Вопрос 64. Миниатюра в русской прозе 2ой половины 20 века

Ма́лая про́за — довольно условное название для прозаических произведений, объем которых интуитивно определяется автором и читателем как меньший, чем типичный для национальной литературы данного периода. Такая постановка вопроса о малой прозе возникла в XX веке, когда эрозии подверглась традиционная система литературных жанров и на фоне жанровой неопределенности текста его величина оказалась едва ли не наиболее заметным различительным признаком. В то же время именно на рубеже XIX—XX вв. ряд внутрилитературных и общекультурных процессов привел к постепенному росту количества прозаических миниатюр. Среди таких процессов можно назвать и обострение вопроса о границе между стихом и прозой, побудившее многих авторов экспериментировать с пограничными и переходными формами (в том числе с так называемыми стихотворениями в прозе, чья длина естественным образом оказывалась сопоставима с длиной среднего лирического стихотворения), и расширение рынка газет и журналов, ориентированных на сравнительно массового читателя, в которых короткие тексты оказались неплохо востребованы.

У истоков малой формы в русской прозе, безусловно, стоит цикл Ивана Тургенева «Senilia» (конец 1870-х гг.), преимущественно известный как «Стихотворения в прозе» (сам Тургенев это название не использовал). Отдельные более ранние произведения Фёдора Глинки и Николая Станкевича остались незамеченными и не оказали влияния на традицию. Опыт Тургенева учитывали обращавшиеся в малой прозе авторы Серебряного века — Иннокентий Анненский, Константин Бальмонт, Алексей Ремизов и др., — для которых, впрочем, едва ли не более значимой была работа с малой прозаической формой французских писателей — Алоиза Бертрана, Шарля Бодлера, Артюра Рембо и др. (произведения этих авторов в этот же период интенсивно переводились на русский язык). На писательское и читательское восприятие малой прозы в этот период влияла и сложившаяся традиция прозаических переводов сложной для перевода поэзии. Эта ветвь развития малой прозы была преимущественно ориентирована на лирико-философское начало. Оппозицию такому пониманию малой прозы составили иронические миниатюры Антона Чехова.

В середине XX века русская малая проза пережила определенный спад в связи с общими процессами в советской литературе, из которой методически изгонялось всё непривычное и нестандартное. Поздние отголоски малой прозы Серебряного века встречаются в литературе первой эмиграции (в частности, у Ивана Бунина). Новаторские идеи в области малой прозаической формы содержатся в творческом наследии Даниила Хармса, вплоть до конца 1980-х гг. доступном лишь в самиздате и в зарубежных изданиях.

Возрождение малой прозы началось в годы Оттепели, причем поначалу преобладала линия, восходящая скорее к Чехову и, в некоторых случаях, к Хармсу (а также к классическому жанру басни, знающему и прозаические реализации): в своих миниатюрах и публиковавшиеся в советских изданиях Феликс Кривин, Рахиль Баумволь, Виктор Голявкин, и более склонные к социальной критике и/или экзистенциальному скепсису и потому оставшиеся в самиздате Андрей Сергеев, Михаил Соковнин, Аркадий Гаврилов, ранний Андрей Битов тяготели к иронии и элементам сюжета. Другая линия, связанная с фрагментарными лирическими размышлениями и наблюдениями, была представлена в 1970-е гг. преимущественно собранными в циклы произведениями Фёдора Абрамова, Владимира Солоухина и других авторов, тяготеющих к «деревенской прозе».

На 1990-е годы пришелся бурный рост русской малой прозы, связанный как с творчеством выдающихся авторов старших поколений (Генрих Сапгир, Георгий Балл, Анатолий Гаврилов, Людмила Петрушевская, Виктор Соснора и др.), так и с работами молодых авторов. Отражением этого роста стал Всероссийский фестиваль малой прозы имени Тургенева (1998) и изданная по его итогам антология «Очень короткие тексты» (2000).

«Добрый мой читатель, не пробегай этих стихотворений сподряд: тебе, вероятно, скучно станет – и книга вывалится у тебя из рук. Но читай их вразбродь: сегодня одно, завтра другое – и которое-нибудь из них, может быть, заронит тебе что-нибудь в душу» [8, 5].
Так И.С.Тургенев начинает свои «Senilia», так же мог бы обратиться, на наш взгляд, и А.И.Солженицын к читателям своих «Крохоток» [5, 282], поскольку несомненна их жанровая преемственность: «Ничтожные доли, случайные частицы» Солженицына обладают «теми же признаками лирического стихотворения: небольшой объем, повышенная эмоциональность, обычная сюжетная композиция, общая установка на выражение субъективного впечатления или переживания» [3, 425], что и тургеневские «Стихотворения в прозе».
И Тургенева, и Солженицына на протяжении всей их жизни волнуют актуальные общественно-политические, философские, нравственные вопросы, произведения обоих объединяет эмоциональная напряженность, сосредоточенность на одном чувстве, определить которое мы можем как любовь к Отечеству.
Публицистическая направленность творчества Тургенева, находя своеобразное продолжение и развитие в произведениях Солженицына, по-особому реализуется в «Крохотках». И у того, и у другого явно слышен «тяжкий вздох» писателя-гражданина, обеспокоенного судьбой своего народа.
Чем же так привлекал Гаршина, Бунина и продолжает привлекать русских писателей этот жанр? На первом плане – тематическая палитра, которая в этих эскизах, этюдах с натуры, фрагментах, миниатюрах не может быть ничем ограничена. Основополагающий их тон, опирающийся на «гуманность» и «теплое слово», был создан и задан Тургеневым, у которого «при простоте и радужных красках, что за грусть, покорность судьбе и радость за человеческое свое существование» [8, 349].
Жанровая «взыскательность» Солженицына известна. К «Крохоткам» он обращается дважды – в 1958-1963 и в 1996-1999 годах, что указывает на постоянство его интереса к жанру. В обоих циклах отражены, на наш взгляд, наиболее сокровенные мысли и переживания писателя, они – своеобразное зеркало «его духовного состояния» (Н.Невзоров), в основе которого глубокая убежденность, что судьба и будущее народа неразрывны с его душой. Сам писатель как-то признался: «Только вернувшись в Россию, я оказался способен снова их писать, там – не мог...» [6, 456].
Создается впечатление, что Солженицын возродил этот жанр в русской литературе, имея в виду историко-литературный смысл фигуры А.И.Солженицына и то, «что после его появления в 1961 году русская литература, так или иначе, соглашаясь с ним или полемизируя, развивается в «контексте Солженицына...» [1, 323].
Солженицын в «Крохотках» как бы подхватывает «красные нити раздумья русских писателей», над которыми оказалось не властным время. Так, например, перекликаются размышления об истине. У Тургенева: «Истина не доставить блаженства... Вот правда – может, это человеческое наше земное дело... Правда и справедливость! За правду и умереть согласен. Вся жизнь на знании истины построена; но как это «обладать ею»? Да еще находить в этом блаженство?» [8, 67]. У Солженицына: «Если до сих пор все никак не увидим, не отразим бессмертную, чеканную истину – не потому ли, значит, что еще движемся куда-то? Еще живем?» [6, 458].
Солженицын в «Крохотках» по-особому, нагляднее иллюстрирует свою позицию, суть которой в том, что «художнику дано лишь острее других ощутить гармонию мира, красоту и безобразие человеческого вклада в него – и остро передать это людям» [7, 208], делая при этом акцент на своеобразие русской литературы, которую отличает то, что «писатель – не посторонний судья своим соотечественникам и современникам, он – виновник во всем зле, совершенном у него на родине или его народом» [7, 219].
Сознание «совиновности», которой пронизан 2-й цикл «Крохоток», созвучно скорее авторскому времени при нераздельности истории и четко просматривается в позиции автора. Так, если у Тургенева она распадается на «я» и «он», реже – «мы», то у Солженицына это «я» и «мы», идущие на сближение-слияние. Это «мы» для Солженицына принципиально и многолико; в нем вопрос-призыв: «Страшно подумать: так и наши нескладные гиблые жизни, все взрывы нашего несогласия, стоны расстрелянных и слезы жен – все это забудется начисто? Все это тоже даст такую законченную вечную красоту?» [6, 243]; и насмешка: «Что ж, каковы мы – таков и наш способ двигаться» [6, 243]; и скрепленное кровью, фронтовое: «Ребята чистые, друзья фронтовые! Чем были живы мы и на что надеялись, и самая дружба наша бескорыстная – прошло все дымом...» [6, 245]; и горький упрек: «В трех войнах теряли мы мужей, сыновей, женихов – пропадите, постылые, под деревянной крашеной тумбой, не мешайте нам жить! Мы-то ведь никогда не умрем!» [6, 247]. «Мы» – объединяющий эмоционально-смысловой центр, как ответ на вопрос: какие мы?
В своей Нобелевской лекции писатель отметил, что «человек извечно устроен так, что его мировоззрение, когда оно не внушено гипнозом, его мотивировки и шкала оценок, его действия и намерения определяются его личным и групповым опытом» [7, 211]. Этот опыт в его сгущенно-живой форме и представлен в «Крохотках» и чаще всего в одной трагической своей ипостаси – разрушенной связи времен. С ней и связан ведущий прием, на который опирается писатель, – контраст, исследуемый в алогизме современной жизни, когда «никого в наше время не удивляет, что человек каждодневно служит терпеливо и внимательно телу своему. Но оскорблены были бы, если бы так служил он своему духу» [6, 248].
И вместе с тем писатель находит и указывает на то, что может выступить в роли катарсиса, т.е. свободно возродить человека, отвратить его от того безобразия, что он творит собственными руками: «И всегда люди были корыстны, и часто недобры. Но раздавался звон вечерний, плыл над селом, над полем, над лесом. Напоминал он, что покинуть надо мелкие, земные дела, отдать час и отдать мысли – вечности. Этот звон, сохранившийся нам теперь в одном только старом напеве, поднимал людей от того, чтобы опуститься на четыре ноги» [6, 249].
В миниатюре «На родине Есенина» предметом размышления становится красота – «не замечаемая», «растоптанная», не воспринимаемая. Для автора она связана с извечной загадкой творчества, определяемого им как «слиток таланта», который «метнул творец», чтобы кто-то, «потрясенный», «нашел столькое для красоты – у печи, в хлеву, на гумне, за околицей...» [6, 246].
Как одно из самых прекрасных мгновений в жизни предстает гроза, во время которой «мы забыли бояться молнии, грома и ливня – подобно капле морской, которая не боится ведь урагана. Мы стали ничтожной и благодарной частицей этого мира. Этого мира, в первый раз создававшегося сегодня – на наших глазах» [6, 242]. Мир, который «открывает» нам писатель, одушевлен и неделим. Так «великолепие» «Города на Неве» строится на многослойном фундаменте, и Солженицын обнажает пласт за пластом: «Чуждое нам и наше самое славное великолепие! Такое наслаждение бродить теперь по этим проспектам! Но, стиснув зубы, проклиная, гния в пасмурных болотах, строили русские эту красоту! Косточки наших предков слежались, сплавились, окаменели в дворцы – желтоватые, бурые, шоколадные, зеленые» [6, 242].
Первый цикл «Крохоток» более приземлен, а второй – отстранен, созерцательнее и обладает неким анагогическим (возвышающим человека) смыслом, при этом размышления писателя-гражданина здесь традиционны, в исконно русском ключе (от Радищева до Шукшина), где сплавлены пронзительная печаль и боль с чувством «позора за свою родину» и «постоянный неотступный гнет» [6, 449].
Обладая даром видения в перспективе, что характерно для писателей древнерусской литературы, охватывающих в монументальном историзме глубь и ширь, Солженицын предлагает нам проследить объективно, беспристрастно, через «ты же – их частица», прошлое – настоящее – будущее, признав, наконец, неумолимость истины, что позор – факт, который «уже никогда не уберем... из нашей истории», но с надеждой «прорвать эту черту обреченности».
«Крохотки» 1996-1999 гг. поражают своей отточенностью и параллелизмом. Так в «Лиственнице» он фольклорно-психологический, когда между деревом и человеком устанавливается связь: «Ведь – люди такие есть» [6, 445]; в «Молнии» – параллель с карой-совестью на уровне притчи: «...и кто еще остается после того, а кто и нет» [6, 446]; в «Колоколе Углича» – символика звука, возвещающего эпоху «Третьей Смуты», мнения народного. Автор как бы предвосхищает следующий вопрос: «И как избавиться от сравненья: провидческая тревога народная – лишь досадная помеха трону и непробивной боярщине, что четыреста лет назад, что теперь» [6, 447]. Судьба колокола – ослушника и изгнанника, свидетеля и участника трагического поворотного события в истории России – отражает, как в магическом кристалле, связь времен. В «Вязовом дереве» явны отзвуки толстовского дуба из «Войны и мира» и дерева из «Трех жизней»: «Ведь вот как оно хочет жить – больше нас!» [6, 241].
В «Крохотках» два понятийно-содержательных уровня: первый – собственно текстовый, а второй – авторский. Через второй раскрывается внутреннее самосознание личности как труд каждодневный, имеющий опору в многовековой русской культуре и истории, незыблемость нравственных идеалов, позволяющих человеку оставаться верным самому себе.
В позиции автора ощущается та мощь и сила, которые основаны на проверенности правоты его мировоззрения, прочности жизненных устоев, которые не только не сужают и однообразят отношение к окружающему миру, а наоборот – разрушают стереотипы, навязываемые всегда с корыстной целью. Отсюда и отсутствие страха, даже в ожидании конца, а скорее покой, но не умиротворенный, а мудрый. С одной стороны, «крохотки» – это впечатления, зарисовки, а с другой – тот подтекст, который и оказывает наибольшее воздействие, «захватывает нас, приобщает к себе властно», поскольку «зачерпнул истины», что переводит лирическую миниатюру в ранг притчи, где мир един в своей сути.
Назидательность присуща Солженицыну всегда. В этих же произведениях она приобретает особый смысл, основанный на необходимости внутренней свободы. Это по замыслу автора и позволяет оценить мир и себя в нем адекватно.
Сопоставление одушевления природы с «разодушевлением» человека опирается для писателя на веру в гармонию мира, неуничтожимость духовного его состояния, способность его «смещаться».
Темы второго цикла – утро, в сумерках, петушиное пенье, ночные мысли, поминовение усопших – рождены из умения «слушать жизнь», которое, глядишь, и позволит прикоснуться к «упускаемой загадке» своей, «глубокой серьезности, когда за обычаем сумерничанья вдруг приоткрывается то, что мы упустили заметить и за годы» [6, 451]. За конкретным бытописанием, близким к обрядному, как бы просвечивает одно из правил «Домостроя», гарантирующее полноту жизни семьи и человека.
«Утро» и «Сумерки» воспринимаются как аллегория юности с ее духовным потенциалом, благотворными порывами и надеждами, когда еще «чужое действие, слово... твоя же мелкая мысль» [6, 458] не нарушают и не разрушают «чистые пространства», не надо освобождаться «ото всего ничтожного», и душа распахнута миру, и аллегория старости, когда приходит «чувство чего-то единого, нам никогда не видимого...» [6, 451], что уже не способно нарушиться суетой дня-жизни.
Примечательна цветопись произведений. В первом цикле она скорее природно-естественная: «голубая глубь неба», «черные сосны», «зеленый росток», «черноморденький ишачок», вплоть до иносказаний – могила – «зеленый холмик», церкви – «царевны белые и красные»; во втором появляется больше экспрессии: «ослепил молненный блеск наши окна светлым золотом» [6, 445], а душа, пройдя «через некие чистые пространства, возвращается с первозданной снежистой белизной» [6, 450]; петух же – «бело-оранжевый со знатным рыцарским гребнем» [6, 451], а «позор висит и висит над нами, как желто-розовое отравленное облако газа...» [6, 449].
Каждый цикл завершается молитвой, обращенной писателем к Господу с просьбой о «вызволении народа из глубин Беды» [6, 453]. И это далеко не случайно, поскольку как ни в каком другом жанре слову отводится особая роль: «Как новорожденные младенцы, возлюбите чистое словесное молоко, дабы от него возрасти вам во спасение» [2, 174].
Вне всякого сомнения, А.Солженицына отличает бережное, даже благоговейное отношение к Слову, что и проявилось в «Крохотках». Отбирая и выверяя словесный материал циклов, он как бы предупреждает о том, что «социальные различия и классовые противоположности бледнеют перед разделением людей на друзей и врагов слова» [4, 169], по-библейски пророчески напоминая нам, что «отпущено каждому живущему только: свой труд – и своя душа» [6, 449].


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: