Женской обуви – 5525 пар 5 страница

Был доставлен второй "багер" – колосс-экскаватор, а за ним вскоре третий. Работа шла день и ночь. Люди, участвовавшие в работе по сожжению трупов, рассказывают, что печи эти напоминали гигантские вулканы: страшный жар жег лица работавших, пламя извергалось на высоту восемь-десять метров, столбы черного густого и жирного дыма достигали неба и тяжелым неподвижным покрывалом стояли в воздухе. Жители окрестных деревень видели это пламя по ночам за тридцать-сорок километров, оно поднималось выше сосновых лесов, окружавших лагерь. Запах горелого человеческого мяса заполнял всю округу. Когда ветер дул в сторону польского лагеря, расположенного в трех километрах, люди задыхались там от страшного зловония. На этой работе по сожжению трупов было занято свыше восьмисот заключенных – численный состав, превышающий количество рабочих, занятых в доменном или мартеновском цехе любого металлургического гиганта. Этот чудовищный цех работал день и ночь в течение восьми месяцев беспрерывно и не мог справиться с миллионами закопанных человеческих тел. Правда, все время прибывали новые партии для газирования, и это тоже загружало цех.

Прибыли эшелоны из Болгарии. Эсэсовцы и вахманы радовались их прибытию; обманутые немцами и тогдашним болгарским фашистским правительством, люди, не ведавшие своей судьбы, привозили большое количество ценных вещей, много вкусных продуктов, белый хлеб. Затем стали прибывать эшелоны из Гродно и Белостока, потом эшелоны из восставшего Варшавского гетто, прибыли эшелоны польских повстанцев – крестьян, рабочих, солдат. Прибыла партия цыган из Бессарабии, человек двести мужчин и восемьсот женщин и детей. Цыгане пришли пешком, за ними тянулись конные обозы: их также обманули, и пришла эта тысяча человек под конвоем всего лишь двух стражников, да и сами стражники не имели понятия, что пригнали людей на смерть. Рассказывают, что цыганки всплескивали руками от восхищения, видя красивое здание газовни, до последней минуты не догадываясь об ожидавшей их судьбе. Это особенно потешало немцев. Жестоко издевались эсэсовцы над прибывшими из восставшего Варшавского гетто. Из партии выделяли женщин с детьми и вели их не к газовым камерам, а к местам сожжения трупов. Обезумевших от ужаса матерей заставляли водить своих детей среди раскаленных колосников, на которых в пламени и дыму корежились тысячи мертвых тел, где трупы, словно ожив, метались и корчились, где у беременных покойниц лопались от жары животы и мертворожденные дети горели на раскрытом чреве матери. Зрелище это могло помрачить рассудок любого, самого закаленного человека, но немцы правильно рассчитывали, что стократ сильней это будет действовать на матерей, пытающихся закрыть ладонями глаза своим детям, кидавшимся к ним с безумными криками: "Мама, что с нами будет, нас сожгут".

"Лазарет" тоже переоборудовали по-новому. Был вырыт круглый котлован, на дне его устроили колосники, на которых горели трупы. Вокруг котлована, как вокруг спортивного стадиона, стояли низенькие скамеечки, так близко к краю, что садившийся на скамеечку находился над самой ямой. Больных и дряхлых стариков приносили в "лазарет", затем "санитары" усаживали их на скамеечку, лицом к костру из человеческих тел. Потешившись зрелищем, каннибалы стреляли в седые затылки и в согбенные спины сидевших: убитые и раненые падали в костер.

Может ли кто-нибудь из живущих на земле людей представить себе, что такое эсэсовский юмор в Треблинке, эсэсовские развлечения, эсэсовские шутки? Эсэсовцы устраивали футбольные состязания смертников, заставляли их играть в "ловитки", организовывали хор обреченных. Вблизи общежития немцев был устроен зверинец, и в клетках сидели лесные безобиднейшие звери – волки, лисы, а самые страшные свиноподобные хищники, которых носила земля, ходили на свободе, сидели на березовых скамеечках и слушали музыку. Для обреченных был даже написан специальный гимн "Треблинка", и там имелись такие слова:

Для нас осталась только Треблинка,

Это наша судьба

Окровавленных людей за несколько минут до смерти заставляли хором разучивать идиотские немецкие сентиментальные песенки:

Я сорвал цветочек

И подарил его красотке,

Любимой девушке…

Главный комендант лагеря отобрал в одной партии несколько детей, убил их родителей, одел детей в лучшее платье, закармливал их сластями, играл с ними, а затем, спустя несколько дней, когда эта забава надоела ему, приказал детей убить.

Возле уборной немцы поставили старика в молитвенных одеяниях, ему приказали следить, чтобы заходившие в уборную оправлялись не дольше трех минут. На грудь ему повесили будильник. Немцы с хохотом рассматривали его одежду. Иногда немцы заставляли стариков- евреев производить богослужение, устраивать похороны отдельным убитым с соблюдением всех религиозных обрядов, устанавливать надгробия, спустя некоторое время разрывали эти могилы, выбрасывали трупы, разбивали надгробия.

Одним из главных развлечений были ночные насилия и издевательства над молодыми красивыми женщинами и девушками, которых отбирали из каждой партии обреченных. Наутро сами насильники отводили их в газовню. Так развлекались в Треблинке эсэсовцы, оп- лот гитлеровского режима и гордость фашистской Германии.

Здесь следует отметить, что существа эти вовсе не были механическими исполнителями чужой вопи. Все свидетели подмечают общую им всем черту: любовь к теоретическим рассуждениям, философствованию. Все они имели слабость произносить перед обреченными речи, хвастать перед ними, объяснять великий смысл и значение для будущего того, что происходит в Треблинке.

Лето 1943 года выдалось необычайно жарким в этих местах. Ни дождя, ни облаков, ни ветра в течение многих недель. Работа по сожжению трупов находилась в разгаре. Уже около шести месяцев день и ночь пылали печи, а сожжено было немногим больше половины убитых.

Заключенные, работавшие на сожжении трупов, не выдерживали ужасных нравственных и телесных мучений, ежедневно кончали самоубийством пятнадцать-двадцать человек. Многие искали смерти, нарочно нарушая дисциплинарные правила.

"Получить пулю – это было люксус" (роскошь), – говорил мне коссувский пекарь, бежавший из лагеря. Люди говорили, что быть обреченным в Треблинке на жизнь во много раз страшней, чем быть обреченным на смерть.

Шлак и пепел вывозились за лагерную ограду. Мобилизованные немцами крестьяне деревни Вулька нагружали пепел и шлак на подводы и высыпали его вдоль дороги, ведущей мимо лагеря смерти к штрафному польскому лагерю. Заключенные дети с лопатами равномерно разбрасывали этот пепел по дороге. Иногда они находили в пепле сплавленные золотые монеты, сплавленные золотые коронки. Детей звали "дети с черной дороги". Дорога эта от пепла стала черной, как траурная лента Колеса машин как-то по особенному шуршали на этой дороге, и когда я ехал по ней, все время слышался из-под колес печальный шелест – негромкий, словно робкая жалоба.

Эта черная траурная лента пепла, идущая среди лесов и полей от лагеря смерти к польскому лагерю, была словно трагический символ страшной судьбы, объединившей народы, попавшие под топор гитлеровской Германии.

Крестьяне возили пепел и шлак с весны 1943 года по лето 1944 года Ежедневно на работу выезжало двадцать подвод и каждая из них нагружала по шесть-восемь раз на день по семь- восемь пудов пепла и шлака.

В песне Треблинка", которую немцы заставляли петь восемьсот человек, работавших на сожжении трупов, есть слова, где заключенных призывают к покорности и послушанию; за это им обещается "маленькое, маленькое счастье", которое мелькает "на одну, одну минутку". И удивительное дело – в жизни треблинского ада был действительно один счастливый день. Немцы однако ошиблись: не покорность и послушание подарил этот день смертникам Треблинки. Безумство смелых родило этот день. У заключенных родился план восстания. Терять им было нечего. Все они были смертниками; каждый день их жизни был днем страданий и мук. Ни одного из них, свидетелей страшных преступлений, немцы не пощадили бы – всех их ждала газовня: да их и отправляли туда после нескольких дней работы, заменяя новыми из очередных партий. Лишь несколько десятков человек жили не дни и часы, а недели и месяцы – квалифицированные мастера плотники, каменщики, обслуживающие немцев пекари, портные, парикмахеры. Они-то и создали комитет восстания. Конечно, только смертники и только люди, охваченные чувством лютой мести и всепожирающей ненависти могли составить столь безумно смелый план восстания. Они не хотели бежать до того, пока не уничтожат Треблинку. И они уничтожили ее. В рабочих бараках стало появляться оружие: топоры ножи, дубины. Какой ценой, с каким безумным риском было сопряжено добывание каждого топора и ножа! Сколько изумительного терпения, хитрости, ловкости понадобилось, чтобы укрыть это все от обыска и спрятать в бараке. Были созданы запасы бензина, чтобы облить и поджечь лагерные постройки. Как накапливался этот бензин и как бесследно исчезал он, точно растворялся! Для этого понадобились сверхчеловеческие усилия, напряжение ума воли, страшная дерзость. Наконец, был произведен большой подкоп под немецкий барак- арсенал. И здесь дерзость помогла людям, бог смелости стоял за них. Из арсенала были вынесены двадцать ручных гранат, пулемет, карабины, пистолеты. Все это исчезло в тайниках, вырытых заговорщиками. Участники заговора разбились на пятерки. Огромный, сложный план восстания был разработан до последних мелочей. Каждая пятерка имела точное задание. Одним поручался штурм башен, на которых сидели вахманы с пулеметами Вторые должны были внезапно атаковать часовых, ходивших у проходов между лагерными площадями. Третьи должны были атаковать бронемашины. Четвертые резали телефонную связь. Пятые нападали на здание казармы, шестые делали проходы в колючей проволоке. Седьмые устраивали мосты через противотанковые рвы. Восьмые обливали бензином лагерные постройки и жгли. Девятые разрушали все, что легко поддавалось разрушению.

Было предусмотрено даже снабжение деньгами бежавших. Варшавский врач, который собирал деньги, едва не погубил всего дела. Однажды шарфюрер заметил, что из кармана его брюк видна толстая пачка кредиток – это была очередная порция денег, которые доктор собирался укрыть в тайнике. Шарфюрер сделал вид что ничего не заметил, и тотчас доложил об этом самому Францу. Это было, конечно, событием чрезвычайным. Франц лично отправился допрашивать врача. Он сразу заподозрил нечто недоброе: в самом деле, для чего смертнику деньги? Франц приступил к допросу уверенно и не спеша – вряд ли на земле был человек, умевший так пытать, как он. И он был уверен, что нет на земле человека, который мог бы устоять против пыток, известных гауптману Курту Францу. В треблинском аду умели пытать великие академики этого дела. Но варшавский врач перехитрил эсэсовского гауптмана. Он принял яд. Один из участников восстания рассказывал мне, что никогда в Треблинке не старались с таким рвением спасти человеку жизнь. Видно, Франц чутьем понял, что умирающий врач уносит важную тайну. Но немецкий яд действует верно, и тайна осталась тайной.

В конце июля наступила удушающая жара. Когда вскрывали могилы, из них, как из гигантских котлов, валил пар. Чудовищное зловоние и жар печей убивали людей; изнуренные люди, тащившие мертвецов, сами мертвыми падали на колосники печей. Миллиарды тяжелых обожравшихся мух ползали по земле, гудели в воздухе. Дожигалась последняя сотня тысяч трупов.

Восстание было назначено на 2 августа. Сигналом ему послужил револьверный выстрел. Знамя успеха осенило святое дело. В небо поднялось новое пламя, не тяжелое, полное жирного дыма, пламя горящих трупов, а яркий, знойный и буйный огонь пожара. Запылали лагерные постройки, и восставшим казалось, что само солнце, разорвав свое тело, горит над Треблинкой, правит праздник свободы и чести. Загремели выстрелы, захлебываясь, затараторили пулеметы на захваченных восставшими башнях. Торжественно, как колокола правды, загудели взрывы ручных гранат. Воздух всколыхнулся от грохота и треска, рушились постройки, свист пуль заглушил гудение трупных мух. В ясном и чистом воздухе мелькали красные от крови топоры. В день 2 августа на землю треблинского ада полилась злая кровь эсэсовцев, и пышущее светом голубое небо торжествовало и праздновало миг возмездия. И здесь повторилась древняя, как мир, история: существа ведущие себя, как представители высшей расы, существа громоподобно возглашавшие: "Achtung! Mutzen аЬ!", существа, вызывавшие варшавян из их домов на казнь, потрясающими, рокочущими голосами властелинов: "Аllе-r-r-r- raus, unter-r!", эти существа, столь уверенные в своем могуществе, когда речь шла о казни миллионов женщин и детей, оказались презренными трусами, жалкими, молящими пощады пресмыкающимися, чуть дело дошло до настоящей смертной драки. Они растерялись, они метались, как крысы, они забыли о дьявольски продуманной системе обороны Треблинки, о всеубивающем огне, заранее организованном, забыли о своем оружии. Но стоит ли говорить об этом и нужно ли хоть кому-нибудь дивиться этому?

Когда запылала Треблинка и восставшие, молчаливо прощаясь с пеплом народа, уходили за проволоку, со всех концов ринулись эсэсовские и полицейские части преследовать уходящих. Сотни полицейских собак были пущены по следам. Немцы мобилизовали авиацию. Бои шли в лесах, на болотах и мало кто, – считанные люди из восставших, – дожил до наших дней. Но что с того – они погибли в бою, с оружием в руках.

После дня 2 августа Треблинка перестала существовать. Немцы дожигали оставшиеся трупы, разбирали каменные постройки, снимали проволоку, сжигали недожженные восставшими деревянные бараки. Было взорвано, погружено и увезено оборудование здания смерти, уничтожены печи, вывезены экскаваторы, огромные бесчисленные рвы засыпаны землей, снесено до последнего камня здание вокзала, наконец, разобрали рельсовые пути, увезены шпалы. На территории лагеря был посеян люпин, построил свой домик колонист Стребень. Сейчас этого домика нет, он сожжен. Чего хотели достичь всем этим немцы? Скрыть следы убийства миллионов людей в треблинском аду? Но разве это мыслимо сделать? Разве мыслимо заставить молчать тысячи людей, свидетельствующих о том, как эшелоны смертников шли со всей Европы к месту конвейерной казни? Разве мыслимо скрыть то мертвое, тяжелое пламя и тот дым, что восемь месяцев стояли в небе, видимые днем и ночью жителями десятков деревень и местечек? Разве мыслимо вырвать из сердца, заставить забыть тринадцать месяцев длившийся ужасный вопль женщин и детей, что и по сей день стоит в ушах крестьян деревни Вулька? Разве мыслимо заставить молчать оставшихся в живых свидетелей работы треблинской плахи, от первых дней ее возникновения до дня 2 августа, последнего дня ее существования, – свидетелей, согласно и точно рассказывающих о каждом эсэсовце и вахмане, свидетелей, шаг за шагом, час за часом восстанавливающих треблинский дневник? Им уже не крикнешь "Mutzen ab", и уже не свезешь в газовню. И уже не властен Гиммлер над своими подручными, которые, низко опустив головы, теребя дрожащими пальцами край пиджака, глухим, мерным голосом рассказывают кажущуюся безумием и бредом историю своих преступлений.

Мы приехали в Треблинский лагерь в начале сентября 1944 года, то есть через тринадцать месяцев после дня восстания. Тринадцать месяцев работала плаха. Тринадцать месяцев пытались немцы скрыть следы ее работы. Тихо. Едва шевелятся вершины сосен, стоящих вдоль железной дороги. Вот на эти сосны, на этот песок, на этот старый пень смотрели миллионы человеческих глаз из медленно подплывавших к перрону вагонов. Тихо шуршат пепел и дробленый шлак по черной дороге, по-немецки аккуратно обложенной крашенными в белый цвет камнями. Мы входим в лагерь, идем по треблинской земле. Стручки люпина лопаются от малейшего прикосновения, лопаются сами с легким звоном: миллионы горошинок сыплются на землю. Звук падающих горошин, звон раскрывающихся стручков сливаются в сплошную печальную и тихую мелодию. Кажется, из самой глубины земли доносится погребальный звон маленьких колоколов, едва слышный, печальный, широкий, спокойный. А земля колеблется под ногами, пухлая, жирная, словно обильно политая льняным маслом, бездонная земля Треблинки, зыбкая, как морская пучина. Этот пустырь, огороженный проволокой, поглотил в себя больше человеческих жизней, чем все океаны и моря земного шара за все время существования людского рода.

Земля извергает из себя дробленые кости, зубы, вещи, бумаги, она не хочет хранить тайны. И вещи лезут из лопнувшей земли, из незаживающих ран ее. Вот они, – полуистлевшие сорочки убитых, брюки, туфли, позеленевшие портсигары, колесики ручных часов, перочинные ножики, бритвенные кисти, подсвечники, детские туфельки с красными помпонами, полотенца с украинской вышивкой, кружевное белье, ножницы, наперстки, корсеты, бандажи. А дальше из трещин земли лезут на поверхность груды посуды: сковороды, алюминиевые кружки, чашки, кастрюли, кастрюльки, горшечки, бидоны, судки, детские чашечки из пластмассы, А дальше, из бездонной вспученной земли, точно чья- то рука выталкивает на свет похороненное немцами, выходят на поверхность полуистлевшие советские паспорта, записные книжки на болгарском языке, фотографии детей из Варшавы и Вены, детские, писанные каракулями письма, книжечки стихов, списанная на желтом листочке молитва, продуктовые карточки из Германии. И всюду сотни флаконов и крошечных граненых бутылочек из-под духов – зеленых, розовых, синих. Над всем этим стоит ужасный запах тления, его не могли победить ни огонь, ни солнце, ни дожди, ни снег, ни ветры. И сотни маленьких лесных мух ползают по полуистлевшим вещам, бумагам, фотографиям.

Мы идем все дальше по бездонной, колеблющейся треблинской земле и вдруг останавливаемся. Желтые, горящие медью, волнистые густые волосы, тонкие, легкие прелестные волосы девушки, затоптанные в землю, и рядом такие же светлые локоны, и дальше черные тяжелые косы на светлом песке, а дальше еще и еще. Это, видимо, содержимое одного, только одного лишь, не вывезенного, забытого мешка волос. Все это правда. Последняя надежда, что это сон, рушится. А стручки люпина звенят, стучат горошины, точно и в самом деле из-под земли доносится погребальный звон бесчисленных маленьких коло- колов. И кажется, сердце сейчас остановится, сжатое такой печалью, таким горем, такой тоской, каких не дано перенести человеку. Дети с черной дороги

Мы шли по полю, густо заросшему люпином. Солнце жгло, шелест сухих листьев и треск стручков спивались в грустные, почти певучие звуки. Обнажив седую, трясущуюся голову. старик-проводник перекрестился и сказал:

– Вы шагаете по могилам.

Мы шли по земле Треблинского лагеря смерти, куда немцы свозили евреев со всех концов Европы и оккупированных районов СССР.

Здесь немцами были умерщвлены миллионы людей. Страшная черная дорога прорезывает треблинское поле; она черна от того, что на протяжении трех километров засыпана человеческим пеплом. На подводах подвозили тонны пепла, одиннадцати-тринадцатилетние дети-заключенные лопатами разбрасывали его по дороге. Их называли: "дети с черной дороги".

В морозный февральский день 1943 года очередной товарный поезд в числе прочих "пассажиров" доставил в Треблинский лагерь смерти шестьдесят мальчиков. Это были еврейские дети из Варшавы, Вильнюса, Гродно, Белостока и Бреста. При высадке эшелона их отделили от семей; взрослые были отправлены в лагерь смерти, а мальчики в "трудовой лагерь".

Начальник этого лагеря, гауптштурмфюрер голландский немец Ван Эйпен, решил, что мальчиков убить всегда успеет, а пока их можно использовать на работе. Он поручил унтерштурмфюреру Фрицу Прейфи взять детей под свое начало. Прейфи отобрал 16 самых щупленьких, худосочных, посиневших от мороза ребят и передал их одноглазому Свидерскому. Одноглазый Свидерский жил когда-то в Одессе и занимался темными дела- ми. В лагере он был "специалистом по молотку".

Выстроив ребят, Свидерский выхватил из-за пояса молоток и, плюнув на обушок, как столяр перед вколачиванием гвоздя, начал убивать детей ударами в переносицу. Хрупкие тела валились на мерзлую землю. Жизнь гасла в детях быстро и легко. Мальчики сдержанно всхлипывали. И это было страшнее громкого стона. Взрослые заключенные, видавшие тысячу смертей, закрывали руками лица. Маленький рыжий мальчик с медно- золотистими курчавыми волосами и синими глазами запротестовал:

– Это плохая смерть. Лучше расстреляйте нас.

– Расстрелять? – переспросил Свидерский, показывая на свой слепой правый глаз, – стрелять не умею, из винтовки не попаду.

Он поднял молоток, чтобы убить рыжего мальчика, но Прейфи остановил палача. И рыжий мальчик ушел.

Детей, оставленных для работы, разместили в бараке. Их койками были нары, устроенные в три яруса. Прейфи приказал, чтобы они спали на досках. Самого рослого из них – Лейбу, которому было 14 лет – он назначил ["капо"] – старшиной-вожаком.

В 5 часов утра отряд детей шел на работу. Весь день до них доносились вопли тысяч убиваемых немцами мужчин, женщин и детей. Крики то замирали, то вновь нарастали. Это были вопли горя и мук. Они леденили сердце, наполняли души мальчиков несказанным страданием.

Взрослые обитатели барака приняли ребят с трогательным участием, какое могут проявить только отцы, потерявшие собственных детей. Это были евреи-рабочие высокой квалификации, оставленные в живых для работы, семьи их были истреблены. Среди них был пожилой мастер из Гродненского мясокомбината Арон, его фамилия осталась неизвестной (в лагере людей называли по имени или по кличкам), который сдружился с ребятами. Они ласкательно называли его Арли.

Арли хорошо пел и даже сочинял песни. Чтобы отвлечь ребят от мрачных мыслей, он по вечерам учил их петь. Рыжего мальчика прозвали Рыжиком. Он обладал мягким дискантом и хорошо пел. Когда Рыжик пел, каждый из взрослых вспоминал своих детей. Арон плакал и гладил мальчика по голова.

У детей из советских районов немцы отняли все. Отняли родных, дом, школу, книги, отняли мечты, детство. Одного только не сумели немцы отнять – песен. И они пели о родине, о Москве. Нередко в мрачном, тесном бараке звучала песня: "Широка страна моя родная".

Отряд детей пас гусей, коров, чистил на кухне картошку, пилил дрова. Весь лагерь знал детей. По приказу Прейфи ребят одели в форму – синие полотняные мундирчики с железными пуговицами. Прейфи заставлял ребят часами маршировать и добивался идеальной отработки строевого шага на манер солдатского. Он забавлялся ребятами, как живыми игрушками, и ломал их, когда хотел. Он хвастливо показывал маршировку своих "игрушек" начальнику Ван Эйпену.

Однажды Арли решил расшевелить в немце чувство жалости к детям. Он заставил ребят спеть самую грустную песню, которую знал. Детские голоса звенели безмерной горечью. В это время вошел еще один мальчик, несший тощую брюкву своему Арли. Немец подозвал столяра из Варшавы – Макса Левита, дал ему палку и приказал нанести мальчику двадцать пять ударов. Левит слабо ударил один раз. Прейфи вырвал у него палку и с остервенением начал избивать мальчика. Пять последних ударов он нанес уже мертвому. Разбив свою "игрушку", Прейфи сказал: "Вот как надо бить".

Был среди ребят мальчик Изак. Он умел хорошо плясать. Прейфи приказал Изаку плясать на столе, потому что все заводные игрушки пляшут на столах. И Изак плясал на квадратном метре стола с поразительной быстротой, с мертвым механическим ритмом, с восковым печальным лицом, действительно похожий на заводную игрушку.

Был еще мальчик Яша – художник. Он рисовал на кусках фанеры унылые картины из жизни лагеря. Иногда он рисовал танк с пятиконечной звездой, который, разрывая проволочные заграждения, давил вахманов (охранников). Потом он быстро стирал рисунок.

Яша и Рыжик спали вместе. В холодные ночи маленький певец и маленький художник согревали друг друга.

Прейфи был откомандирован в Краковский лагерь. Начальник лагеря Ван Эйпен назначил "шефом" ребят другого унтерштурмфюрера – Штумпфе. Это был молодой упитанный эсэсовец гигантского роста. По показаниям свидетелей – поляков и евреев – Штумпфе всегда смеялся во время казни заключенных и был прозван "смеющаяся смерть".

Этот "шеф" нашел новую работу для детей. Он приказал отряду вооружиться лопатами и разбрасывать человеческий пепел по дороге, который подвозили в вагонетках из лагеря смерти.

Наступил июль. Солнце жгло нещадно. Воздух накалился так, что нельзя было дышать. Задыхаясь от жары и смрада, истощенные, измученные дети, подгоняемые нагайками вахманов, падали в обморок на пепел своих отцов и матерей.

Во время очередной вечерней поверки Штумпфе обнаружил, что не хватает пятерых ребят. Особенно заметно было отсутствие Рыжика.

– Где Рыжик? – рявкнул "шеф".

– Я здесь, – раздался робкий голос. Штумпфе заметил чернокудрого мальчика. Это был Рыжик, весь в черной пыли. Штумпфе подошел, погрузил пальцы в густые кудри мальчика, поднял его сильной рукой за волосы.

– Негритос. – презрительно сказал он и отпустил Рыжика.

Не хватало четверых. Оказалось, что двое умерли, не выдержав нечеловеческих мук. Их маленькие тела лежали на черной дороге среди пепла. Исчезли двое: тихий Миша и красавец Полютек. Мальчики бежали. Беглецов поймали через несколько дней на железнодорожной станции и привели в лагерь. Отряд выстроили перед виселицей. Подвели Мишу и Полютека. Их руки не были связаны. Унтерштурмфюрер Ланц сказал:

– Так лучше. Если руки свободны, повешенный начинает махать ими, как птица крыльями и улетает прямо на небо.

"Смеющаяся смерть" – Штумпфе – громко хохотал. Ребят повесили. Полютек умер быстро, почти без судорог. Для Миши веревка оказалась чересчур длинной и он носками доставал до земли. Он долго хрипел и вздрагивал. Ланц отвязал конец веревки от бревна, положил живого еще мальчика на землю, туго стянув петлю, легко поднял худенькое тельце Миши и снова его повесил.

Впервые мальчики заплакали. Муки товарищей растопили их окаменевшие сердца. Стасику стало дурно. Его поддержал ["капо"] Лейб – он сказал:

– Не плачьте. Мише и Полютеку теперь хорошо, ведь они больше не будут жить.

Гауптштурмфюрер Ван Эйпен и унтерштурмфюреры Штумпфе, Ланц, Гаген и Ледеке, сели на велосипеды, сделали большой круг вокруг виселицы и, весело переговариваясь о чем-то, сфотографировали ее. Вечером дети пели песню, которую назвали "Мы проиграли". Ее сочинил Арли. Длинная, заунывная, она рисовала жизнь лагеря, оплакивала живых ребят.

Кончалась песня так:

«Бушует на поле смерти костер

Жжет сердце пепел братьев и сестер

На этом свете нам больше не жить,

Мы прожили свою короткую жизнь.

Всю ночь после казни друзей дети не могли уснуть. Певец и художник, обнявшись, тихо плакали.

nbsp22 июля 1944 года отряд детей бью направлен с лопатами не на черную дорогу, а к опушке леса. Там надо было рыть ямы "для зенитных точек" – объяснил им Штумпфе. Но капо заметил, что яма, которую они рыли, непохожа на зенитную точку. Скоро они все услышали отдаленный гул орудий – это приближался фронт. Рыжик прислушался к гулу и сказал:

– Немцы убегут, а мы останемся здесь, – и стукнул лопатой о дно ямы. Дети поняли, что копают могилу. Рано или поздно, это должно было случиться. Они были обречены и смерть их не страшила. Она стала спутницей их короткой жизни в лагере. И Рыжик спокойно сказал своему неразлучному другу Яше:

– Когда нас убьют, давай ляжем рядом.

– Мы упадем в яму, как попало. Как же мертвые могут лечь рядом?

– Могут. Мы станем на краю могилы обнимемся и вместе упадем. Вот и все.

И они оба аккуратно разровняли край могилы.

Наступило утро. Вдали за оградой крестьяне убирали хлеб, запасались на зиму сеном. Гул орудий слышался яснее. Нервно свистя, куда- то носились немецкие паровозы. Немцы спешно ликвидировали треблинский "трудовой лагерь". Гауптунтер и прочие фюреры вахманы выпивали оставшиеся запасы вина. В 7 часов начались расстрелы. Для безопасности к могилам вели только по десять человек. "Работа" затянулась до вечера. Вот повели очередной десяток, в числе которого был Арли и столяр Макс Левит. Проходя мимо ожидавших своей очереди ребят, Арли крикнул:

– Прощайте, дети мои!

– Прощайте! – ответили ребята.

– До свиданья, Арли, мы скоро придем к тебе, – сказал Лейб. Рыжик, прошмыгнув мимо вахмана, цепко обхватил Арли, прижался к нему. Арли обнял своего любимца.

– Когда мы пели в последний раз, в среду? Запомни. В среду, – сказал он мальчику.

Арли знал, что идет на расстрел. Он знал, что будет убит и маленький певец. Для чего он сказал "запомни? Не успел Рыжик задать вопрос, как вахман отшвырнул его в сторону. Арли заплакал.

Когда вахманы отсчитали десять ребят, весь отряд взбунтовался:

– Мы хотим умирать все вместе.

Их было тридцать. Вахманы торопились, поэтому уступили. Лейб выстроил свой отряд и, подняв голову, повел их строем – к могилам, которые они сами вырыли.

Макс Левит уже лежал в яме. Пьяные вахманы стреляли плохо. Макс Левит был невредим, но притворился мертвым. До него доносились стройные детские голоса. Они пели, идя на смерть. Маленькие смертники пели песню о советской Москве.

Ближе, громче, ближе. Левит слышал дружный топот ног и окрик немца Шварца:

– Молчать!

– Да здравствует Сталин! – отвечал отряд. – Он отомстит за нас!

Певец и художник крепко обняли друг друга. Раздался залп. Сраженный насмерть Яша, падая увлек раненого Рыжика в яму. Рыжик зашевелился, пристроился поплотнее к другу и взглянул на страшное лицо рядом лежащего мертвого Арли. Мальчик закрыл глаза и, упершись лбом о плечо Яши, минуту не шевелился. Потом Рыжик поднял голову и произнес:


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: