Над Копюрликоем гремит гром

Широко и задумчиво лежат по сю сторону гор в бесконечном зеленом просторе привольные крымские степи. Как-то укутались они в легкие синие пелены глубокого южного неба, затонули краями в этом безбрежно широком океане мира, пододвинулись на затянутом золотистою дымкой горизонте поближе к солнышку и тихо дремлют, пригретые его ласкающим мягким теплом.

А зеленые степи стоят, как стояли, и дела то им нет до свиста и воплей, что слышатся там, за горами…

Эта именно картина бесконечного простора степей развернулась перед глазами Зейнадина-эфенди, когда он, отпустив учеников по домам и совершив обычное омовение, поднялся на минарет мечети, чтобы произнести оттуда правоверным вечернее славословие Аллаху и его великому пророку (призыв в мечеть к намазу – Р.Ф.).

Мулла в последний раз произнес трижды подряд "Фатиха" и хотел уже спуститься вниз… но в это самое время что-то снова привлекло его внимание к горизонту.

На горизонте показалось какое-то небольшое облачко пыли, которое, в этом уже не оставалось сомнения, довольно быстро подвигалось по направлению к Копюрликою…

Из всего становилось очевидным, что специально в Копюрликой мчится какое-то начальство, т. е. по меньшей мере пристав, а может быть, даже и… сам исправник!

– Алла сахласын![37] – невольно произнес вслух Зейнадин-эфенди, как только мысль об исправнике мелькнула в его голове.

"Чем больше волк, тем он злее и тем больше беды сделает в отаре овец, на которую нападает, – думал мулла, приглядываясь к облачку. – Маленький волчонок унесет одного ягненка из отары, и беде конец, а большой – перережет два десятка овец, прежде чем выберет себе самого жирного барана".

Но облачко было еще слишком далеко, чтобы дожидаться здесь разрешения этой загадки, а жена муллы вот уже чуть не десятый раз выглянула из дверей, и потому Зейнадин-эфенди стал спускаться по крутой и узкой лесенке мечети вниз.

У самых ворот он встретил Селямета, отца любопытного Абибулы, и так как Селямет в этом году служил выборным от татар полицейским в селе, то он остановил его.

– Селямет, беда!

– Когда я слышу твой голос, мулла-эфенди, и вижу тебя на ногах, беды еще нет никакой: ты здоров, – отвечал с мусульманскою вежливостью Селямет, почтительно приложив накрест обе руки к груди.

Мулле этот ответ понравился.

– Я знаю, что ты умный человек, Селямет Муслядин оглу, и поэтому то мы и выбрали тебя своим начальником в селе, а все же таки беда идет…

– Ой, беда, ой, беда! – засуетился он. – Твоя правда, мулла-эфенди, большая беда, очень большая беда!.

Предчувствие не обмануло старого муллу: в Копюрликой мчался не кто иной, как сам исправник, ненасытный и грозный Апостол Ставрович Триандафилиди! И души Зейнадина-эфенди и Селямета Муслядина оглу не даром чуяли, что надвигается гроза, скоро грянет и гром!.

Четверть часа спустя за околицей загремел целый оркестр звонков и бубенчиков и в Копюрликой влетел на четверке взмыленных лошадей, запряженных в небольшую рессорную бричку, сам всесильный начальник уезда Апостол Ставрович Триандафилиди.

Со всех концов за его бричкой мчалось десятка два огромнейших деревенских псов, для которых появление с таким громом и звоном экипажа с четверкой лошадей было настолько необычайным, что собаки метались с неслыханным остервенением…

А бричка тем временем, повернув из боковой улицы в главную, ведущую к пригорку, на котором стояла мечеть, продолжала быстро нестись, направляясь, очевидно, к этому центральному пункту деревни.

Но тут произошло нечто совершенно неожиданное.

Под самым плетнем двора почтенного Зейнадина-эфенди безмятежно спал огромнейших размеров кудлатый пес, облепленный таким неимоверным количеством репейников и колючек, что на первый взгляд трудно было даже сказать, что это за животное. Зарычав свирепо, он шарахнулся прямо наперерез лошадям с такою стремительностью, что, не успев во время увернуться, попал им под ноги и сделался причиною целого приключения.

Пристяжная, испугавшись уже одного неестественно страшного вида этого пса и почувствовав вслед затем у себя под ногами огромное колючее тело, взвилась на дыбы, бросилась на других лошадей, сбила их с дороги, и вся четверня, без того уже разгоряченная быстрою ездой, бешено понесла, закусив удила и не слушаясь более вожжей своего кучера.

Пока дорога поднималась на пригорок, это не представляло особой опасности, но когда недалеко от мечети кучер увидел перед собой довольно крутой спуск по косогору, на котором экипаж неминуемо должен был опрокинуться, он употребил неимоверные усилия, чтобы избежать этого рокового спуска, и четверка, повернув с дороги налево, понеслась прямо через площадку на здание мечети. Через полминуты экипаж с разбега ударился дышлом в стену, а сидевший в нем исправник по инерции стукнулся лбом о голову почти лежавшего на вожжах кучера.

Треск сломавшегося дышла и громкий крик от боли двух против воли пришедших в такое чувствительное соприкосновение голов, – все это смешалось с ожесточенным лаем собак и возгласами бежавших со всех сторон на помощь людей.

На лбу грозного начальника уезда воздвигалась внушительных размеров шишка, и это обстоятельство, в связи со всем происшедшим, разумеется, не обещало ровно ничего хорошего для помертвевших от страха копюрликойцев…

Ямщик с помощью нескольких человек из толпы отпрягал запутавшихся в упряжи лошадей; исправник стоял во весь рост в бричке, ощупывая пальцами лоб и измеряя высоту пока еще розово-красной гули, которой, впрочем, предстояло переменить целый ряд цветов до сизо-шафранно-багрового включительно.

Наступила минута томительного и вместе с тем грозного безмолвия. Наконец буря началась.

– Расстрелять всех собак, – крикнул исправник с бешенством, убедившись окончательно ощупыванием, что благоприобретенная им шишка на лбу в настоящее время равняется приблизительно хорошей груше средней величины.

– Архибестии этакие! Распромерзавцы! В кандалы всех негодяев! Выпустили на исправника целый эскадрон псов… Сгною вас, бунтовщиков, в подземельях! Сотру вас, ррракалии, в порошок!. Протобестии! Архишельмы! Я вам, мерзавцам, отолью эту шишку! Выборный! Где мошенник выборный? Подать сюда этого известного негодяя! – грозно кричал начальник уезда, вытянувшись во весь рост в бричке и яростно ворочая белками налившихся кровью глаз.

– Я здесь, шорбаджи, – пролепетал упавшим голосом Селямет, выдвигаясь из толпы, но держась в то же время на почтительном отдалении…

– Это какие же у тебя порядки, свиная рожа? А?. Это ты так исполняешь службу?! А в каторгу хочешь, шельмец? А сквозь строй, чертово ухо, прогуляться желаешь?! Запорю тебя, бестию, за такую твою службу!

Селямет Муслядин оглу стоял ни жив ни мертв, слушая все эти приятные обещания рассвирепевшего Апостола Ставровича Триандафилиди…

– Чтобы завтра же, мошенник, у тебя в селе не сталось в живых ни одной четвероногой собаки! Повесить всех до одной здесь же недалеко в лесу и не сметь снимать трупов, пока пристав не пересчитает, сколько всех повешено, и не донесет мне подробно!. Слышал, анафема?

– Слышу, шорбаджи, – отвечал смиренно Селямет, заранее оплакивая в душе трагическую участь своего черно-пегого дворового пса Алабаша, спасшего его однажды от волка.

– Чтоб духу собачьего не осталось!. Слышишь? И знай, что если хоть одна останется, так я ее повешу сам рядом с тобой, ослиный хвост!.

– Пусть будет так, шорбаджи.

– Смотри же, помни. Да где у вас мулла? Почему он не является?

– Я здесь, шорбаджи, – сказал спокойно Зейнадин-эфенди и сквозь расступившуюся перед ним толпу дошел к бричке.

– Ты почему же не являешься, когда начальство приезжает? – закричал на него исправник и, не давая ему сказать что-нибудь, продолжал: – Бунтовать вздумал?.

– Я молчу, ласковый шорбаджи, потому, что ты ни о чем меня не спрашиваешь; вот я и жду, пока пройдет пена.

– Какая пена? Что ты там городишь?

– Пена твоих слов. Когда буза долго стоит в бутылке на жаре, пробку вырывает, и, прежде чем польется жидкость, которую можно пить, идет одна пена!. Так и ты, шорбаджи: ты разгневался сильно и говоришь теперь такое, на что мне нечего отвечать, и я жду, пока в твоих словах польется чистый напиток.

– Поговори, поговори, старый сыч! – крикнул на него исправник. – Я и без того давно знаю, что ты хитрый плут и что ты – главный бунтарь… Я тебе дам пену, старая лисица! Это кто же сюда эту мечеть поставил? А? По чьему позволению? Поставили нарочно сюда для того, чтобы я себе об нее голову разбил?

– Кто поставил, я не знаю, – сказал мулла, – но знаю наверняка, что сюда ее поставили не для тебя, шорбаджи, потому что кости тех, кто ставил, уже давно смешались с землей; тебя же знать и иметь в виду они не могли, так как в то время едва ли был уже на свете и твой прапрадед. Я сорок лет тому назад вырезал свое имя одиннадцатым на дощечке в мечети, где записаны все муллы, славословившие в ней владыку Аллаха и его великого пророка, и, значит, мечети этой уже много более двухсот лет.

– Ну, так вот что, сейчас же перенести эту мечеть на полверсты выше в лес, и если к следующему моему приезду она опять будет торчать здесь, то я прикажу ее развалить при себе и камнями этими засыпать тебя, кривую ворону, которая тут каркала всегда… Слышишь? Месяц сроку, знай! А теперь пошел вон и собери сейчас же всех копюрликойцев сюда, потому что я имею объявить всем строжайшее предписание высшего начальства.

Через четверть часа все жители Копюрликоя стояли уже на площадке перед мечетью, и исправник говорил им по-татарски следующее:

– Слушайте, копюрликойцы! До губернатора дошло, что вы неоднократно скрывали у себя своего земляка, родившегося в вашей деревне, душегуба и живодера Алима, голова которого давно уже оценена очень дорого; тот, кто передал бы эту безумную разбойничью голову в руки властям, получил бы столько золота, сколько она сама весит. Так знайте же волю губернатора: если через вашу деревню эта бешеная собака проедет только днем и вы сейчас же не уведомите об этом меня, или вообще кого-нибудь из властей, то десятый из вас будет прогнан сквозь строй и получит по полутысяч палок. А если, чего доброго, вы приютите его хотя бы на одну только ночь, то все, сколько вас тут есть, поголовно уйдете в Сибирь, а имущество ваше будет отобрано в казну. Воля эта будет объявлена и в других деревнях через выборных и мулл, а к вам губернатор приказал мне приехать и объявить самому, потому что вы больше других станете его покрывать, Алим вам ближе, чем всем остальным, потому что он здесь среди вас родился и здесь же покоятся кости его предков. Вам он земляк, а многим из вас даже и родич. А чтоб вы не думали, что это только так, "бош лахырды"[38], вот вам приказ губернатора, написанный на русском, татарском, болгарском, армянском и греческом языках и собственноручно им подписанный, из которого вы увидите, что он сделает так, как обещает. И горе вам будет, поганые бунтари, если я прослышу, что кто-нибудь осмелится нарушить этот приказ: куда бы он после этого ни вздумал бежать, чтобы скрыться, хоть в Турцию, хоть бы и под землю, я ведь разыщу его и заставлю бить палками до тех пор, пока тело его не отвалится от костей, чтобы быть съеденным свиньями. А вся деревня кроме того ответит за этого негодяя, и от Копюрликоя не останется ничего, кроме кучи камней и пепла[39].

Помните это все, старый и малый, передайте всем, кого теперь не было здесь, и не забывайте, что своя голова на плечах только одна и что она дороже сотни тысяч чужих голов. Вот тебе, мулла, эти приказы, прибей их на дверях мечети, чтобы всякий входящий туда мог читать их сам, и ты каждый раз, когда народ будет там собираться, обязуешься непременно читать этот приказ во всеуслышание…

Мулла и выборный стояли в ожидании каких-то особых приказаний начальника.

Наконец, Апостол Ставрович обратился к Селямету и отрывисто произнес:

– Пошел вон!.

Затем Триандафилиди подождал некоторое время, пока Селямет удалился настолько, что уже не мог расслышать дальнейшего разговора и, наконец, понизив еще голос, сказал:

– Сколько твое общество даст отступного за мечеть?

Корова не может дать молока больше того, сколько у нее есть, да и то она еще постарается сохранить хоть часть для своего малого теленка, который иначе издохнет от голода, – отвечал мулла аллегорически.

– Послушай, коршун, – перебил его исправник, – ты, брат, не виляй со мной… Все равно зубов, брат, мне не заговоришь, а потому отвечай прямо, сколько дадите, чтобы мечеть осталась там же, где она и теперь стоит?

– Дадим, сколько будет по силам, но ведь мы все – круглые бедняки, и этот откуп зарежет нас.

– Черт вас не возьмет, а возьмет, так туда вам всем и дорога, – рассердился исправник. – Чем меньше ящериц, змей и всяких гадов останется на свете, тем лучше.

– А чем же будут сыты тогда карги и другие хищные птицы? – спросил простодушно Зейнадин-эфенди.

– Молчать, бунтовщик! – крикнул грозно начальник, побагровев от злости. – Если ты еще будешь болтать всякий вздор, старая обезьяна, я тебя закую в кандалы и буду держать в подземелье до тех пор, пока ты не сгинешь там. Туда же, лысый осел, вздумал сравнения делать!

– Прости меня, старика, шорбаджи, я сказал по своему простому уму… Не гневайся.

– То-то, болван, – смягчился исправник и затем категорически и быстро отрезал: – Слушай, мулла, ровно через две недели я выдаю замуж старшую свою дочь за одного важного военного агу… Ты понимаешь?

– Понимаю, шорбаджи.

– Ты от имени общества приедешь меня поздравить с такою радостью.

– Приеду, шорбаджи.

– Ты привезешь свадебный подарок. Мулла промолчал.

– Ты слышишь, что я говорю? – прикрикнул исправник.

– Слышу, шорбаджи.

– Ты привезешь богатый атласный кисет.

– Привезу, шорбаджи… Но, прости мою глупость, ведь ты, шорбаджи, сказал, что этот подарок будет свадебный, значит, ей, а не тебе… Разве она курит тютюн?

– Дурак, не перебивай. В кисете вместо табаку должно быть… сто полуимпериалов!

– Ой, беда! – не удержался от восклицания мулла и, поклонившись исправнику до земли, жалобным тоном заговорил: – Пощади, шорбаджи, ради Аллаха! Сто полуимпериалов! Где возьмем мы, нищие, такую огромную сумму денег? Если оборвать все монеты с головных украшений жен и дочерей, едва ли наберется и десятая часть этой суммы!. Пощади, шорбаджи, потому что такой суммы не собрать и в три года со всего Копюрликоя…

– Ты что же это, плут, думаешь, кажется, что я здесь с тобой торговаться буду? – закричал на него исправник. – Сто полуимпериалов и ни одного гроша меньше! Да чтобы монеты были новенькие, непотертые, а иначе из того самого камня, который будет разобран со здания мечети, я прикажу выстроить свиной хлев!. Слышал?

– Горе мое не оглохло к несчастью и слышит ясно твои грозные слова, шорбаджи, – простонал Зейнадин-эфенди.

– Так помни же, через две недели ты привезешь на свадьбу моей дочери кисет с сотней полуимпериалов, и тогда мечеть может остаться на своем месте.

И затем, подойдя ближе к мулле и грозно глядя на него, исправник почти шепотом прибавил:

– А если ты, распротобестия, не привезешь этого кисета с золотом, то кроме того, что там, где ты, сиплая ворона, каркала ежедневно сверху, будут хрюкать свиньи, я еще устрою так, что… у вас в Копюрликое переночевал Алим!. Ты слышал приказ губернатора. Так пойми же, что после этого будет?!

Зейнадин-эфенди стоял ни жив ни мертв: он давно уже знал исправника Триандафилиди и понимал поэтому, что каждое его слово подобного рода – закон…

Исправник сошел с площади и направился к своей бричке, которую тем временем уже окончательно наладили, а Зейнадин-эфенди, понурив голову, тихо побрел к своему дому.

Через несколько минут звонки загремели опять, и бричка с исправником промчалась обратно по совершенно безлюдной улице Копюрликоя.

Ни одна собака при этом даже не тявкнула, потому что копюрликойцы догадались теперь их во время заманить во дворы и припрятать подальше.

Скоро звонки замерли в степи, а еще через полчаса замерло все и в Копюрликое: даже собаки не лаяли вовсе, и только со двора муллы по временам слышался отрывистый вой репейного пса, вероятно, не на шутку помятого исправничьей четверкой…


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: