Зязиков и зязиковщина

Однако кто же он, этот человек, которым уже пугают ингушских детей? Как сообщил Алексей Любивой, его главный представитель: «Я запрещаю ему общаться с прессой».

Что ж, позиция. При которой ничего не остается, как поглядеть на окружение. Стан зязиковских активистов-агитаторов состоит из двух частей.

Во-первых, вышеупомянутые сотрудники ФСБ, при­командированные в Ингушетию на предвыборное время из многих российских регионов, которые, не слишком скрываясь, в разговорах с людьми почему-то приравни­вают «поражение Зязикова к плевку в сторону всей рос­сийской контрразведки».

Во-вторых, обиженные и несостоявшиеся при аушев-ском президентстве ингуши, большая часть которых дав­но и постоянно живет в Москве, поскольку в свое время не сработалась с Аушевым. Они заседают в главном пред­выборном штабе Зязикова в Назрани на улице Осканова. Спрашиваю начальника штаба Салмана Наурбекова и за­местителя начальника Харона Дзейтова:

- Чем хорош ваш кандидат? Расскажите.

- Главное, в отличие от всех, он — кристально чис­тый человек.

- Почему вы так считаете? Докажите.

- Потому что он — из кристально чистой службы. Извините, но все хорошо в меру...

...В мае Зязиков приведен к присяге. Через неделю в Ингушетию вошли войска. Через месяц началось насиль­ственное перемещение беженцев в Чечню... Кремль хо­чет, чтобы война продолжалась. Значит, она и продол­жается.

МЫ — ВЫЖИЛИ! ОПЯТЬ!

Во Владикавказе, на одной из центральных его улиц, есть кафе — обычное североосетинское кафе. Из доро­гих — где повсюду полно зеркал и по стенам развешаны искусственные зеленые растения, изображающие домаш­ний уют, где пекут отличные «три хлеба» и тебя обяза­тельно употчуют до последующего самобичевания: зачем же я это сделал... Но не об этом сейчас.

...Мы летели на военном вертолете из пункта «А» в пункт «Б». Под нами медленно перемещалась ночная незаметная декабрьская бесснежно-грязная Чечня. Лишь горящие скважины да трассирующие «млечные доро­ги» — вот, собственно, и все. Остальное было тьмой, в которую сквозь прицел ночного видения привычно всмат­ривался средних лет офицер сопровождения, свесив ноги в открытый люк и держа ручной пулемет готовым к упот­реблению.

В вертолете не поговоришь — шумно и уши заложены. Однако с соседом мы все-таки перемолвились, не видя друг друга, — при поздних перелетах огней внутри не зажигают, — и значит, поочередно, наугад и приблизи­тельно, наклоняясь к предполагаемому уху другого, мы кричали.

- Откуда?

- Из Москвы.

- И я тоже.

- А в Москве — откуда?

- С Садового кольца.

- А я там работаю. Живу в Марьино.

- Далековато.

- Доволен: квартира большая.

- Вы кто?

- Я? Офицер. Кто же еще... А вы? От вас не пахнет камуфляжем.

- Я — журналист. Кто же еще... Почему мы так долго летим? Гудермес должен был быть через 20 минут...

Из кабины вышел командир. Оглядел темноту верто­летной утробы, где были все мы, его заложники на эти два часа, и продекламировал, натужно артикулируя, что-то на ухо офицеру сопровождения. Тот тут же закрыл люк, откинулся назад и стал разбирать свое оружие — судя по звукам.

Сосед по вертолету насторожился. Но как-то несерь­езно... Куда меньше меня. Всем нам надо было в Гудер­мес, где каждого ждали заранее оговоренный ночлег и баня — очень важная штука по местным масштабам... А тут происходило непонятное: зачем это он складывает пулемет? Ведь до Гудермеса летают только под охраной? Да и огней под нами чем дальше, тем больше... Это была не Чечня.

Еще через двадцать минут стало совершенно ясно, что садимся не в Гудермесе, — там просто поле, име­нуемое военным аэродромом. Тут же под нами появи­лась настоящая цивилизованная взлетная полоса с ров­ным бетоном. Мы увидели гражданскую вышку диспет­черского пункта, всю освещенную, каких на войне про­сто не бывает.

- Это — не Чечня! — весело подытожил сосед и даже слегка щелкнул каблуками. В нем была очевидная пере­мена: раньше он говорил, будто камни перетаскивал, а сейчас — просто пел.

- А чему вы, собственно, радуетесь? Нас тут никто не ждет. Спать негде, есть нечего... Баня?..

Но сосед уже ничего не слышал: он забежал к пило­там. И выскочив оттуда через минуту, восхищенно про­кричал только одно слово:

- Владикавказ!

Как кричали: «Победа!» — бравшие Берлин. И снова, задрав руки вверх:

- Владикавказ!

И выдал легкую чечетку посреди вертолета.

Наверное, в Гудермесе какие-то военные неприятно­сти — обстрелы или еще что-то, и садиться там опасно, поэтому пилоты все перерешили. Конечно же, не спро-

сив пассажиров. На войне все время так: твои планы аб­солютно никого не волнуют, и тебя ставят перед фак­том, полностью их разрушая.

Но сосед уже громко смеялся, перекрывая гул мото­ра, приплясывал и потирал ладонь о ладонь, почему-то растопырив пальцы:

- Полковник Миронов. Разрешите представиться!

Он стоял в проходе, спокойно удерживая тело в равно­весии и лишь одной рукой касаясь вертолетной обшив­ки. Просто чудо: откуда такая сила взялась? Ведь еще каких-нибудь пятнадцать минут назад он был таким же нормально-подавленным, как остальные, и его тело при­вычно швыряло в такт противозенитным маневрам вер­толета. А тут — поди! — машина садится, и значит, ее трясет, будто в малярийной лихорадке, а полковник сто­ит себе посередине в позе вальяжного курсанта в уволь­нении: «правая нога чуть вперед, левая — опорная».

Спустились по выброшенному трапу. Мы устало сполз­ли, а полковник слетел и побежал по летному полю кру­гами, хохоча, подпрыгивая и вертя головой с черным кудрявым вихром над открытым лбом, изборожденным ранними глубокими морщинами. Шел теплый несиль­ный дождик, и Миронов, оказавшийся на взлетно-по­садочном свету крепко спаянным, даже круглым от на­тренированной мышечной массы человеком, вытянул руки вверх и принялся ловить губами эту воду с неба, переставшего быть страшным.

Миронов был заразителен. Офицеры, выгрузившиеся из вертолета, потихоньку освобождались от привычной для Чечни «замороженное™», когда человек боится и того, что слева, и того, что справа, сбоку и впереди, а того, что сзади, — панически. Офицеры уже шумели, обсуждая, где ночевать. Потекли анекдоты, подколы, громкий и тоже совсем не «чеченский» общий смех.

Миронов завопил:

- Все — в ресторан!

- Что отмечаем?

- Еще не поняла?.. Значит, ты редко бываешь в Чеч­не! — Он сильно тряхнул меня за руку, требуя быть по-понятливее. — Мы будем отмечать одно — то, что мы - живы! Опять! Что и на этот раз выжили! Что мы сегод­ня — не на войне! Что я — жи-и-во-ой!.. Что ты — жи-и-ва-я-я!!

Последний крик был уже со стороны. Полковник убе­гал от нас все устраивать и узнавать — где тут хороший ресторан, что там готовят, как туда добраться. Ночные служащие аэропорта с опаской посматривали из окон диспетчерской вышки на странную компашку, нежданно спустившуюся с кавказских небес: не пьяное ли сейчас начнется безобразие и не пора ли вызывать милицию.

Скоро Миронов вернулся. Легко подхватил сумки и рюкзаки и, чувствуя себя путеводной звездой в ночи, поволок за собой. «Жив!.. Жи-вы!..» — хохотал он, пере­двигаясь очень быстро, но мы, зараженные полковни­ком, уже успевали за ним. Мы тоже изменились, и все были так же невесомы, молоды и счастливы, как этот полковник, — мы зажглись от него и чувствовали, на­сколько пьяны радостью вновь полученной жизни. Пото­му что... И в вертолете, она, конечно, висела на волоске, как это повелось в Чечне, да и к ночевке в Гудермесе тоже надо было готовиться, как к обороне... А тут виды Владикавказа: густые полусонные акации, тихие чис­тые улочки, мягкие фонари и люди, медленно прогули­вающиеся, несмотря на поздний вечер и нашу стойкую привычку прятаться по углам в это время наступления комендантского часа, — все это нас уже опьянило. Хотя никто еще не притронулся ни к вину, ни к водке.

...К девяти начался полный разгул, хотя бутылки так и стояли почти нетронутыми. Мы шалели от самих себя, в целости и сохранности сидящих в этом североосетин­ском кафе. Мы плели друг другу пьяную чушь, мы были семьей, даже не зная имен. Мы вместе сходили с ума, мы понимали друг о друге все — и мы не хотели завтра.

Но лидером среди нас все равно оставался Миронов. С аппетитом поглотив тьму местных деликатесов, пол­ковник отправился танцевать. Одну за другой он пригла­шал женщин, которые оказались рядом, клялся каждой в вечной любви и дружбе, причем так, что слышали ос­тальные, но сам он, конечно, на это не обращал ника­кого внимания — он жил мгновением, и все женщины

казались ему великолепными, и ни одну нельзя было отпустить без лучших слов, когда-либо придуманных че­ловечеством.

Каждый танец Миронова заканчивался зажигательно. Он брал очередную партнершу на руки и неистово кру­жил и кружил, и еще раз кружил ее, прильнувшую к нему, по зеркальному залу дорогого кафе... Кружил, даже если музыка заканчивалась. Кружил, даже если партнер­ша выглядела не такой уж невесомой.

Этим вечером полковник не чувствовал ни тяжести, ни усталости, ни трудностей. Он парил, он сгорал от страсти сбежавшего с эшафота. «Мы живы! Понима­ешь?» — шептал он мне на ухо, когда пришла моя оче­редь танцевать с ним. Шептал так, как другие раньше произносили лишь: «Я люблю тебя».

Оказалось, он не вылезал из Чечни уже больше года и если что и имел за эти отвратительные месяцы, так кратковременные случайные попадания в мир, наподо­бие нынешнего.

- Сколько раз ты возвращался живым?

- Сегодня — шестой. — Он поставил меня на пол. — Как ты считаешь, можно испытывать удачу в седьмой раз?

И не интересуясь ответом, потому что знал, что нель­зя, — тут же громогласно возвестил начало следующей игры:

- Всем женщинам — цветы!

И подлетел к крошечной эстраде, и привычным рез­ким движением, каким офицеры выхватывают пистолет в мгновение опасности, выдрал микрофон из рук расте­рявшегося ресторанного певца.

Это полковник хотел петь. И пел целый час. Сам себе. Для себя. Ничуть не заботясь ни о чем: ни о том, что его устали слушать, ни о том, что он редко попадает в ритм и музыкальную интонацию.

Этой ночью у него были только свой собственный ритм и своя мелодия. Закончил полковник логично — колыбельной. И потребовал коньяка.

- Куда тебе завтра?

- Решила — в Москву.

- Когда прилетишь снова?

- Недели через две.

- Не торопись, нехорошо сейчас.

- Знаю. Не буду. А ты куда?

- Утром — в Чечню. Вертолетчики сказали: погода будет.

- Удачи.

Мы знали друг друга часов пять. Может, шесть.

А говорили, словно роднее не бывает. Как спустя лет тридцать счастливого брака. Короткими фразами, и ни­чего не требовалось разжевывать, и все мы понимали с полуслова и полудвижения...

- Знаешь, я уже не могу сильно расстроиться от того, например, что нет денег.

- И я. Или что муж ушел...

- А твой муж ушел?

- Ушел.

- Ерунда.

- Ерунда.

Это уже глубокая ночь и не кафе. Мы говорим в холле одной владикавказской гостиницы, где не оказалось мест за те деньги, которые у нас остались.

- И когда ушел?

- В начале войны. Пил-гулял-прожигал, а потом ушел. Но это такие мелочи по сравнению...

- По сравнению с чем? — проверяет все-таки.

- Сам знаешь.

- Знаю. С жизнью и смертью.

- И я благодарна войне, на которую случайно попа­ла и так же случайно застряла, потому что знаю теперь, как быть выше ерунды. Война — отвратительная вещь, но она вычистила меня от всего ненужного и отсекла лишнее. Мне ли быть не благодарной судьбе?

Миронов молчит. Он согласен. Но о себе в ответ не распространяется. И незачем. Все понятно без слов. Мы — люди одной крови, нам влили ее на войне, и она бродит в нас, как гормоны, и слишком часто заводит нас в никуда, в темную комнату без дверей, и, когда в самый последний миг все-таки отпускает, мы понима­ем, до чего же одиноки и обречены искать по миру себе подобных, которые знают о жизни то, что большинство не прочувствует никогда. Быть может, мы и хотели бы поделиться с остальными этой своей тайной, но мир, никто ничего не желает знать, никому нет до этого дела.

...Ранним утром Миронов провожал до трапа тех, кто улетал в Москву. И в нем ничто не напоминало того ро­зовощекого черноволосого крепыша, что вечером чудил во владикавказском кафе. Миронов оказался человеком с сильной проседью, был сер лицом, печален, отвечал невпопад и, похоже, думал о плохом.

- Не нервничай, я позвоню тебе домой. Скажу, что все отлично. — Что я еще могла выдать, кроме привыч­ных «чеченских» фраз, которые говорят все, кто улетает, всем, кто остается?

- Ну позвони... Все отлично... — повторял он, как магнитофон. — Старший сын — в Суворовском. Млад­шему — три года. Жена — молодая красавица. И что дальше?..

- Дальше — надо верить в удачу. Мы — никто без нее. Промолчал. Значит, не согласился: он очень хотел в

Москву. Подарить на память было совершенно нечего, а очень хотелось. Я стянула шарф и отдала полковнику. Но он даже не улыбнулся, верный «чеченской» хандре и ин­туиции.

В следующий раз мы встретились уже в подмосковном госпитале. Миронов позвонил и сообщил, что ранен.

- Тяжело ранен? — глупо переспросила я, потому что все знают: в подмосковные госпитали возят из Чеч­ни только тяжелораненых.

- Обычно, — так же бессмысленно соврал он.

Я испугалась: мы перестали быть людьми одной кро­ви? И надо говорить лишнее?

Но первое же, что выдал Миронов, приветственно помахивая рукой со своей скрипучей казенной койки, успокоило:

- На этой войне я возненавидел слово «никогда». По­тому что «никогда» наступает тут же.

Это было именно то, о чем думала и я, поднимаясь в его палату. Значит, мы — прежние. Он знает, что я есть, а я знаю, что он есть. Слишком много для плохо знако­мых людей? Нормально — даже для совершенно незна­комых, побывавших там, где мы побывали.

А дальше с удовольствием трепались, и его молодая жена, действительно очень красивая, ухаживающая за ним и внимательно сейчас следившая за капельницей, совершенно не понимала нас.

Например, что ему, Миронову, грандиозно повезло: его ведь ранило, а не убило, и значит, он жив.

- Ты понимаешь! Ведь и на этот раз — жив! — Пол­ковник явно выздоравливал. Он по-владикавказски под­прыгивал на койке, забыв о боли. Был готов петь и пля­сать.

- Отлично! — отвечала я, и жена Миронова дурно на меня смотрела. — Представь, теперь у тебя будет очень длинный отпуск. У тебя накопились командировочные, тебе выплатят страховку... Ты будешь жить королем. А пока будешь гулять, глядишь, и война закончится. Обе­щаю! Я напишу кучу статей, больше, чем должна, — только для того, чтобы она, проклятая, закончилась и ты больше никогда туда не попал.

Конечно, чушь. Но почему бы не сказать, если он ждет. И я продолжала:

- И будешь воспитывать сыновей, и водить Вас, — это — жене, я, как могла, ласково улыбнулась ей, стра­стно ожидающей моего ухода, — в театр, и ездить в гос­ти к матери. Да мало ли еще что можно сделать, когда ты здесь...

- Погоди-подожди, — остановил меня полковник. Это была его любимая присказка: если «погоди-подожди», значит, сейчас обязательно последует что-то очень важ­ное для него. — Я правильно тебя понимаю? Чтобы я остался жив, ты будешь писать, но для этого ты должна продолжать ездить туда, и тогда ты можешь погибнуть?.. Значит, ты хочешь, чтобы я здесь лежал и ждал этого «никогда»?

Бог миловал. Мы оказались удачливы — мы оба живы. Опять. Одно плохо: пока полковник выздоравливал, я писала неважно. Потому что за это время он-то успел

все: встать на ноги, окрепнуть, использовать все свои «военные» отпуска, съездить на курорт, наговориться и наиграться с сыновьями, побывать с женой в театре «больше десяти раз» (его слова)...

А я? Я очень подвела его. Война, окончание которой я пообещала Миронову, так и не завершилась. И он снова вернулся туда, где даже совсем зрелые люди выучивают истинный смысл слова «никогда». И теперь мы оба с ужасом ждали, когда же оно наступит и для нас, и бо­ялись одного: что некому будет однажды заорать на весь владикавказский аэропорт: «Понимаешь, мы живы! И на этот раз!»

Так и случилось: теперь — некому. В декабре 2001 года полковник Миронов скончался от ран, несовместимых с жизнью.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: