За несколько дней до графа прибыл из Крыма другой граф, еще знаменитее его, но который присутствием своим его затмить не мог. Граф Кочубей, оставя дела службы по болезни дочери, провел зиму в Феодосии; но пребывание в сем мертвом городе семейству его показалось слишком унылым, и он морем приплыл с ним в Одессу, дабы в ней провести эту зиму. Он так высоко стоял надо мною, не по званию, не по гениальности, а по горделивому характеру, что я не видел повода ему представляться. Однако же за обедом у графини Воронцовой он сам обратился ко мне с речью и после обеда милостиво разговаривал; после того счел я обязанностию явиться к нему. Обыкновенно вельможи в провинциях на величие свое накидывают тонкое покрывало, дабы блеск его смягчить для слабого зрения провинциалов и сделаться доступнее. Меня граф Кочубей позвал к себе в кабинет и тотчас посадил; одаренный удивительною памятью, говорил он со мною о китайском посольстве, с участием вспоминал об отце моем и с любопытством расспрашивал о Бессарабии. У таких людей надобно ожидать их сигнала к отбытию; я не дождался его, встал, а он меня опять усадил. Прощаясь объявил он мне, что с такого-то по такой-то час он не занят делом и что в это время он всегда меня охотно примет. Мне едва верилось.
Маленькое самолюбие заставило меня еще раза два воспользоваться его дозволением или приглашением, и я не имел причины в том раскаиваться. Не знаю, чему обязан я за его хорошее расположение. Разве добрым словом, за меня замолвленным ему Блудовым?
О сем последнем давно не имел я никакого известия. По болезни, по неудовольствию ли какому, иди просто для прогулки отправился он, как говорили наши старики, на теплые воды, а потом странствовал по Германии. Отъезжая, передал он бессарабские дела и, кажется, заботы в случае нужды обо мне приятелю своему, статскому советнику Аполлинарию Петровичу Бутеневу, бывшему впоследствии посланником в обоих Римах, в нашем и в католическом.
В это время одесское или, лучше сказать, семейное общество графа умножилось одною прибывшею из Петербурга четою. Не слишком богатый казанский помещик, молодой красавчик Димитрий Евлампиевич Башмаков служил в кавалергардском полку. Мундир, необыкновенная красота его, ловкость, смелость открыли ему двери во все гостиные большого света. Он получил там право гражданства до того, что решился искать руки внучки Суворова у Марьи Алексеевны Нарышкиной и получил ее. Право, как-то совестно много толковать о таких людях, как эти Башмаковы, но по заведенному мною порядку сие необходимо. Человека самонадеяннее, упрямее и непонятливее Башмакова трудно было сыскать; кто-то в Одессе прозвал его Brise-raison [пустомеля, болтун]. Молодая супруга его, Варвара Аркадьевна, была не хороша и не дурна собою, но скорее последнее; только на тогдашнее петербургское высшее общество, столь пристойное, столь воздержанное в речах, она совсем не походила, любила молоть вздор и делать сплетни; бывало, соврет что-нибудь мужу, тот взбесится, и выйдет у него с кем-нибудь неприятность. А Ольга Потоцкая и Раевский были опять тут как тут и более чем когда ненавидели друг друга[cxiv]. Они не очень сближались с Башмаковым; зато Синявин подружился с ним, и сии люди, пожаловавшие себя в аристократы, были неразлучны, Я было и забыл сказать, что г-жа Башмакова по матери была двоюродной племянницей графа и что муж ее, при оставлении военной службы получив чин действительного статского советника и камергерский ключ, приехал под покровительство дядюшки. Вот какая родня и дальняя и близкая облепила графа и графиню Воронцовых. Последняя сделалась ко мне милостивее, и я смотрел на нее с некоторым сожалением. Можно себе представить, какие неудовольствия, толки, пересуды должны были произвесть претензии и несогласия сих людей между окружающими графа. Бог избавил меня по крайней мере от этой напасти: ибо, по возвращении его из Крыма, судьба не дозволила мне долее трех недель оставаться в Одессе.
В Михайлов день, 8 ноября, дабы праздновать именины мужа, графиня [Воронцова] сделала великолепный бал, украшенный присутствием двух андреевских кавалеров, Кочубея и Ланжерона. Не без труда на этот бал могла она вытащить графа, все еще страждущего, в мундирном сюртуке и без эполетов. Он отозвал меня в сторону и сказал, что имеет кое-что со мной переговорить, но что тут не место, и для того приглашает меня к себе на другой день поутру. Леке, обыкновенно столь скромный, из особой приязни проговорился мне, что, вероятно, будет мне сделано предложение занять место Петрулина [вице-губернатора], об ожидаемой кончине которого, последовавшей 6 числа, перед вечером получено известие. Меня это чрезвычайно смутило; как было отказываться, но как было и согласиться ехать опять в этот ужасный, для меня как бы неизбежный Кишинев?
Он хотел, чтобы, исключая Казначеева и Лекса, временное назначение меня в должность вице-губернатора, по особому праву, ему данному, оставалось пока в тайне даже для находившегося тут губернатора Катакази. Нужные о том бумаги в совет были написаны 9 числа, а я, не сказав никому о том ни слова, ни с кем не простившись, 10 числа оставил Одессу.
Погода и дорога были прескверные. Уставши, в Тирасполе остановился я переночевать на каком-то постоялом дворе. Я тут оставался недолго: начальник 17-й пехотной дивизии, генерал-лейтенант Сергий Федорович Желтухин, в отсутствие генерала Сабанеева исправлявший должность корпусного командира, прислал убедительно просить меня к нему приехать. У него нашел я отличный прием, славный ужин и мягкую чистую постель. Все прекрасно; но он поразил меня ужасною вестию, что в Измаиле открылась сильная чума и что вследствие сего известия, только что полученного, едва ли по Днестру не приняты все строгие карантинные меры. Случись это суток двое или трое прежде, и, вероятно, я не решился бы ехать.
Верно изобразить г. Желтухина я колеблюсь. Многим покажется, что я плачу ему неблагодарностью за его гостеприимство; да разве я не обязался исправно дань платить истине? Если кто захочет порыться во второй части этих Записок, тот найдет в Казани родителей Желтухина, отставного сенатора и супругу его, которые, несмотря на свои ласки, произвели на меня ужасное впечатление; тут мимоходом упомянул я и об нем. В самой первой молодости служил он в гвардии, потом в армии, всегда в военной службе; не понимаю, как он выбрал этот путь. Я бы мог умолчать об его необычайной трусости, если бы в редких сражениях, в коих он находился, он свидетелем ее не сделал все войско. В то же время был он чрезвычайно жесток с подчиненными, особенно с нижними чинами, и чрезмерно ласков с теми, в коих полагал иметь надобность: одним словом, при уме более чем посредственном имел все пороки низких душ. Дивизионная квартира его находилась в Кишиневе; узнав об отменном ко мне благорасположении начальника своего Сабанеева, также и графа Воронцова, из коих первый просто его не любил, а последний не мог скрывать отвращения своего от него, он надеялся через меня попасть к ним в милость и душил меня своими ласками[cxiv]. Как умел, отделывался я от них; но во время молдавского гонения на меня он стал чаще меня навещать и оказывать все знаки уважения и дружелюбия; против этого не совсем я устоял, и вот какого рода были наши связи.
Долго проспал я следующим утром: и сам я не очень спешил выездом, да и Желтухин удерживал меня до завтрака, то есть до обеда. Невесело же мне будет в Кишиневе, думал я.
Вскоре получено было из столицы самое печальное известие. Я провел большую часть жизни в Петербурге и с сокрушенным сердцем узнал о его потоплении. Не знаю отчего, но тогда же сие событие показалось мне предвестником других еще несчастнейших. С другой стороны близость чумы, мрачное, холодное осеннее время, все располагало меня к ипохондрии. Бывали минуты, в которые до того я чувствовал себя расстроенным, что с трудом мог заниматься делом.
Была одна добрая, сумасшедшая старушка, госпожа Богдан, которая оставила Яссы единственно потому, что у нее был там сын с предлинной бородой и внук с изрядным усом, а ей все еще хотелось казаться молодою. Она получила некоторое образование и каким-то непонятным французским языком описала путешествие свое в Италии, Она была богата и имела большой вес между земляками. Не знаю, как ей вздумалось свататься за меня[cxiv]; я, разумеется, не позволил себе отказаться от ее руки и просил только времени на размышление. Этим временем пользовался я, чтобы заставить ее делать, что хочу. Я уверил ее, что на этих балах будет она царицей, а как царице нужен двор, то и просил ее, чтоб она склонила молодых кокон и кокониц участвовать в сих увеселениях; сие было ей не трудно, ибо им самим до смерти хотелось танцевать. Немногие, однако ж, из бояр согласились отпускать жен и дочерей на сии вечера; только те, которые искали со мною примирения и показывали, будто мне из уважения сие делали. О молодых молдаванах и говорить нечего: им бы только поплясать. Во всех землях, куда проникает европейское просвещение, первым делом его бывают танцы, наряды и гастрономия.