно в горы. Затем прошел слух между татар, что Алим щедро награждает всех бедняков. И действительно, поступки этого человека были крайне оригинальны.

ОДИН РАЗ, ТАКЖЕ ночью, поехал он между Зуею и Карасубазаром по почтовому тракту и увидал татарина, сидевшего около дороги и горько плакавшего. Алим поздоровался с ним и спросил:

– Ты о чем плачешь?

– Да как же мне не плакать, – отвечал татарин, – продал я моих волов за сорок карбованцев, мне необходимы были деньги для уплаты податей и домашнего обихода, и вот, – продолжал, рыдая, татарин, – этот разбойник Алим отнял у меня мои деньги, что мне теперь делать, я и сам не знаю!

– А этот Алим был верхом или пешком?

– Верхом на гнедой плохонькой лошадке.

– А в какую сторону он поехал? – продолжал допрашивать Алим.

– По дороге к Ак-Мечети, – отвечал татарин.

Алим поскакал по указанному направлению. Вскоре он догнал татарина на маленькой гнедой лошадке; грозное: "Тохта!"[4] заставило остановиться мнимого Алима. "Гайда со мной!" – продолжал разбойник, взяв за поводья гнедой лошадки. Татарин конечно не сопротивлялся. Грозная и с ног до головы вооруженная фигура всадника уже сказала ему, с кем он имеет дело. Вскоре они подъехали к сидевшему у дороги ограбленному татарину. Алим остановился около него и спросил:

– Этот тебя ограбил?

– Этот самый, – прошептал в конец испуганный татарин.

– Ты зачем же обидел бедного человека? – грозно спросил Алим.

– Прости, эфенди, шайтан попутал.

– Давай деньги, которые ты у него взял!

Мнимый Алим достал из-за пазухи скомканные бумажки и отдал их грозному судье.

– Чересчур мало, тут только сорок карбованцев! – вскричал Алим, пересчитав деньги.

– Баллах биллях эфенди[5], – молил татарин, – я все отдал, что у меня было, хоть обыщи, не оставил ни одной копейки.

– Как же так, только сорок карбованцев! "Это чересчур мало, – говорил как бы в раздумье Алим. – Бедняк из нужды продал волов, на чем же он пахать-то будет, так нельзя", – продолжал разбойник про себя и, приложив к сорока рублям еще своих шестьдесят, он передал их татарину, прибавив:

– На, милый, заплати подати и непременно купи себе волов. Какой же ты будешь хозяин без рабочей скотины! Ступай своей дорогой, и да сопутствует тебе Аллах.

– Ну а ты, милый друг, – обратился он к грабителю, – с какой стати выдаешь себя за разбойника Алима?

– Помилосердуй, эфенди! – шептал несчастный.

– Алим никогда не обидел и не обидит бедный народ, он сам из народа, претерпел напраслину, как же он может поднять руку на своего брата?!

– Прости! Прости, Ага! Помилуй!.. – шептал грабитель.

– Я тебе конечно зла не сделаю, – продолжал Алим, но для того чтобы нас не перепутали, будь ты Алим безухий, а я Алим с ушами. С этими словами Алим выхватил кинжал и быстро отсек правое ухо самозванцу. ("Безухий Алим" – так и называется рассказ об этом эпизоде в народе. – Р. Ф.).

В СИМФЕРОПОЛЕ Алим принимал участие в одной из романических историй. Семейство грека Акалифаки состояло из шести членов: престарелого и больного отца, матери, девицы – невесты и трех малолетних детей.

Все они жили крайне бедно, буквально не имея гроша на насущный хлеб, но благодаря девице Акалифаки, или скорее ее необыкновенной красоте известный миллионер Стефанаки время от времени помогал несчастным деньгами, конечно, взимая по десяти процентов в месяц по двойным векселям.

Старый и безобразный Стефанаки забирал в руки бедное семейство для того, чтобы жениться или просто взять на содержание красавицу Марию Акалифаки; между тем девушка была страстно влюблена в одного молодого бедного чиновника, существовавшего только на свое скудное жалование.

Алим узнал эту историю, и душа его глубоко возмутилась.

В одну темную августовскую ночь, в то время, когда весь Симферополь спал глубоким сном, а скаредный Стефанаки пересчитывал свои червонцы, вынимая их из кованого сундука, вдруг кто-то постучался в наружную дверь. Стефанаки поспешил захлопнуть крышку кованого сундука, взял со стола подсвечник с сальной свечей и полюбопытствовал узнать, кого Бог принес к нему в такую позднюю пору. Подойдя к наружной двери, он спросил:

– Кто там? Что надо?

– Бумага к тебе от полицеймейстера, – был ответ.

– Да ты-то кто такой?

– Разве не узнаешь? Квартальный Сидоренко. – Власти, а в особенности квартальные надзиратели в доброе старое время играли великую роль в жизни горожан.

Старый грек поспешил отворить, и какое же его было удивление, когда он вместо плюгавой фигуры квартального Сидоренки увидал атлета Алима, за поясом которого внушительно блестели черкесский кинжал и два турецких пистолета.

– Не пикни! – прошептал Алим. – Иначе сейчас же всажу тебе пулю в лоб, кухарку будить нет надобности, пусть себе спит; гайда в твою комнату к сундуку – там мы поговорим.

Еле живой ростовщик, конечно, не пикнул да и не имел сил издать звука, от страха у него отнялся язык.

Они вошли в комнату, где стоял сундук. Алим, держа в руке пистолете взведенным курком, на который бросал трепетные взоры ростовщик, сел на кожаный стул и спросил старика, указывая на сундук:

– А сколько тут денег?

– Право, не знаю, – прошептал Стефанаки.

– Как же ты не знаешь счета своим собственным деньгам? Должно быть, у тебя их больно много.

– Десять мешочков с червонцами, – еле слышно проговорил старик.

– Стало быть, тебе не обидно будет отдать мне пяточек?

– Бери сколько хочешь, только пусти душу на покаяние.

– Души твоей я не трону, и сам в твоем сундуке распоряжаться не буду, ты, чай, слышал: Алим берет только то, что ему дают.

– Ну и бери, вот тебе весь сундук.

– Нет, зачем же, – иронически улыбаясь, возразил Алим, – а кто же тебе пулю-то в лоб пустит в случае надобности, если я нагнусь к сундуку! Ты уж лучше сам достань свои мешочки да поворачивайся попроворнее, мне с тобой некогда лясы-то разводить, еще, пожалуй, кто-нибудь придет, гайда!

Стефанаки повиновался. Подошел к сундуку отворил крышку и достал пять мешочков с червонцами, приблизительно на сумму двадцати тысяч рублей, и положил их к ногам Алима.

– Нет, ты уж потрудись связать их вместе бечевкой, а то мне так их неудобно нести.

Стефанаки исполнил и это приказание разбойника.

– Ну, теперь мы поведем другую речь, – сказал Алим. – Я вижу, ты хороший шорбаджи, стрелять в тебя не следует, вот видишь, я спускаю курок и прячу пистолет опять за пояс. В случае если бы тебе было неугодно исполнить моей второй просьбы, я тебя пришпилю вот этой булавочкой, – сказал Алим, обнажая громадный черкесский кинжал.

– Все сделаю, только не убивай, – шептал старый грек.

– Зачем мне тебя убивать вишь, ты сколько мне денег дал. Я уже сказал, что ты хороший шорбаджи, и если бы познакомил тебя с этой игрушкой, – продолжал Алим, сверкая перед самыми глазами грека острым кинжалом, – лишь в самом крайнем случае, когда бы ты не был со мной вполне откровенен.

– Ради Аллаха, спрячь ты этот ножик и приказывай, все сделаю, – в ужасе шептал ростовщик.

– Тебе очень нравится Мария Акалифаки? – спросил, улыбаясь, Алим. Ростовщик ничего не ответил.

– Ну да, мне, пожалуй, твоего признания и не надо, – продолжал Алим, – я знаю, эта Марьюшка тебе больно приглянулась и ты имеешь намерение заполучить ее в свои лапы. Пожалуйста, ты меня не уверяй в противном, – вскричал Алим, видя отрицательный жест, который сделал Стефанаки, – ты пользуешься нищетой бедного семейства, дерешь дьявольские проценты с отца Марии и так их всех опутал, что волей-неволей молодая девушка должна выйти за тебя замуж или сделаться твоей любовницей. Но вот что, милый, я тебе скажу: ни в мужья, ни в любовники Марии ты не годишься. Вспомни: тебе скоро семьдесят, а ей едва минуло семнадцать, откажись ты от этого греховного дела и благодари Аллаха, что он послал тебе великого грешника Алима, чтобы избавить тебя от страшного, тяжелого преступления. Опомнись, старик! И очисти свою душу искренним раскаянием.

– Что же я должен делать?

– Отдай мне все векселя, которые у тебя есть на отца Марии, иначе, клянусь, я зарежу тебя, как барана, здесь же сию минуту, и поверь, рука моя не дрогнет, ею тоже управляет Аллах, он решил сбросить с дороги вредного старика, который заедает две молодые жизни. Видишь, шорбаджи, – вскричал Алим, выпрямляясь во весь рост и подымая острый кинжал над головой ростовщика, – одно движение руки вниз и воля Аллаха будет исполнена. Лучше добровольно отдавай векселя.

Ростовщик буквально сполз со стула, опять наклонился над сундуком и, порывшись там некоторое время, вынул сверток векселей, перевязанный шнурочком.

– Вот все, – прошептал он, отдавая сверток Алиму.

– А может быть, у тебя есть расписки на отца Марии?

– Никаких у меня расписок нет.

– Вот что, старик, я тебе скажу, – продолжал Алим, – я по-русски читать не умею и не могу проверить, на какую сумму здесь векселей и действительно ли они от имени отца Марии, но если впоследствии окажется, что ты утаил хотя один вексель или расписку, то клянусь тебе, старик, вот этот кинжал найдет тебя везде, на дне морском тебе не придется от него спрятаться.

– Я все тебе отдал, ничего не утаил. Да цифры-то ты знаешь?

– Цифры знаю.

– Ну, смотри же, – продолжал старый грек, развертывая пачку векселей. Стали считать цифры, их оказалось сорок тысяч.

– А сколько ты дал под них денег? Говори правду, а то я тебя убью, как паршивую собаку, сию минуту, – вскричал Алим, приставляя острие кинжала к груди ростовщика.

– Пять тысяч, – еле слышно прошептал последний.

– Не дурно! За пять тысяч ты получил векселей на сорок тысяч. Конечно, красавица Мария не сегодня завтра была бы твоя, если бы Аллах не внушил мне помешать этому беззаконному делу. Ну пусть же Он тебя и судит, крови твоей мне не нужно, – сказал Алим, вкладывая кинжал в ножны. – Только вот что ты возьми себе на ум: завтра ты можешь жаловаться начальству, что Алим тебя ограбил, но помни: имя Марии не должно быть упомянуто в твоей жалобе, она тут ни при чем; повторяю, меня Аллах к тебе послал, и если ты осмелишься запутать ни чем неповинную девушку, верь, ты не жилец на белом свете. Моя пуля или кинжал везде тебя найдут, а теперь пока прощай! Нам время расстаться. Ты должен простить мне некоторые предосторожности, которые я по необходимости должен принять, так как в эту ночь у меня еще одно спешное дело в Ак-Мечете. Тут у тебя найдутся полотенце и веревки? – спрашивал Алим.

– Кажется, за сундуком были веревки, а полотенце вот висит на рукомойнике, – отвечал ростовщик, начиная догадываться к чему клонились эти речи.

– Ну, давай веревки!

Старик достал пук веревок и подал их Алиму. Попробовав крепость веревок и разрезав их напополам, разбойник попросил ростовщика встать, связал ему назад руки и сказал:

– Теперь ложись на диван, протягивай ноги! – С ногами была произведена та же операция. Потом Алим вложил белый платок в рот Стефанаки и завязал рот полотенцем.

– Теперь, кажется, все, – говорил в раздумье татарин. – Ах, было забыл, – вскричал он, – надо запереть сундук, кстати, в нем торчит и ключ.

Сказав это, Алим запер сундук и положил ключ под голову Стефанаки.

– Помни же, шорбаджи, что я тебе сказал, Марию не мешай ты в это дело, иначе я тебя убью. Прощай! Спи спокойно, завтра тебя развяжет кухарка. На меня можешь жаловаться сколько тебе угодно, – прибавил Алим и, потушив свечку, вышел, никем не замеченный. Кухарка старого ростовщика продолжала спать крепким сном в кухне. В ту же ночь Алим постучался в домик, где жило семейство Акалифаки. Хозяин сам отворил дверь и с ужасом отступил назад.

– Не пугайся, шорбаджи, я не сделаю тебе зла, мне поручил Стефанаки передать твоей дочери Марии вот эти мешочки с золотом и какие-то бумаги. Удивлению Акалифаки не было границ, он машинально принял присланное и лишь только разинул рот для вопроса, как Алим уже исчез.

На другой день вся эта история разнеслась по Симферополю, хотя Стефанаки, еще не опомнившийся от страшного испуга, не думал жаловаться. По всей вероятности, кухарка ростовщика разблаговестила по городу всю эту историю. Часа в два пополудни к старому греку приехал сам полицеймейстер и лично допросил его, чтобы тотчас же доложить губернатору.

– Вы, кажется, ограблены разбойником Алимом? – спрашивал полицмейстер.

– Дас, точнос так, я несколько пострадал.

– Расскажите, как это было?

Стефанаки с трепетом передал историю ночного посещения Алима, умолчав со страха о многих подробностях. Полицеймейстер аккуратно записал показания Стефанаки и поспешно отправился с рапортом к губернатору.

УСАДЬБЫ ГОСПОД помещиков в Крыму 50 лет тому назад, даже и христианские, мало отличались от татарских. Чисто русских из великороссийских губерний в Крыму почти не было; там по большей части селились греки, армяне и малороссияне. Деревня Тувуш, или мокрая Эндова, тратир которой выходил на почтовый тракт, принадлежал помещику отставному коллежскому регистратору Ануфрию Петровичу Самаринскому…

Соседями были одинокий мурзак, человек уже не молодой, Нейчамурза и отставной инвалид поручик из греков Бурданаки. Часто эти три соседа, прекрасно говорившие по-татарски, собирались потолковать о том, о сем, привозили новости из Симферополя и Феодосии и передавали их друг другу. В 1843 году самой жгучей новостью были, разумеется, подвиги разбойника Алима.

Летом в июне месяце один раз под вечер соседи собрались у Самаринского.

– Слышали вы, – говорил Нейчамурза, – что вытворяет беглый Алим? Всех грабит, вешает, режет, предается всяким неистовствам. Копекского мурзака совсем обобрал, отнял у него все деньги, усадьбу поджег и безнаказанно ускакал.

– Скажите, пожалуйста, что же наши власти с ним церемонятся? – спросил бывший инвалидный поручик.

– Арестовать его нет никакой возможности, – говорил мурза, – ему помогает сам шайтан.

– Вот пустяки! – вскричал Самаринский. – Я даю слово русского дворянина помещика собственноручно доставить на веревочке в полицию этого мерзавца Алимку.

– Ну не говорите, – возразил мурзак. – С шайтаном ничего не поделаешь, разве что святой молитвой!

– Ну уже там мое дело, святой молитвой или иначе, только я берусь поймать этого негодяя.

– Да скажите, пожалуйста, в каких местах он держится? – спросил Бурданаки.

– Везде и нигде. Сегодня ночью он работает в Кефе, а наутро уже очутится в Перекопе. Он недавно в Симферополе ограбил известного богача Стефанаки, украл дочь Акалифаки, перерезал всю прислугу и был таков.

– А я слышал, это дело совсем было иначе, – сказал Бурданаки. – Говорят, их Алим обоих ограбил, а Марию изнасильничал.

– Что говорите, разбойник, одно слово – беглый каторжник, – вскричал Самаринский.

– По всей вероятности, у него большая шайка, – продолжал Бурданаки.

– Представьте себе, нет, он повсюду действует один.

– Ну, в таком случае, наверное, черт помогает, – решил Самаринский, – но, тем не менее, хотя ему и помогает нечистая сила, а я берусь доставить его на веревочке в полицию.

– Однако шутки в сторону, – заметил инвалид поручик, – надо быть осторожным, говорят этот бродяга везде рыщет.

– Вот пустяки какие, можно ли всякую дрянь бояться, – сказал Самаринский, – конечно, меры не мешает принимать, но вовсе не исключительно против Алима, это была бы для него чересчур большая честь.

Недели две спустя после этого разговора Самаринскому и Бурданаки случилась надобность ехать в деревню Чемалык, отстоящую верстах в тридцати пяти от Тувуша. Весь путь лежал среди гор, пришлось ехать верхом. Бывший инвалид поручик приехал к соседу, вооруженный с головы до ног. За плечами его красовалось двуствольное ружье, с левого бока гремела сабля, за портупеей были заткнуты два турецких пистолета.

– Вы точно на войну собрались, дражайший, – вскричал Самаринский.

– Нельзя же, на всякий случай, береженого и Бог бережет, – самодовольно улыбаясь, отвечал маслинообразный грек.

Самаринский, в свою очередь, вооружившись всем, чем было можно, велел оседлать себе крымского ходуна, и друзья отправились. Дорога шла сначала по балке, потом повернула на возвышенность и исчезла в высоких горах, покрытых лесом. Воинственный вид верховых хотя и вызывал на губах улыбку у всех встречных татар, но соседи, занятые серьезной беседой, не обращали на это внимания. Они были оживлены разговором о проделках Алима.

– Согласитесь, однако, это очень странно, – говорил Самаринский, – не могут поймать какого-то несчастного беглого арестанта.

– Да знаете, хотя и прошла молва, что будто Алим один действует, – отвечал Бурданаки, – но я, признаюсь вам, этому не совсем верю, шайтан шайтаном, а у разбойника непременно должны быть сообщники.

– Вы думаете, у него есть шайка? – спросил Самаринский, несколько побледнев и поправляя за поясом пистолеты.

– Это не подлежит ни малейшему сомнению, – самоуверенно отвечал бывший инвалидный поручик. – Помилуйте, рассудите сами: как же может один человек остановить три фургона и ограбить двадцать вооруженных людей? Это немыслимо, очевидно, за его спиной была многочисленная шайка.

– А знаете, вы, пожалуй, правы, – отвечал, как-то нервно ерзая по седлу, Самаринский, и опять поправляя пистолеты.

Вообще по мере приближения к горам воинственный пыл соседей понемножку испарялся, несмотря на то, что до ночи еще очень далеко… Вскоре они въехали в густой лес.

Здесь храбрость вооруженного Самаринского окончательно испарилась, он уже не шутя стал раскаиваться, что предпринял этот горный путь и не поехал в Чемалык по почтовому тракту через Карасубазар; у его товарища, бывшего инвалида поручика, также давно, как говорится, душа ушла в пятки; в каждом дереве он видел разбойника Алима, окруженного шайкой головорезов.

Друзья уже прекратили беседу, им было не до разговора. Поднявшись наверх горы, они начали спускаться по узенькой извилистой дорожке вниз. Первый спуск был очень крут, их лошади с трудом на хвостах съехали на площадку. Только что они стали повертывать на другой спуск, как слух их был поражен грозным: "Тохта!" и показалась стройная фигура татарина.

– Бросай оружие, свиноеды! А то сейчас вам обоим карачун – я Алим!

Несчастные помещики окончательно растерялись и не знали, что делать. Самаринский, сгорбившись, ухватился за луку и дрожал всем корпусом, физиономия его перекосилась и изображала великий испуг; бывший инвалид поручик опустил руки по швам, как плети, точно сам корпусный командир застал его в расстегнутом мундире; лицо бывшего воина совсем сжалось, как старая маслина, глаза бессмысленно хлопали; лошади разумеется, остановились.

– Анасыны, аврадыны![6] – Продолжал Алим, – Что же вы, оглохли? Я вам говорю, бросай оружие! Ты что же, тувушский свинопас, не слышишь? – И толстая ногайка Алима свистнула по спине Самаринского. Несчастный пришел в себя, с нервной поспешностью он высвободил пистолеты и бросил их в кусты, туда же полетели сабля и ружье; бывший инвалид поручик не дожидался повторения приказания и поспешил сделать то же самое. Когда соседи были обезоружены, Алим обратился к Самаринскому с такой речью:

– Как же ты, свиное рыло, похвалялся Алима привести на веревочке в Феодосийскую полицию. Вот ты увидал Алима, почему же ты не исполнил своего слова? Говори!

Самаринский молчал и еще более съежился.

– А, ты молчишь, но я заставлю тебя говорить, – вскричал Алим и его ужасная ногайка начала гулять по спине помещика. После третьего удара Самаринский взмолился:

– Пощади! Ради Бога, пощади! Помилуй! Никогда не буду!

– А, ты никогда не будешь! А знаешь ли, за что я тебя порю? Ответа не последовало. Несчастный, обливаясь холодным потом, дрожал как осиновый лист. Алим еще отпустил ему с десяток ударов ногайкой.

Я тебя не за то бью, что ты меня обидел, говоря, будто поймаешь меня и представишь в полицию, а за то, что ты негодный трус, вооруженный с головы до ног, позволил себя отодрать ногайкой одному безоружному человеку. Теперь мы поговорим с тобой, шорбаджи, – обратился он к бывшему инвалиду поручику, – ты передавал за достоверное, что Алим ограбил копекского мурзака и поджег его деревню – это ложь! Ты также выдавал за истину, будто я изнасиловал Марию Акалифаки и ограбил его отца – опять ложь! Я мог бы как тебе, так и твоему достойному товарищу перерезать горло ножом, как барану, но я не хочу этого делать, Алим никогда никого не убивал. Поверни свою спину, шорбаджи!

Злосчастный бывший инвалид поручик в свою очередь начал жаться под ударами ногайки Алима и вскоре тишина леса огласилась его стонами.

– Теперь можете ехать своей дорогой, вас никто не тронет, – сказал Алим, поворачивая лошадь на крутую гору.

Положение соседей было ужасное. Обезоруженные, избитые, долго они ехали молча. Наконец, бывший инвалид поручик глубоко вздохнул и сказал, боязливо озираясь кругом.

– Ох, батюшки, как у меня спина болит, все кости переломаны.

– Да и мне что-то очень больно стало, – отвечал Самаринский. Приехав в Чемалык, злосчастные путешественники с трудом могли слезть с лошадей.

– Что это с вами? – спрашивал встретивший их хозяин.

– Представьте себе, какое несчастье, – отвечал Самаринский, – наши лошади упали с самой крутой горы, знаете, около Орталана?

– Странно, – недоумевал хозяин, – так-таки обе лошади и упали, точно сговорились?

– Да, и моя тоже упала, – подтвердил бывший инвалидный поручик.

– Пойдемте ко мне в кабинет, надо принять какие-нибудь меры, – сказал хозяин.

ОДИН РАЗ РАННЕЙ ВЕСНОЙ в базарный день Рахиль делала свою обычную прогулку. Проходя мимо одной татарской кофейни, она услыхала имя Алима, невольно остановилась и стала прислушиваться.

– Его же, говорят, перевели из Кишинева в Киев? – спросил сидевший около кофейни татарин.

– Да, его отправили в Киев в исправительную роту, он, говорят, вел себя примерно и пользовался большим доверием у начальства.

– Почему же он убежал?

– А кто его знает, рассказывают разное. Будто бы, когда он к узнал, что бывший его хозяин караим Бабаджан пожертвовал с большую сумму в пользу арестантов, он в тот же день убежал.

– Где же он теперь? – спросил один из собеседников.

– Говорят, здесь в Крыму, его недавно видели в Кизилташе, верхом на лошади с пистолетами за поясом.

– Ана-сана![7] Откуда он взял коня и пистолеты?

– Рассказывают, что он увел знаменитого скакуна, знаешь, того самого, который в прошедшем году взял вазу в Ак-Мечете.

– Как! Жеребца Ибрагима мурзы Копекского? – вскричал один из слушателей.

– Да, его самого.

– Молодец, джигит Алим! – вскричал старший из татар, судя по белой чалме, лицо духовное.

Выслушав этот рассказ, Рахиль чуть не упала в обморок, ее сердце забилось и она тихо поплелась обратно домой. Вскоре до ее слуха стали доходить рассказы (конечно, в преувеличенном виде) о геройских подвигах Алима. Как он ограбил мурзака, остановил двадцать человек вооруженных армян и караимов, как он отнял у них оружие и деньги, все это раздал неимущим татарам; его операция с ухом мнимого Алима передавалась обыкновенно в различных вариантах, но факт тот, что он защитил бедного татарина, да кроме того еще от себя наградил, передавался всеми одинаково. Рахиль была в восторге; в ее воображении образ Алима представлялся в поэтической форме. Страстная, мечтательная девушка постоянно думала о своем бывшем садовнике, и ее любовь к нему больше уже не вызывала румянца стыда на ее щеках. Рассказы о подвигах Алима шли постоянно, каждый день передавалось что-нибудь новое, и во всех этих рассказах Алим являлся не разбойником, а героем в глазах Рахили. Когда же она узнала историю свадьбы Марии Акалифаки, устроенную Алимом, ее любовь к нему перешла в какое-то благоговейное обожание; в ее пылкой голове явилась идея встретиться с Алимом и просить его как милости, чтобы он своеручно заколол ее за тот гнусный поступок, на который она решилась два года тому назад, публично оклеветав его в покушении на грабеж. Рахиль опять стала уезжать в горы и на Симферопольскую дорогу, желая во что бы то ни стало встретить Алима. Несчастный Бабаджан приходил в неописуемый ужас.

– Ради Господа Бога, дитя мое, – говорил он, – зачем ты ездишь по ночам? Ты рискуешь встретить этого страшного разбойника Алима.

– Он не разбойник, а джигит, – отвечала, сверкая глазами, караимка.

– Но подумай, каким пыткам ты меня предаешь, когда уезжаешь ночью из дома?

– Напрасно ты тревожишься, отец, – отвечала девушка, – если я буду сидеть дома, я пропаду, наверное. Если ты хочешь, чтобы я жила, не мешай мне стараться увидать Алима.

Бабаджан глубоко вздохнул и голосом, в котором слышалось рыдание, проговорил:

– Но это же безумие, моя дорогая! Вспомни, Алим пострадал из-за тебя; неужели ты думаешь, что этот страшный разбойник простит тебе твою клевету? Он убьет тебя непременно.

– Я уже сказала тебе, что не считаю Алима разбойником, а джигитом. Затем, если он убьет меня, это будет справедливая кара, посланная мне Богом за мое преступление. Не все ли равно, я и так пропаду, ты же сам говоришь, что от меня осталась лишь одна тень; мне все противно, отец, и только одна мысль поддерживает мою жизнь – это искупить мое страшное преступление.

Бабаджан не мог ничего ответить: его душило рыдание.

Рахиль продолжала свои ночные экскурсии верхом на лошади по горам и почтовому тракту, но как нарочно не судьба ей было встретить того, кого она искала. Отец не мешал Рахиль совершать эти ночные поездки, он хорошо знал характер дочери, идти против желаний, употребить силу, власть отца – значило погубить Рахиль. Несчастный отец страдал, и страдания его были ужасны.

НЕЗАКОННЫЕ похождения Алима, сходившие ему с рук, не оставались без влияния на него самого. Сильный, энергичный от природы и вместе с тем необузданный, он наконец стал дерзким. Раз темной ночью ему пришла фантазия ограбить русского помещика Ушкова. В усадьбе почти все были русские, только один татарин исполнял обязанность главного чабана. К нему-то именно и адресовался Алим. Придя в степь, где Сулейман (имя татарина) пас овец, Алим повел к нему такую речь.

– Ты часто бываешь в усадьбе-то?

– Бываю почти каждое утро, хожу за хлебом, – отвечал Сулейман

– Собаки в усадьбе тебя знают?

– Конечно, знают.

– А можешь ты их отозвать, когда я тебе прикажу?

– Во всякое время хоть днем, хоть ночью, – отвечал чабан.

– Пекякши![8] – вскричал Алим. – А когда сам шорбаджи спать идет?

– Его теперь дома нет, он сегодня уехал в Ак-Мечет.

– Стало быть, дома только ханым и ее дочка?

– Только они одни.

– В передней кто спит?

– Один улан[9]

– Завтра около полуночи ты должен отозвать собак, – приказал Алим.

– Хорошо, я их уведу в степь; они со мной пойдут.

На другой день в полночь Алим беспрепятственно пробрался к дому со стороны сада. Ни одна собака не подала голоса; Сулейман сдержал слово, увел их с собою в степь. Подойдя к балкону, Алим увидел в боковой комнате свет. По деревенской простоте занавески не плотно были спущены, и из сада можно было видеть все, что делалось в комнате. И вот какая картина представилась Алиму. Молодая красивая барышня, дочь хозяина, стояла на коленях перед образами и горячо молилась. Ее бледные щеки по временам увлажнялись слезами, видно было, что ее юная душа возносилась к Богу. Густая черная коса окутывала стройный стан красавицы, и она казалась существом не от мира сего.

– Вот он ангел-то, о котором говорится в Коране, – прошептал Алим. – Нет, не буду я мешать ее молитве, – прибавил разбойник и теми же следами вышел из сада.

РАЗ, ПЕРЕОДЕВШИСЬ старым муллой, Алим явился к перекопскому исправнику ходатаем за общество татар, которых притеснял мурзак. Все эти дерзости сходили ему с рук безнаказанно. Но наконец он попался. Один раз вечером Алим приехал верхом на своем скакуне в Симферополь и прямо отправился в татарскую кофейню. К его несчастью в это время в кофейне в числе остальных посетителей был один армянин, узнавший разбойника по лошади. Алим, напившись кофе, сел опять на лошадь и отправился на бульвар; и там, расположившись в беседке, заснул. Армянин, следивший за ним, дал знать полиции.

С десяток городовых бросились на спящего разбойника, связали его и отвели в острог. С лошадью, привязанной около решетки, ничего не могли поделать. Когда ее стали отвязывать, она взвилась на дыбы, оскалила зубы, прижала уши и, оборвав чумбур, убежала в степь. Алима, разумеется, заковали по рукам и по ногам и посадили в отдельный каземат. Утром его допрашивал сам полицеймейстер.

– Ты обвиняешься, – говорил он арестанту, – в побеге из Киевских арестантских рот. Признаешь ли себя виновным?

– Да, я убежал из Киева, – отвечал Алим.

– Ты увел у копекского мурзака скакуна и украл оружие?

– И это правда.

– По показанию татарина Мустафы, когда ты остановил дилижанс мурзака копекского с 8 на 9 августа, один из троих сообщников застрелил из пистолета мурзака, ты должен указать нам этого татарина.

– Я сам убил мурзака, – отвечал Алим, – и никакого сообщника у меня не было.

– Ты говоришь неправду, – продолжал полицеймейстер, – тебя сейчас же в глаза может уличить Мустафа, который был с тобой.

Алим стоял на своем. Полицеймейстер приказал привести Мустафу.

Вскоре загремели кандалы и показалась фигура арестованного татарина под конвоем двух солдат с ружьями.

– Ты показывал, – обратился полицеймейстер к Мустафе, – что в ночь на 9 августа, когда вы ехали с мурзаком из Феодосии, Алим остановил дилижанс. – Можешь ли подтвердить это?

– Могу, – ответил татарин.

– Потом ты говорил, что мурзака убил не Алим, а какой-то татарин, выехавший из камышей.

– Я и теперь скажу то же самое: Алим не убивал мурзака.

– Как же ты утверждаешь, что ты убил? – обратился полицеймейстер к Алиму.

– Нечего там "шалтай-болтай", – вскричал нетерпеливо разбойник, – говорят вам, что я убил мурзака, ну так и пишите.

– Однако Мустафа говорит другое, – возразил полицеймейстер.

– Мустафе померещилось, никакого товарища в эту ночь со мной не было.

– Но подумай об ответственности, которую ты на себя принимаешь, – уговаривал следователь разбойника. – За убийство ты знаешь, что тебя ждет? Ссылка на каторгу, а быть может, и смертная казнь.

– Я говорю правду, а там делайте со мной что хотите, убил мурзака я, а никто другой. А вот этого человека за что вы посадили, – прибавил Алим, – я не знаю. Я с ним не сговаривался, и к убийству мурзака он не причастен…

– Значит, ты сознаешься в побеге из Киевских арестантских рот, в ограблении и убийстве мурзака?

– Да, сознаюсь.

– Ас какой целью ты летом в июне месяце остановил тувушского помещика Самаринского и его соседа, ты желал их ограбить?

– Нет, не желал.

– К чему же ты их остановил и обезоружил?

– Чтобы отодрать ногайкой.

– А не можешь ли ты рассказать, как ты ограбил отставного коллежского регистратора Стефанаки в ночь на 5‑е июня? – продолжал полицеймейстер.

– Могу.

– Расскажи!

– Пришел к его дому ночью, – показывал Алим, – постучался в дверь, Стефанаки сам мне отворил, я приставил к его груди пистолет и велел проводить себя в комнату, где спрятаны деньги.

– Сколько же ты взял у него денег?

– Пять мешочков с червонцами.

– На какую сумму?

– Не знаю, не считал.

– Куда же ты девал деньги?

– Зарыл в землю в горах под скалой.

– Можешь указать место?

– Нет, не могу.

– Почему же?

– Запамятовал.

Полицеймейстер написал протокол, в котором значились показания Алима, перевел на татарский язык, прочел и предложил обвиняемому подписать бумагу. Алим повиновался, подписал протокол и, указывая на Мустафу, сказал:

– Вы, шорбаджи, отпустите этого человека, он ни в чем не виноват, со мной не видался и никаких уговоров не имел.

– Я целое лето никуда из Копека не отлучался, – начал Мустафа, – Алим у нас не был, спросите всех татар. Когда мы с мурзаком ехали из Кефе и нас остановил Алим, я сам до смерти перепугался, думал и мне пришел конец.

– А ты все-таки можешь подтвердить свои показания, что мурзака убил не Алим? – спрашивал полицеймейстер.

– Могу. Я хорошо помню, когда мы спустились в балку и Алим остановил дилижан, мурзак в него выстрелил, но промахнулся. Алим засмеялся, стал называть мурзака грабителем. В это самое время из камышей выехал татарин на серой лошади и закричал: «Да, мурзак грабитель, обидел джигита Алима и должен умереть!». И вслед за этими словами раздался выстрел и мурзак, как колода упал на бок. Левая пристяжная у нас очень пуглива, она первая дернула, остальные три лошади подхватили, мы и понеслись по дороге к Копеку. Тут утром приехали господа и меня арестовали.

– Ты слышишь, Алим? – обратился к разбойнику полицеймейстер.

– Слышу.

– И все-таки стоишь на своем, что мурзака убил ты?

– Да, я его убил.

Мустафа в свою очередь подписал протокол и оба арестанта были отправлены в тюрьму. Вскоре Мустафу решением суда освободили, а дело Алима, обвиняемого в грабеже и убийстве, поступило в уголовную палату.

ПЕРВЫЕ ДНИ, когда еще не дошли слухи об аресте Алима до Карасубазара, Рахиль по обыкновению ездила днем в горы искать встречу со своим обожаемым героем Алимом. Но в условленных местах, где они обыкновенно виделись, не находила Алима. Рахиль отправилась в туже ночь на почтовую дорогу и там его не встретила. Влюбленная девушка была в отчаянии. Не могла ни есть, ни спать и бродила, как тень; в несколько дней она так похудела, как будто пережила самую тяжелую болезнь. Наконец, Фатьма, раз утром, придя убирать ее комнату, сообщила об аресте Алима.

– Когда? Где? – вскричала точно ужаленная Рахиль.

– В Ак-Мечете, в прошедшую среду на бульваре его поймали, – говорила татарка.

– Где же он теперь?

– Там, в Ак-Мечете, в остроге сидит, рассказывают наши татары. Эта страшная новость пробудила всю энергию в Рахили; она перестала хандрить, быстро вскочила с места и побежала к отцу, чтобы принять меры к освобождению Алима…

Тюрьмы в доброе старое время мало соответствовали своему назначению. Для арестантов они были крайне не удобны по отсутствию света и воздуха, а для стражи служили предметом постоянного беспокойства и тревоги. Стража отвечала за арестантов, должна была зорко следить, чтобы никто из них не убежал; а как тут караулить, когда во всех камерах полы и потолки гнилые и решетки на окнах еле держатся, поставлены только для вида. Из тюрьмы в былое время не убегали только ленивые…

Алим время от времени получал подаяние. В острог перед вечерней зарей всегда являлась какая-то старая, горбатая татарка и вручала сторожу Егорычу узелок с провизией. Сначала Егорыч представлял узелок в контору для осмотра – нет ли там чего незаконного, а потом прямо носил в башню Алиму.

– Знать, сердечная мать родная разбойнику-то, – говорил сторож, провожая горбатую старуху, – вишь, все харчи ему носит и мне – глядитко! По рублику даст!

В ту эпоху симферопольский острог стоял за городом, фасадом выходил на большую перекопскую дорогу. Это было гнилое мрачное здание с высокой каменной стеной и четырьмя башнями по углам. Кругом стены ходили двое часовых солдат.

Раз в темную осеннюю ночь, часу в двенадцатом, когда в степи ни зги Божьей не было видно и густой мрак окутал желтый силуэт острога, моросил мелкий дождь и дул порывистый ветер, пронизывающий хуже мороза; где-то в степи крикнул кроншнеп, поблизости ему ответил также степной кулик, и снова все затихло. "Знать, уже за полночь перевалило, скоро займется заря, лишь кулик кричит, – сказал часовой, стоявший близ башни, выходившей на перекопскую дорогу, и, завернувшись в шубу, скрылся от дождя в будку. Кулики опять стали перекликаться. На перекопской дороге показалась какая-то тень.

Из окна третьего этажа башни тихо упала веревочная лестница; подхваченная ветром, она стала раскачиваться из стороны в сторону; вслед за этим показались чьи-то ноги, не спеша, ощупью они стали на первую веревку, служившую ступенью, и утвердились на ней, потом осторожно переступили на вторую и третью ступени, на стене ясно обрисовалась человеческая фигура и вдруг точно замерла, услышав крик степного кулика. В это время часовой высунулся из будки и стал осматриваться кругом, и вероятно, не заметив ничего подозрительного, опять спрятался. Закутавшись в шубу, он стал мечтать о том, как пойдет в "побывку", явится в родное село, обнимет свою милую Алену и увидит сынишку Демку. – Гляди, подрос постреленок! – мелькнуло в голове солдата, и он улыбнулся. Между тем в степи опять закричал кулик. "Вишь тебя нелегкая под зарю-то разбирает!", – прошептал часовой и задремал. Ему мигом приснилось родное село, толстолицая Алена и белобрысый Демка. После крика кулика, фигура арестанта опять зашевелилась, он стал спускаться, уверенно переставляя ноги с одной веревки на другую. Достигнув земли, арестант пригнулся и быстро зашагал около стены в противоположную сторону от будки, потом круто повернул направо и исчез во мраке. Пробежав несколько сот шагов, он остановился и стал прислушиваться. Недалеко в балке послышался крик коростеля. Арестант побежал на этот крик. Вскоре обрисовались какие-то фигуры. Беглец ускорил шаги и увидал татарина, державшего оседланным гнедого скакуна, и старуху – татарку. Сердце дрогнуло у Алима (читатель, конечно, догадался, что это был он) и подсказало ему, кто скрывался под рубищем простой татарки.

– Джанечка моя[10], Рахиль! – вскричал обезумевший от радости Алим. – Какое счастье! Наконец я опять тебя вижу.

Теперь некогда этими разговорами заниматься, – серьезно сказала молодая девушка, – переодевайся скорей, садись на коня и гайда! Около Кизильташа, знаешь, там в гроте увидимся.

Алим поспешно сбросил халат, сбил заклепки с кандалов, надел татарскую куртку и шапку, заткнул за кушак пару пистолетов, также принесенных ему караимкой, и быстро вспрыгнул в седло.

– Береги мою джанечку, – обратился он к татарину.

– Не сомневайся, эфенди Алим, я твое добро помню и не дам ханым Рахиль в обиду, – отвечал татарин.

– Постой! Я тебя где-то видел, – сказал в раздумье Алим. – Мне твой голос знаком.

– А помнишь на карасубазарской дороге, когда меня ограбил безухий Алим и ты меня наградил; я теперь хозяином стал, спасибо!

– А лошадь моя как к тебе попала?

– Я ее поймал в горах около Кизильташа, она в поводе запуталась. Вот и хранил ее и привел сюда в Ак-Мечеть; я знал, что Алима никакие цепи не удержат.

– Спасибо! С этих пор ты мой кунак![11] Прощай, джанечка, не забудь же, там, в гроте, ждать я буду тебя, – прибавил Алим и, повернув лошадь, ускакал в степь.

ОТСКАКАВ десятка полтора верст от Симферополя, Алим осадил лошадь и поехал ходом. Дождь стал меньше, но небо было хмуро. Миновав Зую, он остановился около бузни[12]. Это был канун базара. Около бузни стояли маджары, оседланные лошади с торбами на мордах, на возах лежали связанные бараны, мешки с хлебом, овощи и т. д. В бузне собралось большое общество татар. Алим закинул поводья за заднюю луку, смело вошел в хату и потребовал себе молока и хлеба. Никто из присутствовавших почти не обратил на него внимания, и занимательный разговор продолжался:

– Говорят, его будут казнить смертью, – сказал один из собеседников, судя по белой чалме на шапке Аджи – побывавший в Мекке.

– Жаль. Славный джигит, – заметил молодой татарин, пивший бузу из кружки. – Таких у нас в Крыму еще не бывало со времен ханства.

– А ты видел его в Ак-Мечете?

Где видеть, он посажен в башню под двумя замками и, говорят, прикован к стене.

Все присутствующие защелкали языком, что служило выражением крайнего сожаления.

– За что гяуры[13] будут его судить? – опять вмешался в разговор Аджи. – Алим никому худого не делал, еще награждал бедных.

– А мурзака убил?

– Не убивал он мурзака, это какой-то молодой татарин его убил. Мустафа сам видел своими глазами, а Алим только принял на себя это убийство, не хотел выдавать товарища. Одно слово джигит.

– Он всех награждал и гяуров, и правоверных. Слышал, как у ростовщика в Ак-Мечете взял мешочки с золотом и все их отдал бедной гречанке.

– Слышали, слышали.

– Наши в острог к нему не ходили, боялись, чтобы гяуры не припутали к делу. Только старуха – мать Бекира иногда носила ему хлеба и баранины.

– А скоро его будут казнить?

– Неизвестно.

– Эх, хоть бы Аллах дал ему средства убежать! – вскричал один молодой татарин.

– Где убежать, говорят тебе, его за голову и за ноги к стене приковали.

– А что такое для Алима цепи? Все равно что для нас обрывки! Алим слушал все эти толки и внутренне улыбался. Окончив завтрак, он бросил на стол серебряный рубль и, обратившись в сторону Аджи, сказал:

– А тебе очень жаль, что Алим попал в руки гяуров?

– Еще бы! Всякому правоверному жаль, не одному мне. Разве мало Алим наградил бедных людей. Этот джигит – наша гордость. Ты как мусульманин должен быть со мной согласен.

– Ну, успокойся же, Алла смилостивился над Алимом, он хоть и сидел в башне под двумя замками, но сегодня ночью бежал из тюрьмы.

– Как! Откуда ты это знаешь? – послышалось со всех сторон.

– Это уже дело мое, откуда я знаю, но только за верное говорю вам, что Алим бежал.

– Ана-сана![14] – радостно вскричали татары. – Вот свиноеды разозлятся!

А мне как-то не верится, что Алим бежал, – продолжал старый Аджи. – Как тут бежать, когда человека к стене приковали?!

– Он к стене не был прикован, – продолжал Алим. – Правда, в башне сидел в одиночном заключении, на руки и на ноги ему надели цепи, но он все-таки вынул решетку, спустился вниз под самым носом часового и гайда в степь.

Все на минуту примолкли. Видно было, что радостная весть о бегстве Алима была приятна для них, но ей мало верили.

– Когда же это было? – спросил Аджи.

– Несколько часов тому назад, в самую полночь, когда шел дождь и дул сильный ветер, – отвечал Алим.

– А ты как мог это знать? Острог стоит за городом.

– А вы рады бы были, если бы это была правда? – спросил Алим, не отвечая на вопрос.

– Разумеется! – послышалось со всех сторон.

– Однако не забывайте, если Алиму удалось бежать из острога, гяуры сильно разозлятся и будут преследовать всех татар.

– Надобности нет, пусть злятся, мы за нашего Алима готовы костьми лечь, – вскричали все присутствующие.

– А если нас будут переселять в Россию?

– Не боимся, пусть хоть вешают, а Алима не выдадим.

– И это ваше верное слово?

– Но что же ты, молодец, нас так допрашиваешь? – сказал, сомнительно качая головой, старый Аджи, – уж не гяуры ли тебя подослали?

– Нет, я спрашиваю от себя.

– Да ты-то кто такой и откуда приехал?

– Я Алим и приехал из Ак-Мечети, прямо из тюрьмы.

Все на минуту замерло от изумления. Татары не могли издать звука и с каким-то благоговейным ужасом смотрели на своего знаменитого джигита. Если бы сам Магомет в эту минуту явился между ними, они бы не были более поражены. Первый очнулся старый аджи, приложил руку ко лбу и сердцу и стал поздравлять Алима с приездом.

Примеру старика последовали все присутствующие.

– Хош кельдинъ[15] Алим ага! Хошкельдинъ! Ана санъа, – послышалось со всех сторон.

Алим отвечал обычым: Шукур Алла[16] и, обратившись к собранию, сказал:

– Братцы! Если я беглый татарин иногда протягивал руку неимущему, то Аллаху и великому пророку Магомету угодно было сегодня вознаградить меня за все сторицею. Я слышал такие похвалы, которые не заслужил. Я глубоко тронут, братья, благодарю вас за вашу любовь ко мне и прошу как милости: если кто-нибудь из вас будет нуждаться в деньгах или в защите от мурзаков, вспомните Алима, передайте вашу просьбу Менсеит Челеби, каждый из вас его знает, и верьте, Алим сделает для вас все, что в состоянии. А теперь, друзья, прощайте! Скоро займется заря, в Ак-Мечете подымится тревога, и сюда прискачут казаки.

Сказав это, Алим приложил руку к сердцу и ко лбу и направил шаги к двери. Хозяин бузни остановил его и, подавая серебряный рубль, сказал:

– Возьми свой карбованец, я с тебя денег не смею брать.

– Правда, грешно брать за хлеб деньги с бедного Алима, – отвечал, улыбаясь, разбойник и принимая монету. – Но в память от меня ты же должен принять что-нибудь, – продолжал он и, бросив монету на стол, вышел.

Все татары последовали за Алимом.

– Огур Алла! Огур Алла![17] – слышалось со всех сторон. Алим поблагодарил, в свою очередь отвечал приветствием и, вскочив на своего гнедого жеребца, поскакал по направлению гор. Вскоре забелелась полоска на востоке, правоверные, совершив обычный намаз, стали готовиться продолжать путь к Карасубазару, надевать ярма на шеи волов, подтягивать подпруги лошадей и т. д. Но только хотели тронуться, как со стороны Симферополя ясно послышался конский топот.

С. А. Качиони

Алим, сын Азамата [18] из Копюрликоя [19]

И вот в устах толпы слепой Он то разбойник, то святой, То дух, который всюду бродит…

Я. П. Полонский.

Похождения знаменитого разбойника Алима, который лет 50 – 60 тому назад дивил весь Крым своим, не знавшим страха и пределов удальством, были так разнообразны, и нередко по идее своей так неожиданны, что разлетавшаяся с быстротой молнии по всему полуострову молва о них столько же поражала всех ужасом, сколько и удивляла бесстрашием, находчивостью и, смешно сказать, справедливостью и юмором этого единственного в своем роде разбойника виртуоза.

Алим – грабитель, гроза целого края, был в то же самое время и Алим – герой, ставший его кумиром: его проклинали и за него же молились; имя его наводило трепет и проникало к нему невольным уважением, а рассказ о каждом новом его подвиге заставлял бледнеть слушателей, и они же при этом нередко хохотали до слез, зная ту или другую жертву его проделок.

Алима судили и очень строго судили: за все им содеянное он понес жестокую кару – полторы тысячи палок при прогоне сквозь строй и рудники на всю жизнь…[20] Но тот же Алим, если и был разбойником, в широком смысле этого слова, то никогда не был вором, а весьма часто был… самым добродушным, хотя и неумолимо строгим судьей для разных рыцарей мутной водицы.

Рассказанный ниже эпизод из жизни этого самого Алима – истинный факт, хорошо известный многим и многим старикам – крымчанам, хотя, несомненно, и расцвеченный несколько в подробностях временем и фантазией рассказчиков. Но ведь для характеристики этого виртуоза-героя важны не детали, а голый факт сам по себе; детали же – только соль, перец и пряности, делающие всякое блюдо более пикантным и вкусным.

Для ясности рассказа необходимо не забывать, что Алим был прежде всего джигит, удалец, герой, вышедший из народа и объявивший от имени этого самого народа непримиримую войну мурзакам, а за ними и всем тем вообще, от кого в то время татарам приходилось не сладко.

И если мурзаки – наследие от бывших владык крымской орды – по всей справедливости были всегда отребьем трудового, честного и вообще симпатичного татарского народа (речь идет только о Крыме), то греки, армяне, болгары и некоторые русские элементы, которые наслоились в Крыму с первых же дней водворившегося там русского владычества, также недалеко ушли от мурзаков. Все они друг друга стоили, и татары, лучше кого бы то ни было другого, это чувствовали на себе. Отсюда – исконная затаенная ненависть и вражда татар по отношению ко всем этим элементам. Отсюда – и выходец из народа Алим, этот национальный мститель за все беззакония, притеснения и неправды, которыми десятки годов донимали их мурзаки, армяне и им подобные.

И народ прекрасно сознавал такую чисто национальную роль и миссию своего героя: все татарское население Крыма, даже не сговариваясь вовсе по этому поводу и не взирая на весьма энергические меры начальства, доходившие до угрозы выселять поголовно в Сибирь всякое село, в котором хотя на одну ночь будет дан приют разбойнику, заботливо охраняло своего джигита и в продолжение четырех почти лет укрывало его от преследования властей.

Этим, между прочим, не говоря уже о доходивших до безумия отваге и удальстве самого Алима, и можно объяснить причину столь продолжительной безуспешности его преследований, несмотря на то, что власти, подогреваемые еженедельными "строжайшими" приказами из Петербурга,[21] постоянно гнались за ним по пятам по всем дебрям и закоулкам полуострова. Алим, почти уже пойманный, всегда умудрялся каким-то чудом исчезать бесследно для того, чтобы на другой же день подать о себе новую и еще более шумную весть совсем с другой стороны Крыма, верстах в 150 – 200 от места вчерашнего подвига.

Неудивительно поэтому, если крылатая народная фантазия в скором времени уже успела создать о нем целый маленький эпос и если имя Алима на всем пространстве Крыма, а в особенности в горной его части между Феодосией и Чатыр-Дагом, и по сей час еще повторяется с любовью в рассказах татар стариков, как имя богатыря, много доставившего добра и славы родному народу и за него же в конце концов героически пострадавшего.

В заключение этой беглой характеристики удальца Алима интересно будет привести следующий эпизод, ярко обрисовывающий в весьма симпатичном свете личность этого по суду оказавшегося только разбойником и головорезом джигита.

ПОМЕЩИК А.Л.К. (лицо близкое автору этого очерка), отставной кирасир, поселившийся по выходе из военной службы в своем родовом имении в Крыму и всю жизнь затем носивший белую кирасирскую фуражку как дорогое воспоминание о любимом полке, благодаря отчасти именно этой фуражке, имел однажды интересную встречу с Алимом.

Хотя речь идет о лице, близком автору рассказа, но простая справедливость, с одной стороны, а с другой – необходимость для ясности последующего, заставляет прибавить, что в качестве местного землевладельца и деятеля помещик К. всегда пользовался большими симпатиями окрестного, почти исключительно татарского населения. Происходило это оттого, что, родившись и выросши в Крыму среди татар, он близко знал этот народ, привык уважать его за основные национальные черты – честность, трезвость, гостеприимство и удивительную домовитость, и потому всегда где мог и как мог старался приходить ему на помощь.

Так, между прочим (это было в самый расцвет славы Алима), однажды помещик этот продал весь урожай фруктов своего громадного сада компании татар из своей и соседней деревень за очень крупную сумму.

Продажа по обыкновению состоялась в начале мая, когда уже выяснились размеры урожая, и самими покупателями, как специалистами дела, было положительно установлено, что по количеству плодов год определился как редкостный. Сделка, конечно, как всегда, была заключена на словах, так как татары слишком честны в натуре, чтобы придавать какое бы то ни было значение бумаге, а тем более основывать на ней силу и прочность принятого на себя обязательства.

Любой из них при этом рассуждал так: "Кто только думал, но молчал, тот ничего не сказал; кто ничего не сказал, тот ничего на свою душу и не принял. Но кто подумал, подумал и сказал, тот уже завязал: ничем не развяжешь и, только исполнив сказанное слово, будешь свободен. Бумага – ничтожнейший материал, дрянь, как бы много и как бы черно ты на ней ни написал: она тлеет, трется, гниет; ее можно сжечь, разорвать, перепачкать, потерять… Какое же сравнение она может иметь с языком человека, тем самым языком, которому Сам Аллах назначил быть колоколом души и которым ты, обращаясь с молитвой к Всемогущему, все, что видит глаз и что слышит ухо, создавшему Творцу, называешь Его светлое, великолепное, все собою начинающее и все собой кончающее, властное в счастье и несчастье, в свете и тьме, в жизни и смерти Имя?!

Душа человека – открытые перед Самим Аллахом скрижали; когда язык говорит, каждое слово само собой начертывается неизгладимыми письменами на этих скрижалях, и Владыка земли и всех надзвездных миров Своим всепроникающим оком ежесекундно читает все там начертанное…

Горе тому, на скрижалях которого этот пресветлый Судья прочтет, что его слово – как ветер пустыни, а совесть – как черная ночь!.

Так что же крепче и более свято: слово или бумага? И для чего человеку бумага, имеющая столько же смысла и силы, как и летучая пыль, и капля грязной воды, и помет поганой чушки[22]?!"

Итак, сделка была окончательно заключена, и татары обязались через несколько дней привезти первую треть условленной оплаты. Но вдруг на другой же день, как исключительное явление, которого никогда и никто не мог предполагать, ночью ударил довольно сильный мороз, и две трети ожидаемого урожая безвозвратно погиб.

Татары тем не менее в назначенный день привезли третью часть платы сполна, но помещик К., приняв эти деньги, тут же объявил им, что, ввиду постигшего их несчастья, которое, если оставить прежнюю цену, неминуемо должно разорить их вконец, он считает все расчеты за сад с ними уже оконченными и условленную плату – внесенной сполна; если же теперь он принимает сразу эту часть условленной суммы, то только потому, что и он, в свою очередь, обязался уплатить довольно крупный долг в Судаке в конце этой недели, куда и должен отвезти эти деньги.

Ни один мускул на лицах татар при этом не дрогнул: они – слишком сдержанный и слишком умеющий владеть собой народ, чтобы проявлять так или иначе вовне свое душевное волнение.

Только самый старый из них Муса эфенди сказал:

– Ты шорбаджи (хозяин), не потому только "шорбаджи", что мы тебя так называем, а потому, что ты на самом деле шорбаджи… Твоя душа – справедливая душа и потому всякий бедняк тебе друг. И когда – Алла сакъласын (да сохранит Аллах) – над тобой или над твоим домом грянет беда, не зови соседей, не зови и слуг, которые служат за деньги; но зови нас: не пожалеешь!

Через три дня после этого К. действительно выехал в Судак с довольно крупной суммой денег в небольшой покойной коляске на своих лошадях, и так как приходилось сделать верст около семидесяти, то он, избегая жары, выехал под вечер.

Покормив на полпути лошадей у другого помещика – приятеля и поужинавши у него, К. в остальной путь, лежавший на расстоянии верст сорока сплошь через горы, покрытые лесом, двинулся уже поздно ночью.

Приятель долго уговаривал путешественника не рисковать этой ночной поездкой, причем убедительно прибавлял:

– Кой черт тебе таскаться ночью, да еще с деньгами! Оставайся лучше у меня до утра, а там утром с богом: скатертью дорога… На этой дороге часто шляется и Алим… Что тебе за охота вместо кредитора ему отдать полностью твои деньги, да, может быть, прибавит и еще что-нибудь более ценное?. Право, оставайся.

– Нет, кум, спасибо. Ночью ехать приятнее, чем днем по жаре, да и моя тройка мне интереснее твоего Алима, чтобы я из-за страха встречи с ним стал душить ее тридцатиградусным пеклом. Слуга покорный!. А для этого милостивого государя, на случай чего, у меня, прежде чем дело дойдет до бумажника, найдется нечто, может быть, и повкуснее.

И при этом К. самодовольно потряс в руке французской двустволкой, заряженной картечью.

– Да ведь все равно ехать же не степью, а лесом и днем прохладно, – продолжил уговаривать радушный хозяин.

– Покорно тебя благодарю за майскую прохладу в Крыму. Да, наконец, нам, брат, с тобой, военным, и зазорно как-то, выехавши за семьдесят верст из дому, ночевать на пути из-за какого-то проходимца.

– Зазорно-то оно, может быть, и зазорно, да зато и много надежнее, – не отставал приятель, из которого, по-видимому, весь военный дух давно уже выдохся без остатка.

– Тогда вот что и я тебе предложу, кум, – сказал К., улыбаясь, – уж если ты мне так настоятельно сулишь провести встречу с этим Алимом, так поедем вместе: там у брата Коли проведем завтрашний день, а послезавтра я тебя доставлю домой к обеду. В таком случае уж Алиму и совсем неинтересно будет устраивать нам двоим путевую овацию.

Но подобная ночная прогулка, очевидно, совсем не устраивала гостеприимного и осторожного приятеля, у которого сейчас же оказались на завтра неотложные дела по дому, и К. уехал один.

Ночь была хотя и безлунная, но именно летняя звездная крымская ночь, когда кажущаяся только в открытое окошко мгла на самом деле вся мерцает и вся трепещет мириадами голубовато-фосфорических ниточек света, вливающегося в эту мглу с самых отдаленных высот сплошь усыпанного горящими брильянтами небесного свода.

Такая ночь, такая мгла – точно густая вуаль, скрывающая под своим легким покровом нежное, как персик, душистое, как ананас, и атласногладкое, как лепесток только что сорванной розы, личико красавицы: извне в эту мглу не видно ничего, но из нее, как из-под вуали, все ясно, все мерцает и брезжит, подернутое легкой прозрачной дымкой.

И вся эта чуть-чуть серебрящаяся, чуть-чуть дрожащая дымка точно потопом залита – ни с чем не сравнимым ароматом весеннего леса. Такая ночь томит всякое чуткое к чистой природе сердце сладостной негой; такою ночью можно, любя, умереть и любить умирая; такою ночью, слившись душою с природой, можно подслушать и даже понять ее многие сокровенные тайны! И таинственный шелест листьев косматых дубов, и назойливо дребезжащая свирель миллиона сверчков, и едва различимый шорох крыльев над самой землей пролетающей ночной птицы, и издали доносящийся плач дробно всхлипывающего перепела – все эти ночи одной присущие и от нее самой неотделимые звуки способны сказать тогда уху и сердцу много больше и понятнее самых звонких и самых трескучих фраз человеческих! Эти чудные звуки летней крымской ночи и есть тот могучий шепот природы, перед которым громом гремящие речи людей-то же, что слабое журчание ручья перед ревом бурных стихий…

Лошади, пофыркивая, весело бежали по гладкой лесной дороге. Колокольчик под дугой равномерно звенел, то рассыпая по лесу и слабо замирая где-то далеко в глубоких ущельях, то гремя густыми сочными звуками, когда горы, суживаясь к дороге, обступали ее молчаливыми темными громадами настолько близко, что, казалось, хотели совсем загородить путь дальше, то вдруг, брякнув особенно громко, умолкал затем на несколько мгновений, когда могучий коренник, встряхнув совей косматой головой, поднимал ее на секунду вверх, а язычок колокольчика делал в это время несколько настолько слабых колебаний, что не доставал до его краев.

Помещик К., откинувшись на опущенный верх коляски, сначала только дремал, но затем, под влиянием спокойной качки экипажа, а может быть, и лишнего стакана хорошего старого портвейна, которым его угостил радушный приятель, совершенно уснул.

Вдруг над самым ухом его раздался какой-то странный шум, вроде дробных ударов по камням чего-то железного, и коляска, сразу рванувшись вперед так, что К. всем корпусом подался назад, понеслась стремительно быстро. Открыв глаза и еще не отдавая себе отчета, в чем дело, К. только успел крикнуть кучеру:

– Что ты, с ума сошел, Евлампий? Сломишь голову!.

И в то же время увидел с правой стороны экипажа почти рядом с собой скакавшего всадника. Инстинктивно схватившись за свою двустволку, К. уже успел приподнять ее, направляя в сторону верхового, когда тот крикнул ему по-татарски:

– Тохта, тохта, Шорбаджи! Керекмейтюфек… Огъур Алла!. Ал, сенинъхалпах![23]

И Алим (это был он) на всем скаку ловко набросил на голову изумленного и успевшего при этих словах снова опустить ружье К. его белую кирасирскую фуражку, отсутствия которой помещик и не заметил в первую минуту такого неожиданного пробуждения.

А разбойник между тем, продолжая подвигаться вровень с коляской, опять заговорил:

– Успокойся, шорбаджи, и не сердись, что я тебя разбудил: ты, верно, хорошо спал, если даже не заметил, что уже верст пять едешь без шапки.

И Алим (это был он) на всем скаку ловко набросил на голову изумленного и успевшего при этих словах снова опустить ружье К. его белую кирасирскую фуражку, отсутствия которой помещик и не заметил в первую минуту такого неожиданного пробуждения.

А разбойник между тем, продолжая подвигаться вровень с коляской, опять заговорил:

– Успокойся, шорбаджи, и не сердись, что я тебя разбудил: ты, верно, хорошо спал, если даже не заметил, что уже верст пять едешь без шапки.

– Ты кто такой? – спросил К.

– Я – Алим, – гордо отвечал разбойник, и при этом имени кучера Евлампия невольно передернуло как-то, а помещик снова положил руку на ружье.

– Что же тебе нужно?

– Ничего… Я только хотел отдать тебе шапку твою.

– Где же ты ее взял и как ты узнал, чья эта шапка?

Нашел ее не я, а этот мой товарищ, – и разбойник ударил ласково по шее своего коня, – там на спуске с Татхоры. А что это твоя шапка, я не мог не знать, потому что один ты в Крыму носишь и лето, и зиму такую белую военную шапку, как один ты имеешь и белую душу. Ты, шорбаджи, напрасно схватил ружье, потому что, во-первых, я твоего ружья не боюсь, а во-вторых, на друзей ружья не поднимают… Я тебе не враг, а слуга. Бог дал тебе белую душу и ясное, как алмаз, сердце: ты – благодетель наших татар и отер уже не одну слезу бедняка. Тебя Аллах благословит за это. Я никого еще в моей жизни не убил, но скажи мне одно только слово, назови по имени тех, кто тебе сделал зло, и через неделю все они будут лежать порезанные, как бараны.

Помещик с удивлением слушал эту хвалебную речь разбойника и не знал, верить ли ее искренности: может быть, это, была простая уловка, чтобы, успокоив бдительность путника, удобнее затем ограбить его?

– Слушай, Алим, – сказал на это К., – ты напрасно заговариваешь мне зубы. Лучше уезжай поскорее поздорову, пока я не пустил в тебя пару хороших картечей.

– Грех тебе, шорбаджи, оскорблять за добро человека, который и в помыслах не имел против тебя ничего худого! Разве ты, старый крымский помещик, не знаешь, что Алим, сын Азамата из Копюрликоя, вовсе не вор, хотя его все называют разбойником?! Нет, Алим – честный человек, хоть он и грабит мурзаков, богатых армян, греков, болгар и тех из русских, которые похожи на тебя так же, как


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow