Деревня Кабаны

Деревня Кабаны расположена в глубине украинского Полесья, на границе с белорусским Полесьем (например, село Павловичи, что в двух верстах от нашей деревни, было уже в Минской губернии). Наша деревня не была глухой полесской деревней, по ней проходила большая проезжая дорога от Чернобыля до Хавное. Наша деревня была расположена в 30 километрах от Чернобыля, по этой дороге проезжали тарантасы, фургоны с пассажирами, иногда даже закрытые кареты с высокопоставленными помещиками, властями, для которых немощеная дорога усиленно ремонтировалась окружающими крестьянами. Деревня Кабаны была, можно сказать, большой деревней — более 300 дворов, и на западной ее окраине — небольшая еврейская колония 15-20 дворов. Мы, детишки, интересовались историей нашей деревни. Кое-что нам рассказал наш сосед Антон Кириленко, считавшийся в деревне просвещенным крестьянином. Он служил в солдатах, научился грамоте, был небогатым середняком, занимался пчеловодством, любил детей, так как был бездетным, и мы, хлопчики, были частыми гостями у него. Слушали его рассказы о железной дороге, по которой его везли в солдаты, о великом паровозе, о великих мостах, о широкой Волге, которая раз в десять шире нашей Уши, о плавающих по Волге хатах, «яки зовутся пароходами, раз в десять бильше, чим моя хата», и другое.

Вокруг было много зверья: лоси, барсуки, выдры, дикие кабаны — все они вывелись, от кабанов только и осталось одно название нашей деревни «Кабаны». Остались еще, но в гораздо меньшем количестве: лисицы, норки, горностаи и бобры — крестьяне-охотники

в мое время еще промышляли охотой, особенно на норку, хорька и горностая. Бодрствовали вовсю волки, на их истребление, помню, и в мои времена организовывались целые облавы. Убивали их порядочно, но полностью не удавалось их вывести. Усиленно охотились на птиц: уток, тетеревов, рябчиков и так далее. Интенсивно занимались рыбной ловлей не только для прокорма семьи, но и для продажи, большей частью в замороженном виде.

Свою семью Антон Кириленко считал одной из первых, заселивших деревню Кабаны, «а колы цэ було, я и сам нэ памятаю».

Лесу недалеко от деревни было и в мое время много, строиться было из чего, но добывать его приходилось по ночам, так как для крестьян он был запретным, чужим. Они, однако, ухитрялись строить себе дома из больших толстых бревен. Но в самой деревне лес давно уже вырубили почти весь, осталась только, и то частично, верба да еще на окраине деревни — небольшие лесочки. Из-за вырубки леса речка, которая протекала в самой деревне, обмелела, а местами высохла, разливаясь только весной, но поодаль от деревни была большая сплавная река Уша и отдельные водоемы, довольно полноводные, наполняющиеся от весеннего разлива, куда мы обычно ходили купаться. Оставшиеся на окраине самой деревни небольшие лесочки были для нас, детишек, и местом гулянья и местом собирания ягод, диких яблок и груш (культурных садов было мало, всего три-четыре у богатых кулаков). Здесь мы делали заготовки хороших березовых веников для бани и, кроме того, сдирали кору, которую у нас покупал по 1 копейке за солидную связку приезжавший время от времени покупатель.

А большие леса остались в 5 верстах от деревни: это были промышленные леса, по преимуществу сосна, ель в дуб, причем дубы были толстыми, примерно диаметром в аршин и более, их специально окантовывали в «плаксоны» и, как говорили крестьяне, «за вэлыку цину продавали за кордон для кораблив». От этих толстых дубов, к сожалению, только и осталось одно название села и недавно построенной железнодорожной станции Товстый Лис.

В 1947 году, когда я приезжал в деревню, крестьяне Товстого Лиса с горечью рассказывали мне, как в период оккупации фашисты окончательно вырубили все дубовые рощи и хищнически повырубали леса во всей округе.

Как и в большинстве районов Полесья Киевской губернии, в нашей деревне преобладают супесчаные, песчаные и слабоподзолистые земли, плюс болотные. Есть и хорошие земли, дающие

хороший урожай, но они различными комбинациями богатеев и власть имущих в волостном правлении оказались во владении богатых кулаков, которых в деревне было примерно 5-10 дворов, и зажиточных, которых было примерно 30 дворов. Они и получали хорошие урожаи.

Бедняки же, у которых не было рабочего скота и инвентаря, обрабатывали землю плохо, навоза тоже не было или было очень мало, о других видах удобрения и не помышляли — в результате песчаные, супесчаные земли давали беднякам ничтожный урожай, а середняки, которых было около 100 дворов, тоже получали небольшой урожай. Поэтому большинство крестьян-бедняков и даже часть середняков уже к январю оставались без своего хлеба для прокорма своей семьи. Они и попадали в кабалу к кулаку, многие из них уходили на заработки, в особенности на лесозаготовки.

Крестьяне нашей деревни, как и многих других, окружающих ее, были исстари «государственными» крестьянами и жили по законам, изданным еще Петром Первым. Фактически существенной разницы между так называемыми «государственными» (казенными) и помещичьими крестьянами не было. После так называемого «освобождения» крестьян от крепостничества были изданы законы и в отношении «государственных» крестьян, которым было предоставлено право бессрочного пользования земельными наделами за оброчную плату, которая для бедняков была непосильна. Последующим законом в последней четверти XIX века «государственные» крестьяне должны были принудительно, в обязательном порядке выкупить свои наделы, внося в течение почти 50 лет большие выкупные платежи. Естественно, что беднота и часть середняков попадали в крайне тяжелое положение, которым воспользовались кулаки и зажиточные, закабаляя бедняков и часть середняков, отчуждая их земли.

Многие бедняки фактически продавали свою землю и уходили куда глаза глядят, на заработки неземледельческого характера.

Часть уходила батрачить в близлежащие помещичьи имения. Самым крупным и богатым помещиком был Хорват. Главное его имение и винокуренные заводы были расположены верстах в 10-15 от нашей деревни, но его земли и отделения подходили вплотную к нашей деревне и к селу Мартыновичи, в котором «славился» своим жестоким отношением к батракам и крестьянам управляющий отделением, бывший офицер Ладыженский.

Для так называемых «государственных» крестьян царское са-

модержавное государство выступало как тот же помещик-эксплуататор крестьянства. Ленин всегда указывал, что после так называемой реформы крестьяне остались податным быдлом, над которым издевалось царское начальство, выколачивая подати. Кроме высоких выкупных платежей крестьяне выплачивали государственный поземельный налог и всякие иные земские, волостные и сельские сборы. Царские власти приурочивали взимание налогов к осени, т.е. ко времени сбора урожая, так что фактически большая часть собранного крестьянином урожая заранее уже была обречена на изъятие. Недоимки поэтому чудовищно росли, и крестьянин ходил всегда закабаленным, «сам не свой», как они говорили, всегда в долгу и кабале у кулаков и зажиточных.

Управление «государственными» деревнями осуществлялось через земского начальника, который был из тех же дворян, но разорившихся и еще более озлобленных, и через волостное правление, охватывавшее ряд сел и деревень, во главе со старшиной, а в каждом селе и деревне — через старосту. Старостой обычно избирался кулак, оппозиционно настроенные к нему бедняки были разрознены, редко им удавалось провести более мягкого, покладистого, из зажиточных середняков, но это мало что им давало.

Существовала так называемая крестьянская община, но ее роль была сугубо ограничена, тем более что в ней тон задавали и заправляли кулаки и зажиточные. Закабаленное положение бедноты привело к тому, что лучшие земли оказались в руках кулаков и богатых крестьян. Это было острым главным классовым антагонизмом в нашей деревне. Земельные наделы, и без того малые у бедняков, сокращались из года в год из-за разделов семейств. Отсюда — крайнее малоземелье.

Очень часто, иногда ежегодно, земли подвергались переделу и дроблению в связи с ростом семей и их разделением. Происходили дикие драки из-за межи. На всю жизнь у меня с детства остались в памяти эти страшные дни — недели переделов участков земли и лугов, которые всегда кончались кровавыми драками. Я никогда не забывал и не забуду тяжкое зрелище, когда привезли с лугов нашего доброго соседа с разрезанным косой животом, с вывалившимися внутренностями. Я, естественно, тогда не очень разбирался в классовом содержании этого события, но я знал, что этот наш сосед был очень беден и что зарезал бедняка его богатый родственник, который вызвал у нас, детей, гнев и проклятия, а семья зарезанного вызвала большое сочувствие и детские слезы.

В связи с наличием значительных массивов лугов в деревне развивалось животноводство, но у бедняков была одна коровенка, а у некоторых и ее не было, не говоря уже о волах и лошадях.

Помню, как наши соседи Игнат Жовна и Терешко всю жизнь бились, чтобы обзавестись «хоч малэсэнькымы волыкамы», но так им это и не удалось.

Хаты были у всех деревянные, но у бедняков они были очень стесненные, спали все вместе на полатях, а старики и дети на печке. Полы глиняные. Лесу вокруг было много, а досок не было. Зимой в хату впускали телят и маленьких свинок. Не всюду были керосиновые лампы, а у многих, у которых были лампы, не было керосина, «бо нэ було грошей, щоб купыты», и многие хаты освещали лучиной. Крыши были соломенные и часто при проливных дождях протекали. У середняков крыши были «очеретовые» (камышовые), только у богатых и зажиточных крыши домов были крыты гонзой (дранкой). Одежда — штаны, запаски, рубахи, свитка, а зимой кожух (у бедняков это было только название кожуха) — была сшита из своей деревенской ткани и овчины. Только к большому празднику, свадьбе одевались в ярко вышитые рубахи, шаровары, а после приезда с заработков появлялись хлопцы и в одежде из дешевой «городской» материи и покроя. Обувались по преимуществу в постолы (лапти); богатые и зажиточные имели сапоги.

По характеру своему народ был не буйный, можно сказать, мирный, но водка («монополька» была открыта в нашей деревне в начале 900-х годов) при накоплении достаточного запаса нервной раздраженности от «хорошей» жизни — водка делала свое плохое дело, и кровавые драки бывали частым явлением.

Развитие денежного хозяйства и товарных отношений особенно усилило классовую дифференциацию и нашей деревни.

В громадном большинстве население было неграмотным. Школа одноклассная (потом она стала двухклассной) была открыта в конце XIX века, но беднота, да и многие середняки не посылали своих детей в школу из-за бедности, отсутствия обуви, одежды, да и не все понимали необходимость овладевать грамотой. Между тем были очень способные, с большими задатками ребята.

Разорение большой массы бедняцких хозяйств привело к ежегодному выезду из деревни примерно ста с лишним здоровых мужчин на отхожий промысел: на лесозаготовки, сплав леса, на железнодорожное строительство, на грабарку в дальние края, а затем и уход «зовсим» из деревни «у город». Некоторые выезжа-

ли на переселение в Сибирь на освоение предоставляемых им земель, но оно было так плохо организовано царскими властями, особенно в помощи хозяйственному обустройству на месте, что многие возвращались обратно.

Я мог бы привести немало живых примеров бедняков, особенно из близких наших соседей: Игнат Жовна, Терешко, Ющенко, Семен Гемба, Тарахтун, Кабавика Вовк, Отанас Тапець из еврейской колонии. Шая-сапожник, Цухок-кузнец, Эля-столяр и другие (многих называю по прозвищу, как они вошли в мою память, так как фамилии не точно помню, да их в деревне по фамилии и не звали).

Подробнее расскажу о двух наших соседях.

Вот кулак Максим Марченко (Марочка) — владелец примерно более 30 десятин земли, имел много скота — лошадей, волов, коров, овец, имел всегда большие запасы хлеба, давал беднякам взаймы хлеб на кабальных условиях, получая из нового урожая в полтора, а то и в два раза больше данного взаймы, либо на условиях отработки своим тяжким трудом в страдную пору на кабальных условиях. Максим Марочка даже корчил из себя «благодетеля» и иногда ласково похлопывал по плечу тех, кто покорно гнул спину перед ним.

Максим любил не только капитал, но и почести, и власть. Он уже был один раз избран волостным старшиной, поставив крестьянам не одно ведро водки, и хотел быть вновь избранным. Поэтому его самоуверенная и высокомерная личина иногда излучала фальшивую ласку. Но зато он быстро менял свой «ласковый» взор на кулацко-звериное отношение к тем беднякам, которые не хотели быть рабами Максима. Таким был, например, наш сосед и ближайший друг моего отца Игнат Кириленко — Жовна по прозвищу. Это был умный человек, очень бедный крестьянин, не имел рабочего скота, имел одну лишь коровенку, маялся, уходил часто на лесозаготовки, но не обращался к Максиму за помощью и открыто выражал свое критическое отношение к нему и даже к властям повыше. Максим Марочка находил пути прижать гордого и умного Игната то по недоимкам по налогу и сборам, то найдет какую-либо другую провинность, за которую накладывался штраф, а Игнат терпеливо оспаривал, то добиваясь своего, то проигрывая, но всегда выступая против Максима.

Помню, как Игнат часто говорил моему отцу: «Ничого, Мошка, що мы з тобою бидни люды, алэ у нас с тобою растут по пять

хлопцив здоровых и гарных, цэ наше багатство, кыли воны выростуть, нам полегшае в житти».

Можно без преувеличения сказать, что действительно хлопцы Мошки и Игната, как и их родители, стихийно, инстинктивно показывали пример не просто соседской, а братской дружбы между собой, по-современному можно было бы сказать — стихийного интернационализма. Дружили каждый в отдельности и все вместе: Израил с Романом, Арон и Михаил с Савкой, который, кстати сказать, потом совсем ушел в город и пролетаризировался там, за что кулаки его прозывали «босяком»; Яша и я дружили с Назаром и Оникеем, а Сила — самый младший сын Игната — дружил со всеми. Попеременно мы ходили друг к другу, ели друг у друга картошку в мундире и, когда было, то с кислым молоком, иногда даже сало, когда оно было у Игната. Озорному Силе доставляло большое удовольствие бегать к моей матери и докладывать ей, «що ваш Лейзар сала наився, та ще и пэрэхрыстывся».

Эта тесная дружба и близкие приятельские отношения — не изолированный, частный факт, а типовой, отражающий общие отношения моей семьи с окружающим бедняцким крестьянством.

Сложилось так, что наша семья оказалась единственной еврейской семьей, жившей не в колонии, а на другом конце деревни, в самой гуще крестьянско-бедняцкого населения, и сложилось это не случайно, а в силу самих условий жизни моих родителей и деда. Отец мой Моисей родился, вырос и прожил безвыездно 60 лет (из 63-х) в деревне Кабаны. Его отец — мой дед Беня не получил обещанной при переселении земли и оказался в бедственном положении — он сам работал на лесозаготовках. Своему старшему сыну, моему отцу, он, естественно, не мог дать никакого образования и отправил его на заработки с 13-летнего возраста. Начав с батрачества, лесозаготовок, мой отец потом стал квалифицированным рабочим на смолено-дегтярном заводе. Мать моя, Геня, родилась и выросла в местечке Чернобыле в семье ремесленного мастера-медника Дубинского, имевшего медно-литейную мастерскую, в которой работали, кроме него, его два сына и его дочь — моя мать. После смерти отца, разорения и закрытия мастерской мать приехала к своим сестре и брату-кузнецу, жившим в деревне Кабаны. Познакомившись с моим отцом — он был беден, но умен и хорош собой, так же как и наша мать, — они полюбили друг друга и поженились, прожив долгие годы дружной жизнью. После женитьбы устроили себе жилье, наняв на деревне «степку» (маленькое со-

оружение для хранения овощей), переоборудовали и зажили в ней в тесноте, да не в обиде, не задумываясь над расчетами, можно ли в их условиях иметь детей, а все пошло, как «Богом положено». В положенный срок появилось первое дите, а там — лиха беда начало — мать родила 13 детей, из которых семь померли, а в живых осталось шесть — пять сыновей и одна дочь. Одно это может дать представление о тяжких условиях жизни нашей семьи.

Эти трудные условия осложнились и особенно отягчились после того, как отец получил тяжелую травму на дегтярном заводе — авария котла привела к тому, что горячая масса облила отца, грудь обгорела, и он всю оставшуюся жизнь тяжко болел. Никакой компенсации от хозяев он, конечно, не получил, никакого соцстраха, конечно, не было, и вот способный, разумный и, как говорили крестьяне, «правдивый человек» оказался в тяжелом положении. Собственной земли не было, отец арендовал клочок земли для посева картофеля, овощей, гречихи. Мы, дети, ему помогали, была у нас кормилица — коровенка. Мать взяла на свои плечи основную тяжесть содержания семьи, научилась у матери отца, моей бабушки, шить руками (швейных машин тогда в деревне не было), шила крестьянкам юбки, запаски, рубахи, научилась красить мотки пряжи — льняной, шерстяной — для крестьянок, которые оплачивали труд мамы натурой: мукой, рожью (пшеницы у нас в деревне тогда не сеяли), пшеном, гречкой. Иногда некоторые из молодиц оплачивали деньгами после приезда с копки свеклы в имении Хорвата. Жили мы бедно, в нужде; мать и отец и сами, и нас учили не плакаться, не жаловаться на нищенство.

Получив взаймы деньги на кабальных условиях, которые потом были покрыты с помощью брата матери дяди Михаила и моих старших братьев Израила и Арона, начавших зарабатывать (Израил на лесозаготовках, Арон рабочим-столяром), удалось заменить знаменитую «степку» на несколько более просторную обычную деревенскую хату. Новая наша хата состояла из одной сравнительно просторной деревенской комнаты, половина пола была покрыта досками (на весь пол «капиталу» не хватило), другая половина пола была глиняной. В эту комнату попадали через холодные сени, справа в комнате стояла большая русская печь, на которой мы, дети, обычно спали. Вдоль стен стояли длинные некрашеные «лавки» — узкие скамейки (шириной примерно 1/3 аршина), против печи в другом углу стоял топчан и большой деревянный сундук, которые использовались под постель, а в дру-

гом углу стояла кровать родителей, завешенная ситцевым пологом. В углу возле печки стояла кадка со свежей сырой водой, и тут же висела на шнурке «кварта» — ковш для питья воды.

Когда мы жили в маленькой «степке», к нам захаживали немногие; наши связи с окружающими нас крестьянами и с жителями еврейской колонии, естественно, ограничивались частными одиночными посещениями к нам и к ним. Летом, конечно, дело было проще. Поселившись средь крестьян, и притом главным образом крестьян-бедняков, мы, естественно, сблизились, сроднились с ними, принимали близко к сердцу их невзгоды, как они принимали и наши. Мы, конечно, были связаны и с еврейской колонией, в которой жили родственники и друзья, особенно из ремесленной бедноты, которых было большинство в колонии.

И в указанной небольшой еврейской колонии тоже были социально-классовые противоречия — из 20 семей было две зажиточных, можно сказать, богатых семьи, занимавшихся торговлей и земледелием, 3-4 середняцких, а. остальные бедняки, по преимуществу ремесленники-одиночки, работавшие у себя на дому и ходившие по деревням, обслуживая крестьян: портной, сапожник, кузнец, столяр и другие. Бедняки были всегда в долговой кабале у этих зажиточных, сдиравших с них высокие проценты за «кредитование». Между ними была антагонистическая борьба. Моя семья, естественно, была тесно связана с этой беднотой из колонии. Однако из-за дальности расстояния от нашей хаты до колонии эта связь с ними была менее тесной, чем с соседями — крестьянской беднотой.

Когда появилась возможность прийти до Мошки и Гени в более просторную хату, «да ще з керосиновой лампой, де можно посыдиты и побалакаты» — близкие соседи стали частыми гостями, особенно с начала 900-х годов.

Бывали вечера, когда наша однокомнатная хата была заполнена до отказа, сидели и на полу, стояли, говорили группами обо всем разном — и о личном, и об общественном, и об охоте, и о рыбной ловле; рассказывали анекдоты, смеялись, гоготали, «лускали насиння» (семечки).

Вскоре, однако, характер бесед изменился. Начиная с 1903 года, когда впервые мой старший брат Михаил приехал в деревню из города Иванкова, где он уже работал рабочим-металлистом и приобщился к политике, крестьяне обращались к нему с вопросами: «Расскажи нам, Михаль, що робыться на свити?»

Михаил им рассказал про голод, про безработицу, про кризис в промышленности, про выступления рабочих, а в отдельных губерниях — и крестьян. Одним словом, сказал он в заключение, народ недоволен помещиками, капиталистами и их властью. Из осторожности он пока царя не упоминал. Никаких организованных высказываний не было, но по группам обсуждали беспокойно и остро: «Мабуть, дийсно поганэ дило в государстви». А один, который числился в чудаках, взял да и сказал: «Кажуть, що царь у нас якыйсь нэ дуже розумный, чи прыдуркуватый».

На него замахали руками не столько протестующе, сколько испуганно: «Мовчи, ты сам якыйсь прыдуркуватый». «А вже ж може я дийсно чудный», — сказал он, тоже испугавшись. Вся эта беседа глубоко засела в нутре у присутствующих крестьян — это видно было по характеру их поведения на последующих «собраниях» в нашей хате.

Я им читал рассказы, стихотворения. Они просили больше читать и перечитывать Некрасова, Гоголя, Толстого, и главное — отдельные брошюры и газеты, которые присылал Михаил уже из Киева. Сочинений Шевченко у нас тогда, к сожалению, не было, так же как и других книг на украинском языке (за исключением отдельных маленьких книжек вроде «Не любо — не слухай, а брехать не мешай»).

С наступлением 1904-1905 годов революционный накал у крестьян нарастал. Теперь, после того как я им прочитывал ту или иную брошюрку или газеты, они не сразу расходились, а без шума начинали разговор по вопросу о том, «що робыться в государстви». Говорили туманно, но беспокойно и критически: «Що цэ воно будэ?» — ставил вопрос первый. «Щось будэ з пэрцэм», — отвечал другой. «Що будэ важно сказаты, — говорил третий, — алэ здаеться, що панив и полицию лупцюваты будуть».

Когда Михаил вновь приезжал в деревню, он, как политически выросший, активнее повел агитацию в деревне, особенно перед собиравшимися в нашей хате.

Главный вопрос, поставленный ему крестьянами, был вопрос о русско-японской войне, в том числе о причинах ее возникновения. Изложением причин войны он вызывал внутренние протесты против нее. Особенно возмутило крестьян указание на заинтересованность капиталистов и многих князей из царской фамилии в добыче золота на Дальнем Востоке.

Помню, когда Михаил говорил о рабочем классе, о том, что он

организованно подымается на революционную борьбу против царской власти, что есть у него уже настоящая партия, крестьяне говорили: «Дай им Бог здоровья и смилости».

В первый вечер беседа не была окончена, и условились продолжить назавтра вечером. К сожалению, продолжения беседы не было, потому что кто-то (я не думаю, что это был кто-либо из присутствовавших у нас) донес уряднику о Михаиле. И вот ночью один из наших соседей, осведомленный как сотский, разбудил нас и сказал: «Нехай Михаль скорийш тикае, бо врядник и стражник идут сюды за ним».

Михаил быстро оделся, выскочил и вместе с соседом на лошадях выехал из деревни, но не в Иванков, что было бы навстречу уряднику, а в противоположную сторону — на Чернобыль.

Оставшиеся брошюры и газеты мы удачно заховали. Я быстро выкопал яму в середине двора, правильно рассчитав, что там искать не будут. Закопали и разровняли поверхность так, что нельзя было отличить это место от поверхности всего двора.

Обыск урядника был тщательным, искал он всюду, но нигде ничего не нашел, долго допрашивал, где Михаил. Мы ему отвечали, что уехал в Иваньков через Мартыновичи (резиденцию самого урядника) — это его еще больше взбесило. Он, как говорится, «рвал и метал»: кричал, топал ногами, но уехал ни с чем.

В нашей стороне деревни уже к этому времени сложилась довольно устойчивая группа оппозиционно и даже революционно настроенных крестьян, в большинстве бедняков, которые выражали нарастание революционного возмущения крестьян, подготавливавших сопротивление властям в нужный момент. У них была связь с крестьянами близкого к нашей деревне села Лубянки, которые, к сожалению, как я теперь понимаю, выступили стихийно, преждевременно, без необходимой согласованности с окружающими деревнями, в первую очередь — с самой близкой к ним нашей деревней.

Самым крупным событием, заполнившим мою детскую душу и сознание, а также память мою с детских лет до настоящего времени, было и осталось восстание крестьян, происшедшее в трех верстах от нашей деревни — в селе Лубянка.

Оно началось в середине декабря 1904 года. Прямым и непосредственным поводом для восстания было принудительное взыскание накопившихся за ряд лет недоимок по налогам, которые достигли огромной цифры. Надо подчеркнуть, что крестьяне это-

го села имели ту особенность, что там был широко развит гончарный промысел, с продукцией которого они часто выезжали в Чернобыль и Хавное, что способствовало культурному и политическому развитию крестьян. Еще до указанного декабрьского выступления они выступили против мобилизации в армию осенью 1904 года. Таким образом, это второе выступление против взимания недоимок носило политический характер.

В Мартыновической волости, в которую входили и деревня Кабаны, и село Лубянка, был очень ретивый старшина Ребрик — это был высокомерный сатрап, издевавшийся над крестьянами волости, за исключением, конечно, кулаков и богатеев.

Про него можно сказать «молодой да ранний». Он был не местным жителем, а из самого Радомысля, сын чиновника, и для него положение старшины было лишь ступенькой к большой карьере. Вот он и решил особо показать себя на Лубянке — явился он туда 15 декабря с большим отрядом полиции, присланным из уезда. Помню, как проезжал этот отряд через нашу деревню, которая сама была готова поддержать лубянцев. В отряде было не менее 40-50 человек стражников, урядников и приставов и за ними имелось не менее полусотни сотских. Ехали они верхом на лошадях в веселом, залихватском настроении. В Лубянке старшина начал действовать через церковного старосту Коваленко, рассчитывая на его помощь. Однако он грубо ошибся — Коваленко оказался хорошим, стойким мужиком, солидарным с крестьянами Лубянки, и заявил Ребрику, что напрасно он старается — недоимцы-крестьяне, в том числе и он, Коваленко, платить не будут.

Ребрик дал приказ приступить к описи имущества по дворам и насильственному изъятию для продажи, при этом он начал эту операцию с самого церковного старосты Коваленко Марка.

Коваленко сам оказал сопротивление в своем доме, а у дома Коваленко на улице собралось более 300 крестьян с дубинами и палками в руках. Главным вожаком крестьян был Макар Ющенко. Он был горяч и боевит, надо полагать, что он и был главным организатором восстания.

Вот этот товарищ Макар Ющенко организовал сбор крестьян у дома Коваленко; когда началась атака полиции на квартиру Коваленко, Макар, как описывается в самом донесении полиции, напечатанном в изданном сборнике о революционном движении на Украине, крикнул своим близким крестьянам: «Звони в колокола, пусть соберется весь народ Лубянки». Когда к нему подошел ми-

ровой посредник и спросил, почему звонят в колокола, Макар ответил: «Потому что могут быть покойники».

Мировой посредник не обратил на это предупреждение Макара никакого внимания, и полиция во главе со старшиной Ребриком врывалась в дома крестьян, набрасывали в одну кучу попадавшиеся под руку вещи, избивали, в том числе шашками, крестьян, оказывавших им сопротивление в своих домах, угрожая применением огнестрельного оружия.

Макар Ющенко и его ближайшие помощники организовали крестьян, вооруженных дубинками и кольями. Они повели сплоченными рядами наступление на полицейский отряд с возгласами: «Бей барбосов!»

Разбитый полицейский отряд удрал из Лубянки вместе с «храбрым» старшиной.

Это сильно подняло настроение крестьян в нашей деревне. Ведь никогда такого не видали — не только целый отряд, но и отдельного полицейского не видели побитым. А тут простые крестьяне разбили целый отряд полицейских.

Помню, в тот вечер собравшиеся у нас передовые крестьяне были особенно возбуждены и радостно настроены. «Значит, — говорили они, — нэ такый чорт страшный, як його малюють». Значит, власть слаба, раз она с одной деревней не может справиться. Некоторые, как, например, Игнат, предупредили, однако, что могут «знову прыйты з бильшими сыламы. Поэтому треба даты пидмогу лубянцям, пэрш за всэ трэба пислаты у Лубянку людэй, щоб всэ розузнать и выришиты, що нам умисти робыты».

Не успели принять какие-либо меры, как поступило из волости сообщение, что в Лубянку, в нашу деревню и в некоторые другие неспокойные близлежащие деревни приближается полк гренадер (может быть, здесь было преувеличение: может быть, не полк, а часть полка). Это войско было недалеко размещено заблаговременно. Говорили, что это по настоянию помещика Хорвата, который имел большой вес в губернии, полк был так быстро двинут в район бунтующих крестьян.

Военные карательные власти жестоко подавили восставших, расправились с вожаками, часть которых, в том числе и Макар Ющенко, были судимы и отправлены на каторгу, в ссылку в Сибирь. В нашей деревне Кабаны гренадеры вели себя как каратели, наводили страх на крестьян. Особенно они придирались к оппозиционно настроенным беднякам, известным полиции как сочув-

ствующие лубянцам, но никто не выдал передовых крестьян, в том числе Игната.

Особенно, конечно, они придирались к нашей семье, допрашивали многих насчет семьи Мошки Кагановича. Каратели, действовавшие вместе с урядником, знали, что сын Мошки Михаил — революционер, приезжал в деревню, что наша хата была местом, куда сходились крестьяне, но официальных материалов у них не было. Они вызывали на допрос отца, но ничего не могли добиться. Отец держал себя смело, все обвинения отвергал, ссылаясь при этом на соседей, которые тут же подтверждали ответы и объяснения отца. При повышении тона полиции и проявлении грозности, соседи заступались и говорили, «що Мошка — чоловик хворый и його нэ трэба чипаты, мы ходым до його, що вин наш добрый сусид и никому зла нэ робыть, и сыны його такие же мы вдячни, що ось самий молодший Лейзор кныжкы нам читае, ось намедни про Тараса Бульбу якого Гоголя читав, так хиба ж цэй Гоголь протыв правительства чи полиции выше?»

При вызовах других крестьян на допросы они, как сговорились, все отвечали: «Ничого нэ знаемо, ходылы до Мошки у хату як уси сусиди ходять один до другого, да ще користь була та, що у ных лампа с керосином (гасом) горила увэсь вечер, ось мы и ходылы, а ниякои политыкы нэ було, воны люды бидни, живуть як уси биднякы». Так отвечала вся беднота и средние крестьяне, которые хорошо знали о роли нашей хаты, моих родителей —. отца и матери, особенно их сыновей и в первую голову Михаила. Даже богатей-кулак Максим Марочка, который при наличии карательных солдат в деревне приобрел еще больший вес, прислал к нам свою приемную дочь Параску и передал, «щоб Мошка и Мошенята нэ боялысь, я нэ допущу, щоб их чиплялы».

По рассказам Параски, у него были, конечно, свои расчеты. Как умный и хитрый человек, он в семье говорил: «Идэ якэсь лыхо, що звется рэволюция, що будэ нэ знаемо, а всэ ж такы хлопци Мошки якись самокракы (так называли в деревне социал-демократов), може ще якусь сылу будуть маты — ось чому мени трэба сьогодни не давати Мошку и Мошенят на мордування, а то ще сусиды, яки захищають их, зовсим мэнэ заклюють и на страмовыще выставлять».

Помню, что девчата, в частности та же Параска, с которыми солдаты заигрывали, нам рассказывали: когда тот или иной солдат-гренадер приставал с лаской, девчата им говорили, что не будут им отвечать на их ласки, потому что они совершают «поганэ

дило», приносят лихо своим же братам-крестьянам, на что солдаты стыдливо, тихо отвечали: «Так разве ж мы по своей воле, нам так приказано, а не сделаешь по приказу, тебя самого сгноят в каземате, а то еще и расстреляют».

Хотя поражение крестьян в Лубянке оставило в душах и настроениях крестьян и в нашей деревне большую придавленность, но постепенно она рассасывалась.

В наступившие 1905-1906 годы потребовалась более систематическая и регулярная политическая работа среди крестьян. Наладилось регулярное получение от Михаила из Киева газет и брошюр политического характера, которые я зачитывал крестьянам у нас в хате, поясняя в меру ограниченных моих знаний отдельные вопросы. Помогало в подъеме настроения и то, что в деревню возвращались уезжавшие на отхожий промысел крестьяне, и то, что приезжали в отпуск полностью пролетаризировавшиеся, приносившие в деревню революционные настроения 1905-1906 годов.

Хотя Лубянка больше не повторилась, но след остался большой. Вместе с лубянцами наша деревня Кабаны была и оставалась революционным очагом Мартыновической волости Радомысльского уезда Киевской губернии.

Это имело большое влияние на развитие моего революционного сознания.

Таким образом, можно без преувеличения сказать, что социально-классовая среда, с которой органически была связана моя семья, имела решающее влияние на формирование моей личности, на заполнение моей души и сознания чувствами солидарности, классовой родственности с беднотой, возмущением несправедливостью, угнетением и зарождением революционно-действенной активности.

Естественно, что в этой социальной среде важнейшее место занимала ее первичная клетка — семья и внутрисемейное воспитание.

Социальное происхождение имеет важное значение, хотя само по себе оно еще не обеспечивает высокое качество «продукции» — человека. Даже на примере моей деревни я мог бы привести немало фактов, показывающих, как при одних и тех же корнях дерева вырастали «фрукты» совсем иного качества и вкуса. Хорошее социально-классовое происхождение, как важнейший объективный фактор, требует обязательного соединения с соответствующим субъективным фактором — хорошими качествами семьи, прежде всего родителей, которые в большинстве имеют первенственно-

решающее значение в благотворно-положительном или пагубно-отрицательном воспитании своих детей. Дети, в том числе и с задатками таланта, могут развиться только в процессе воспитания и труда, а это зависит в первую очередь от самого ближайшего окружения в семье, от поведения семьи, родителей, от живого примера, воздействующего на ребенка лучше всяких понуканий и жестко воспитательных мероприятий (иногда необходимых, но редко, не как система). Разумеется, большую роль играет и школа, о которой я еще скажу

Несмотря на то что мои родители были малообразованными, точнее — почти неграмотными, они обладали такими качествами по уму и такту, что сумели воспитать своих детей именно в положительном духе. Я высоко оцениваю их роль в моем воспитании и позволю себе привести некоторые важнейшие факты, имеющие общественно-поучительный характер.

Прежде всего я должен сказать об исключительном трудолюбии отца и матери — мне довелось большую часть своей детской жизни видеть отца после аварии и травмы на заводе уже больным, с душераздирающим кашлем. И несмотря на свою болезнь, он ни минуты не мог сидеть без дела. Он всегда находил себе какую-либо работу по двору, по дому, по «коморе», где он время от времени переставлял, как ему казалось, более аккуратно скудные «ресурсы» продовольствия, картофеля и овощей, работая по столярному ремеслу и т.д. Иногда он решался уходить опять на сезонные заработки, в частности, летом на близлежащие цигельни — местные кирпичные заводы. Кое-что он зарабатывал, но болезнь его ухудшалась.

Я и мой брат Яша помогали ему, работая вместе с ним, получая от хозяина цигельни по одной копейке за перенос 200 кирпичей на достаточно большое расстояние в сушилку и из сушилки к обжиговой напольной печи. (Это, между прочим, была первая «школа» будущего министра промышленности строительных материалов СССР.)

Точно так же все мы помогали ему в работе по скрутке лозы для хомутов, сплотке лесных плотов на берегу реки Уша.

Весной, летом и осенью отец был доволен тем, что обрабатывал арендованный клочок земли. Мы, его дети, ему помогали, при этом особенно радостными и веселыми для нас, детей, были дни копки картофеля, а главное, кушать самое приятное блюдо — спеченную на костре картошку.

О матери я уже говорил, как она самоотверженно работала

и по домашнему хозяйству, и особенно по швейному и красильному ремеслу, зарабатывая на прокорм семьи и на то, чтобы дети и они сами — отец и мать были одеты в дешевое, но не рваное платье, чтобы они, как мать говорила, не ходили в праздники оборванными (и в этом сказалось ее городское происхождение).

Положение матери оказалось особенно затруднительным после того, как наша единственная старшая сестра Рахиль вышла замуж. Все домашнее хозяйство легло на плечи матери, и нам, сыновьям, особенно мне и Яше как самым младшим, пришлось ей помогать. Я, например, мыл пол, подметал хату, стирал белье, мыл. посуду, носил воду, обслуживал нашу кормилицу-корову и к тому же еще помогал матери по ее красильному ремеслу.

Мы все росли и воспитывались в ненависти к праздной жизни и любви к труду.

Важным элементом воспитания нашего характера было то, что, несмотря на тяжелые условия жизни, отец и мать никогда не теряли чувства бодрости и человеческого достоинства, не допускали плаксивости и жалоб на тяжелые условия жизни. Зато у них нарастало чувство возмущения и протеста против несправедливости. Помню, как мать частенько выходила из себя, ругала богатых и иногда богохульствовала. «Где же это Бог, — восклицала она, — куда он смотрит, почему обманщикам дает богатство и хорошую жизнь, а мы, честные люди, мучаемся и пропадаем? (Мать здесь имела в виду знакомых ее богатых, в том числе евреев, живших в колонии Кабаны, в Мартыновичах, в Чернобыле, которые эксплуатировали и выжимали соки еврейской же бедноты.) Должно быть, — заключала она, — Михаил прав — надо всем бедным людям вместе взяться и бороться».

Отец был не менее возмущен, но, говорил он, надо к этому делу с умом готовиться, а то царь раньше, чем они начнут, всех перевешает и ничего не получится. Ничего, отвечала мать, наши сыновья глупостей делать не будут. Главное, сходились на одном мнении и мать и отец, не надо примиряться с существующим положением, не опускаться, не плакать, не вымаливать милостыню у богатых, как нищие, и не падать духом.

Нельзя не признать, что такие, систематически повторяемые, острые «ораторские» реплики матери и отца благотворно влияли на нас, в частности на меня, возбуждая чувства возмущения и толкая на борьбу.

По характеру своему мать была активной, неугомонно-дея-

тельной, темпераментной, иногда и вспыльчивой. Она, например, иногда нас, детей, поругивала, но мы не вступали в пререкания с ней; мы видели, как она мается из последних сил, чтобы содержать семью, и, кроме того, мы знали, что через несколько минут ее сердитость отойдет. Она была, как говорится, отходчивая, и некоторые из нас, должно быть особенно я, унаследовали ее характер. Мать была бодрой, стойкой, жизнерадостной.

Отец наш умел более тихо терпеть свои горести, сдерживая свой гнев. Он даже нас, детей, почти не ругал, но внушения делал, иногда при всей своей выдержке и терпении допуская редко, но серьезную сердитость.

Отец был, как и мать, кристальной честности. Его за это особенно уважали окружающие соседи-крестьяне. Они добродушно говорили отцу, улыбаясь: «Ты, Мошка, дуже чесный, алэ тому ты такый бидный». Отец им отвечал: «Лучше буты бидным, а ниж жуликом». «Твоя правда», — отвечали они ему.

Для меня ясно, что малообразованные мои родители, но от природы умные и честные, дали нам много положительного, отдавая детям все свои силы, в то время как рядом такие же бедняки жили самотеком, мало заботясь о себе, о детях, о чести семьи, — как сложилось, так, мол, пусть идет, нам бы прожить кое-как, поесть и на боковую, а там что выйдет из детей — Бог его знает.

Наши родители не только рожали и кормили детей, но, как могли, и воспитывали их, формировали их, и если бы они к своему природному уму, трудолюбию, такту и энергии имели бы еще образование, то и они, да, вероятно, и дети их принесли бы больше пользы людям и всему обществу. То, что я говорю, относится не только к старому прошлому, но в известной мере и к современным родителям и детям.

Мы, дети, выросли и стали современными людьми — революционерами-большевиками, но мы не противопоставляли себя отцу и матери, а восприняли от них все лучшее. Мы любили и, главное, уважали и до сих пор уважаем своих родителей.

Я думаю, что мои родители имеют свою немалую долю в том, что все их пять сыновей, выросших в далекой деревне глухого украинского Полесья, встали в ряды Коммунистической партии Ленина, в ряды борцов за победу над царизмом и капитализмом — за Советскую власть и социализм.

Я высоко оцениваю то, что они направили нас в город, в ряды пролетариата. Это было, конечно, результатом прежде всего нищеты, но и проявлением их воли и решимости.

Большое влияние имело то, что первым в начале 90-х годов выехал Михаил, который быстро пролетаризировался, сформировался социально и идеологически как сознательный пролетарий, который уже в 1903-1904 годах проявил себя энергично в классовой борьбе в г. Иванькове, Чернобыле, а затем в Киеве, где он уже в 1905 году стал социал-демократом-большевиком. Это, конечно, имело серьезное влияние на всех нас и прежде всего на меня лично, который последовал его примеру и еще до революции, в 1911 году, вступил в большевистскую партию.

Вступив в ряды Российской социал-демократической рабочей партии большевиков, Михаил встал под знамена Ленина, проявив себя как бесстрашный революционер — участник революции 1905-1907 годов. Он был страстным агитатором среди рабочих и крестьян, борцом против царизма и капитализма, за интернационализм, против еврейского национализма и черносотенных погромщиков.

Надо подчеркнуть, что Михаил первый занес в нашу семью и в деревню Кабаны идеи революции и социализма.

Лично на меня его революционное влияние началось, еще когда я был мальчиком, в периоды его приездов в деревню. Заметив мою любознательность и особый интерес к тому, что делается в городе и, в частности, что такое забастовка, что такое партия, революция и так далее, он старался отвечать на мои вопросы. Но по мере моего роста этих моих вопросов было так много, что он, посмеиваясь, мне раз сказал: «Ты слишком много хочешь сразу узнать, мне и самому не так легко тебе на все твои вопросы ответить». Но мне помогло то, что к нам, то есть к Михаилу, приехал его знакомый по Киеву, тоже гостивший у родителей в селе Ильинцы, который называл себя то анархистом, то эсером. Он был полуинтеллигентом и говорил складно, но когда развернулся спор между ним и братом, то Михаил более просто, доходчиво, по-рабочему разбивал его хитроумные положения. Я не могу сейчас изложить весь спор — я тогда не все понимал, помню, что Михаил ему говорил: вы, анархисты, опираетесь не на пролетариат, а на люмпен-пролетариат, который сегодня пойдет с вами, а завтра может пойти с националистами и даже черносотенцами. Нам нужна прочная опора революции, а такой опорой может быть только пролетариат.

Когда оппонент пересел на эсеровского конька, что вот, мол, крестьянство — основная база революции, Михаил ему ответил: «Крестьянство действительно революционная сила, но единого

крестьянства нет. Большинство деревни — безлошадная беднота, голодающая и попадающая в кабалу к кулакам. Врут твои эсеры, выступая защитниками якобы единого крестьянства. На деле они защищают богатеев-кулаков. А вот Ленин призывает, чтобы беднота и действительно трудовое крестьянство пошли вместе с пролетариатом, тогда революция победит и царизм будет уничтожен».

Эти доводы Михаила я хорошо понимал на примерах нашей же деревни. Может показаться странным, но для меня тогда имело большое значение слово, его звучание (возможно, что это вообще свойственно детям). Нравились мне такие слова, как «революция», «пролетариат», «партия», заинтересовался и услышанным новым словом «люмпен-пролетариат» и особенно заинтересовался словом «большевик». Я, помню, спросил Михаила, что такое большевик, меньшевик. Он вначале мне сказал: вырастешь, поймешь, но потом, когда я его точнее спросил — не значит ли это, что большевики хотят большего, а меньшевики меньшего, он мне ответил, что, точно говоря, большевики означает большинство, а меньшевики меньшинство, но можно, конечно, считать большевиков большими, а меньшевиков маленькими людьми, что большевики хотят большего, а меньшевики меньшего, потому что большевики-Ленинцы смотрят на революцию по-большому, чтобы всю грязь старого режима вычистить и построить новое здание — республику, а потом и социализм, а меньшевики хотят по-маленькому — сверху подчистить, а внутри оставить по-старому. Допытывался я о социализме. Михаил мне объяснял, и в памяти у меня осталось такое его объяснение: при социализме все будут равны, не будет богатых и бедных, не будет частной собственности, все будет принадлежать всему обществу и так далее. Хотя, видимо, объяснения Михаила были неполны, но социализм крепко засел в моей душе как справедливый строй жизни.

Детская душа особенно восприимчива ко всему новому. Я тогда уже почувствовал влияние на меня дерзновенных новых идей социализма и революции. Хотя это было у меня проявлением моих чувств больше, чем сознания, но уже в 13-летнем возрасте — в 1906 году я заявил Михаилу, что пойду по его стопам — по революционному пути борьбы за социализм.

И когда я потом приехал в Киев, Михаил мне помог в этом, связав меня с его товарищами по подпольной большевистской партийной организации, по преимуществу рабочими, которые вовлекли меня в рабочее движение, помогли мне получить больше-

вистское воспитание и в подготовке к вступлению в партию в 1911 году, о чем и будет речь в моих воспоминаниях.

Наши три брата Израил, Арон и Яша-Юлий вступили в большевистскую партию после революции, но они под влиянием Михаила тоже были революционно настроены еще до революции, чем оказывали и на меня поощряющее благотворное влияние. Это в особенности относится к моему любимому брату Яше, который и сам еще до революции, работая в Александровске (ныне г.Запорожье), участвовал в рабочем движении, в партийных социал-демократических кружках.

Мой брат Яша отличался с детства душевностью и добротой. Он уже с юных детских лет задумывался о благе людей, и всю свою последующую жизнь он посвятил борьбе за благо человечества. Он так же, как и я, впитывал в себя социалистические идеи, которые занес в нашу семью уважаемый нами старший брат Михаил. Яша вырос в крупного партийного и советского работника, работая первым секретарем Нижегородского (Горьковского) обкома партии и председателем Горьковского облисполкома, а затем на общегосударственной работе — заместителем министра внешней торговли СССР.

Положительное, хорошее влияние и помощь Яши я ощущал еще в детские годы во время нашей совместной учебы, которая доставалась нам с невероятными трудностями. Нашим родителям и старшим братьям приходилось преодолевать огромные препятствия, чтобы, как говорил отец, мы не остались такими неграмотными, каким он остался; а дед мой, испытывая как бы свою вину, что его старший сын (мой отец) не получил никакого образования, особенно настаивал на том, чтобы мы, его внуки, учились. «А то они, — говорил он, — будут вечно пропадать, как мы — старшие».

Я особенно высоко ценю заслугу моих родителей и старших братьев, которые настойчиво добивались того, чтобы их сын — «мизинец», то есть я, был грамотным и, как они говорили, образованным.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: