double arrow

В. А. Жуковский 6 страница


Вместе с тем эта поэма больше всех других произведений связана с практической деятельностью Рылеева-революционера. Войнаровский показан героем, исключенным из общественной жизни, лишенным возможности действовать. Наливайко — руководитель восстания и изображен в момент наивысшей политической активности. Его образ впитал эмоциональный настрой декабристов в период перед восстанием, их готовность к борьбе и одновременно колебания, неуверенность в успехе. В знаменитой, известной нескольким поколениям революционеров «Исповеди» Наливайко говорит о неизбежной гибели тех, кто «первым восстает на утеснителей народа». Психологическая аналогия была настолько точна, что друзья Рылеева в монологе Наливайко услышали предсказание своей собственной судьбы, а Рылеев повторил в разговоре с Н. Бестужевым слова Наливайко как собственное убеждение: «Верь мне, что каждый день убеждает меня в необходимости моих действий, в будущей погибели, которою мы должны купить нашу первую попытку для свободы России, и вместе с тем в необходимости примера для пробуждения спящих россиан».[210] Даже такой эпизод, намеченный в программе поэмы, — «он может бежать, но не хочет» — соответствовал поведению некоторых декабристов после разгрома восстания. Так, узнав, что начались аресты товарищей, друг Рылеева Александр Бестужев не захотел бежать и сам явился в Зимний дворец.

В программе поэмы Наливайко становится гетманом в результате народного восстания. Народ выступает как реальная сила истории, но восстание должно было закончиться поражением. Иное решение социального конфликта намечалось в трагедии Рылеева «Богдан Хмельницкий». Восстание, которое возглавил Богдан Хмельницкий, привело к освобождению украинского народа от политического и религиозного гнета Польши.

Признание народа реальной силой истории вызвало к жизни агитационные сатирические песни Рылеева и Бестужева, обращенные к народу.

Сатирическая песня, песня-пародия в это время — явление распространенное. Достаточно вспомнить пушкинский ноэль («Ура, в Россию скачет»), который, по свидетельству декабристов, «распевался чуть ли не на улице». До нас дошло 12 песен, написанных Рылеевым и Бестужевым, иногда, по-видимому, в соавторстве и с другими декабристами. Агитационное значение этих песен было признано даже Верховным судом: их сочинение было поставлено авторам в вину наряду с покушением на цареубийство. Имитация крестьянских или солдатских простонародных песен была живой, увлекательной, доступной для масс и потому действенной публицистикой. В песнях выражено конкретное представление о народных бедствиях. Здесь говорилось о бесправии народа, о взяточничестве в судах, о царских поборах, бессмысленной шагистике в армии и о том, что людьми торгуют, «как скотами». Включая в разудалый мотив рассказ о дворцовых переворотах, о свержении Петра III и «курносого злодея» Павла I, песни внушали мысль о необходимости уничтожения царской фамилии во имя интересов грядущей революции. Конечно, декабристы, в том числе и Рылеев, оставались на позициях дворянской революционности и не собирались привлекать к восстанию народ, но они стремились донести до народных масс свою программу и лозунги. Поиски доходчивой формы и общего с народом языка были характерными для Рылеева — руководителя тайного общества, поэта и гражданина.

Отчетливей всего гражданская позиция Рылеева-борца выражена в стихотворении «Я ль буду в роковое время», написанном уже незадолго перед восстанием. Рылеев заклеймил гражданственную несостоятельность тех современников, кто не постиг «предназначенья века» и стоит в стороне от общественной борьбы. «Изнеженному племени переродившихся славян», так непохожему на героев дум, противостоит голос автора, мужественного и страстного человека, своей жизнью доказавшего право обличать современников.

Последние три стихотворения написаны Рылеевым уже в Алексеевском равелине Петропавловской крепости, когда сам Рылеев оказался в ситуации, которую так часто избирал для своих героев. В одном из них («Мне тошно здесь, как на чужбине», 1826) мотив обреченности (уже не как предчувствие, а как ожидание смерти) сочетается со смирением и раскаянием. Это следствие той депрессии, которая овладела им в начале следствия. Но в последнем стихотворении («О милый друг, как внятен голос твой», 1826) сквозь библейский колорит его проступают те самые настроения, которыми поэт наделял своих героев — Михаила Тверского, Артамона Матвеева, Наливайко. Мотив жертвенности сочетается с историческим оптимизмом и сознанием, что и борьба и смерть автора стихотворения не будут напрасными. Дальнейшая история революционной борьбы подтвердила жизненность дела Рылеева, а его поэзия оказалась значительной для последующей истории русской литературы.

В. К. Кюхельбекер (1799–1846) был принят Рылеевым в тайное общество меньше чем за месяц до декабрьского восстания. Но его участие в восстании на площади никак нельзя считать случайным. Литературная деятельность Кюхельбекера разнообразна. Поэт, драматург, прозаик, переводчик, наконец журналист и критик. Он во всем всегда оставался оригинальным. Он был новатором, всегда сознавал свое новаторство, и Ю. Н. Тынянов прав, когда связывает насмешки лицейских товарищей над «Кюхлей» и его стихами с отступничеством от популярных в Лицее литературных вкусов.[211] Господствующему в Лицее увлечению французской поэзией противостоит у Кюхельбекера пристрастие к поэтам немецкого классицизма и Гете, а через три года после окончания Лицея он уже призывает «сбросить поносные цепи немецкие» и быть самобытными. В пору всеобщего увлечения Байроном он выступает против отчаянного, разрушительного индивидуализма английского поэта, называет его «однообразным» и противопоставляет ему «огромного Шекспира».[212] В годы, когда элегия становится ведущим стихотворным жанром, он выдвигает архаическую оду и одновременно пытается привить русской литературе «новые формы». Так появляются «Аргивяне» (1824) — попытка воссоздания античной трагедии с хорами, а потом «Ижорский» (1835) — романтическая драма с использованием формы средневековых мистерий.

От начала и до конца своего творческого пути Кюхельбекер оставался поборником «высокого», гражданственного искусства. Это не значит, что поэтическое развитие его было однозначным и прямолинейным. Среди его стихов 1815–1822 гг. много подражаний Жуковскому («Memento mori», «Пробуждение», «Ночь», «Жизнь», «Пловец»), он отдал дань и элегии («Осень», «Элегия», «К Дельвигу»). Пройдя школу Жуковского, Кюхельбекер обрел средства выразить стремление к «вольности» как глубоко личное чувство: «И в вольность, и в славу, как я, ты влюблен» («К Ахатесу», 1821).

Литературные взгляды Кюхельбекера на первых порах еще недостаточно четко выражены. С одной стороны, он тяготеет к архаической поэзии, восхищается осмеянными эпопеями Шаплена и Шихматова, хвалит «беседчицу» Анну Бунину и одновременно примыкает к группе поэтов, которые связывают свое направление с поэтической деятельностью Жуковского и Батюшкова. Он мыслит себя вместе с Пушкиным, Дельвигом и Баратынским частью единого «союза поэтов». Именно в стихах Кюхельбекера появляется знаменитая формула «союз младых певцов и чистый, и священный» («Царское село», 1818), которая потом неоднократно варьируется другими членами этого «союза». «Союз» был скреплен дружбой, политическим вольномыслием и общностью платформы в борьбе с литературными и политическими ретроградами. Этому не мешали архаистические симпатии Кюхельбекера. Позднее, в «Дневнике узника», осмысливая свой творческий путь, он будет вспоминать о себе как об «энтузиасте Жуковского».[213] Однако в 1822–1823 гг. под влиянием Грибоедова определится его решительный переход в дружину «романтиков-славян», на позиции «высокой поэзии», заявленные в «Мнемозине», но тема дружбы, товарищества, характерная для интимных посланий, возникающая еще в лицейских стихах и закрепленная в поэтических обращениях к друзьям-поэтам, останется его главной лирической темой. Единение «друзей-поэтов», связанных «любовью к добру» и «порывами к прекрасному», всегда будет жизненной и общественной программой Кюхельбекера.

Через все творчество Кюхельбекера проходит тема поэта, поэтического призвания. Вначале она связана с образом возвышенного поэта немецкого романтизма. В послании «К Пушкину» (1818) поэт противостоит «толпе», выступает как «избранник мощных судеб». Он «сердцем выше земли» и «огненной мыслью» «в светлое небо летит». Но программное стихотворение «Поэты» (1820), написанное в связи со слухами о предстоящей высылке Пушкина, уже проникнуто пафосом декабристской гражданственности. Священный долг поэта — направлять жизненный путь «братьев», напоминать им об «отчизне». Поэзия губит «извергов и змей», она — сила, способная поколебать власть.

Наделяя поэта миссией глашатая великих человеческих истин, избранного богом «возвестить народам их судьбы», он окружает его нимбом ветхозаветного поэта-пророка. В стихах о поэте-пророке («Пророчество», 1822; «К богу», 1824; «Жребий поэта», 1823–1824) используется весь арсенал высокой одической поэзии; архаическая лексика, ритм, интонации наполняют стихи мужеством и гражданским пафосом.

Способность убеждать людей, свойственная поэтическому слову, делает его огромной общественной силой, а поэта-гражданина ставит рядом с деятелем, «героем». Так на смену «союзу певцов» приходит «союз прекрасный прямых героев и певцов» («А. П. Ермолову», 1821). Героическое и прекрасное сливаются в неразрывное единство. Понятие поэтического включает и высокие идеалы политической борьбы. Это общее положение декабристской эстетики, которому Кюхельбекер будет верен и после поражения восстания. В 1820 г. Кюхельбекер был свидетелем революционного движения в Европе. Его стихи 1821 г., посвященные европейской революции («Ницца», «К Ахатесу»), наполнены страстными и взволнованными призывами к борьбе с тиранией. О революции он пишет, прибегая к помощи характерных для декабристской поэзии словосочетаний: «веселый час свободы», «веселая кровь», «сладостный бой».

С темой поэта и его назначения связывается у Кюхельбекера тема «участи поэтов», которая варьируется в течение всей его литературной деятельности. Сперва она питается примерами из истории русской и мировой литературы. Кюхельбекер выбирает поэтов страдавших, получивших признание только после смерти (Мильтон, Озеров, Тассо). Потом ему уже не нужно обращаться к истории. Современная действительность дает примеры гонимых и преследуемых поэтов. Это Баратынский («К Евгению», 1820), потом Пушкин («Поэты», 1820; «К Пушкину», 1822), потом он сам. О своей судьбе как о судьбе поэта-изгнанника он настойчиво говорит во многих стихотворениях додекабрьского периода: «А. П. Ермолову» (1821), «Грибоедову» (1821), «Пророчество» (1822), «К Пушкину» (1822), «Судьбою не был я лелеян» (1822), «А. С. Грибоедову» (1823). В большинстве этих стихотворений нет мотивов уныния. Певец «волен даже и в цепях», и из изгнания гремит его «отважный голос» («К Вяземскому», 1823).

В декабристское движение Кюхельбекер пришел как поэт. Он сам был поэтом-гражданином, учителем людей и прорицателем будущего. В годы заключения сознание своей высокой миссии у него обостряется. Оно дает ему силы для настойчивой, упорной борьбы за возможность писать и право печататься. Миссия поэта и героический подвиг во имя торжества добра по-прежнему стоят рядом («Герой и певец», 1829; «Три тени», 1840; «На смерть Якубовича», 1846). Однако поражение в реальной схватке с самодержавием поколебало веру в действенный революционный идеал. Морально-психологической опорой поздней лирики Кюхельбекера становится надежда на высшую справедливость. В его стихи проникают мистические настроения, но в основе их по-прежнему вера в бессмертие поэзии, жизнеутверждающая тема exegi monumentum. Гибнут друзья-поэты — Грибоедов, Дельвиг, Гнедич, Пушкин; гибнут товарищи по каторге — Якубович, Оболенский, и верный теме дружбы Кюхельбекер откликается на каждую смерть.

Заключает эту тему стихотворение «Участь русских поэтов» (1845). Это мартиролог поэтов — повешенных, как Рылеев, измученных «морозом безнадежной ссылки», как А. Одоевский, оклеветанных, убитых, как Пушкин и Лермонтов, — предвосхищающий известный мартиролог русской литературы, написанный впоследствии Герценом.

Верность декабризму Кюхельбекер сохранил на всю жизнь. Заключенный в одиночную камеру, он находит в себе силы верить, что «надеждам будет исполненье» («Тень Рылеева», 1827). Он скорбит о неудаче восстания и гордится тем, что принадлежал к «стае орлиной» его участников («На смерть Якубовича»). С судьбой осужденных декабристов ассоциативно связаны поэмы Кюхельбекера на библейские темы: «Давид» (1829), «Зоровавель» (1831).

В крепостях и ссылке Кюхельбекер остается верен традиции высокой лирики. Гражданский пафос и эмоциональная напряженность по-прежнему являются стилистической основой его одической поэзии («Тень Рылеева», 1827; «На 1829 год», «Брату», 1833). Его поздние стихи окрашены архаическим колоритом, но вместе с тем в них постепенно исчезают тяжеловесные обороты, поэт отказывается от громоздких многосоставных слов. Кюхельбекер пользуется славянизмами как поэтическими словами, которые позволяют создать особую атмосферу вокруг некоторых возвышенных представлений. Подобное соединение двух словесных начал происходит, например, в стихотворении «Участь русских поэтов»:

Горька судьба поэтов всех племен;

Тяжеле всех судьба казнит Россию:

Для славы и Рылеев был рожден;

Но юноша в свободу был влюблен…

Стянула петля дерзостную выю.

(1, 314)

В лирике Кюхельбекера послеалександровских лет усиливаются элегические мотивы и интонации, поэт часто прибегает к меланхолической манере Жуковского («Луна», 1828; «Ночь», 1828; «Ветер», 1829). Пейзаж, увиденный из окна тюремной камеры, выражает душевное состояние узника.

За четыре года до того, как Кюхельбекер стал революционером, он начал трагедию, в которой суровый и мудрый республиканец поднимает мятеж против своего брата-тирана и побеждает его («Аргивяне», 1824). В трагедии ставятся конкретные вопросы революционной тактики декабризма: каковы действующие силы государства, как избавиться от тирании, какова роль различных социальных сил (в частности народа, войска) в подготовке государственного переворота. В трагедии много конкретных намеков на современную политическую обстановку в стране: на роль народа в Отечественной войне, на преимущества, которые предоставлялись иностранцам в правительстве и армии, на обстоятельства воцарения Александра I. Некоторые монологи тирана Тимофана прямо соотносятся с либеральными обещаниями Александра I. Хор пленных рабов-аргивян символизирует рабское состояние русского народа. Выполняя, как и в греческой трагедии, функцию рока, хор пророчествует гибель тирану. Таким образом, уже само построение трагедии подчеркивало ее политическую направленность. Античный маскарад трагедии далек от подлинного историзма. Увлечение Шекспиром сказалось в стремлении создать «народный фон». В целом же драматургическое действие этой трагедии и обрисовка характеров страдают схематизмом.

Как и другие декабристы, после поражения восстания Кюхельбекер начинает обретать историческое мышление. Этому беспощадно учила его сама история. Пережитая катастрофа направляет внимание на эпизоды политических смут и народных мятежей в прошлом. В тюрьме он переводит исторические хроники Шекспира, повествующие о феодальных распрях, борьбе за власть и народных мятежах. В своей новой трагедии «Прокофий Ляпунов» (1834) Кюхельбекер обращается к смутному времени. В центре трагедии — проблема народа и вождя (она намечена и в «Аргивянах»). Ляпунов — «защитник народных прав». Народ мыслится конкретно: это крестьяне, которые приходят к Ляпунову жаловаться на поборы и разоренье, но проблему народа и вождя Кюхельбекер решает как декабрист. Народ пассивен, он объект, а не субъект истории. Вождь — Ляпунов сознает свою обреченность. Комплекс жертвенности, присущий декабристскому герою, усилен непротивлением Ляпунова. Это выражает настроения декабриста Кюхельбекера после поражения восстания. Кюхельбекер понимал, что образ Ляпунова ему не удался, и назвал его «скучным и непоэтическим совершенством»,[214] тем не менее драма может быть причислена к лучшим и наиболее зрелым произведениям декабристской литературы.

Первая поэма Кюхельбекера «Кассандра» (1822) является попыткой создать байроническую поэму на античном материале. Основные конструктивные черты байронической поэмы обнаруживаются и в «Давиде» (1829). Эпически объективное повествование часто переключается в субъективный план и сочетается (как у Байрона и иногда Пушкина) с лирическими отступлениями, в которых автор говорит о себе. В «Юрии и Ксении» (1835) Кюхельбекер пытается решить проблему «народной поэмы». Сюжету, взятому из истории Древней Руси, он придает «народные формы», в частности в поэму введена ведьма, «лесная бабушка», которая предсказывает герою судьбу. Ее прорицания облечены в форму народных песен. Кюхельбекер создает также широкие эпические полотна, где романтические приметы «места» и «времени» сочетаются с попытками нарисовать объективные и разнообразные характеры. В «Зоровавеле» воссоздается исторический колорит библейских времен. В последней (незаконченной) поэме «Агасфер» легенда о «вечном жиде» используется для философской и сатирической интерпретации мировой истории (от рождества Христова до конца мира и Страшного суда).

Принципиально новую эстетическую позицию занимает Кюхельбекер в поэме «Сирота» (1833–1834). Он берет нарочито сниженного героя и помещает его в простую, обычную, повседневную жизнь петербургских низов. Герой поэмы — кинутый, одинокий ребенок. В сферу поэтического изображения включается и беспорядок, и разврат, и голод, «сухие корки хлеба, грязь и сор».

Кюхельбекер до конца своих дней был верен романтизму, но «Сирота» и некоторые поздние стихи показывают, что эстетическая позиция его не была неподвижной. Он чутко улавливал новые реалистические тенденции в литературе.

Объявив самобытность и народность основными признаками истинного романтизма, Кюхельбекер оставался верен им до конца. Следуя тем или другим образцам (Шекспир, Гете, Байрон, Пушкин, Крабб), он никогда не подражает, а творчески переосмысляет их. Или вступает в полемику. Так, образу разочарованного современного героя (Чайльд-Гарольда, «господина Онегина», а затем и Печорина) он противопоставляет Ижорского — героя названной этим именем драмы. В «Ижорском» (1826–1841) нет психологического анализа и оправдания типа «лишнего человека», к которому принадлежит герой драмы. Как декабрист, человек активного действия, Кюхельбекер бичует, обличает душевную опустошенность своего героя: он сеет зло и разрушение, а его фрондерство — только поза равнодушного человека.

Не оставляет Кюхельбекера и стремление к народности. В «Дневнике узника» много размышлений о народном творчестве: о «простодушии сказочников», о «господствующем духе пословиц», о народных песнях. В балладах («Пахом Степанов», 1834; «Кудеяр», 1833), в поэме «Юрий и Ксения» (1832–1836) он пытается решить проблему народного стиха, обращаясь к народнопоэтическим размерам и катенинской «простонародности» в слоге. На основе русских народных поверий и обычаев он разрабатывает романтическую мифологию и вводит в свои драмы фантастику. В «Ижорском» вместе с фантастическими существами шекспировских комедий Ариэлем и Титанией действуют Кикимора, Шишимора, Бука, русалки, лешие, домовые. Кикимора появляется потом и в «Иване — купецком сыне» (1832–1842). Фольклорные мотивы этой сказки-драмы используются для создания памфлета на торгаша и приобретателя. Народность Кюхельбекера не исчерпывается поисками «народной формы», фольклорными персонажами и сюжетными заимствованиями. Она и в обличительном пафосе его драмы, и в осознании значительности древней русской культуры, и в той преемственности, которую он видел между освободительным движением XVII в. и современностью.

Литературная судьба Кюхельбекера складывалась трагично. Он писал много. Стихи его часто не встречали признания даже у друзей и единомышленников. После 1825 г. он был слишком оторван от литературной жизни. Живое литературное общение, контакты с жизнью заменяли комплекты старых журналов, которые поэт получал в крепости. В литературу уже пришли поэты и прозаики нового поколения, а узник все еще переживал журнальные битвы 20-х гг. Но до конца Кюхельбекер сознавал поэзию как служение высоким идеалам гражданственности и мог сказать о себе:

Забудут заблужденья человека,

Но воспомянут чистый глас певца,

И отзовутся на него сердца

И дев и юношей иного века.

(«Моей матери», 1832; 1, 249)

А. И. Одоевский (1802–1839) широко известен как автор ответа на послание Пушкина «В Сибирь» («Во глубине сибирских руд…»). Его «ответ» («Струн вещих пламенные звуки», 1827–1829 <?>) — выражение неколебимости революционного сознания декабристов после поражения восстания. В стихотворении четко выражена идея непрерывности, преемственности революционной борьбы. Благодаря этому «ответ» Пушкину занял прочное место в истории русского освободительного движения, а одна из его строк — «Из искры возгорится пламя» — стала эпиграфом к ленинской «Искре».

Поэтом Одоевского сделала декабрьская катастрофа. Стихи он писал и раньше, но, по собственному признанию, постоянно был не удовлетворен ими и уничтожал написанное. И только свойственная декабристам вера в эмоциональную силу художественного слова, в его способность внушать мысли и вызывать поступки заставила его заняться всерьез поэтическим творчеством. Свое назначение поэта-гражданина, продолжателя поэтического дела Рылеева, Одоевский осознал в Петропавловской крепости, в одиночном заключении. Узнав о казни вождей восстания, он пишет стихотворение «Сон поэта» (1826):

Таится звук в безмолвной лире,

Как искра в темных облаках;

И песнь, незнаемую в мире,

Я вылью в огненных словах.

В темнице есть певец народный,

Но — не поет для суеты…

(с. 60)

«Народный певец», огненными словами зажигающий дух вольнолюбия в людях и зовущий их на борьбу, — так определил Одоевский сущность своего поэтического служения. В этом стихотворении впервые появляется характерная для его поэзии лексическая группа «искра — огонь» как символ революционного горения, как знак того, что костер, вспыхнувший и погасший на Сенатской площади 14 декабря, не конец, а начало революционной борьбы.

Главный смысл своего поэтического дела Одоевский видел в том, чтобы поддерживать мужество, поднимать дух товарищей, быть для них нравственной опорой. Очевидно, потому он почти никогда не записывал своих стихов. Он их диктовал, часто импровизируя, и они дошли до нас в записях его друзей по каторге и ссылке. Из «многих тысяч стихотворных строк», о которых вспоминал А. П. Беляев,[215] известно только немногим более трех тысяч. Одоевский был глашатаем настроений и чаяний своих товарищей — потому так часто встречается местоимение «мы» в его поэзии:

Но будь покоен, бард! — цепями,

Своей судьбой гордимся мы…

(<Ответ на послание Пушкина>, 1827–1829<?>, с. 73)

Еще струна издаст бывалый звон,

Она дрожит — еще мы живы!

(«Недвижимы, как мертвые в гробах…», 1829–1830; с. 142)

«Мы» Одоевского — это все побежденные, но не сломленные декабристы.

Одоевского справедливо называют поэтом-утешителем, но это не смиренный утешитель несчастных в своем поражении людей. В нем силен бунтарский дух, он внушает побежденным уверенность, что впереди еще будут борьба и победа. В ответ на пушкинское «И братья меч вам отдадут» — он пишет:

Мечи скуем мы из цепей

И пламя вновь зажжем свободы!

Она нагрянет на царей,

И радостно вздохнут народы!

(с. 73)

Ту же веру в торжество свободы и справедливости он выражает и словами своих исторических персонажей. В стихотворении «Тризна» (1828) скальд поет после битвы: «Утешьтесь! За павших ваш меч отомстит» (с. 70); вольность, выходя вместе с изгнанниками из побежденного Новгорода, ободряет их:

В потомках ваше племя оживет,

И чад моих святое поколенье

Покроет Русь и процветет.

(«Неведомая странница», 1829–1830; с. 128)

Надежда на возрождение революционного движения в будущих поколениях питает исторический оптимизм Одоевского. Принесенные декабристами жертвы кажутся ему закономерными и осмысленными, а жизнь он понимает как процесс постоянного совершенствования:

В лазурь небес восходит зданье:

Оно незримо, каждый день

Трудами возрастает века;

Но со ступени на ступень

Века возводят человека.

(«Что вы печальны, дети снов…», 1829; с. 82)

Творчество Одоевского органически связано с гражданской поэзией преддекабрьских лет. Пристрастие к таким жанрам как послание, ода, романтическая поэма, особенности языка, стилистический колорит — все это уходит корнями в поэтическую школу гражданского романтизма. Одоевский часто прибегает к ораторской конструкции фраз и патетическим интонациям, пользуется архаизмами, терминологией декабристских призывов к освободительной борьбе. В его стихах часто встречаются и опорные слова-символы (сыны, деяния, мужи), и доведенная до предела напряженность выражений. Наконец, темы, которые он развивает, также типичны для декабристской поэзии. Тема поэта, поэтического призвания, намеченная в тюремных стихах, стала центральной в его творчестве. Он передает свои размышления о высоком назначении поэзии, об отношениях художника и толпы («Венера небесная», 1831 или 1832). Некоторые его поэтические раздумья близки пушкинскому циклу стихов о поэте и черни. Поэт, избранник муз, чутко и тонко воспринимает окружающий мир и отдает свои мысли и чувства людям:

Все впечатленья в звук и цвет,

И слово стройное теснились…

(«Умирающий художник», 1830; с. 72)

Богатая внутренняя жизнь поэта, выраженная в звуке и слове, противостоит духовной ограниченности толпы, для которой песни — лишь «дар пустой» («Два пастыря», 1826). В то же время Одоевский верит в преображающую людские души силу поэзии, поэтому пастырь, который, слушая песни Аполлона, шептал: «Хоть слуха не лелею, Не хуже я тебя» (с. 58), — потом все же преклоняет колена перед певцом.

Одоевский продолжает рылеевскую тему героической самоотверженности борцов за свободу. Наиболее ярко эта тема выражена в песне, которую декабристы пели на переходе из Читы в Петровский завод:

За святую Русь неволя и казни,

Радость и слава.

Весело ляжем живые

За святую Русь.

(«Что за кочевья чернеются…», 1830; с. 135)

И вслед за Рылеевым он устами героини времен Василия Шуйского упрекает оставшихся на воле современников за их общественную пассивность («Дева 1610 года», между 1827 и 1830). В его стихах звучит страстное чувство любви к страдающей под игом рабства родине («Воскресение», 1826; Ответ Пушкину, 1827–1829 <?>; «Из Мура», 1827 или 1828).

Героическая тема борьбы за вольность часто разрабатывается Одоевским на исторических примерах. Его, как и других декабристов, интересуют судьбы «вольных республик» — Новгорода и Пскова (стихотворения 1829–1830 гг.: «Зосима», «Неведомая странница», «Иоанн Преподобный», «Кутья») и эпохи княжеских междоусобиц (поэма «Василько», 1829–1830). Но если Раевский и Рылеев, обращаясь к периодам русского «народоправства», были воодушевлены мыслями о грядущей схватке с самодержавием и в героическом прошлом народа черпали надежду на победу, то Одоевский ищет в истории других аналогий. Его привлекают трагические картины падения Новгорода и Пскова, за которыми отчетливо проступает второй план — поражение самих декабристов. В стихах мелькают образы, связанные с казнями и изгнанием: «темницы тесные», «безглавые тела», «трупы падают», «топора следы кровавые», «за бойней бойни строятся», как будто воображение поэта питается реальными воспоминаниями о картечи, рассыпавшей мятежное каре на Сенатской площади, о телах, падавших не в Волхов, а в проломившийся на Неве лед.

Пережитая катастрофа обращает Одоевского (как и Кюхельбекера и других поэтов декабристской каторги) к проблеме народа и вождя. Постепенно у Одоевского вызревало понимание народа как реальной исторической силы. Трембовльский князь Василько силен народной любовью, он ценит мнение народное и именно своей популярностью у «черни» особенно ненавистен врагам. Уговаривая Святополка погубить Василька, коварный Давид пугает князя возможностью народного бунта (поэма «Василько», 1829–1830).

Оставаясь в рамках декабристской эстетики, творчество Одоевского отличается самобытностью и своеобразием. Его исторические картины обычно сравнивают с живописью — они более конкретны и объемны, чем думы Рылеева или стихи других декабристских поэтов на сюжеты русской истории. Одоевский стремится к более точному воссозданию эпохи, каждое стихотворение имеет в основе летописный или житийный источник, в стихи вливаются фольклорные обороты, используются формы и принципы народного стихосложения. В то же время в творчестве Одоевского намечается связь с новой линией развития русской литературы, которая была начата Лермонтовым. В его лирике отразилось напряженное и мучительное биение мысли, характерное уже для людей 30-х гг. Одоевского привлекает внутренняя жизнь человека, у него можно найти близкие Лермонтову «элементы рефлексии и пытливого раздумья о сущности жизни, ее путях и назначении человека в ней»[216] («Что вы печальны, дети снов» 1829). В стихах настойчиво повторяются мотивы незавершенности, обрыва творческого деяния, несбыточности желаний, трагического противоречия между конечностью бытия отдельного человека и бесконечным процессом жизни («Сетование», 1826; «Умирающий художник», 1828; «На смерть Грибоедова», 1829). И все же общая мировоззренческая концепция Одоевского остается оптимистичной, это является одним из выражений идейной стойкости декабристов, несмотря на их поражение. Одоевскому, как и Кюхельбекеру и другим поэтам декабристской каторги, не раз приходилось переживать моменты тоски и отчаяния. Такие душевные спады чаще всего были связаны с периодами одиночного заключения, разлуки с товарищами или с известиями о смерти близких людей.


Сейчас читают про: