В конце сентября «приехал» Виктор. Так по привычке и сказала Любовь Карповна, испуганная и счастливая. Теперь слова живут как-то по-другому, с иным значением и точно цена им другая. Выплыли откуда-то из дедушкиного прошлого «волость», «пан», «бургомистр», «господин», «полицейский». Слова эти вязли в ушах, в памяти оживало: «У бурмистра Власа бабушка Ненила…» Казалось, среди живых стали бродить покойники. Оттого, что жизнь загрязняли слова мертвые, враждебные, нужнее и теплее сделались те слова, которые когда-то употребляли, может быть, недостаточно бережливо, как праздничную одежду в будни. Теперь «товарищ», «советский», «коммунист» – это надежда на самое малое и на самое большое: на то, что жизнь не кончилась.
И будничные слова звучат ныне по-другому и означают совсем не то, что означали до войны. Раньше, услышав, что приехал Виктор, Толя бежал к Петреням помогать Виктору разбирать чемодан с красками и альбомами. Теперь «приехал Виктор» означает вот что.
– Я тонко сплю, – рассказывает Любовь Карповна. – Сдается мне, на завалинке кто-то ползает, стену царапает, по окну достанет и опять по стене. «Мама, мама», – будто зовут меня. Не проснусь никак, все забыла, где я, что я. Толкаю локтем в стенку и кричу: «Романыч, проснись, Витик наш на дворе, Витика в кроватке нету». А сама руками лапаю, кроватку хочу найти. Это же надо, чтобы такое причудилось, сколько лет тому. Проснулась, страшно-страшно мне сделалось, к окну – ничего не видно. Когда посветлело, вышла, глядь – боже! Человек под окном, черный, оборванный. Порфирка по шоссе бежал, чуть не кликнула его.
– Этого еще недоставало, – сердито сказала мама, а Толе подумалось, что Любовь Карповна была лучше, пока она не проснулась.
– Я ж не знала, кто это, – оправдывается женщина с нелепыми стеклянными бусами на худой шее, – а как разглядела: о боже, сыночек! Тяну в хату, как неживого, а сама дрожу, чтоб не увидели. Надо доктора, а я боюсь, к вам прибежала.
– Отнесите бургомистру что-нибудь, – сразу распорядилась практичная мама, – а я приду с Владиком. Скажите там в волости, что он из Витебска добирался, в армии не был. Не пожадничайте только, а то я вас знаю.
Последние слова прозвучали ненужно резко, но мама редко когда разговаривает по-иному с людьми, которых мало уважает. И тем не менее Любовь Карповна бежит к ней по всякому делу.
Любовь Карповна заохала:
– Нету ничего такого. Что и придумать, не знаю. Часы у меня есть, еще Романыча. Он же так любил Витю, хотя и не родной был. – И тут же стала уверять зачем-то: – Да он, милочка, и не был в армии, авиаклуба своего он и не окончил, пришел в цивильном, невоенном.
– Хорошо, все равно несите, – бесцеремонно оборвала ее мама, – о сыне речь идет.
Любовь Карповна согласно закивала головой и убежала.
– Верь ей, – раздумчиво проговорила мама, – занесет какую ломачину, только разозлит того бургомистра.
Порывшись в шкафу, она вытащила новое золотисто-белое покрывало.
Несколько раз мама уже хотела снести его в деревню, обменять на продукты, но все откладывала.
– Отнеси к Петреням, – сказала она Толе, – во что только завернуть?
Толя – с готовностью. Это же к Виктору! Мимо комендатуры, через шоссе – вот и дом Любови Карповны. Дом очень старый, но большой. Вся вторая половина приспособлена под кладовую. Забор завалился, но чего только нет во дворе: дырявая канистра, корзины, ящики (вот они где – аптечные!) и даже жестяные подставки-гнезда для мин и снарядов. Толя невольно присмотрелся: не притащила ли хозяйственная Любовь Карповна и парочку мин к себе во двор?
Без стука вскочил в кухню. Любовь Карповна колдует над раскрытым сундуком, оклеенным изнутри старыми медицинскими плакатами.
– Вот, – подал сверток Толя и заглянул за дощатую перегородку.
На высокой (хоть лестницу подставляй) кровати – одни подушки. Но дальше, на лежанке, есть кто-то под ворохом постилок[5] и одежды.
– Спасибо твоей мамке, – пела Любовь Карповна, – не знаю, как можно и отблагодарить за такую вещь. Ты, Толенька, побудь с Витиком, холодит его, бедненького.
И она убежала. Сколько ее помнит Толя, всегда она жила вот так – все на ногах.
Побыть с Виктором? С трудом верилось, что Виктор сейчас здесь. Толя подошел к лежанке, приподнял край фуфайки. Сделал он это с таким чувством, словно совершал что-то нехорошее, пользуясь беспомощностью больного. Заглянул в лицо и поразился: как похож этот чужой, заросший, темный, как земля, человек на Виктора! Над правым глазом глубокая складка, широкие ноздри напряжены, как бывало у Виктора, когда он сосредоточен, и волосы тоже Виктора – черные досиня. Только с одной стороны какие-то ржавые, вроде огнем схваченные. Сухие губы быстро-быстро шевелятся. Толя почти испугался, когда человек вдруг открыл темные, внимательные – совсем как у Виктора! – глаза и, спокойно глядя Толе в лицо, сказал:
– Правый тоже барахлит, до поля не дотянем.
– Что, что? – заспрашивал Толя.
Но глаза закрылись. С колотящимся сердцем Толя отошел от лежанки, сам не понимая, почему его так испугали открывшиеся глаза. Сел на застланную домотканой постилкой кушетку.
Все тут знакомо. Слева, у двери, плита, свежепобеленная, потолок еще больше провис, стены оклеены выцветшими медицинскими плакатами и старыми газетами. На перегородке ходики с рисунком: вверху малец в большой шапке, лаптях и с книжкой, хата с надписью: «Школа», внизу смешной трактор с самоварной трубой и бородачи с красным флагом. Эти ходики, наверное, отсчитали часов больше, чем Толя их прожил. В углу, рядом с иконами, – портрет Любови Карповны. Этот портрет Виктор сделал с фотографии, еще когда начинал учиться в художественном техникуме. Нескладная фигурой, но молодая и даже красивая, белолицая и круглолицая Любовь Карповна стоит, опершись на круглый столик, – такой она была, когда первый раз овдовела. По требованию заказчицы Виктор ярко размалевал и платье и ланиты женщины на портрете, потом хохотал, довольный своей работой. Мамаша его притворно сердилась, но заметно было, что именно такой она себе нравилась – ярко раскрашенной.
Ниже, в сторонке, – нарисованный углем портрет человека в старой, еще «царской», армейской форме. Отчим. Он умер от туберкулеза. А вот таким был в детстве Виктор: глазастый, с оголенными ноздренками, сердито-серьезный. Хорошая дружба была у Виктора с отчимом – старым лекарем. С Любовью Карповной такой близости у Виктора не было. Между ними постоянно шла непонятная Толе война. Виктор грубил, зло подсмеивался над Любовью Карповной, язвил над ее скупостью, она же ругала его всегда во множественном числе: «абибоки»[6], «объедалы». Виктор приезжал домой только на каникулы. Вначале Любовь Карповна разговаривала с ним ласково, голосом больного и слабого человека. Но сын не принимал этого тона, и тогда начиналось обычное. Мать ругала «бездельников», которые только и умеют «жрать», а сын весело интересовался:
– Кстати, что там в духовке у тебя? Каша?
В день отъезда сына Любовь Карповна снова превращалась в больного и тихого человека, стараясь не замечать иронических взглядов сына. Собираться Виктору недолго.
И привозил и увозил он плоский деревянный ящик с красками да чемодан с альбомами. Все остальное было на нем, и все серого цвета: костюм, пальто, кепка. Серое, оказывается, тем удобно, что подходит для любой поры года. Белья у Виктора никогда не водилось: трусы и летом и в мороз.
Независимость и умение Виктора легко обходиться самым малым, всегдашняя его веселость и одновременно какая-то сосредоточенность – все это очень нравилось Толе. И мысли у Виктора всегда такие смелые. Он уверен, что все зависит только от самого человека, от его «силы воли» – любимое его выражение. Это было ново для Толи, «как в книгах», а потому особенно восхищало его. Когда Виктор рассказывал про Рахметова, казалось, что этот удивительный человек, заставлявший себя спать на гвоздях, такой же хороший и близкий его знакомый, как те веселые и почему-то всегда голодные студенты, с которыми он жил в одной комнате. От худощавого, но кряжистого сына Любови Карповны всегда веяло здоровьем и силой. В одних трусах, босой, он нырял в сугробы, с ног до шеи растирался сухим снегом, а потом брал колун и, не одеваясь, шел разбивать крепкие, как сам он, сосновые комли. Виктор всерьез доказывал, что всякая болезнь – самовнушение и саморасслабление:
– Древние говорили: «В здоровом тело – здоровый дух». А еще лучше: «Сила воли, здоровый дух делают здоровым и мое тело».
Больше всего восхищала Толю легкость и простота, с какой Виктор умел расставаться с вещами, нужными ему самому, хотя доставались ему они совсем не легко: за счет студенческих завтраков и ужинов. Научил Толю играть на мандолине, а так как у Толи не было инструмента, отдал ему свой; начал учить Толю рисовать и тут же подарил набор масляных красок и пачку бумаги – «александрийки». Но однажды мама дала Любови Карповне кусок материи на белье Виктору. Толя увидел, какими холодными могут быть у Виктора глаза и каким жестким голос.
– Это что, за мандолину заплачено? – спросил он, сведя брови.
Любови Карповне удалось убедить его, что материю она сама купила.
А потом Виктора внезапно исключили из техникума. Но он остался в городе – работать. Приезжал еще реже и сразу как-то повзрослел.
Хотя Виктор был на пять лет старше – это не обижало. Алексей, бывало, только и думает о том, как бы отвязаться от младшего братца, будто ему на горбу приходилось его таскать. Виктор же шел с шестиклассником Толей не куда-нибудь, а к девушке. Странные это были посещения. В доме Леоноры тесно от согнутых под потолком фикусов, на огороде, под окнами – везде цветы. Пол прогибается, но крашеный, даже широкие щели в полу чистые, как на кухонном столе у хорошей хозяйки. Толя входил в этот дом, прячась за друга, и всегда старался побыстрее добраться до своего места. Место это – в уголке дивана, и он стремился к нему, как человек, не умеющий плавать, стремится к берегу: не думая о том, хорошо ли он это делает, с каким лицом. Про лицо лучше и не говорить, какое уж там лицо у человека, который вот-вот захлебнется. Но и доплыв до дивана, Толя не обретал уверенности. Он занимался тем, что беспрестанно краснел. Толя не всегда даже догадывался поздороваться со строгой иконоподобной Леонориной мамашей. Когда белолицая и большеглазая чернявка Леонора из приличия обращала внимание и на друга Виктора, тот жался в угол, испуганно прятал глаза. Леонора очень нравилась Толе, впрочем, ему нравились все девушки, которые были старше его. И он боялся этих девушек постарше: их улыбчивые и всепонимающие глаза читают тебя, как букварь. Быть рядом с этими существами неловко и жутковато, но это такая радость – тайком смотреть на продолговатое и словно светящееся личико Леоноры. Толя боится смотреть, но глаза его опять и опять замечают, что черный джемпер очень натянут, даже разрежен на груди. Толя уверен, что Леонора обо всем догадывается, и глаза его по-мышиному мечутся, жмутся, когда их настигает взгляд девушки. Как только в его сторону обращаются царственно невозмутимые очи Леоноры и при этом в них загорается легкий интерес («Что этот мальчик так вспотел?»), Толины руки начинают хватать все, что лежит или стоит поблизости: книгу, пепельницу, бахрому скатерти. Но где-то, очень-очень глубоко, вспыхивает мысль, что девушка неспроста так внимательно посмотрела на него. Он даже старается слегка приоткрывать рот и напрягать подбородок, чтобы лицо не было таким отвратительно круглым. То, что в эти минуты он становился на пути своего друга, который так доверчиво брал его с собой, Толю мало смущало. Куда там! В эти минуты он желал своему другу самого плохого: чтобы тот был и рябой, и глупый, и вообще неприятен Леоноре. Кстати, Виктор и сам вовсю старался быть неприятным девушке: дерзил, хватал ее за руки так, что даже больно ей делал. Толя чуть не в рот смотрел своему смелому другу, словно видел перед собой укротителя змей. Сам он умер бы раньше, чем осмелился прикоснуться к руке Леоноры. А Виктор будто сознательно старался прогнать спокойствие и холодную приветливость с красивого лица девушки. И когда это удавалось ему, когда краска (Толя с удивлением догадывался, что это цвет удовольствия, а не гнева) ложилась на нежные девичьи щеки, Виктор смотрел на нее каким-то другим, вспыхивающим взглядом.
Такой вспыхивающий взгляд у него, когда Виктор доволен положенными на холст красками: отстранится и любуется. Хлопцам, Янеку и Алексею, он говорил про Леонору:
– Это же античное лицо. Линии какие! И такое же спокойствие. И вдруг оно оживает: линии те же, а свет изнутри иной, точь-в-точь – деревенская девушка, стыдливо держащая фартук у рта. Сочетание, а?
Как он теперь встретится с Леонорой? Она ведь здесь и стала какой-то вызывающе красивой. Наряжается будто назло всей той бедности и грязи, что заполняет теперь все вокруг. Рядом с Леонорой легко было представлять того, вчерашнего Виктора. А вот этот Виктор, обросший, постаревший, беспомощный?.. Да он ли это там за перегородкой?
В Толином сознании Виктор неотделим от всего, что осталось в довоенном. В теперешнюю жизнь Виктор не вошел еще ни словом, ни осмысленным взглядом, ни поступком, и совершенно невозможно представить, как вчерашний Виктор возможен в сегодняшнем. О чем бы заговорил он, выйдя из-за перегородки? Толя даже посмотрел с непонятной тревогой за перегородку.
Он почувствовал облегчение, когда увидел наконец бегущую через двор Любовь Карповну. Вбежала и затараторила. Все уладилось, бургомистр взял покрывало. Любовь Карповна поставила греть воду, разобрала свою высокую постель. Казалось, она только теперь поверила, что сын дома.
Толе вспомнилось, как однажды он все же видел Виктора жалующимся. С неожиданно свежей обидой он рассказал маме про то, как «мамаша» после смерти отца «сплавила» его к дальней родне, чтобы он не мешал ей «быть молодой». Толя даже помнит слова его:
– Я никогда не знал матери, а только неискреннюю чужую женщину.
Возможно, если бы Виктор увидел вот эту суетящуюся счастливую Любовь Карповну, что-то могло бы измениться в этой странной семье.
Вошла мама, за ней в низкую дверь влез Владик и сразу направился к больному с лицом озабоченным и строгим. Спустя какое-то время Толя услышал слово «тиф», по-разному повторенное Владиком, мамой, Любовью Карповной.
– У него кризис на исходе, как мог добраться он в таком состоянии? – удивился Владик.
Вспомнилось: «сила воли».
Мама предупредила Любовь Карповну:
– Не проговоритесь никому. Они тифозные дома сжигают вместе с больными.
– Сохрани и помилуй, боже!