Глава четвертая 12 страница

— Да, сносу не будет. Но вы ошибаетесь, принимая их за английские. Это нашенские.

Я был приятно поражен. Такие и в Париже не всегда увидишь, разве что на пересекшем Ла-Манш туристе. Пришлось объяснять, что так как по советским газетам, киножурналам и даже по художественным фильмам нельзя не заметить, что в СССР пока не научились изготовлять предметы широкого потребления, одежду, в частности, а лучшей в мире обувью считается английская, то я и принял эти великолепные полуботинки за made in England.

— Открою вам секрет. Они из предназначенных для экспорта. Мы, если захотим, сумеем, как известно, и блоху подковать, не то что ботинки не хуже прочих сшить. Но это — если очень захотим, или, что то же, когда очень надо. А ширпотреб у нас, вы правы, — ужасен.

Одна из старух поскреблась в дверь и, осклабя лошадиные зубы с бледными деснами, внесла нагретый утюг. Лукач поспешил ей навстречу, приговаривая «мерси», «мерси», перехватил утюг, поставил на перевернутую вверх дном медную пепельницу, расстелил возле чемодана почти несмявшиеся брюки, накрыл куском белой материи и, набрав в рот воды из никелированного стаканчика, спрыснул, как умеют женщины, тряпочку и принялся гладить. За брюками настал черед пиджака, и тогда выяснилось, что командир бригады возит с собой небольшой деревянный вкладыш, чтобы на нем утюжить рукава и плечи.

— Хочу посмотреть, как наш народ развлекается в Мадриде, — умывшись и зачесав назад мокрые волосы, объяснил Лукач свое переодевание. — Придется, понятно, в ночные бары заглянуть, в штатском оно удобнее, да и никто так не узнает. — Он вынул бумажник, снял с висевшего на кресле пояса новую крохотную кобуру и положил на кровать. — Спрячьте на всякий случай себе под подушку, пожалуйста. Инкогнито так инкогнито. Если понадобится, у Луиджи шоферское удостоверение имеется. Эту же музейную редкость лучше с собой в злачные места не таскать, чтобы ее — не ровен час — где-нибудь в тесноте не срезали. За оружием здесь настоящая охота, и спереть его не [427] считается зазорным. А пропади эта игрушка, я ужасно был бы огорчен: во-первых, подарок, а кроме того удивительная же работа. Хорошие вещи, признаюсь, моя слабость.

* * *

(Больше Лукач с перламутровой «астрой» на моей памяти не расставался и часто говаривал, что она когда-нибудь украсит стену его кабинета в Москве. Когда Лукача смертельно ранило под Уэской, подаренный генералом Миахой редкостный пистолет был, как всегда, при нем и — вместе с записной книжкой, бумажником, походной генеральской формой и всем, что было в недавно приобретенном чемодане поменьше, — исчез бесследно. Сохранились и позднее были доставлены семье лишь те личные вещи, что оставались в тылу.)

* * *

Я проснулся среди ночи, уловив в ее тишине мушиное жужжание приближавшегося автомобиля, а как только он застопорил под окнами, поспешил вниз, чтоб открыть раньше, чем разбудят Клоди.

— Чутко же вы спите, — вполголоса проговорил Лукач, проходя мимо нижней кухни на цыпочках. — Вроде меня. Ну, раз уж встали, выйдите и скажите Луиджи: пусть запирает хорошенько машину и ложится на вакантный диванчик наверху. Ничего с ней не случится, а начнет кто отмычку подбирать, два таких сторожевых пса, как мы с вами, сразу почуют.

Шутливые интонации, однако, не обманывали меня, я чувствовал, что он чем-то недоволен. Представляя, как должно быть неприятно ему, некурящему, дыхание курильщика, я улегся на своей половине кровати спиной к Лукачу: с него вполне хватит и запаха табачного дыма, въевшегося в мою одежду и волосы. С минуту комбриг повозился позади меня, улаживаясь, и затих. Прошло порядочно времени. Я решил, что он уже задремал, но Лукач глубоко вздохнул, опрокинулся на спину и заложил руки за голову. Я тоже перевернулся навзничь.

— Вам почему это не спится?

Я ответил, что никогда не был соней, а в последние недели обязанности разводящего приучили меня спать с промежутками.

— А я никак не могу успокоиться после сегодняшних впечатлений. — Он опять вздохнул. — Ну, как вы думаете, где [428] провела свой первый отпуск добрая половина наших бойцов?

Я высказал здравое предположение, что скорее всего в ночных кабаках. Уверенный, что дурное настроение Лукача вызвано неприглядным зрелищем множества пьяных, я прибавил справедливую, хотя и потерявшую от частого употребления часть убедительности ссылку на крепость испанских вин. Нельзя же действительно слишком осуждать людей, в частности французов, привыкших ежедневно выпивать литр своего легкого винца, за то, что здесь тот же литр неожиданно приводит к поистине разительным результатам.

— Не в пьяных суть, — возразил Лукач, кажется, догадавшийся, что я пытаюсь утешить его. — Сам я из-за контузии не пью, но и не фарисействую, презирая тех, кто может себе это позволить, постольку, конечно, поскольку оно не отражается на деле. У одного из дореволюционных русских поэтов что-то такое сказано про уважение к рассудительно пьющему крестьянину.

— «Если он не пропьет урожаю, Я тогда мужика уважаю!» — процитировал я, лишний раз изумляясь столь подробному знакомству Лукача с русской литературой, для комбрига, да еще для венгра, почти сверхестественному; не слишком четкое отнесение А. К. Толстого к дореволюционной поэзии мало что в данном отношении меняло.

— Вот-вот, — подхватил Лукач. — Можно ли, в самом деле, не понять, если после месяца таких испытаний люди, имея лишние деньги в кармане, заложат за воротник? Но в том-то и фокус, что в какие таверны и кабаре мы с Луиджи ни заглядывали, переполненными их не обнаруживали, а находили лишь небольшие группки интеровцев; между тем в Мадрид уволилось чуть ли не две трети того, что осталось: больше шестисот человек. Где же остальные, спрашивается? И вдруг, при входе в один бар, натыкаюсь на Густава Реглера. Оказывается, в его голову взбрела та же идея: поглядеть, как наш люд веселится. Ну, я тотчас же беру Реглера за жабры — куда, мол, подевались его, так сказать, духовные чада? «Могу показать, — приглашает он в свою маленькую машину, — они там, куда в ночном Мадриде отпускные фронтовики устремляются, как бабочки на огонь». Шофер у Густава мадридец, и хотя Луиджи видит во мраке словно кошка, но этот по родному городу еще увереннее везет. Не так далеко от центра свернули мы в узкую улочку, выходим. Батюшки светы! Пусто и тьма-тьмущая, но юношей-то я подобные места видывал, а потому сразу [429] сообразил: перед нами квартал публичных домов, только фонари синим закрашены. Но и при этом освещении видно, что тротуары забиты молчаливой толпой, лишь сигареты попыхивают. А из подъезда непрерывно одни выходят, а другие вместо них входят. Протолкались в одно из «богоугодных» заведений и мы. Внутри — дым коромыслом, механическое пианино бренчит и зал действительно битком набит нашими ребятами. Веселья, однако, не ощущается, настроение скорей как в приемной зубного врача, и в довершение сходства в коридоре, перед портьерами каждой двери переминаются с ноги на ногу терпеливые очереди. Я, сами понимаете, не мальчик, но как-то не по себе стало.

Он снова шумно вздохнул. Снаружи не проникало ни лучика, и я не мог рассмотреть выражения лица Лукача, а тем временем вновь послышался его полный горечи голос.

— Пожалуй, напрасно я вам об этом говорю, вы же совсем еще молодой человек, но трудно все удержать в себе. Согласитесь, что подобное зрелище не может не ужаснуть. Добровольцы интернациональных бригад, герои, самопожертвованием которых восхищается мир, и вдруг: в очередях какого-то бардацкого конвейера. Мне, повторяю, сорок лет, перенес я — не всякому на долю выпадет: приходилось и наблюдать и самому переживать жуткие вещи, — но этот лупанарий, действующий среди баррикад революции, меня потряс, он просто не умещается в моем мозгу. Реглер находит, что это вполне естественно, смеется, что ни один армейский капеллан не был бы так смущен, как я, но и не хочу с Реглером согласиться. Пусть и сам не святой и отнюдь не капеллан, а не хочу и не могу. За человека стыдно становится, стыдно и больно, до чего же он жалок и слаб, до чего беззащитен перед собственными животными инстинктами!..

Должно быть, потому, что я вырос в старом мире, где даже окончание кадетского корпуса товарищи по выпуску отпраздновали (после благодарственного молебна, торжественного акта с концертом и церемониала вручения аттестатов зрелости) коллективным походом «за пятый мост», как в Сараеве топографически определялся соответствующий квартал, но я не был поражен рассказом Лукача. Ведь и в Альбасете многие из приехавших с нами успели «в последний раз» сбегать в тамошний дом терпимости. Вообще же весь этот древний институт до того укоренился и вошел в привычку, что однажды отнюдь не загнивающий буржуа, а французский рабочий, с которым я чистил витрины «Лувра», [430] осведомившись, верно ли, будто в Советском Союзе запрещены бордели и даже панельная проституция жестоко преследуется, развел на мое подтверждение руками и с чистосердечным недоумением воскликнул: «Но как же они там живут тогда?»

— Реглер, представьте, убеждает, — продолжал Лукач, — что публичные дома на всей республиканской территории социализированы анархистскими профсоюзами и что они получают баснословные доходы от торговли женским телом. Надеюсь, это враки. Но что некоторые анархо-синдикалистские деятели всеми средствами противятся закрытию злачных мест, объявляя это нарушением свободы личности и остроумно приравнивая к американскому сухому закону, насколько мне известно, правда...

В десять утра в бывшей комнате дежурного офицера главной эль- пардской казармы собрались выбрившиеся и принарядившиеся командиры батальонов со своими штабами и командирами рот. Занятия с ними проводил Фриц. Переводчиком к нему приставили меня, но двух языков не хватало, и каждый произнесенный мною французский период как эхом сопровождался неразборчивым гулом: это в кучках, образовавшихся из непонимающих ни Фрица, ни меня, велся под сурдинку перевод на итальянский, польский и Бог его знает на какой еще. Одним из таких сепаратных переводчиков был долговязый и большеротый Альбино Марвин, прекрасно, по-видимому, знавший русский, так как начинал шевелить негритянскими губами одновременно с началом моего перевода. Фриц увлеченным баском читал лекцию на актуальную тему: «Батальон в обороне на открытой местности», аккуратно нанося мелом, как чертежник рейсфедером, на доставленную из ближайшей школы классную доску иллюстрирующие кроки и схемы. Приятно было слушать лаконичную и точную военную речь Фрица, слушать, но не переводить, ибо незнание французской армейской терминологии сказывалось, и мне довольно часто приходилось останавливаться в мучительном подыскивании нужного слова. Несмотря на эти расхолаживающие задержки, воодушевление Фрица передалось всем, проступил интерес даже в прохладном, выжидающем взгляде Паччарди, и когда, щелкнув от смущения и досады пальцами, я безуспешно пытался припомнить, как же по-французски «отделение», именно Паччарди подсказал, реабилитируя тем самым мою память, неизвестный мне термин «l'esconade», и сидевший между французами человек лет сорока, с испитой и рассеянной [431] физиономией, в котором я угадал Жоффруа, одобрительно закивал.

После обеденного перерыва занятия возобновились, но теперь Фриц усложнял первоначальную тему вариациями, то посылая на обороняющийся батальон полк марокканской кавалерии, то нанося фланговый удар итальянскими танкетками или рисуя на доске противника, зашедшего в тыл. Наконец, сбив мел с ладоней, Фриц предложил задавать ему вопросы, и они так и посыпались.

А тем временем взводные и отделенные должны были под общим наблюдением Петрова обучать людей правильным приемам стрельбы из винтовки стоя, с колена и лежа, и когда мы вышли на плац, он был усеян распростертыми гарибальдийцами, а над нами стояло звяканье затворов и клацанье курков. Фриц остановился и попросил перевести, что при обучении обращению с незаряженной винтовкой следует запретить нажимать на спусковой крючок, так как частые щелчки ударника по пустому магазину понапрасну изнашивают механизм. Заканчивая перевод, я увидел подкативший к воротам изящный серый «пежо» и с разрешения Фрица поспешил навстречу комбригу.

Выйдя на плац и поравнявшись с направляющимися к выходу поляками, Лукач пожал руку маленькому сильно простуженному и закутавшему шею толстым шерстяным шарфом командиру батальона Антеку Коханеку, потом поздоровался с остальными и, положив обе ладони на палку, принялся через сносно говорившего по-русски немолодого рябого дядю расспрашивать, как, по их мнению, принесли ли им пользу сегодняшние занятия. Внимательно выслушав ответы и повеселев, комбриг объявил, что завтра из Альбасете должно прибыть пополнение.

С места, где я стоял, можно было наблюдать, как Фриц продолжает, в мое отсутствие через Альбино Марвина, говорить с окружающими, а отделившийся от них Паччарди указывает подскочившему взводному на неправильное положение распластавшегося перед ними гарибальдийца и носком ботинка разводит пошире его ноги. Как раз в это мгновение Лукач посмотрел в ту сторону и нахмурился. Отпустив отрывистым «салуд» польских командиров и сделав мне знак следовать за ним, он упругим шагом подошел к Паччарди, взял под руку и отвел от подчиненных.

— Переведите, пожалуйста, товарищу Паччарди, что он, сам того, очевидно, не подозревая, продемонстрировал только что, я бы сказал, барски-пренебрежительное отношение [432] к бойцу, тронув его ногой. Знаю, что жест этот был несознательным, но — пусть Паччарди на меня не обижается — я тем не менее был неприятно поражен; ни на йоту не сомневаюсь, что если б он смог взглянуть на себя в тот момент сбоку, то согласился бы со мной. У нас подобные вещи называют отрыжкой прошлого.

Об «отрыжку прошлого» я, конечно, споткнулся и второпях перевел как «икоту», на что Паччарди приподнял было бровь, однако кустарность перевода не затмила смысла сказанного, потому что тениенте-коронель густо покраснел.

— Скажи генералу, что он абсолютно прав. Стоит человеку сменить костюм, как меняется и его психология. Нацепив эти две звездочки и портупею, я невольно воскресил в себе манеры офицера королевской армии. Вот только упрека насчет игры в бывшего синьора я не принимаю: мой отец был мелким железнодорожным служащим. Во всяком случае, как республиканец и демократ, я понимаю, что многое, представлявшееся мне, юноше, нормальным в шестнадцатом году на австро-венгерском фронте, в тридцать шестом и здесь — неприлично. Можешь прибавить, что я обещаю внимательно следить за собой и удерживаться от... икоты.

«Икота» была даже не камешком, а целым кирпичом в мой огород, впрочем, на русский я без запинки перевел ее как «пережиток».

Ночевал я опять во Фуэнкаррале. Лукач, раздеваясь в темноте, по возвращении из паломничества в Хунту обороны, стал рассказывать, что генерал Миаха и сегодня был с ним неизменно любезен, интересовался времяпрепровождением бригады и снова рассыпался в комплиментах.

— Мы-де и такие, и сякие, и немазаные, а вот Одиннадцатая совершенно, мол, не тот коленкор. Я, понятно, вежливенько, но решительно возразил. Заявил, что нам до Одиннадцатой, как до неба: и общая подготовка, а главное, командные кадры ее во много раз превосходят наши, у нас, например, до сих пор фактически нет штаба.

Лукач лег и, как накануне, заложив сплетенные пальцы под затылок, рассказывал дальше:

— Однако слушать мои возражения Миаха не пожелал. «Скромность, — отвечает, — большая добродетель, но слишком много скромности это даже у молодой девушки порок». И вдруг без обиняков задает вопрос, как я отношусь к Клеберу. Не кривя душой, я держу ответ, что в качестве командира Одиннадцатой интернациональной бригады Клебер совершил подвиг прямо-таки исторического значения, [433] остановив фашистов в самый критический момент. Но Миаха, не дослушав переводчицу, как закричит на нее, как забрызжет слюной. «Э, — соображаю, — да ведь он от меня совсем другого ждал». И действительно, переводчица смущенно бормочет, что роль Эмиля Клебера непомерно раздута иностранными корреспондентами, изобразившими его чуть ли не единоличным спасителем Мадрида. Тут меня наконец осенило: вовсе не к нам генерал Миаха хорошо относится, а это он Клебера терпеть не может, скорее всего из ревности, если не от зависти, и, прослышав про наши с ним нелады, видит во мне союзника. Ан нет, ми хенераль. Я могу Клебера очень даже не жаловать за самоуверенность, а пуще всего — за попытку превратить нашу бригаду в придаток своей, и вообще, чего греха таить, Клебер неоднократно пребольно задевал мое самолюбие, но нельзя ж из-за этого совесть терять и отрицать сделанное им, особенно в первое время.

Мне показалось, что внизу на улице что-то звякнуло. Я сказал об этом. Мы оба с минуту прислушивались, но все было тихо.

— Помстилось, — определил Лукач и продолжал более спокойно: — Как-никак командовать сектором Клебер не сам себя посадил и назначили его не с бухты-барахты. Обеспечивая свои фланги, он завязал дружеские связи с ближайшими соседями, побывал на их позициях, помог толковым советом, подкинул того-сего. Постепенно авторитет командира первой интербригады распространялся вширь, и кончилось тем, что он наладил относительный порядок на самом угрожаемом участке мадридского фронта. Назначив Клебера командовать им, Хунта лишь закрепила фактическое положение. Другое дело, что я бы на месте Клебера ни за что на свете на это не пошел...

В конце третьего дня нахождения в резерве прибыло около шестисот человек подкрепления. Больше половины его составляли итальянские добровольцы, на втором месте стояли французы, но были и поляки, и югославы, и фламандцы, и валлоны, три румына и даже один грек. В отличие от того, как была сформирована наша рота, все новоприбывшие прошли в окрестностях Альбасете не меньше чем десятидневную подготовку, но зато явились без винтовок. Между тем создавшийся в бригаде небольшой запас из, сданных ранеными и снятых с убитых был уже частично израсходован, так как в батальоны (главным образом в батальон Гарибальди) за десять дней нахождения в Посуэло перешли [434] из смежных колонн многие десятки испанских бойцов, которых их командиры соглашались отпустить только без оружия.

Выйдя по окончании занятий из казарменной классной, мы смогли наблюдать, как гарибальдийцы сбегались к марширующим по плацу новым товарищам, возглавляемым небольшого роста респонсаблем с печальными глазами, юношеским румянцем и седой головой. По дороге в Фуэнкарраль Лукач сообщил мне, что респонсабль этот тоже приехал из Советского Союза, что фамилия его Пичелли и что, несмотря на моложавый вид, ему, должно быть, за пятьдесят, поскольку он один из ветеранов, вступивших в бой с фашизмом при самом его зарождении, еще в двадцать втором году, когда, будучи коммунистическим депутатом от Пармы, Гвидо Пичелли организовал в ее рабочих кварталах вооруженное сопротивление чернорубашечникам и отстоял город. Позже Муссолини сослал Пичелли на остров Липари, но тот ухитрился бежать.

— Как видите, Пичелли закаленный революционер и его вступление в нашу бригаду надо считать ценнейшим приобретением. К сожалению, мне передали, будто он одно время склонялся к троцкизму и явился сюда, чтобы смыть это темное пятно на своей биографии. Но хотя и есть строгие указания — это, я попрошу, чтобы осталось между нами, — не доверять раскаявшимся троцкистам и не назначать их на командирские должности, однако официально мне ничего не известно, и я, в согласии с Галло, порекомендовал Паччарди дать Пичелли роту. У него открытый взгляд и, что меня окончательно подкупило — не в обиду вам будет сказано, — удивительно тихий голос.

Еще накануне Лукач, в ожидании подкрепления, распорядился отобрать винтовки у всех шоферов, телефонистов, кашеваров и прочих, дабы снабдить оружием новичков, и на следующее же утро они, распределенные по батальонам, вышли со всеми под холодный дождь на последнюю перед стрельбами отработку ружейных приемов. Одновременно Лукач, в надежде на доброе расположение генерала Миахи, заготовил ордер на пятьсот карабинов, о наличии которых пронюхал Тимар, и собирался не только вооружить эскадроны, но и оскорбленных в лучших чувствах разоруженных товарищей. Однако, в сопровождении переводчицы представ в обычное время перед Миахой, комбриг вместо привычных любезностей неожиданно принужден был выслушать жестокий [435] разнос за безобразия, обнаруженные престарелым командующим в нашей бригаде.

— Побагровел весь, включая и обширную лысину и складку жира на шее, уставился на меня, словно сыч, в очки и давай кричать, — куда только былая вежливость подевалась. Возмутился я, однако молчу, пусть, решаю, выкричится, тем более что переводчица с переляку онемела, и мне невдомек, в чем, собственно, дело, о чем ор, хотя и понимаю: кроют меня почем зря испанским матом. Наконец переводчица залепетала — и, Господи, из-за чего, выясняется, сыр-бор. Мой-то «в первую очередь друг, а уж потом начальник» собрался вчера под вечер запросто, без свиты, посетить нашу бригаду, с похвальным намерением самолично выразить людям свое благоволение. Первой на его пути была казарма франко-бельгийского батальона: увидев, что ворота ее на запоре, Миаха выбрался из машины и скромненько пешочком засеменил ко входу. Но не тут-то было: часовой потребовал у него пропуск. Это почему-то показалось Миахе обидным, он впал в амбицию. Часовой в ответ сделал «на руку». Миаха давай вопить, что он Миаха, а тот — или не расслышал, или не понял — продолжает держать тесак против миахиного пуза...

— Еще бы ему понять, — заметил я, — ведь французы совсем иначе произносят окончание его фамилии.

— Пришлось в результате Миахе несолоно хлебавши удалиться. И подумать, что столь строгие правила завелись на мою голову во франко-бельгийском батальоне, где еще позавчера я нашел полный двор посторонних и среди них митинговало не меньше десятка мадридских анархистов. А всего через сутки даже Миаху не впустили. Или замечание Белова так подействовало? Он по моей просьбе указал Жоффруа, какой у него кавардак. Теперь не оберешься неприятностей. Самолюбивый старик по гроб жизни этого не забудет. По его мнению — он так мне и сказал, — командующего обороной Мадрида все обязаны знать в лицо...

Три дня подряд я переводил Фрица, и если первая лекция, посвященная поведению батальона в обороне, стоила мне настоящих мучений, то перевод следующей — о батальоне в наступлении — дался значительно легче, а на последней, в которой Фриц рассказывал о связи с артиллерией, а также о взаимодействии пехоты с танками непосредственной поддержки, я почти уже не застревал. Но еще большее удовлетворение доставляли мне приобретаемые в виде бесплатного приложения к деятельности переводчика военные [436] познания. Напряженно ловя компактные фрицевские предложения и тут же повторяя их по-французски, я вдвое лучше наших с ним слушателей усваивал предмет и постепенно приходил к уверенности, что отныне вполне сумею справиться не только с отделением, но и со взводом, а там, смотришь, может быть, даже и с ротой.

По программе четвертые занятия отводились чтению карты и съемке местности, отчего и должны были проводиться на открытом воздухе, но я на них не присутствовал, так как Лукач неожиданно дал мне самостоятельное поручение. Произошло это за ранним завтраком. Под доносящиеся из верхней кухоньки чревовещательные вздохи старшей из старух младшая только что внесла и поставила на пыльную бархатную скатерть две тарелки с обугленными бифштексами, две чашки даже не пахнущей кофе коричневой жидкости и пересохший хлеб. Лукач поблагодарил вежливым «грасиас, камарада», дождался, пока кузина священника удалилась, отпилил ножом кусочек кремированного мяса, пожевал, проглотил с усилием и, запив бурдой из чашки, поморщился.

— Чистая отрава. Сказать по правде, иногда я без шуток опасаюсь, как бы эти божьи старушки чего-нибудь не подсыпали.

Он терпеливо отделил от сожженного бифштекса еще кусочек, опять долго жевал и опять проглотил непрожеванным.

— Вроде пережаренного голенища. К такому не привыкаешь, наоборот, чем дальше, тем невыносимее становится. Да и помещение никуда. Лень было Фернандо поискать. Нас всего пять с половиной человек, и то не помещаемся: Белов и Петров в Эль-Пардо, Фриц в Мадриде ночует, Мориц с телефонистами в другом конце Фуэнкарраля, поди-ка собери. А меж тем нам давно пора полноценным штабом обзавестись, для него же раньше всего нужен подходящий дом, чтоб человек пятнадцать разместились, а также связь, охрана, обслуга. Вот я и хотел вас попросить, благо Фрицу вы сегодня не очень нужны, они все равно на мелкие группки разобьются: сходите, пожалуйста, в местное отделение комсомола, — кажется, он по-испански после слияния с соцмолом как-то иначе называется, — и разузнайте, не смогут ли они порекомендовать двух-трех хороших девушек или молодых женщин, по возможности таких, чтоб в их присутствии сгущенное молоко, как от этих наших хозяек, не скисало. Ну, и чтоб умели приготовить и подать, и посуду [437] помыть, и простирнуть, когда понадобится. Условия простые: мы зачислим их в бригаду на общих основаниях, другими словами, они станут бойцами и будут получать довольствие и по триста песет в месяц. Если договоритесь, пройдите потом... Нет, это лучше сперва: разыщите-ка здешний комитет Френте популар и попросите для нас другой дом, побольше. Желательно на окраине, и хорошо бы по дороге к фронту.

Утро опять было пасмурным. Проводив взглядом машину Лукача, я перешел улицу и направился к перекрестку, собираясь расспросить у первого встречного, где фуэнкарральский комитет Народного фронта, однако встречных, если не считать холодного ветра, не попадалось. Лишь высокая женщина в демисезонном пальтишке и с плетеной корзинкой под локтем шагала по противоположному тротуару. Так как никого больше не было видно, я решил догнать рано вышедшую за покупками женщину, а она как раз стала пересекать улицу, и тогда я увидел, что это молоденькая девушка, смуглая, черноволосая и черноокая, как цыганка. Она вышла на мой тротуар всего в нескольких метрах, но даже не взглянула в мою сторону, будто и не слышала стука солдатских башмаков. На ближайшем углу девушка свернула в полого поднимающийся переулок. Я безотчетно последовал за нею. Она ускорила шаги и скрылась в подъезде облезлого трехэтажного дома. Проник в него и я. В полумраке грязной лестницы еще постукивали взбегающие каблуки. Я заторопился, чтобы не прозевать, в какую квартиру войдет молодая работница. Если правда, что на ловца и зверь бежит, то почему бы не пригласить ее к нам в обслугу, при ней, во всяком случае, молоко не свернется.

На последней площадке захлопнулась левая дверь. Перескакивая через ступеньку, я взлетел наверх. Винтовка за плечом придавала мне уверенности, и, убедившись в отсутствии звонка, я постучался. Из глубины как копытца затопотали те же каблучки. Повернулся ключ. На пороге стояла уже успевшая снять пальто худая девушка. Поверх застиранного платья на ней была зеленая вязаная кофточка с кимовским значком над грудью. Увидев меня, девушка так покраснела, что было заметно даже сквозь карменскую ее смуглоту, и низким хрипловатым голосом что-то проговорила. Я по-французски спросил разрешения войти, пояснив, что у меня есть дело. Она не поняла. Тогда я переступил порог и оказался в крохотной прихожей. Из комнаты слева высунулась другая девушка и тотчас же спряталась. Почувствовав [438] неладное, я решительно двинулся туда. В бедно убранной комнатке с раскрашенными бумажными веерами под зеркалом и прикнопленными к выцветшим обоям фотографиями кинозвезд стояли вдоль стен две железные кровати, а между ними некрашеный стол. За ним сидел совсем юный боец с ангельски голубыми глазами и вьющимся, как у пасхального барашка, золотистым, давно не стриженным руном. Он был в форме, но безоружен и тоже испуганно взглянул на меня. Такие желтовато-белые волосы и глаза цвета небесной лазури могли принадлежать только немцу или, может быть, еще голландцу, но никак не испанцу, и я уверенно обратился к обеспокоенному моим вторжением херувимчику с вопросом, что он тут делает. Вопрошаемый неожиданно оказался англичанином и по- французски изъяснялся немногим лучше, чем я по-английски. В нашей бригаде, насколько мне было известно, добровольцев из Англии не имелось, кроме одного-единственного, зато сына лорда, в батальоне Тельмана, но я от кого-то слышал, что в батальоне Эдгара Андре был целый английский взвод. В обоих, следовательно, случаях белокурый красавчик принадлежал к Одиннадцатой. Это подтвердилось. Он кое-как сумел объяснить, что неделю назад (дата была уточнена растопыренными пальцами) ему предоставили однодневный отпуск в Мадрид. Почему же вместо того, чтоб еще шесть суток назад явиться в свою роту, он очутился в этой комнатушке на восхищенном попечении двух, угадывающих его желания фуэнкарральских мисс, — оставалось лишь догадываться. И пусть бы он был хоть слегка ранен, так нет, разве что в переносном смысле, если судить по влюбленным взорам, бросаемым этим неоперившимся птенцом (бриться ему требовалось явно не чаще двух раз в неделю) на вторую девушку с непропорционально продолговатым, как у боттичеллиевских красавиц, бледным личиком. Впрочем, какое-то чутье подсказывало мне, что большее, вернее, более конкретное отношение к смазливому юноше имела старшая из них, преследуя которую я наткнулся на эту, с точки зрения полевого устава, не вполне законную идиллию, ведь у себя в бригаде бедняга должен был числиться пропавшим без вести.

Знаком предложив хорошенькому мальчику встать, я показал на значок, приколотый к зеленой кофточке, и, вспомнив, как маленький Фернандо называл комсомол, твердо выговорил: «Хувентуд социалиста». Девушки меня поняли. Взволнованно тараторя, они бросились в переднюю, схватили [439] свои пальто и выскочили на лестницу, принужденно улыбающийся их кавалер неохотно двинулся за ними, я держался в арьергарде.

Фуэнкарральский комитет социалистической молодежи занимал отдельное здание неподалеку. Там нашлось сразу несколько человек, достаточно знавших французский, а одна худенькая учительница, ростом скорее похожая на ученицу, произносила так, словно преподавала в парижском лицее. Через нее я быстро договорился с секретарем военного отдела и сдал ему англичанина с тем, что его сегодня же доставят в штаб Одиннадцатой. Еще легче было договориться обо всем остальном. Между прочим, выяснилось, что высокую смуглянку зовут вовсе не Кармен, как ей приличествовало бы и как я называл ее про себя, а Пакой или, ласкательно, Пакитой. Стройная вторая девушка, на которую так жадно смотрел отбившийся от рук англичанин, была, невзирая на совершенное отсутствие сходства, родной сестрой Пакиты и запросто носила такое отягченное реминисценциями имя, как Лаура.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: