double arrow

МОСКОВСКОЕ ЛЕТОПИСАНИЕ


ЖИТИЙНАЯ ЛИТЕРАТУРА КОНЦА XIV— XV вв.

<ЖИТИЯ, НАПИСАННЫЕ ЕЛИФАНИЕМ ПРЕМУДРЫМ И ПАХОМИЕМ ЛОГОФЕТОМ)

Литература Москвы на первых же порах своего существования связана была с насущными политическими интересами крепнувше­го Московского княжества и отражала всё возраставшие объеди­нительные его тенденции. В осуществлении этих тенденций и в их литературной реализации большую роль сыграло духовенство, в лице выдающихся своих представителей всемерно содействовав­шее укреплению авторитета Московского княжества как политиче­ского центра, одновременно с перемещением резиденции русских митрополитов в Москву ставшего и церковным центром. Митро­политам Петру и Алексею, первым в северо-восточной Руси мит­рополитам, русским по своему происхождению, обосновавшимся в Москве, действовавшим в полном согласии с задачами москов­ской великокняжеской власти и вскоре после их смерти канонизо­ванным, посвящены были особые жития. Пётр был на митрополии при Иване Калите, и по побуждению князя житие Петра написал в 1326 г. ростовский епископ Прохор. В житии рассказывается о борьбе, которая сопутствовала поставлению константинопольским патриархом Петра на митрополию и в которой его кандидатуру оспаривали игумен Геронтий и тверской епископ Андрей. Победи­телем в этой борьбе вышел Пётр, соперники же его оказались по­срамлёнными. Пётр поселяется в Москве, характеризующейся как «град честен кротостию». Перед своей смертью Пётр завещает по­хоронить себя в недавно перед тем построенном Успенском соборе, в гробнице, им самим для себя приготовленной. Будучи канонизо­ван, он становится первым «московским и всея Руси чудотворцем».

В житии похвала воздаётся не только Петру, но и великому князю Ивану Калите. «Тако бо бог прослави землю Суздальскую и град зовомый Москву, и благоверного князя Ивана»,— говорится в конце жития. Основная его задача — прославить митрополита Петра, действовавшего в единении с московским князем, а также и самого московского князя и Московское княжество.

В самом конце XIV или в начале XV в. прохорово житие Пет­ра было переработано южнославянским выходцем, болгарином, митрополитом Киприаном в духе той витийственно-риторической манеры, которая стала прививаться в русской агиографической литературе со второй половины XIV в. Сохраняя в неприкосновен­ности апологетическое отношение к Петру, каким оно было в жи­тии, написанном Прохором, Киприан весьма недвусмысленно соот­носит перипетии в судьбе Петра, связанные с поставлением его на митрополию, со споей собственной судьбой, внешне напоминавшей тут судьбу Петра. Позднее другим южнославянским выходцем, сербом Пахомием Логофетом было написано житие митрополита Алексея, деятельнейшего помощника Дмитрия Донского в его го­сударственном строительстве, фактического правителя княжества в малолетство Дмитрия.

В области житийной литературы московская культура выдви­нула такого талантливого и искусного агиографа, каким был Епифаний, прозванный современниками за его исключительные ум­ственные и писательские дарования Премудрым (ум. в 1420 г.) '. Ростовец по происхождению, неодобрительно относившийся к мос­ковской практике ущемления областных интересов, он тем не менее московской образовательной среде и книжности, сосредоточивав­шейся вокруг Москвы, обязан был своими литературными дости­жениями. По предположению Голубинского, Епифаний провёл в Троице-Сергиевом монастыре около 31 года, из них при жизни Сергия Радонежского — не менее 16—17 лет. Голубинский сомне­вается в том, что Епифаний когда-либо жил в ростовском монасты­ре Григория Богослова, и думает, что знакомство его со Стефаном Пермским, житие которого он написал и который первоначально жил в этом монастыре, произошло во время длительных наездов Стефана в Троицкий монастырь. В таком случае Троицкий монас­тырь с его книжной культурой был главной духовной школой для Епифания, так же как и для его великого современника Андрея Рублёва. Вероятное пребывание Епифания на Афоне, нужно ду­мать, только пополнило тот образовательный запас, который он приобрёл в Троицком монастыре.

Епифанием Премудрым написано было, кроме жития просвети­теля коми (зырян) Стефана Пермского, и житие Сергия Радонеж­ского с похвальным словом ему. Оба они в своей деятельности бы­ли тесно связаны с московскими политическими интересами, и оба, особенно после своей смерти, очень почитались в Москве, в первую очередь Сергий Радонежский. И в том и в другом житии, преиму­щественно в первом, в полной мере нашла себе отражение та па­негирически украшенная стилистика, которая присуща и «Слову о житии и о преставлении великого князя Дмитрия Ивановича». Но достаточно сравнить жития, написанные Епифанием, с жития­ми, принадлежащими перу Пахомия Логофета, чтобы убедиться в том, насколько талантливее и содержательнее произведения, принадлежащие Епифанию. Епифаний был для своего времени исклю­чительно начитанным писателем, широко осведомлённым в библей­ской литературе, в оригинальной и византийской агиографии, в ис­торических и богословских сочинениях; знал он и греческий язык. Сама по себе возможность ознакомления со всей этой литературой и глубокого усвоения её свидетельствует о том, в какой мере об­ширны были книжные богатства, сосредоточенные в Москве и во­круг неё, и какую благодарную почву представляли они для раз­вития литературной культуры.

Епифаний, как видно из текста жития, лично знал Стефана Пермского, но, несмотря на это и на то, что житие Стефана было написано вскоре после его смерти (ум. в 1396 г.), биографические факты в нём сравнительно немногочисленны и в большинстве слу­чаев не выходят за пределы той традиционной нормы, которая издавна установилась для произведений этого рода (благочестивое детство, любовь к чтению божественных книг, усердное подвижни­чество, ревность к проповеди христианской веры и, наконец, бла­женная кончина). Однако тут проскальзывают отдельные реали­стические чёрточки и кое-какие элементы просторечия.

Главный подвиг Стефана — обращение язычников-зырян в пра­вославие как путём личной проповеди, так главным образом при помощи переводов на зырянский язык книг «священного писания», для чего Стефаном была изобретена зырянская азбука.

Многочисленные витиеватые отступления, лирические излия­ния автора были причиной того, что житие, столь сравнительно ма­ло насыщенное конкретными фактами, разрослось до очень значи­тельных размеров.

В начале жития, после длинного вступления, автор рассказы­вает о детстве Стефана. Он превосходил многих своих сверстников «добропамятством, скоровычением, остроумием, быстростью смы­сла». Был он отрок «доброразумичен зело».

Происходил Стефан Пермский от некоего мужа, верного хри­стианина Симеона, который был клириком соборной церкви в Устюге, и от матери-христианки — словом, от благочестивых ро­дителей, как это обычно для всякого святого. С детства он обнару­живал все задатки благочестия: к играющим детям не приставал, от всех детских обычаев и игр отвращался, упражнялся в славо­словиях, прилежно учился грамоте и предавался всякому «выче-нию». Вырос он в чистоте и целомудрии. Прочитав много книг Но­вого и Ветхого завета, он убедился в том, что «житие наше мало­временное, скороминующее и мнмоходящее, аки речная быстрина или аки травный цвет». Вслед за этим идёт несколько ссылок на «священное писание», подтверждающих мысль о быстротечности жизни.

Будучи ещё юношей, Стефан постригся в городе Ростове, а за­тем, по благословению коломенского епископа, он отправляется на проповедь к зырянам. В пермской земле, у зырян, Стефан ведет подвижнический образ жизни. Ему приходится выдерживать очень упорную борьбу с защитниками язычества, которые встре­чают его недружелюбно и стараются подорвать к нему доверие. Однако Стефан, несмотря на преследования и угрозы, очень энер­гично предаётся своему делу. Он разрушает языческую кумирню, срубает «прокудливую», т. е. приносящую беду, волшебную берё­зу, и так как за этим со стороны богов не следует никакого воз­мездия, зыряне убеждаются, что Стефан в борьбе с язычеством прав. Авторитет Стефана вырастает ещё больше после его удачного соперничества с зырянским волхвом Памом, который является главным его противником. Стефан настолько уверен в правоте свое­го дела, что рекомендует Паму решить их спор при помощи «боже-го суда». В первый раз он предлагает Паму вместе с ним взойти на горящий костёр. Второй раз, сделав две проруби на реке, он пред­лагает Паму рука об руку с ним спуститься в одну прорубь и выйти через другую. Но в обоих случаях Пам отказывается от этого рис­кованного испытания и таким образом отступает в споре со Стефа­ном, который оказывается победителем. Зыряне готовы казнить Пама, но Стефан призывает к милости, и дело кончается лишь из­гнанием волхва.

Как сказано, главным подвигом Стефана, по мысли автора, яв­ляется изобретение пермской азбуки. Автор очень витиевато гово­рит о значении этого подвига: сколько лет эллинские философы собирали и составляли греческую грамоту и едва составили её мно­гими трудами в продолжительное время, «перьмскую же грамоту един чернец сложил, един составил, един счинил, един калогер, един мних, един инок, Стефан, глаголю, приснопомнимый епископ, един в едино время, а не по многа времена и лета, якоже и они, но един инок, един вьединеный и уединяяся, един уединенный, един у единого бога помощи прося, един единого бога на помощь призы­вая, един единому богу моляся и глаголя».

Потрудившись в Пермской земле сначала в сане священника, а затем епископа, приобщив окончательно зырян к православию, Стефан блаженно умирает. И вот вслед за этим следуют наиболее риторические части жития. Они выступают, во-первых, в «Плаче пермских людей», во-вторых, в «Плаче пермской церкви» и, в-треть­их, в «Плаче и похвале инока списующа», т. е. самого Епифания.

Пермские люди, услышав о смерти Стефана, в сердечной тоске стали плакать и вопить: «Горе, горе нам, братие, како остахом (потеряли) доброго господина и учителя! Горе, горе нам, како ли-шени быхом доброго пастуха и правителя! О како отъяся от нас иже много добра нам податель, о како остахом очистника душам нашим и печальника телом нашим, то перво остахом добра про­мышленника (попечителя) и ходатая, иже был нам ходатай к богу и к человеком...»

В таком же роде на протяжении нескольких страниц продол­жается плач зырян: «Кто утешит печаль, овладевшую нами? К кому прибегнем? На кого взглянем, где услышим сладкие слова, где насладимся беседой твоей душеполезной? Увидим ли мы тебя, учителя и господина, или больше не увидим?» и т. д.

Далее опять словесная избыточность: «Един тот был у нас епископ, то же был нам законодавец и законоположник, то же креститель и апостол, и проповедник, и благовестник, и исповедник, святитель, учитель, чиститель, посетитель, правитель, исцелитель, архиерей, стражевож, пастырь, наставник, сказатель, отец, епис­коп». Автор не преминул даже свести здесь политические и церков­ные счёты с Москвой. Так, в уста волхва Пама, возбуждающего пермяков против пришедшего из Москвы Стефана, автор вклады­вает следующие слова: «От Москвы может ли что добро быти нам? Не оттуду ли нам тяжести быша, и дани тяжкия и насильства, и тивуны и доводшици (чиновники) и приставници (надсмотрщи­ки)?» В плаче пермских людей высказывается скорбь по поводу того, что Стефан — единственный пермский епископ — погребён в Москве, которая при жизни относилась к нему неуважительно: «Почто же и обида си бысть на ны от Москвы? Се ли есть право-судье ея: имеющие у себя митрополиты, святители, а у нас был един епископ, и того к себе взя, и ныне быхом не имуще и гроба епископля... Не тако бо тебе москвичи почтут, якоже мы, не тако ублажат; знаем бо мы и тех, иже и прозвища ти кидаху, отнюду же нецыи яко и храпом (буяном, наглецом) тя зваху, не разумею-ще силы и благодати божия, бываемыя в тобе и тобою». (То же иерасположение к Москве даёт себя знать и в житии Сергия Радо­нежского и в предисловии к житию Михаила Александровича Твер­ского, приписываемом Епифанию.)

Пермские люди приглашают восхвалить своего учителя, говоря: «Хвалит Римская земля апостолов Петра и Павла, Азия — Иоан­на Богослова, Египет — Марка-евангелиста, Антиохия — Луку-евангелиста, Греция — Андрея-апостола, Русская земля — велико­го князя Владимира, крестившего её, Москва же чтит Петра-митро­полита, как нового чудотворца, Ростовская земля — Леонтия, свое­го епископа, тебя же, о епископ Стефан, хвалит и чтит Пермская земля как апостола, как учителя, как вождя, как наставника, как проповедника, ибо через тебя она познала истинный свет».

Как видим, здесь использована формула похвалы, впервые встречающаяся в «Слове о законе и благодати» Илариона.

Вот, далее, образчик метафорического стиля всё в том же плаче пермских людей: «Мы чтим тебя как устроителя сада христова, так как ты исторгнул терние идолослужения из Пермской земли, как плугом, проповедью взорал её, как семенем, учение книжных словес посеял в браздах сердечных, откуда вырастут колосья доб­родетели, которые серпом веры сыновья пермские пожнут радост­ными руками, связывая снопы душеполезные. Как сушилом воз­держания суша, как цепами терпения молотя и как в житницах душевных сохраняя пшеницу, они так едят пищу неоскудеваемую».

После плача пермских людей и пермской церкви следует плач самого Епифания. Автор чувствует себя бессильным подобрать эпитеты, при помощи которых он мог бы прославить своего героя. Он предлагает различные наименования, которые можно было бы Присвоить Стефану Пермскому, уснащая при этом свою речь да­же аллитерациями, которые присутствуют и в предыдущем отрыв­ке, но все эти наименования оказываются для святого недостаточ­ными: «Но что тя нареку, о епископе, или что тя именую, или чим тя призову и како тя провещаю, или чим тя меню (что о тебе ска­жу), или что ти приглашу (что о тебе провозглашу), како похвалю, како почту, како ублажю, како разложу (изложу) и како хвалу ти сплету? Тем же что тя нареку: пророка ли, яко пророческая про-речения протолковал еси и гадания пророк уяснил еси, и посреде людей неверных и невегласных (невежественных) яко пророк им был еси; апостола ли тя именую, яко апостольское дело сотворил еси и равно апостолом, равно образуяся, подвизася, стопам апос­тольским последуя» и т. д.

Автор предлагает длинный ряд возможных сравнений, но все они оказываются слабыми для восхваления подвига, совершённо­го Стефаном. Епифаний изощряется в подборе пышно-торжествен­ных слов, часто сходно звучащих и рассчитанных на то, чтобы самым своим подбором произвести определённое, как бы музыкаль­ное впечатление. Сам характеризуя стиль своей похвалы как «пле­тение словес», он задаёт самому себе риторический вопрос: «Что ещё тя нареку — вожа заблуждьшим, обретателя погыбшим, на­ставника прелщеным, руководителя умом ослепленым, чистителя оскверненым, взискателя расточеным, стража ратным, утишителя печалным, кормителя алчущим, подателя требующим, наказателя несмысленным, помощника обидимым, молитвеника тепла, ходатая верна, поганым спасителя, бесом проклинателя, кумиром потреби­теля, идолом попирателя, богу служителя, мудрости рачителя, фи­лософии любителя, целомудрия делателя, правде творителя, кни­гам сказателя, грамоте перьмстей списателя?»

Таковы характерные особенности того нового житийного и во­обще повествовательного стиля, который у Епифания доведён до крайних пределов витиеватости. Как норма, он станет образцом в той или иной степени для многих произведений XV—XVI, от­части XVII вв., и притом не только агиографических. Он будет использован всюду, где понадобится сугубо прославить и превоз­нести русскую святыню как выражение складывающейся мощи русской государственности, собирающей себя вокруг Москвы '.

Как бы. однако, ни расценивать риторическую избыточность стиля Епифания, она во всяком случае является показателем того словесного мастерства, которое могло сформироваться лишь в ре­зультате овладения значительными по богатству средствами сло­весного выражения. Существенно то, что в произведениях Епифа­ния наряду с риторикой постоянно присутствует взволнованное воодушевление и сказывается работа мысли и чувства агиографа, живущего близкими ему и дорогими его сердцу идеями, пишущего прежде всего по непосредственному влечению к тем выдающимся церковным деятелям, о которых он рассказывает в своих житиях. Впрочем, в житии Сергия Радонежского, написанном Епифанием спустя лет двадцать после жития Стефана Пермского (1417—1418), риторические излишества значительно умеряются стремлением автора к возможно большей фактичности и документальности изло­жения '. Непосредственный лиризм и теплота чувства, психологи­ческая наблюдательность, умение подмечать и запечатлевать окру­жающий человека пейзаж здесь проявляются в большей степени, чем в первом агиографическом сочинении Епифания. Простореч­ные слова и выражения, проступающие уже в житии Стефана Пермского, в житии Сергия Радонежского встречаются ещё чаще, например: «борзоходец» (скороход), «доправить» (доделать), «ноч-вы» (корыто), «памятухи» (помнящие старину), «побивачи» (раз­гоняющие толпу), «сермяга», «смехи ткати» (вызывать смех), «щапливый» (щегольской) и др.

Очень плодовитым агиографом в XV в. был серб Пахомий Ло­гофет, проживший на Руси около пятидесяти лет. Ему, помимо других писаний, принадлежат переделка и составление ряда жи­тий московских и новгородских святых, похвальных слов и служб им. Характерно, однако, что в зависимости от того, по чьему зака­зу писал Пахомий — Москвы или Новгорода, его сочинения обслу­живали московские или новгородские интересы. Из житий москов­ских святых, написанных Пахомием, наиболее значительны жития Сергия Радонежского (переделка труда Епифания Премудрого), митрополита Алексея и Кирилла Белозерского, из житий святых новгородских — Варлаама Хутынского и архиепископов Иоанна и Евфимия. Нравоучительный панегиризм — основная особенность писаний Пахомия; в риторических украшениях речи он заметно превзошёл Кипрнана. «Большинство писаний Пахомия,— заклю­чает автор специального исследования, ему посвященного,— ре­дакции раннейших памятников. Очень характерно, что эти памят­ники под пером нашего автора или ничего не прибавляют к исто­рическому материалу предшествующих редакций, или даже теряют часть фактов в пользу риторических условностей» '. Наиболее ти­пичные особенности витийственного стиля византийской агиогра­фии нашли у Пахомия своё отражение. Украшающие эпитеты, сравнения, метафоры и разнообразные фигуры (гипербола, олице­творение, тавтология, риторические вопросы и восклицания и т. д.) — всё это в изобилии находим у Пахомия Логофета.

С конца XIV в. ширится и расцветает в Москве летописное де­ло, и московская летопись быстро превращается в летопись обще­русскую. А. А. Шахматов писал: «...связь между объединением Руси и появлением общерусских по содержанию своему летописных сводов не подлежит сомнению. Но замечательно, что в Москве появляются такие летописные своды ещё задолго до приобретения этим городом общерусского политического значения». И далее: «Вопрос о характере московского летописания приобретает особен­ный интерес: он стоит в какой-то связи с политической жизнью Москвы, но как будто опережает события и свидетельствует об об­щерусских интересах, об единстве земли Русской в такую эпоху, когда эти понятия едва только возникали в политических мечтах московских правителей» 2.

Московское летописание началось ещё во второй четверти XIV в., но на первых порах оно не выходило за пределы чисто местных интересов, связанных преимущественно с событиями цер­ковной жизни или жизни княжеской семьи. Подъём и внутреннее обогащение московского летописания начинаются с конца XIV в., одновременно с общим подъёмом, переживавшимся московской ли­тературой. На основании сгоревшей во время московского пожара 1812 г. Троицкой летописи, составленной в 1408 г., в год нашествия на Москву татарского хана Едигея, заканчивающейся этим годом и восстановленной затем М. Д. Присёлковым по различным ис­точникам 3, мы можем говорить о существовании в конце 80-х го­дов XIV в. не дошедшего до нас московского летописного свода, носившего заглавие «Летописец великий русский», начинавшегося с «Повести временных лет». Москва, таким образом, связывала се­бя с киевской историей, как это делал и автор «Задонщины», от­правлявшийся в своём сочинении от «Слова о полку Игореве». Бу­дучи доведён до 1389 г., «Летописец великий русский» вошёл в Тро­ицкую летопись, инициатива составления которой принадлежала митрополиту Киприану. По характеру и объёму привлечённого материала и по самому своему внутреннему содержанию эта летопись была общерусской. По распоряжению митрополита в Москве сосре­доточены были различные областные летописи, причём местные тенденции их не были сглажены, хотя московская идеология в Троицкой летописи выдвинута была на преобладающее место, и в то же время значительное внимание уделено было в ней Литве, интересы которой были очень близки Киприану.

Существенным шагом вперёд в деле развития общерусского ле­тописания было составление в Москве в 1423 г., по Шахматову, или в 1418 г., по Присёлкову, так называемого Владимирского полихрона, осуществлённое под руководством преемника Киприана митрополита Фотия. Привлечение обширного и разнообразного летописного и внелетописного материала — русского и переводно­го — усиливало общерусское значение Владимирского полихрона и ставило его впереди всех предшествующих летописных сводов, составлявшихся в других русских центрах. Литовские симпатии, характерные для свода Киприана, в своде Фотия были устранены; в качестве организующего государственного центра в нём выдвига­лась Москва, хотя интересы других областных центров не были за­тушёваны или подчинены интересам московским. Существенно для Владимирского полихрона и выдвижение народных масс в качест­ве активной исторической силы. Очень показательно в этом отно­шении то, как переработана была здесь повесть о нашествии на Москву Тохтамыша, вошедшая в Киприановский свод. В нём в ка­честве главного защитника Москвы от нападения Тохтамыша фи­гурирует внук литовского князя Ольгерда Остей, возглавивший оборону города после отъезда в Кострому великого князя Дмитрия Ивановича. Самое падение Москвы объясняется здесь гибелью Остея. Во Владимирском полихроне защитниками Москвы высту­пают горожане, московские купцы — гости, «сурожане», суконни-ки, и о них говорится как о поборниках интересов Русской земли, возбуждающих особенный гнев татар, а Остей как защитник Мо­сквы не упоминается. Вероятно, на основе фольклорного материа­ла сюда введён суконник Адам, убивающий знатного татарского князя, попав из своего самострела прямо «в сердце его гневливое», Москва достаётся Тохтамышу лишь в результате измены и лжи­вых его обещаний. Весьма существенной особенностью Владимир­ского полихрона было внесение в него некоторых легендарных подробностей, относящихся к истории Киевской Руси, а также местных эпических народных преданий о богатырях Алёше Попо­виче, Демьяне Куденевиче, Добрыне. Рогдае Удалом и др., объеди­нявшихся вокруг киевского князя Владимира. Этот процесс про­текал параллельно с процессом объединения областных летописей в московских летописных сводах '.


Сейчас читают про: