Жизнь в Лесной Селибе шла своим чередом. В домах, которые поближе к шоссе, разместились на постой офицеры. Павлу с Маней пришлось перебраться в комнату к старикам. В зале засел немец в черной форме. Его сразу так и прозвали: «черный». На кухне сделалось тесно от необычайно подвижного переводчика-познанца. Он день-деньской варил и кипятил что-то черному немцу и его овчарке. С поваром-переводчиком бабушка скоро поладила. Дедушка над ней посмеивался:
– Шляхта моя застенковая хоть наговорится с паном. А то век с мужиком промаялась.
– И правда, что мужик, – отмахивалась бабушка, – эт!
– Как ты промахнулась так, мати, что за мужиком свековала?
– Бо молодая, дурная была.
У бабушки уже было двенадцать детей, когда, овдовев, она выходила за «мужика», но это в расчет не берется.
– Поучись у этого, как панам готовить, и нам слаще чего сделаешь, – советует дедушка.
А любопытного много. Пока «черный» сидит, запершись с собакой (хоть бы урчали там, а то – ни звука), денщик-познанец разливает очередную порцию еды хозяевам, а чтобы не слишком обжигало им нутро, он воровато помешивает пальцем в тарелках.
– Цо пан роби? – поражается бабушка.
Ловкий повар, бойко смахнув с пальца горячую жижу, скороговоркой поясняет:
– Э, вшистко едно![7]
«Черный» и его овчарка едят очень часто, но все одну и ту же горохово-бобовую тюрю. На второе им носят чай. Ни «яйко», ни «млеко», кажется, не интересуют хозяев повара-познанца.
Ровно в полдень черный немец и овчарка выходят «на шпацир». «Черный» идет впереди, подтягивая левую ногу, за ним – овчарка, сзади марширует познанец. Хотя у «черного» нет никаких знаков отличия, встречные немцы, завидев его, деревянно стучат каблуками. Но, миновав опасность, некоторые переглядываются с денщиком, и тогда познанец тоже начинает подтягивать ногу и ковылять.
Однажды «черный» заметил это. Он подозвал познанца и начал, как парикмахер, спокойно обрабатывать его физиономию оплеухами. Овчарка по долгу собачьей службы беззвучно оголяла клыки, но в глазах у нее чисто собачье удивление: перед нею было существо, которое не огрызается и не убегает, когда его бьют.
Дома «черный» все время сидит «у себя» и, кажется, никого не замечает. И его старались не замечать. Но пока он не уехал в Большие Дороги, где, по слухам, возглавил СД, у всех в доме было такое чувство, как если бы в соседней комнате поселился хищный зверь. Его не слышно, но, может быть, в эту минуту он уже стоит у двери, сейчас толкнет ее мордой и войдет…
Наведывались и другие немцы. Но их умело выпроваживал познанец, пугая своим шефом. Непонятен этот носатый, с напомаженным пробором человек. Хочется почему-то верить, что за маской франта и шута кроется что-то. Павел и тут верен себе: пытается распропагандировать его, заговаривает о фронте, Москве. Познанец делает шутовские глаза и машет пальцем перед носом у Павла.
Интересный разговор с одним немцем произошел у Нины. Ома мыла кухню, когда кто-то сильно рванул дверь.
– Матка, мильх!
Из столовой Толе все было видно.
«Матка» Нинка, раскидав косички, с тряпкой в руке стоит перед большим немцем, замурованным в смолисто-черную накидку. У немца офицерская фуражка с высокой тульей. Вздернув топкие плечики к ушам, как она это умеет делать, Нинка очень серьезно говорит:
– Не форштейн.
Офицер вытащил из кармана перчатку и «доит» ее за пальцы.
– Ферштейн?
– Форштейн, – радостно взмахивает косичками Нина.
– Гиб мильх.
– Не форштейн.
Тогда офицер снял фуражку, сделал у лба «рога» и промычал очень даже похоже. Спросил:
– Ферштейн?
– Форштейн.
– Гиб мильх.
Нина даже лопатки свела от непонимания, а рукой, в которой мокрая тряпка, для вящей выразительности взмахнула перед лицом гостя:
– Нихт форштейн.
«Нихт» у нее получилось даже здорово, не хуже мычания немца. Лакированный козырек офицерской фуражки звонко опустился на несообразительную Нинкину голову.
В дом быстро вошла мама.
– Что тут? Чего он хочет?
– Мо-ло-ка, – сквозь плач сердито пропела Нина.
Из соседней комнаты донесся голос познанца:
– А, зрозумяла, поняла!
– Иди принеси кувшин, – приказала мама.
Всхлипывая, Нина осторожно обошла большого немца, долго не возвращалась из кладовой, принесла молоко и, обойдя немца, подала маме.
А когда сели обедать, бабушка пожаловалась:
– Нехта всю кладовую молоком залил.
– И надо же, – догадалась мама, – сплеснула все же сливки на пол.
Вечером в столовую заглянул познанец, как всегда прилизанный, с неопределенной усмешкой в шалопутных глазах. Пощупал Нинкину голову:
– Ферштейн?
Нина сердито сбросила его руку и полезла на печь.
– Пенкна паненка, хорошая, – совсем развеселился познанец и удалился, легкий и шумный, как пузырь с горошинками.
Скоро в зале поселился другой офицер. В первый же вечер он вошел в столовую, где при коптилке играли в карты. На него старались не глядеть, и он тут же удалился, показалось, даже смущенный. Он какой-то неловкий в движениях, лицо в оспинах.
Утром явился Казик. Увидев немца (тот вышел в кухню с бритвенным прибором), Казик громко провозгласил и даже руку вознес:
– Ес лебе геноссе Сталин! Няхай жыве!
Немец от неожиданности даже голову вздернул, как испуганная лошадь, и тут же покраснел густо-густо. Он внимательно и подозрительно смотрит на Казика, у того лицо самое невинное и беззаботное. Весь вид Казика говорит: «Все это не серьезно. Иначе разве стал бы я в присутствии немецкого офицера произносить такие слова. Вы же человек интеллигентный, понимаете шутку – я это вижу».
Встречная вынужденная улыбка вместе с потом выступила на бугристом лице немца: «Да, конечно, я понял, почему вы осмелились произнести такое. Но…» Немец тут же нахмурился и ушел в комнату, забыв сполоснуть помазок.
В столовой уже балуются подкидным. Янек старательно прячет карты в колени и за каждым ходом приговаривает бабушкино: «Эт, такой бяды!» Страшно доволен он и бабушкиной фразой, и самой игрой. Выиграет – доволен, проиграет – тоже. В полный восторг приводит его дедушкино слово «говяда».
– Говяда ты, брат, а не игрок.
Дедушкино «говяда» означает корову, но какую-то особенно дурную, как сало без хлеба, ту, о которой говорят: «волчье мясо».
– Говяда? – переспрашивает Янек.
– Говяда, брат, хочешь – обижайся, хочешь – не.
Казик шумно поздоровался, переглянулся с Павлом и подсел к играющим. Толю мама отправила за дровами. Вернувшись, он застал всех в столовой. И немец тут. Он чертит на карте линию фронта. Павел смотрит на его карандаш спокойно: он заранее знает, что будет врать немец. Мама стоит в сторонке. Бабушка подступила к самому столу и, как прилежная ученица, даже головой кивает: все понимает. Она чувствует на себе веселый взгляд деда и хмурится, вот-вот скажет: «Эт, старый дурень». Казик повис над картой, егозит, поддакивает немцу, явно стараясь выудить у него как можно больше. И все переглядывается с Павлом. А немец клонит к тому, что к зиме «Москау капут», намекает на японцев.
– Рано, пташечка, запела, гляди, как бы кошечка не съела.
Глухой дедушка только и услышал про «Москау», и ему кажется, что он сказал тихо, но по укоряющему взгляду невестки понял, что провинился. Он засопел и взялся свертывать цигарку.
А тем временем Толя повыспрашивал у Янека нужные немецкие слова. Краснея от смущения и радуясь возможности просветить немца, Толя торопливо выложил:
– Наполеон взял Москву, а ему сделали капут.
Немец не поднял головы, из-за его спины мама грозит Толе кулаком, но и улыбается почему-то. Казик вставил что-то спасительное, но офицер встал и, ни на кого не глядя, вышел. Не успел Толя получить нагоняй, как немец вернулся. Со словарем. Поискал и торжественно указал Янеку. Тот проспрягал:
– Повесим, повесят…
– Ничего не скажешь – тоже аргумент, – скороговоркой согласился Казик.
Немец нашел и существительное.
– Осторожность, – прочел Янек.
Через несколько минут немец вышел из зала с чемоданом. На прощание больно постучал согнутым пальцем Толю по лбу, сделал взмах рукой и ушел.
Толя небрежно заметил:
– Он, наверное, совсем из поселка уезжает.
– Испугался? – набросилась на Толю мать. – И ты что-то понимаешь! Вот пойдет и заявит в комендатуру.
Но почему-то опять улыбается. А за ужином вернулась к этому.
– Казик хитрый. Скажет – и не поймешь, серьезно он или нет. А вы, дурни, так и влопаетесь.
Павел принял это на себя.
– Когда я что говорю?
– А мало ты с ним шепчешься? Как баба! – вступила в дело Маня.
– Вот что, Павел, – серьезно заговорила мама, – я их лучше знаю. Жигоцкие – это особые люди, поверь моему опыту. Ты же не один, пойми наконец. Я не могу объяснить, но меня никогда не обманывает чутье.
Это даже для Толи прозвучало неубедительно. Вмешался Алексей. Подобные разговоры о людях вызывают у него что-то похожее на зубную боль. Он морщится и просит:
– Ну что ты, мама, зачем заранее говорить на человека!
Мама сдается.
– Да что вы на меня все, – смеется она, – я же только советую осторожней быть, а то вам все шуточки…