double arrow

Творчество и жизнь Есенина (как и Маяковского) есть ещё один опыт из многих проявлений апостасии в жизни человеческой. 8 страница


Не будем задерживать внимания на множестве бросающихся в глаза различий между рассказом о событиях у евангелистов и версией писателя. Сосредоточимся на главном: перед нами иной образ Спасителя. Знаменательно, что персонаж этот несёт у Булгакова и иное звучание своего имени: Иешуа. Но это именно Иисус Христос.

Иешуа — это Иисус, представленный в романе как единственно истинный, в противоположность евангельскому, измышленному якобы, порождённому нелепостью слухов и бестолковостью ученика. Миф о Иешуа творится на глазах у читателя. Да и откуда взяться правде, если ученик был всего один (остальные, стало быть, самозванцы?), да и того лишь с большой натяжкой можно отождествить с евангелистом Матфеем. Следовательно, все последующие свидетельства — вымысел чистейшей воды. Так, расставляя вехи на логическом пути, ведёт нашу мысль М. Булгаков.

Но Иешуа не только именем и событиями жизни отличается от Христа — он сущностно иной, иной на всех уровнях: сакральном, богословском, философском, психологическом, физическом.

Он робок и слаб, простодушен, непрактичен, наивен до глупости. Мудрец ли он, булгаковский Иешуа, готовый в любой момент вести беседу с кем угодно и о чём угодно?

Иешуа нравственно высок, но высота его — человеческая по природе своей. Он высок по человеческим меркам. Он человек и только человек. В нём нет ничего от Сына Божия. Божественность Иешуа навязывается нам соотнесённостью, несмотря ни на что, его образа с Личностью Христа. Однако если и сделать вынужденную уступку, вопреки всей очевидности, представленной в романе, то можно лишь признать условно, что перед нами не Богочеловек, но человекобог. Вот то новое, что вносит Булгаков, по сравнению с Новым Заветом, в своё "благовествование" о Христе. Правда, ничего особенно оригинального со времён не только древнейших ересей, но и с самих евангельских времён (ещё правоверные иудеи отказывались видеть в Иисусе Сына Божия) тут нет. Да не в том дело. Главное, что мышление автора романа антропоцентртно. А с таким мышлением всякий подступ к Божественному Откровению обернётся непременно искажением, если не кощунством.

Сын Божий явил нам высший образец смирения, истинно смиряя Свою Божественную силу. Он, Который одним взглядом мог бы разметать и уничтожить всех утеснителей и палачей, приял от них поругание и смерть по доброй воле и во исполнение воли Отца Своего Небесного. Иешуа же явно положился на волю случая и не заглядывает далеко вперёд. Отца он не знает и смирения в себе не несёт, ибо нечего ему смирять. Он слаб, он находится в полной, вопреки своей воле, зависимости от последнего римского солдата и не способен, если бы захотел, противиться внешней силе. Иешуа жертвенно несёт свою правду, но жертва его не более чем романтический порыв плохо представляющего своё будущее человека.

Христос знал, что Его ждёт. Иешуа такого знания лишён, он простодушно просит Пилата: "А ты бы меня отпустил, игемон..." — и верит, что это возможно. Пилат и впрямь готов был отпустить нищего проповедника, и лишь примитивная провокация Иуды из Кириафа решает исход дела к невыгоде Иешуа. Поэтому, по Истине, у Иешуа нет не только волевого смирения, но и подвига жертвенности.

У Иешуа нет и трезвой мудрости Христа. По свидетельству евангелистов, Сын Божий не был многословен перед лицом Своих судий. Иешуа, напротив, чересчур говорлив. В необоримой наивности своей он готов каждого наградить званием доброго человека и договаривается под конец до абсурда, утверждая, что центуриона Марка изуродовали именно "добрые люди". В подобных идеях нет ничего общего с истинной мудростью Христа, простившего Своим палачам их преступление.

Иешуа же не может никому и ничего прощать, ибо простить можно лишь вину, грех, а он не ведает о грехе. Он вообще как бы находится по другую сторону добра и зла.

Тут можно и должно сделать важный вывод: Иешуа Га-Ноцри, пусть и человек, не предназначен судьбой к совершению искупительной жертвы, не способен на неё. Это — центральная идея булгаковского повествования о бродячем правдовозвестителе, и это отрицание того важнейшего, что несёт в себе Новый Завет.

Иешуа слаб, потому что он не ведает Истины. Вот центральный момент всей сцены между Иешуа и Пилатом в романе — диалог об Истине:

"Что такое Истина?" — скептически вопрошает Пилат.

(Христос здесь безмолвствовал. Всё уже было сказано, всё возвещено. И что было говорить тому, кто стоял перед Истиной — и не видел ничего в духовной слепоте своей.)

Иешуа необычайно многословен. Но всё его многоречие сводится к заурядному сеансу психотерапии, к излечиванию игемона от головной боли. Мудрец-проповедник на поверку оказался средней руки экстрасенсом (выразимся по-современному). Нет и никакой скрытой глубины за теми словами, никакого потаённого смысла. Истина оказалась сведённой к тому незамысловатому факту, что у кого-то в данный момент болит голова.

Нет, это не принижение Истины до уровня обыденного сознания. Всё гораздо серьёзнее. Истина, по сути, отрицается тут вовсе, она объявляется лишь отражением быстротекущего времени, неуловимых изменений реальности. Иешуа всё-таки философ. Слово Спасителя всегда собирало умы в единстве Истины. Слово Иешуа побуждает к отказу от такого единства, к дроблению сознания, к растворению Истины в хаосе мелких недоразумений, подобных головной боли. Релятивизм, плюрализм... — как ни назови. Он всё-таки философ, Иешуа. Но его философия, внешне противостоящая как будто суетности житейской мудрости, погружена в стихию мудрости мира сего.

Поэтому-то нищий философ сводит под конец все мудрствования не к прозрению тайны бытия, а к сомнительным идеям земного обустройства людей. Иешуа предстаёт носителем утопических идей социально-политической справедливости:

"В числе прочего я говорил, — рассказывает арестант, — что всякая власть является насилием над людьми и что настанет время, когда не будет власти ни кесарей, ни какой-либо иной власти. Человек перейдёт в царство истины и справедливости, где вообще не будет надобна никакая власть".

В словах Иешуа — отзвук хилиастической ереси.

Ничего оригинального в такой интерпретации учения Христа нет. Но важно, какую цель ставил перед собою автор, так искажая Того, Кто учил, что Царство Его не от мира сего (Ин. 18,36).

Роман Булгакова посвящен вовсе не Иешуа, и даже не в первую очередь самому Мастеру с его Маргаритой, но — сатане. Воланд есть несомненный главный персонаж всего произведения, его образ — своего рода энергетический узел всей сложной композиционной структуры романа. Главенство Воланда утверждается изначально эпиграфом к первой части: "Я — часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо".

Слова Мефистофеля, вознесённые над текстом романа, призваны выявить своего рода диалектичность, а точнее амбивалентность дьявольской природы, якобы направленной в конце концов на сотворение добра. Претензия, требующая осмысления. Сатана действует в мире лишь постольку, поскольку ему дозволяется то попущением Всевышнего. Но всё, совершающееся по воле Создателя, не может быть злом, направлено на благо творения, какой мерой то ни меряй, становится выражением высшей справедливости Господней. "Благ Господь во всем, и щедроты Его на всех делах Его" (Пс. 144,9). Поэтому зло, исходящее от дьявола, преобразуется во благо для человека, благодаря именно Божьему попущению. Господнему произволению. Но по природе своей, по дьявольскому изначальному намерению, оно продолжает оставаться злом. Бог обращает его во благо — не сатана. Поэтому, утверждая: "Я творю добро", — служитель ада лжёт, присваивая себе то, что ему не принадлежит. Бес лжёт, но то в природе его, на то он и бес, "ибо нет в нем истины; когда говорит он ложь, говорит свое, ибо он лжец и отец лжи" (Ин. 8,44). Но сатанинская претензия на обладание исходящим от Бога — воспринимается автором "Мастера и Маргариты" как безусловная истина, и на основании доверия к дьявольскому обману Булгаков и выстраивает всю нравственно-философскую и эстетическую систему своего творения.

Идея Воланда уравнивается в философии романа с идеей Христа. Булгаков идею равнозначности добра и зла, света и тьмы, равноначальности их для тварного мира облекает в нехитрый, но изящный и внешне весьма убедительный логический образ.

"Не будешь ли ты так добр подумать над вопросом, — поучает свысока дух тьмы глуповатого евангелиста, — что бы делало твоё добро, если бы не существовало зла, и как бы выглядела земля, если бы с неё исчезли тени? Ведь тени получаются от предметов и людей. Вот тень от моей шпаги. Но бывают тени от деревьев и живых существ. Не хочешь ли ты ободрать весь земной шар, снеся с него прочь все деревья и всё живое из-за твоей фантазии наслаждаться голым светом? Ты глуп". Не высказывая прямо, Булгаков подталкивает читателя к догадке, что Воланд и Иешуа суть две равновеликие сущности, правящие миром. В системе же художественных образов романа Воланд и вовсе превосходит Иешуа, что для всякого литературного произведения существенно.

Лукавая ложь как бы незаметно вкладывается в сознание читателя в надежде, что он проглядит порочность нечистой логики. В самом деле, стоит вдуматься в сам образ, который сатана использует в качестве аргумента, и без труда уясняется, что тень не самосущностна и самодостаточна, но есть в этом смысле лишь обман зрения: она существует не сама по себе, но зависит целиком от света. Она "получается" не от деревьев и живых существ, но есть лишь недостаток или отсутствие света. Не более того. Тень вторична по природе своей, и уловки лукавого ума не должны вводить в заблуждение. И как тень есть лишь меньшая степень интенсивности света, так и зло не самоприродно и не самоценно, как хочет уверить бес, но является лишь следствием своего рода кеносиса добра, самоограничения добра по Божиему попущению.

Авва Дорофей учил: "Зло само по себе есть ничто, ибо оно не есть какое-либо существо и не имеет никакого состава".

Зло не самосущностно, но персонифицировано фигурой сатаны.

И это персонифицированное зло пытается внушить людям идею своей необходимости в мире. Дьявол претендует на то, чем не обладает: на самосущность своего бытия. Сознательно или нет, но Булгаков вторит лжи дьявола.

Персонифицированное зло стремится утвердить себя в мире именно ложью. Поэтому читателя подстерегает в романе страннейший парадокс: несмотря на все разговоры о зле, сатана действует скорее вопреки собственной природе. Воланд здесь безусловный гарант справедливости, творец добра, праведный судия для людей, чем и привлекает к себе всеобщее горячее сочувствие. Воланд — самый обаятельный персонаж романа, гораздо более симпатичный, нежели Иешуа. Он активно вмешивается во все события и всегда действует во благо от наставительных увещеваний вороватой Аннушки до спасения из небытия рукописи Мастера (не будем разделять действия самого Воланда и его подручных). Не от Бога — от Воланда изливается на булгаковский мир справедливость. Недееспособный Иешуа ничего не может дать людям, кроме абстрактных, духовно расслабляющих рассуждений о не вполне вразумительном добре да кроме туманных обещаний грядущего царства истины, которое, по его же логике, может обернуться лишь царством головной боли (вот напророчил!). Воланд твёрдой волей направляет деяния людей, руководствуясь понятиями вполне конкретной справедливости и одновременно испытывая к людям неподдельную симпатию, даже сочувствие.

Под конец Воланд действует скорее как ангел Господень, осуществляя волю Того, Кто на завершающих страницах романа начинает смутно угадываться за всеми событиями мировой истории.

Даже прямой посланник Христа, Левий Матвей, "моляще обращается" к Воланду. Сознание своей правоты позволяет сатане с долей высокомерия отнестись к неудавшемуся ученику-евангелисту, как бы незаслуженно присвоившему себе право быть рядом с Христом. Воланд настойчиво подчёркивает с самого начала: именно он находился рядом с Иисусом в момент важнейших событий, "неправедно" отражённых в Евангелии.

Но зачем так настойчиво навязывает он свои свидетельские показания? И не он ли направлял вдохновенное прозрение Мастера, пусть и не подозревавшего о том? И он же спас рукопись, преданную огню. "Рукописи не горят" — эта дьявольская ложь привела когда-то в восторг почитателей булгаковского романа (ведь так хотелось в это верить!). Горят. Но что спасло эту? Для чего сатана воссоздал из небытия сожжённую рукопись? Зачем вообще включена в роман искажённая история Спасителя? Никуда не укрыться от этого вопроса.

Давно уже сказано, что дьяволу особенно желательно, чтобы все думали, будто его нет. Именно это и утверждается в романе. Дьявола не вообще нет, просто он уже не выступает в роли соблазнителя, сеятеля зла, врага человеческого, стремящегося лишь к всеобщей погибели. А кому не лестно предстать в людском мнении поборником справедливости? Дьявольская ложь становится стократ опаснее.

По булгаковской концепции, зло и без бесовских усилий действует в мире, оно самоприсуще миру, отчего Воланду остаётся лишь наблюдать естественный ход вещей. Булгаковское понимание миротворения в лучшем случае основано на католическом учении о несовершенстве первозданной природы человека, требующей активного внешнего воздействия для её исправления. Таким внешним воздействием, собственно, и занимается Воланд, карая провинившихся грешников. Внесения же соблазна в мир от него не требуется вовсе: мир и без того несовершенен изначально. Или соблазнён изначально? Кто совершил ошибку, сотворив мир изначально несовершенным? Кем соблазнён, если не сатаной? Или не ошибка то была и не соблазн, а сознательный изначальный расчёт? Роман Булгакова открыто провоцирует эти вопросы, хотя и не даёт на них ответа. Додумываться должен читатель самостоятельно.

Но как бы там ни было, парадокс системы художественных образов романа выразился в том, что именно Воланд-сатана воплотил в себе хоть какую-то религиозную идею бытия, тогда как Иешуа — и в том сошлись все критики и исследователи — есть характер исключительно социальный, отчасти философский, но не более.

Вот откуда легко просматривается истинная цель Воланда (и Булгакова, несомненно): десакрализация земного пути Бога Сына, что и удаётся ему, судя по первым же отзывам критиков, вполне. Но не просто же заурядный обман критиков и читателей замыслил сатана, создавая роман о Иешуа, ведь именно Воланд, отнюдь не Мастер, является истинным автором литературного опуса о Иешуа и Пилате. Напрасно Мастер самоупоённо изумляется, как точно "угадал" он давние события. Подобные книги не "угадываются" — они вдохновляются извне. И если Священное Писание — богодухновенно, то источник вдохновения романа о Иешуа также просматривается без труда. Впрочем, основная часть повествования и без всякого камуфляжа принадлежит именно Воланду, текст Мастера становится лишь продолжением сатанинского измышления.

Повествование сатаны включается Булгаковым в сложную мистическую систему всего романа "Мастер и Маргарита". Собственно, название романа затемняет подлинный смысл произведения: внимание читателя сосредоточивается на двух персонажах романа как на главных, тогда как по смыслу событий они являются лишь подручными истинного главного героя. Каждый из этих двух выполняет особую роль в том действе, ради которого Воланд прибывает в Москву. Если взглянуть непредвзято, то содержание романа составляет не история Мастера, не литературные его злоключения, даже не взаимоотношения с Маргаритой, а хроника одного из визитов сатаны на землю. С началом оного начинается и роман, концом его же и завершается. Мастер представляется читателю лишь в 13-й главе, Маргарита и того позднее, по мере возникновения потребности в них у Воланда.

С какой же целью посещает Воланд столицу социалистического строительства?

Чтобы дать здесь свой очередной "великий бал".

Но не просто же потанцевать замыслил сатана...

Н.К. Гаврюшин, исследовавший литургические мотивы романа Булгакова, доказательно обосновал важнейший вывод: "великий бал" и вся подготовка к нему составляют не иное что, как сатанинскую анти-литургию, чёрную мессу, и нам остаётся лишь присоединиться к такому заключению исследователя.

Под пронзительные крики "Аллилуйя!" беснуются на том бале присные Воланда. Все события "Мастера и Маргариты" стянуты к этому смысловому центру произведения. Уже в начальной сцене на Патриарших прудах начинается подготовка к "балу", своего рода чёрная проскомидия. Гибель Берлиоза оказывается не нелепо случайной, но включённой в магический круг сатанинской мистерии: отрезанная голова его, украденная затем из фоба, превращается в "потир", из которого в завершение бала "причащаются" преобразившийся Воланд и Маргарита (вот ещё одно из проявлений анти-литургии — пресуществление крови в вино, таинство навыворот). Бескровная жертва Евхаристии подменяется здесь жертвой кровавой (убийство барона Майгеля). Можно перечислить многие проявления сатанинской ритуальной мистики в романе, но сосредоточимся на нашей теме.

На Литургии в храме читается Евангелие. Для чёрной мессы надобен иной текст. Роман, созданный Мастером, становится не чем иным, как евангелием от сатаны, искусно включённым в композиционную структуру произведения об анти-литургии. Вот для чего была спасена рукопись Мастера. Вот зачем оболган и искажён образ Спасителя. Мастер исполнил предназначенное ему сатаной.

Более того, мистический замысел всего произведения Булгакова обретает тем самым страшную значимость. "Но если у нас не остаётся никаких сомнений в том, что М.Булгаков исповедовал "Евангелие от Воланда", — справедливо рассуждает Гаврюшин, — необходимо признать, что в таком случае весь роман оказывается судом над Иисусом канонических Евангелий, совершаемым совместно Мастером и сатанинским воинством. Литостротон мистически совместился с Москвою, которая некогда была "третьим Римом" — и стала второй Голгофой".

Именно Мастер — главный хулитель Духа в романе (от сатаны же иного и ожидать нельзя). Сочувствие Мастеру, которое всеми силами пытается спровоцировать, и небезуспешно, автор романа, — соучастие в этом грехе.

Иная роль у Маргариты, возлюбленной Мастера. В силу неких особых присущих ей магических свойств она становится источником той энергии, которая оказывается необходимой всему бесовскому миру в определённый момент его бытия, ради чего и затевается сам "бал". Если смысл Божественной Литургии в евхаристическом единении с Христом, в укреплении духовных сил человека, то анти-литургия даёт прибыток сил обитателям преисподней. Не только неисчислимое сборище грешников, но и сам Воланд-сатана как бы обретает здесь новое могущество, символом чего становится изменение его внешнего облика в момент "причащения", а затем и полное "преображение" сатаны и его свиты в ночь, "когда сводятся все счёты".

Перед читателем, таким образом, совершается некое мистическое действо: завершение одного и начало нового цикла в развитии запредельных основ мироздания, о которых человеку можно дать лишь намёк, не более того.

Таким намёком становится роман Булгакова. Источников для такого намёка выявлено уже множество: здесь и масонские учения, и теософия, и гностицизм, и иудаистские мотивы... Мировоззрение автора "Мастера и Маргариты" оказалось весьма эклектичным. Но главное — антихристианская направленность его — вне сомнения. Недаром так заботливо маскировал Булгаков истинное содержание, глубинный смысл своего романа, развлекая внимание читателя побочными частностями. Тёмная мистика произведения помимо воли и сознания проникает в душу человека, и кто возьмётся исчислить возможные разрушения, которые могут быть в ней тем произведены?

В 1952 году Александр Исаевич Солженицын(р. 1918) написал стихотворные сроки, через которые можно осмыслить всю его жизнь:

Но пройдя между быти и небыти,

Упадав и держась на краю,

Я смотрю в благодарственном трепете

На прожитую жизнь мою.

Не рассудком моим, не желанием

Освещён её каждый излом —

Смысла Высшего ровным сиянием,

Объяснившимся мне лишь потом.

И теперь, возвращённою мерою

Надчерпнувши воды живой, —

Бог Вселенной! Я снова верую!

И с отрекшимся был Ты со мной...

Бытие Солженицына в русской культуре не может быть осознано вне действия Промысла Божия. Разумеется, и во всякой жизни действует промыслительная воля Творца, но Солженицын не просто был ведомым этой волей, но сумел сознательно ей следовать. Это дало ему силы выдержать тягчайшие испытания, и малой доли которых достаточно было бы, чтобы сломить натуру, не опирающуюся на подлинность веры.

Солженицын стремительно обозначился в литературе, возвысившись в ней сразу, резко. Появление "Одного дня Ивана Денисовича" (1962) стало рубежной вехой в её истории: теперь всё разделилось в ней, на до и после этой повести. Само вхождение Солженицына в литературу показало как действует Промысл: в соработничестве с человеком. Конечно, не политбюро, не Хрущёв создали возможность публикации "Одного дня..." — они лишь выполнили то, что было определено Промыслом. Но... Была создана возможность, была и ответная готовность. Мог ведь победить здравый смысл: зачем силы класть на то, чего не только не напечатать, а и показывать страшно, и хранить небезопасно. И создалась бы возможность, да ответить бы нечем было. Нужна была сильная воля, чтобы одолеть то "здравое" внутреннее нашёптывание, и она ответила воле Творца.

Солженицын вошёл в литературу и сразу стал в ней классиком. Ему уже не было нужды вырабатывать своё художественное своеобразие, искать и выстраивать систему идей, потому что уже остались позади все муки становления.

Весь корпус его произведений есть единое целое с нераздельной системой ценностей; нужно и осмыслять это единство недробно, насколько это доступно анализу вообще (он ведь: хочешь-не хочешь, а раскладывает на части исследуемое — и не может без того). Это не значит вовсе, что писатель закоснел в своих убеждениях. В отличие от многих, Солженицын как раз умеет признавать прежние ошибки, имеет мужество говорить о них открыто, избавляться без сожаления. Но и в этом проявляется всё та же цельность его, которую не нам дробить.

Прежде всего, Солженицын отверг идеал эвдемонической культуры. "Счастье — это мираж", — утверждает один из персонажей "Ракового корпуса", Шулубин, и автор, несомненно, многое из своего ему доверил. "А тем более ещё так называемое "счастье будущих поколений". Кто его может выведать? Кто с этими будущими поколениями разговаривал — каким ещё идолам они будут поклоняться? Слишком менялось представление о счастьи в веках, чтобы осмелиться подготовлять его заранее. Каблуками давя белые буханки и захлебываясь молоком — мы совсем ещё не будем счастливы. А делясь недостающим — уже сегодня будем! Если только заботиться о "счастьи" да о размножении — мы бессмысленно заполним землю и создадим страшное общество..."

Вот приговор — не только "коммунистическому созиданию", но и идеалу "рыночного благоденствия". В подоснове здесь ощущается то же не собирайте сокровищ на земле...

Однако пишет Солженицын не о едином на потребу, а о земном — ищет основу для достойного пребывания в этой жизни. В том, конечно нет ничего дурного, все мы вовсе не избегаем забот. Только всегда имеется здесь опасность перекоса интересов, увлечённость чрезмерная земным, хоть бы и высшего порядка. Нравственность ведь тоже сокровище земное, не забудем.

Забегая вперёд, уже в самый конец века, обнаруживаем, что уже тогда, как на главную цель указывает писатель на сохранение русского народа и русской государственности. Не заглядывая пока дальше, остановимся на этом. Народ — государство... Государство — народ...

О соотношении между этими сущностями писатель заставляет размышлять нас мучительно в романе "В круге первом". Ведь невидимый мотор всего движения событий (лучше: почти всего) — государственная измена одного из центральных персонажей, молодого дипломата Иннокентия Володина.

Это вообще больная проблема всего диссидентского движения 70—80-х годов. Не бьёт ли борьба против государственной власти больнее как раз по народу? Власть в бетонном убежище отсидится, а бомбы на голову кому прежде упадут?

И всё же: защищая свою землю в Отечественную войну, народ и Сталина защищал, своего же палача, сдваивая понятия: "За Родину, за Сталина!". (А раньше не так: "За царя и Отечество"? Нет, не совсем так: ещё и "за веру" было.) Не надо было "за Сталина"? А как разделить? Повернув штыки против Сталина, тем и против собственного народа поворачивать приходилось. Большевики ведь так и решили когда-то: воевать против правительства помещиков и капиталистов (кровопийц народных) — и Россию сгубили.

Большевики в своё время всю эту диалектику проблемы тоже сознавали, и решение нашли: всё должно поверять некими высшими истинами. Иной вопрос, что признать за истину. Для большевиков это были "интересны революции", но не все же с ними согласны. Вот где подлинный тупик: если не будет абсолютного критерия, все поиски и споры — обречены.

Для Солженицына (и его персонажей, вслед за ним идущих) борьба против Сталина несомненно верна. Поэтому в романе измена Володина не есть для автора нравственная компрометация персонажа.

Володин пытается "отнять" у Сталина бомбу (то есть не дать выкрасть её секрет у американцев), потому что бомба эта в руках Сталина может обернуться всеобщей гибелью.

Вывод — это государство отвратительно в своей сущности и борьба с ним необходима. Такому ли государству бомбу давать?

Простой мужик, дворник Спиридон, искалеченный этой властью, системой, передовым строем, мыслит жестоко. Он готов на голову всего народа бомбу накликать, только чтобы "Отец Усатый" в живых не остался. И это как решительный аргумент в защиту предательства: это — глас народа.

Но ведь так же рассуждали и "борцы с проклятым царизмом"! Пусть погибну, но другие счастье узрят! И так же большевики кричали (а потом Мао, Сталин китайский): пусть миллионы погибнут, а оставшиеся вкусят блаженства на земле. Одно сомнительно: узрят и вкусят ли? А вдруг те, у кого бомба есть уже, её тоже во зло употребят? Но тогда всё ведь рушится? Ради чего так радеть о слабости России перед Западом? Как можно отдавать Западу роль высшего арбитра? И Володин всё-таки предатель. И ничего не стоят все его прозрения, как бы ни верны были они сами по себе. Тупик.

И есть ли выход из этого тупика? Разрешима ли сама проблема отношения к тирании вообще? Что ей противопоставить?

Вера отвечает: смирение и существование по правде Божией. Писатель позднее (в "Архипелаге") признал: и кара Божия — ко благу человека. Значит, смирись и не призывай бомбы. Тем более на рядом пребывающих. Иначе чем ты лучше будешь того же тирана? Он твоею жизнью завладел, а бомба призванная чем лучше?

Но смирение не будет ли соучастием во зле? И вновь пошла мысль по кругу.

Смирение есть следование воле Божией.

— Но как её познать?

Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят.

Надо не бомбу накликать, а сердце очищать. Что познает копающийся в грязи своей душевной? Свою грязь только. Внутреннее очищение необходимо, а не бомба. А для этого вера необходима.

Всё мы выходим к одному и тому же. Иначе обречены ходить по кругу — без выхода.

Выход один: обратиться духовно к Промыслу, о нём вспомнить. По сути, Нержин, центральный персонаж романа, отрекаясь от благополучия "шарашки" и обрекая себя на более глубокие круги лагерного ада, это и совершает: отдаёт себя воле промыслительной. Автор лишь намекает на эту важнейшую мысль, но у него иная забота: о более злободневном, быть может, для времени написания романа. Надо ведь было и сознавать: открыто бороться с тем же Сталиным (и с его наследниками) невозможно. Но что делать? Промысл ждёт от человека проявления его воли. Нельзя бездейственно ждать, когда всё рухнет само собой. Но что делать?

Солженицын предложил тогда разумный компромисс: жить не по лжи. То есть от правды не отрекаться ни при каких условиях. Такова программа писателя.

Он не прибавил лишь: так Бог велит. Ведь для безбожного общества в основном говорил. А недоговорённость осталась на все времена.

Чтобы жить не по лжи, надо вызнать эту ложь.

Осмысление коммунистической идеи — одна из центральных задач в творчестве Солженицына. Ему важна и сама идея, и её носители. Впрочем, верящих в чистоту и подлинность идеологии немного. Большинство присасываются к ней, каждый по собственной корысти.

Даже Сталин. Его интерес в истории — упрочение идеи своего величия. А попросту банальное самоутверждение натуры, изначально придавленной ощущением некоей неполноценности себя в жизни. Сталин живёт у Солженицына в измышленном мире, мало имеющем общего с реальностью.

Сталин паразитирует на созданной не без его участия системе. Таковы же и иные коммунисты. Их много у Солженицына, самым же мерзким из всех можно, пожалуй, признать даже не чекистов, от министра до простого надзирателя, а Русанова в повести "Раковый корпус". Эта система успешно выращивала моральных уродов, даже если они пребывали вне главной заразы.


Сейчас читают про: