Глава четвертая 11 страница

Немного спустя впереди загромыхала артиллерия. Петров перемотал обмотки, повесил на левый бок планшет, на правый — пистолет, бросил «я пошел» и удалился в сопровождении как из-под земли выросшего Милоша с ручным пулеметом за плечами и заменяющим погребец портфелем под мышкой. Бой тем временем не только разгорался, но как будто и приближался. Белов курил сигарету за сигаретой и поочередно почесывал ладони.

Часа через полтора Лукач и Фриц вернулись, и Фриц тотчас же собрался уезжать. Я проводил его и затворил за ним лакированную, с зеркальным стеклом, створку новой черной кареты. Она быстро и бесшумно покатила, но вдруг [413] замедлила ход и осторожно разминулась с замухрышистым «опельком», которым еще вчера пользовался Фриц. Из «опелька», не дождавшись, пока он остановится, выпрыгнул мертвецки бледный Реглер и опрометью кинулся в дом. Поспешив за ним, я из темного коридора услышал, как хлопнула дверь бильярдной и в ней прозвенел отчаянный выкрик:

— Baimier ist tot!

Еще с порога я увидел расстроенное лицо Лукача; он обнимал припавшего к его плечу Реглера. Белов одной рукой утешающе гладил его по спине, другой — подтягивал садовую скамейку. Реглер бессильно опустился на нее. Глаза его блуждали, как у тяжело больного, волосы прилипли ко лбу. Растянув в стороны отвороты полушубка, заместитель комиссара бригады принялся рассказывать, как все произошло. К сожалению, я недостаточно понимал его. Выходило, что Баймлер направлялся на позиции батальона Тельмана не то мимо Университетского городка к Паласете, не то мимо Паласете к Университетскому городку. С Баймлером был Луи Шустер, причем Реглер говорил о нем почти тем же скорбным тоном, что и о самом Баймлере, да и Лукачу с Беловым этот Луи был, по-видимому, хорошо знаком, я же почему-то до сих пор о нем и не слыхивал. Вел Баймлера и Луи Шустера командир батальона, кажется, им стал Рихард. Все трое были в белых полушубках. Когда подошли к заранее известному простреливаемому пространству и ступили на него, раздались всего два выстрела. Баймлер упал как подкошенный, но, упав, сжал кулак и отчетливо выговорил: «Рот фронт». Опустился на землю и Луи. Командир батальона побежал за санитарами. Они подоспели через несколько минут, но Баймлер и Луи Шустер были уже мертвы. Пуля попала Баймлеру прямо в сердце...

— Какого идиота надоумило раздать руководящим товарищам эти дурацкие белые полушубки? — взорвался Лукач, упуская в гневе, что Реглер не понимает по-русски. — Мы же не в Лапландии. Надо, кстати, не забыть в очередной приказ вставить параграф, строго запрещающий показываться в них ближе чем на две тысячи метров от передовой, иначе мы скоро без командиров и комиссаров останемся. Слышишь, Белов? А сейчас идем. Я отведу тебя к Галану. Находись при нем неотступно, куда он, туда и ты. Выцарапать у него батальон Гарибальди, пока Посуэло под угрозой, нечего и думать, но, по крайней мере, хоть знать будем, где он и что. Встречной операцией здесь больше [414] не пахнет — не до жиру, быть бы живу, — и я таю надежду, что хотя одну роту Галан уже втравил; но батальон в целом так и останется у него в резерве, особенно если ты будешь там. Когда стемнеет и бой прекратится, возвращайся на своих на двоих сюда, А я пока с Густавом в Мадрид смотаюсь. Гибель Баймлера — тягчайшая утрата и может на многом отразиться. Нужно все это взвесить. Ох, до чего мы все же не умеем беречь людей...

Дверь за ними закрылась. Реглер встал, приблизился к окну с вылетевшим стеклом и долго смотрел в мертвый сад. Мне почудилось, что заместитель комиссара бригады всхлипнул, но я, конечно, ошибся: он начал насвистывать какую-то органную мелодию, сбился, поискал в карманах носовой платок, высморкался и принялся шагать вдоль бильярда, иногда порывисто вздыхая. Видимо, он по-настоящему страдал, но меня внутренне коробила излишняя выразительность его переживаний. Не то чтоб он актерствовал, тем более что меня, он, кажется, не замечал, и все же в его поведении ощущалась какая-то аффектированность.

— Ты не можешь себе представить, какого человека мы лишились, — вдруг заговорил он по-французски, показав тем самым, что знал о моем присутствии. — После казни Эдгара Андре фашизм нанес Коммунистической партии Германии второй сокрушающий удар. Рана от него заживет не скоро. Баймлер сочетал в себе сверхъестественную силу воли с непоколебимой верой в идею. Подобная вера не встречалась, может быть, со времен первых христиан, а сейчас она присуща лишь истым пролетариям. Нам с тобой, выходцам из класса эксплуататоров, никогда не достичь той цельности и простоты, какие даны пролетарию от рождения.

Донесшийся со стороны въезда в усадьбу призывный гудок «пежо» прервал реглеровский монолог.

* * *

(Известно, что впоследствии Густав Реглер весьма далеко отошел не только от свойственного в тот период большинству пришедших в партию интеллигентов полумистического отношения к пролетариату, но и от самой партии, да и от очень многого другого. В одной из последних своих книг, изданной в ФРГ под знаменательным названием «Ухо Малфа»{37}, наш бывший соратник утверждает, что «прозрел» [415] еще в 1934 году, пребывая в Москве. Тем тщательнее стараюсь я восстановить слова и дела Реглера в Испании, которых я был свидетелем, дабы читатель смог убедиться, что оно не совсем так, а заодно и задумался, в чем же причина поразительной метаморфозы, происшедшей с этим, несомненно, мужественным и богато одаренным человеком.)

Весь оставшийся день мы провели всемером, бдительно охраняя самих себя, опустошенный дом, осенний сад при нем да еще машину Петрова, замаскированную Милошем до того, что и с земли она походила на кучу хвороста. И весь этот день в направлении Посуэло то усиливалась, то слабела артиллерийская канонада, перебиваемая выхлопами ручных гранат и сопровождаемая пулеметными очередями и ружейной трескотней.

К вечеру, как бывало и у моста Сан-Фернандо, звуки сражения понемногу смягчались, а с темнотой и вовсе заглохли. Мы поставили на бильярд две оставшиеся целыми после неизвестных предшественников жестяные керосиновые лампы, закрыли и здесь ставни, а как только зажгли вонючие эти коптилки, явился Лукач. Узнав, что Белова еще нет, он не захотел ужинать, но принялся, заложив руки за спину, в нетерпении прохаживаться из одного затененного угла в другой. Так он гулял, пока за ставнями не раздался оклик часового. Через некоторое время у входа послышались шаги, и в бильярдную вошли Белов и Петров, а за ними Милош. Положив на бильярд портфель Петрова, он удалился из уважения к начальству на носках. Лягутт подал остывший ужин. Вываливая из своей потрепанной самобранки разные приятные к нему дополнения, Петров успокаивал Лукача насчет польского батальона: слишком за него тревожиться нечего, он прочно пребывает во втором эшелоне, да еще на фланге, где абсолютно тихо и, судя по всему, будет тихо и впредь.

Зато из беловского доклада, при всей его сдержанности, вытекало, что с гарибальдийцами дело обстоит как раз наоборот. Они попали в самую гущу событий. Едва Лукач, высадив Белова, отъехал, как фашистское наступление на Посуэло возобновилось, и снова на штурм его была брошена поддержанная танкетками марокканская пехота. Батальон бригады Галана вместе с двумя подкреплявшими его [416] пулеметными взводами итальянских добровольцев был выбит из окопов. Неприятель проник в улицы Посуэло. По требованию Галана командир батальона Гарибальди майор Паччарди должен был ввести его в бой. Раньше, однако, чем выступила первая рота, навстречу отступавшим бросился находившийся в штабе батальона Галло. Пристыдив и задержав отходящих пулеметчиков, он заставил их дать несколько очередей по перебегающим марокканцам, и сам лег за одним из «максимов». Это приободрило растерявшихся милисианосов и помогло командиру испанского батальона организовать новую линию обороны. Необыкновенно кстати появившийся броневик стал стрелять из пушки по танкеткам и по занятым врагами домам. Тут подоспел батальон Гарибальди, выбил марокканцев из поселка и гнал до кладбища, но под воздействием укрытых за его каменными стенами тяжелых минометов наступательный порыв скоро иссяк, тем более что осколками одной из мин был ранен, к счастью, легко все время ободрявший людей личным примером комиссар бригады Галло; пострадали также: перебегавший вместе с ним комиссар батальона Роазио и командир испанского батальона — эти двое посерьезнее. К концу дня гарибальдийцы не только занимали все оставленные республиканские окопы, но и отразили несколько контратак. Когда стемнело, их сменили бойцы колонны Мангада.

— Я о ранении Галло узнал в Мадриде и на обратном пути навестил его, — сообщил Лукач. — Допрыгался- таки. Серьезный человек, член ЦК — и такое легкомыслие. Однако с минами шутки плохи. Еще повезло, что жив остался. Прав был Фриц, когда предсказал, что скоро бригада останется без комиссара, тысячу раз прав. Можно считать, уже осталась.

— Галло мне лично после перевязки говорил, что ранен легко и предполагает нести свои обязанности, — возразил Белов.

— Это еще бабушка надвое сказала. Он же весь мелкими осколками исчеркан. Кто гарантирует, что не начнется нагноение?

Белов, помолчав из вежливости, закончил свой отчет похвалами гарибальдийцам. Они действовали с подъемом и, что важнее, кроме подъема продемонстрировали и организованность. Ею, по мнению Белова, батальон в первую очередь обязан своему командиру Рандольфо Паччарди.

— Но и то сказать, удивляться нечему. Он же в империалистическую капитаном был, награжден за храбрость [417] двумя серебряными медалями и одной бронзовой, а сверх того итальянским крестом «За воинскую доблесть» да еще британским Военным крестом. Можно лишь радоваться, что он антифашист и с нами. Но угадайте, товарищи, кого я сегодня своими глазами видел в Посуэло? Пари держу: не угадаете — Михаила Ефимовича Кольцова, честное слово. И где? В броневике!.. Израсходовав боеприпасы, броневик возвращался в тыл заправляться, но по дороге остановился у штаба Галана. Смотрю: отворяется в броне дверь, а из нее выскакивает Михаил Кольцов собственной персоной. Помахал стрелку, пересел в свою машину, она за домом пряталась, и был таков.

— Еще один, кому жизнь надоела, — возмутился Лукач. — Разве его за тем прислали? Да этот несчастный броневичок, хоть он целый день стреляй, и половины той пользы не принесет, что один кольцовский фельетон... — Он уперся руками в скамейку и встал. — Пора, однако, нам всем на боковую. Давайте так в общих чертах порешим. Вас обоих я попрошу пораньше с утра быть на тех же, что и сегодня, постах. Мы с Галло и Реглером должны присутствовать на похоронах бедного Баймлера. Как освободимся, все втроем поедем к высокому начальству выдирать отсюда Гарибальди, коль скоро положение восстановилась.

Но на следующий день все повторилось. Утром на Посуэло снова были сброшены бомбы, а как только «юнкерсы» удалились, передний край снова принялась громить вражеская артиллерия, а вскоре загремели и мины. И снова фашистские генералы послали в атаку танкетки и марокканцев, и снова они выбили наших из окопов и заняли западную часть Посуэло. И снова Паччарди поднял батальон в контратаку и вернул все утраченное, а вечером снова передал отвоеванные позиции колонне Мангада. И гарибальдийцев, понятно, снова задержали в резерве Галана.

Уже перед сумерками к штабу подошел «пежо», а за ним незнакомая машина и маленький «опель». Из «пежо» вышли утомленные Лукач и Реглер; из второй машины осторожно выбрался Галло; несколько пальцев у него были забинтованы, и бинты уже успели загрязниться; на лбу и на щеке виднелись мелкие продольные струпики, будто его поцарапала кошка.

Втроем они посовещались в бильярдной, после чего Галло проехал дальше к своим, а Реглер еще долго в мрачном возбуждении что-то говорил Лукачу. Наконец и Реглер уехал, но в противоположном направлении. Лукач, поджидая [418] Белова и Петрова, как и накануне, мерил шагами комнату.

— Всю жизнь избегаю похорон, — признался он, когда я вошел зажечь лампы, — но тут никак нельзя было не пойти, приняли бы за неуважение к памяти Баймлера. Ненавижу всю эту процедуру. Завалят мертвеца, чтоб не пахло, цветами и заводят говорильню: одна речь, вторая, третья. Между речами музыка душу надрывает. Кому это нужно, не мертвецу же. Родным и близким? Тогда зачем проводить весь церемониал над открытым гробом, надолго запечатлевать в их взорах страшный и отвратительный вид покойника, заслоняя уродливой маской смерти живое и дорогое лицо...

Третий день нимало не отличался от первых двух: утреннюю бомбежку сменил артиллерийский обстрел, затем загудели двигатели танкеток, застрекотали их пулеметы, и с кладбищенской стены посыпались визжащие марокканцы. Как и в прошлые разы, защитники Посуэло не выдержали последовательного воздействия стольких впечатляющих средств и отошли. И еще раз в бой пришлось вступить батальону Гарибальди, который вновь отбросил атакующих в исходное положение. На четвертый день все было пошло по заведенному распорядку, но ни с того ни с сего колонна Мангада оказала весьма решительное сопротивление и со значительным уроном отбила врага. Еще более хладнокровно была отражена вторая попытка штурма. Старенький полковник Мангада любезно объяснял перемену в поведении его бойцов придавшим им уверенности дружественным присутствием за их спинами гарибальдийцев, хотя при таком объяснении оставалось неясным, почему это дружественное присутствие не помогало раньше и батальону Гарибальди трижды пришлось отвоевывать Посуэло. Лукач во всяком случае объяснял чудесное изменение иначе и всего одним словом: «Научились!» К его сожалению, или Клебер, или Франсиско Галан, а возможно, и оба не поверили, что колонна Мангада достаточно прочно усвоила преподанную гарибальдийцами науку, так как продолжали придерживать последних в Посуэло.

Все это время наш неуютный дом продолжал пустовать. Петров и Белов ежедневно с утра уходили вперед, а ночевавший в Фуэнкаррале Лукач целые дни находился в разъездах. С утра он непременно летел в Мадрид, где старался добиться выведения бригады на давно запланированный отдых и необходимую реорганизацию, а его убеждали довольствоваться пока отводом батальонов Домбровского и [419] Андре Марти. Гарибальди же обещали отдать попозже, когда возникшая у Посуэло угроза будет окончательно ликвидирована. Однако Лукач оставался кремнем насчет любых форм раздробления бригады, предпочитая лучше держать всю ее во втором эшелоне, чем хотя бы временно выпустить из рук батальон Гарибальди. Из Мадрида расстроенный неудачей комбриг обычно мчался в Колменар-Вьехо полюбоваться воскрешаемыми Тимаром из мертвых автомобилями и, утешенный, отправлялся инспектировать интендантство или же, по приглашению начальника медицинской части Хейльбрунна, пересаживался в его машину и ехал обозревать укромно расположенную усадьбу, которую тот приспосабливал под постоянный бригадный госпиталь.

Начало пятых суток поразило нерушимой тишиной. Традиционный утренний налет почему-то не состоялся. Бездействовала и неприятельская, артиллерия. Редко-редко с передовой долетал одиночный винтовочный выстрел, и опять водворялась идиллическая сельская тишь. Становилось похоже, что на этом участке фашисты выдохлись.

К полудню в бильярдной собрались Лукач, Галло с подвешенной на перекрутившемся бинте перевязанной рукой, Фриц, Петров, Белов и Реглер. Состоялся форменный педагогический совет, на котором подробно обсуждалась программа занятий на период вполне вероятного теперь отдыха. После обеда Лукач послал меня на мотоцикле к Клоди перевести несколько страниц приказа, больше напоминавшего классное расписание. Им во всех подробностях предусматривалась ускоренная теоретическая подготовка командиров взводов, а также цикл лекций для командиров рот, батальонов и остальных старших офицеров. Все было рассчитано на семь дней, по четыре двухчасовых урока ежедневно.

Я, как всегда, застал Клоди кутающимся в полушубок на кухне фуэнкарральского домика, все более холодной по мере приближения зимы. Топить же плиты было, по-видимому, как и прежде, нечем. Зато начальник нашей походной канцелярии обзавелся за это время настоящим канцелярским столом, на котором, кроме машинки и картонных папок, покоилась набитая до отказа и затянутая ремнями почтальонская сумка; еще несколько стопок писем высилось возле нее. Круглое лицо Клоди выглядело несчастным.

— Вот, полюбуйся. В моем портмоне, — он ткнул запачканным чернилами пальцем в сумку, — содержится больше восьмидесяти тысяч песет: на франки, по теперешнему курсу, тысяч сто с лишним. Это первое жалованье бригады. [420]

Я обязан раздать его по батальонам и притом провести разъяснительную работу, то есть сказать ребятам, что правительство Народного фронта приравняло их во всех отношениях к испанским милисианосам. А это означает, что наши бойцы будут получать по триста песет ежемесячно, а следовательно, пусть спокойно подходят расписываться в ведомости, и хватит горланить, будто их хотят превратить в наемников, и так далее. Беда, однако, в том, что батальоны во второй линии, и никто не хочет мне ответить хотя бы приблизительно, сколько они еще там пробудут. Туда же доставить деньги не позволено, чтоб с ними в плен не попасть. А пока вся сумма висит, как жернов, на моей шее, и всем вам плевать, что я за нее жизнью отвечаю. Оставили меня безоружным, бери, кто хочет, кирпич, стукай Клоди по затылку и уноси кассу.

— У денежного ящика полагается быть часовому. Я тебе сегодня же одного из наших пришлю. Стоять навытяжку ему, конечно, незачем, пусть он днем сидя охраняет твою сумку, а на ночь запирайте дверь получше, окно же здесь с решеткой, словно в настоящем банке. Главное же не болтать, что у вас миллион хранится. Мне, например, и в голову не пришло, что это у тебя деньги. Я думал; что и там письма.

— Письма мое второе горе. Многие из товарищей давно уже написали домой. Однако никто не мог указать правильного обратного адреса, и ответы стали приходить с фантастическими иногда надписями. Чаще, впрочем, пишут почти верно: такому-то, Интернациональная бригада, мадридский фронт. Но бригад две, и здешняя почта переправляет все письма в Альбасете. Там военная цензура просматривает их и, разобравшись по спискам, опять шлет в Мадрид, отдельно в Одиннадцатую и отдельно нам. В результате двойная потеря времени. Верно, что сейчас уже все комиссары, вплоть до политических ответственных во взводах, предупреждены, что письма для нас должны быть адресованы на Альбасете и какой у какого батальона шифр. Однако посоветуй, что мне делать вот со всеми этими, когда не указано, в какой оно батальон, а и половины фамилий на конвертах мне не прочесть? И скольких из тех, кому они написаны, уже нет! Но все равно, даже если товарищ и не убит, а только ранен, где мне его искать?

Мы быстро, несмотря на его длину, управились с педагогическим приказом, и Клоди уселся за машинку. Под ее однообразный стук я успел от доски до доски прочитать старый [421] номер «Юманите», потом принялся перебирать конверты, без особого, однако, интереса — мне-то ждать было нечего, я еще не писал. Во второй из пачек одна фамилия привлекла мое внимание. Я перечел ее. Так оно и есть.

— Это же Паччарди, командиру итальянского батальона! — воскликнул я. — Разве ты его не знаешь?

Я показал конверт с французской маркой и парижским штемпелем незадачливому почтмейстеру. Нижняя губа Клоди, к которой прилип давно погасший окурок «голуаз блё», оттопырилась.

— Откуда мне знать, как это читается. Я бы прочел: «Паксиарди», ты же совершенно по-другому произносишь: мне и не выговорить.

— Я, собственно, тоже не умею читать по-итальянски. Просто догадался, зная фамилию. Давай сюда. Я найду способ передать.

Когда я слезал с мотоцикла, из наших ворот вышли двое, оба высокие, в уже далеко не белых канадских полушубках, и повернули к Посуэло. Вручив Белову соединенные канцелярскими скрепками отпечатанные экземпляры приказа, я прибавил, что привез для Паччарди письмо, хорошо бы его поскорее отправить дальше.

— Досадно. Он сию минуту был здесь с Альбино Марвином, командиром первой роты. Странно, что ты с ним не повстречался.

Я кинулся вдогонку. До конца садовой ограды не было никого, но, добежав до угла, я увидел среди деревьев две удаляющиеся фигуры. Они оглянулись на топот и остановились в ожидании. По белой майорской звездочке на суконном кепи с большим опущенным козырьком я определил, кто из двух Паччарди. Он был постарше своего спутника и очень красив. Взглянув на протянутый ему конверт, Паччарди просиял, улыбка удивительно оживляла его усталое и, как у большинства красивых мужчин, неподвижное лицо.

— Откуда у тебя это письмо?

Я вкратце пояснил.

— Это от моей жены. Первое. Трудно передать, до чего я рад получить его именно сейчас, когда нам, кажется, удалось с честью выйти из серьезного испытания. Спасибо, что ты взял на себя труд доставить письмо известному тебе лишь понаслышке товарищу, да еще столько бежал за мной. Уверяю, что я никогда не забуду этого... [422]

(Паччарди и в самом деле очень долго помнил, что я однажды сыграл роль доброхотного почтальона. В апреле следующего года Лукач послал меня с довольно щекотливым поручением в большое пыльное и бедное селение, на карте обозначенное под роскошным и контрреволюционным названием Фуэнте-де-ля-Рейна, а устно переименованное в ничуть не менее пышное, но вполне благонамеренное Фуэнте-де-ля-Република, где батальон Гарибальди приходил в себя после гвадалахарской победы. Мне надлежало деликатно убедить Паччарди в необходимости выполнить повторный приказ испанского командования и сдать-таки захваченные под Бриуэгой и застрявшие в батальоне итальянские пулеметы «бреда». Паччарди хотя и был чрезвычайно раздосадован (к этим, добытым в боях и нигде не учтенным пулеметам, о которых пронюхали какие-то доки в штабе фронта, в батальоне имелся и порядочный запас патронов), но держался со мной неизменно любезно. Учинив своему оружейнику демонстративный разнос за невыполнение полученного ранее приказа и отдав распоряжение без промедления сдать все утаенные трофеи, Паччарди, едва тот удалился, объявил избранным приближенным, что хитрый генерал Лукач знал, кого прислать с настоянием удовлетворить требование чиновников из мадридского интендантства. Если б от штаба бригады с чем-либо подобным явился другой офицер, он вылетел бы из Фуэнте-де-ля-Рейна, как снаряд из пушки, но что поделать, когда он, Паччарди, питает слабость к адъютанту Алеше, который некогда в трудную минуту не поленился пробежать едва ли не километр, чтобы доставить незнакомому человеку письмо от жены.

А еще гораздо позже, в начале 1940 года, инвалид I группы и персональный пенсионер Альбино Марвин, показывая мне в своей новой московской квартирке книгу о батальоне Гарибальди, изданную ее бывшим командиром на итальянском языке в 1938 году, перевел оттуда теплые слова об «Алеше, молодом русском поэте из Парижа», хотя ко времени ее написания со смерти Лукача, когда мы с Паччарди виделись в последний раз, прошло около года и хотя уже в конце 1937-го окончательно определилось глубокое расхождение автора, принадлежавшего к республиканской партии, с итальянскими коммунистами. Расхождение это довело впоследствии Паччарди до того, что он пять лет кряду занимал пост военного министра в последних, реакционных, правительствах де Гаспери и практически осуществлял вхождение Италии в Атлантический пакт. Недаром из [423]послевоенного римского издания «Ii bataglione Garibaldi» упоминание о «молодом русском поэте» исчезло.)

* * *

Невзирая на затишье, наставшее у Посуэло, батальон Гарибальди был с миром отпущен генералом Клебером лишь еще через четверо страховочных суток. Накануне долгожданного дня Лукач не остался ночевать в Фуэнкаррале, а радостно возбужденный приехал из Мадрида прямо к нам. Он рассказал Петрову и Белову, что приказ о переводе бригады в резерв фронта, с местопребыванием в Эль-Пардо, подписан самим генералом Миахой и что благодаря ходатайству Лукача перед коронелем Вольтером не забыта и батарея Тельмана. По случаю отвода Двенадцатой бригады в тыл генерал Миаха пожелал принять ее командира и не только восторженно отозвался о поведении батальона Гарибальди в боях за Посуэло, но и горячо поблагодарил за стойкость, проявленную всей бригадой у Пуэрта-де-Иерро, Паласете и Сиудад Университариа.

— Вот ведь и знаю, что он бездарность, пустое место, на кандидатуре которого все партии постольку легко и сошлись, поскольку он ни к одной из них не принадлежит, и вообще — подставная фигура, а все равно приятно. Наконец-то наша заслуга в обороне Мадрида официально признана и, что там ни говори, лицом авторитетным: главой Хунты обороны, и притом кадровым испанским генералом.

— Миаху, это верно, Ганнибалом не назовешь, но он, безусловно, предан Республике, — убежденно вмешался Петров. — Между прочим, фашисты держат заложником его сына, и Кейпо-де-Льяно по радио чуть не каждый вечер грозится расстрелять его, если отец сейчас же не сдаст Мадрид или, по крайней мере, не уйдет в отставку, но Миаха остается неколебим.

— Да, да, Горев упоминал об этом. Он, в частности, считает, что с Миахой можно отлично работать, если конечно, не задевать его самолюбия и терпеливо относиться ко вспышкам старческой раздражительности. По-моему, тоже. Миаха славный старикан. Посмотрите-ка, что он мне подарил.

Только тут я заметил, что на поясе комбрига вместо обычной кобуры висела маленькая из тисненого сафьяна. Расстегнув пуговку, Лукач подбросил на ладони свободно на ней уместившийся белый пистолетик, и даже при свете [424] керосиновой лампы видно было, что он отделан перламутром с золотыми инкрустациями.

— Будуарная вещица, — определил Петров.

— На первый взгляд, даже хуже: просто безделушка, а между тем самая настоящая «астра», хоть и крохотная, кучно бьет на сорок шагов, большего и не требуется. Полюбуйтесь лучше, какая ювелирная работа, чудо. Я б не смог с такой прелестью легко расстаться, а Миаха снял, представляете, с себя и подарил. «Носите, — говорит, — на память о вашем испанском друге, потому что сначала я ваш друг, а уж потом начальник». Слушаю я переводчицу и сам чувствую, что расплываюсь в глупейшей улыбке. Кстати, Алеша, вы жаловались, что ваш Клоди безоружен и вам приходится при нем бойца держать. Можете сейчас же взять у Луиджи мой прежний кольт и, когда найдется время, отвезите Клоди, чтоб и взаправду какие-нибудь примазавшиеся к анархистам бандиты не зацапали бригадные деньги. А теперь — всем спать. Завтра работы — выше горла.

Он вышел в сад и скоро вернулся с подушкой и пледом, захватив заодно из машины и старый свой пистолет. Белов с Петровым, подстелив канадские кожухи, улеглись по обыкновению на железные скамейки, а Лукач отодвинул лампу в дальний угол, ловко вспрыгнул на бильярд, опустил голову на подушку, натянул плед до подбородка, оставив, чтоб не запачкать его, ботинки непокрытыми, и неожиданно опять сел:

— Чуть не забыл. Клебер, по привычке минуя меня, выхлопотал для Паччарди производство в подполковники за Посуэло. Что ж, я искренне рад. Паччарди вполне того достоин. Но Клебер этим не удовлетворился. Он отдал приказ, адресованный также поверх наших с вами голов, непосредственно Паччарди. Написан приказ, надо признать, очень красноречиво и даже литературно — Клоди с Алешей при всем желании подобным образом не написать, — а главное, по- испански, и преисполнен заслуженных гарибальдийцами похвал, не забыт в нем и подвиг раненого комиссара Роазио, но в конце Клебер заявляет, что горд был командовать таким батальоном, а уж это, с точки зрения нормальной воинской субординации, прямо безобразная выходка, надо надеяться, последняя. Горев мне, можно считать, гарантировал, что подобное не повторится. Ведь партия ребром поставила вопрос о создании регулярной республиканской армии, и мы одна из ее единиц, и расчленить [425] ни нашу, ни любую из вновь сформированных бригад впредь никому не позволят...

К восходу солнца батальоны были доставлены в Эль-Пардо и размещены по пустующим казармам. Заранее мобилизованные окрестные парикмахеры наперегонки с имевшимися в бригаде — только клочья летели — стригли и брили бойцов, после чего те принимали душ, сменяли белье и переодевались в новое единообразное зимнее обмундирование. Затем Клоди с почтовой сумой на одном боку и пожалованным Лукачем пистолетом на другом, да еще под охраной Юнина, выдавал каждому по триста песет. Перед обедом по батальонам были проведены митинги, а после него все желающие поротно, но, естественно, без оружия, были уволены в отпуск и на грузовиках и автобусах отвезены в Мадрид. Лукач очень настаивал на необходимости показать иностранным добровольцам испанскую столицу, под стенами которой они, скоро месяц, проливали кровь, так и не повидав города.

Командование бригады устроилось в том домике, где мы с Лукачем недавно переночевали вдвоем, и окончательно отрабатывало часы и темы занятий в открывающейся назавтра общебригадной школе.

К вечеру Лукач, взяв меня, поехал в Фуэнкарраль. Обе сухопарые дамы, за три недели несколько попривыкшие к страшным постояльцам, встретили нас застывшими улыбками, но не успели мы прикрыть за собой дверь большой комнаты налево, как старухи вздохнули дуэтом, вероятно, вспомнив своего «куро», иногда, конечно, возвращавшегося с требы столь же поздно.

Лукач предложил мне занять половину непонятно зачем понадобившейся священнику двухспальной кровати, а сам спустился к «пежо» и принес чемодан. Раньше чем я успел помочь, комбриг без видимого усилия одной рукой водрузил его на стол, расстегнул ремни, за цепочку вытащил из кармана брюк связку ключей, выбрал нужный ключик, отомкнул замки и, подняв крышку, стал аккуратно выкладывать лежавшие сверху вещи. Вынув рубашку, галстук, темно-серый спортивного покроя костюм, тот самый, в котором он впервые предстал перед бригадой, и завернутые в бумагу английские полуботинки на пленивших меня подошвах из кожи по меньшей мере гиппопотама, Лукач терпеливо уложил остальное обратно. Потом из коридорчика постучался к старухам и просительно повторил одно и то же испанское слово. Вернувшись в комнату, он достал из тумбочки обмотанную [426] бархоткой щетку и баночку с желтым кремом, взял полуботинки и отправился на лестницу. Когда он возвратился, туфли сияли не хуже, чем если бы на них наводил лоск профессиональный чистильщик из американизированного специального заведения на бульваре Монпарнас. Я выразил восхищение ими.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: