Годы учения – годы странствий

1

Из Кронштадта корабль вышел (впервые с семнадцатилетнего возраста Михайло ступил на корабельную палубу, для товарищей же его это была, видимо, вообще первая встреча с морем) – но уже через два дня вернулся из‑за бури. Студенты снова оказались в Петербурге, чтобы 19 сентября возвратиться в Кронштадт. Там они четыре дня ждали отправления судна.

Двадцать девятого сентября молодые люди были в Ревеле, октября прибыли на шведский остров Готланд, 16 октября миновали Травемюнде и, наконец, 20‑го причалили в Любеке. Оттуда Рейзер направил письмо к Корфу, где сообщал, что в этом городе он и его товарищи собираются, «с милостивого дозволения Вашего Превосходительства», на несколько дней задержаться для отдыха. О том, что трое студентов «чуть не погибли» во время бури (как впоследствии вспоминал Ломоносов), Рейзер ничего не пишет. Затем – через Гамбург, Ниенбург, Минден, Рительн и Кассель – они 3 ноября прибыли в Марбург. На дорогу Ломоносов потратил 100 рублей и еще 32 рейхсталера (что соответствовало по тогдашнему курсу 25 рублям 60 копейкам). 17 ноября они были официально зачислены в Марбургский университет.

Можно приблизительно представить себе первые впечатления Михайлы Ломоносова за границей. Несомненно, его должны были заинтересовать города, не похожие с виду на русские. Центральная часть Ревеля (Таллина) и Висби (главного города и порта на Готланде) с тех пор изменились мало, так что особо напрягать воображение не приходится. Узкие, как в Москве, но замощенные и хорошо подметенные, как в Петербурге, улицы, высокие и острые церковные шпили, фахверковые перекрытия – а главное, сплошь камень, кирпич, глина. Ведь в 1736 году даже Петербург, кроме главных улиц, был в основном деревянным. К тому же в сердце любого русского города той поры, включая и столицу, оставались незастроенные, заросшие травой и кустами участки; горожане зимой и летом ходили в эти оазисы живой природы по нужде. В Европе ничего подобного не было: там цивилизация продвинулась уже так далеко, что в каждом доме обустроена была выгребная яма. Вонь стояла не на улице, а в человеческом жилище. Тела людей тоже тяжело пахли: еженедельное мытье в тогдашней Европе было редкостью, бани не были в обычае. Зато пьяных студентам встречалось не в пример меньше, чем на родине.

Вряд ли, наскоро проезжая Германию в 1736 году, Ломоносов что‑то успел понять и узнать о тамошней жизни. Но впоследствии он часто путешествовал по этой стране, общался со многими людьми, наблюдал.

Формально Германия представляла собой империю – Священную Римскую империю германской нации. Империя эта, основанная в 962 году, считалась прямой преемницей Империи Карла Великого, а через нее – Западной Римской. Другими словами, германские императоры, кайзеры, возводили свою власть к самим Цезарю и Августу – со столь же сомнительным правом, что и русские цари. Но, в отличие от русских царей, они обладали лишь номинальной властью. С 1273 года время от времени, а с 1437 по 1740 год непрерывно императорский престол занимали австрийские эрцгерцоги – Габсбурги. Собственные их владения, включавшие разноплеменные земли (будущая Австро‑Венгрия), были велики и богаты, и там эрцгерцоги правили самовластно. Но в других германских землях эрцгерцог, он же император, лишь раздавал титулы и привилегии и распоряжался устройством ярмарок. Немцы почти гордились, что на их земле 360 с лишком княжеств – «по числу дней года». Кроме княжеств были еще имперские города (с формально избираемыми, фактически наследственными бургомистрами) и полторы тысячи «имперских рыцарей», которые независимыми государями не считались, но в пределах своих владений творили что хотели: они подлежали лишь имперскому суду, а последний хронически бездействовал. Был еще рейхстаг, в который князья посылали своих представителей. Он обсуждал в основном вопросы этикета.

Страна очень медленно оправлялась от последствий страшной Тридцатилетней войны (1618–1648) между католическим Югом и протестантским Севером, уменьшившей население Германии на треть: с 15 до 10 миллионов человек. Многие шахты все еще, почти век спустя, стояли заброшенными, городские ремесла пришли в упадок, но чуть ли не каждый князь (курфюрст) – чуть ли не каждый из трехсот шестидесяти румяных правителей в одинаковых пудреных белых париках до плеч, ныне совершенно неотличимых на вид на потемневших портретах! – считал своим долгом построить в своих владениях маленький Версаль или Трианон. Карл Вюртембергский импортировал в свое княжество снег, чтобы покататься на санях, – немудрено, что ему понадобился еврей Зюсс, чтобы финансировать такого рода развлечения. Его современник и тезка, Карл Фридрих Вильгельм Ансбахский, однажды на глазах у приближенных застрелил трубочиста, чтобы развлечь свою любовницу, которая хотела полюбоваться падением человека с кровли. Другими словами, господствовал абсолютизм – чаще непросвещенный. Впрочем, иногда князья начинали усиленно заботиться о нуждах своих подданных, шпицрутенами насаждая картофелеводство или шелководство, пока не увлекались чем‑то другим. Само собой разумеется, вся Германия щетинилась шлагбаумами, у каждого из которых брали пошлины, и каждый владетельный государь обладал обильным административным, канцелярским, фискальным и прочим штатом, содержащимся за счет его пространной и обильной державы. Мануфактуры – там, где они существовали, – принадлежали соответствующему князю. Свободных крестьян (хотя бы в том смысле, в каком были свободны черносошные архангельские мужики) было очень мало, но формы зависимости различались: от северо‑западных наследственных арендаторов‑оброчников до прусских Leibeigenen, «крепостных людей», которых можно было продавать без земли (в России работорговля, невиданная в последние пятьсот лет западнее Эльбы, восточнее американского побережья и севернее Средиземного моря, в 1730‑е годы тоже вполне допускалась, но еще не получила такого грандиозного распространения, как в гуманные вольтерьянские времена Екатерины Великой).

В общем, и с уровнем жизни, и с правами человека, и с демократией дело в тогдашней Германии обстояло неважно… Единственное, что могло привлечь и привлекало таких людей, как Ломоносов, – это знания, наука, технология. Вот если бы дать эти знания и умения в руки сильных людей, обустраивающих по уму не маленькие княжества, а огромную централизованную страну! В XVIII веке так рассуждал не один Ломоносов. Так же думали и многие немцы, восхищавшиеся перспективами Российской империи и отправлявшиеся туда в поисках счастья. Положительные последствия «мелкодержавия» еще не были очевидны; а такой положительной стороной был, несомненно, полицентризм, доныне сохраняющийся в Германии и так выгодно контрастирующий с российской концентрацией власти и денег, образования и культуры в столицах.

Город Марбург упоминается, по крайней мере, с 1065 года. В XVIII веке он принадлежал ландграфству Гессен‑Нассау. Ландграфом с 1730 года был Фридрих (Фридерик) I, он же шведский король (престол унаследовал после смерти Карла XII, на сестре которого он был женат). Но уже в 1735 году он фактически передал власть в Гессене‑Нассау своему брату Вильгельму.

Еще при старом ландграфе Карле, отце Фридриха и Вильгельма, в 1727 году состоялось торжественное празднование двухсотлетия Марбургского университета. «Господа студенты веселились вдоволь, но не произошло ни малейшего несчастья, за исключением только того, что все стаканы, бутылки, столы, стулья и скамьи были разбиты вдребезги». А был это первый протестантский университет в Германии, и начал он свою историю с легкой руки ландграфа Филиппа, поклонника Лютера. В 1529 году в Марбургском замке состоялся знаменитый диспут между Лютером и его сподвижником Меланхтоном, с одной стороны, и швейцарским религиозным реформатором Ульрихом Цвингли, с другой, о таинстве евхаристии.

Расцвет университета начался в 1723 году. Именно в этом году в Марбург из Галле пришлось переехать уже не раз упоминавшемуся Христиану фон Вольфу – ученому и мыслителю, чьим словам в то время восторженно внимала вся просвещенная Европа.

Вольф родился в 1679 году в Силезии, в Бреслау, в семье башмачника, давшего обет сделать сына ученым человеком. Тех препятствий, которые были у Ломоносова, Вольфу, тоже выходцу из простонародья, преодолевать не пришлось. Последователь и продолжатель великого Лейбница, он стал – в глазах просвещенной Европы – его законным преемником. Огромной популярности Вольфа способствовало то, что писал он, в отличие от большинства ученых той поры, в основном не по‑латыни, а по‑немецки. Именно он, по существу, разработал немецкую философскую терминологию. В 27 лет он, закончив Йенский университет, получил кафедру в Галле, в Пруссии, но в 1723 году ему пришлось покинуть этот город. За прошедшие годы на прусском престоле просвещенного Фридриха I, основателя королевства, сменил его сын Фридрих Вильгельм I. Пруссия, суровое государство на северо‑востоке, на колонизованных славянских и балтийских землях, на глазах становилась мощнейшей силой в Германии, ядром новой – не фиктивной, а всамделишной – империи. Фридрих Вильгельм видел силу державы по большей части в хорошо вооруженном, сытом и методически обученном войске. Он поощрял распространение военно‑технических знаний, уважал медицину, но презирал все прочие науки и искусства. В своем деспотическом педантизме он доходил до фарса, и, скажем, крыловская басня о льве, невзлюбившем пестрых овец, имеет своим прообразом вполне реальный указ прусского короля: Фридрих Вильгельм велел оставить в своем королевстве только овец белой масти, а прочих истребить. Янтарную комнату, созданную для его отца, он обменял на роту русских гренадеров: единственной иррациональной слабостью короля было болезненное пристрастие к великанам. Ученые при Фридрихе Вильгельме играли роль шутов. Прусская Академия наук, основанная при Фридрихе I Лейбницем, которую второй прусский король не распускал, только чтобы не лишиться постоянного предмета для грубых острот, оказалась в руках ничтожеств и невежд. Вольфа они ненавидели и завидовали ему. Ко всему прочему в Пруссии как раз в эти годы распространился пиетизм – мрачная и нетерпимая, фундаменталистская форма лютеранской религии. В 1723 году профессор Вольф позволил себе в торжественной речи одобрительно отозваться об этическом учении Конфуция. На него донесли, и профессору пришлось перебраться из Галле в Марбург, где ему с радостью предоставили пост регирунгсрата (постоянного члена университетского совета).

Вольф был человеком энциклопедических интересов – так же как впоследствии его ученик. Он занимался философией, математикой, физикой, механикой. Ни в одной области он не сделал крупных открытий. Самый выдающийся вклад Вольфа в математику – то, что он первым начал использовать точку для обозначения умножения, а двоеточие для обозначения деления. Он великолепно знал современную ему экспериментальную физику, но в основном ограничивался демонстрацией опытов, уже осуществленных другими. В философии он остался популяризатором (а иногда и вульгаризатором) идей Декарта и Лейбница. Но именно Вольф соединил всю позитивную ученость своего времени в стройную и логически непротиворечивую систему и изложил их понятным широкому читателю языком. Лучшего учителя было не придумать.

Марбургский университет при Вольфе перестал быть специально «протестантским» и превратился в светское учебное заведение, характерное для Нового времени. Начал выходить ученый журнал, улучшилось качество преподавания. Лекции самого Вольфа, читавшего живо и «без бумажки», вызывали неизменный энтузиазм студентов.

2

В письме от 7 ноября Рейзер сообщает, что «господин регирунгсрат Вольф хочет сам принять на себя труд руководить нашими занятиями».

Еще в марте 1736 года, когда обсуждалась программа обучения во Фрейберге, Рейзер‑отец определил ее так:

«Поелику конечная цель пребывания трех студентов во Фрейберге состоит в том, чтобы они приобрели познания в систематической химии, то сие недостижимо, ежели они не изучат также физики… Другая цель в том состоит, дабы ученых горных инженеров на службу Империи представить; для сего необходима физическая география, каковая касается гор, долин, вод и прочего. Сея наука нераздельна с Historie Mineralum и учит также все разновидности земель, камней и минералов на глаз различать, чему лучшим руководством послужить могут частые и усердные посещения какого‑нибудь хорошего собрания минералов. Если же они и изучат свойства земель, от того не будет пользы, если не научатся извлекать их на поверхность из глубины. Для сего служит механика…»

В итоге программа включала следующие пункты: физика, «поскольку она нужна для химии металлов»; основы химии; физическая география, «поскольку это необходимо для изучения минералов»; Historiam Fosslium & Mineralum (наука об окаменелостях и минералах). Все эти предметы должен был преподавать сам Генкель. Кроме того, студенты должны были изучать механику, гидравлику, гидротехнику, плавильное дело, геометрию, черчение, совершенствоваться в русском, немецком и латинском языках, а также изучить французский и английский.

В инструкции, данной студентам при отъезде в Марбург, список предметов практически тот же. В Марбурге предполагалось изучать «естественную историю, физику, а из математики геометрию, тригонометрию, механику, гидравлику и гидротехнику», чтобы затем перейти к техническим горно‑инженерным дисциплинам. Из списка изучаемых языков исчез непопулярный английский, но посещение Англии, Франции, Голландии и Саксонии в плане все еще значилось. Тут у академии был собственный интерес. Недоданные за первый год 300 рублей вскоре после отъезда студентов (11 октября) были, решением Академической канцелярии, «зарезервированы» на будущее путешествие трех студентов по Европе. (Фактически эти деньги уже были истрачены на другие надобности.) Такую же сумму решили откладывать для этих целей из ежегодно отчисляемых Сенатом денег. А значит, пока суть да дело, в течение трех, четырех, пяти лет эти ежегодные 300 рублей можно пускать на всякие неотложные (с точки зрения Шумахера) академические нужды.

Представление о том, как строились занятия на самом деле, дает рапорт трех студентов, посланный в Петербург в июне 1737 года.

 

«Прибыв же в Марбург… мы немедля со здешним доктором медицины Конради о его практико‑теоретическом курсе химии условились за 120 талеров, чтобы он нам Шталеву химию по‑латыни прочитал, и все к оной относящиеся опыты на практике показал. Поелику же он обещанного не исполнил, да и исполнить не мог, то мы от сего курса, с милостивого соизволения господина регирунгсрата Вольфа, через три недели отказались и стали января сего 1737 года слушать курс здешнего профессора Дуйзинга по Тейхмайеровой „Instituziones Chimiae“ и поныне еще слушаем. О механике же читает сам регирунгсрат в своем курсе математики, а вслед за тем будет толковать гидравлику и гидростатику. Что же касается каждого из нас особливо, то я, Г. У. Рейзер, слушал вместе с другими у господина регирунгсрата архитектуру, а занимался с ноября прошлого года у учителя французского языка, а с апреля – у учителя рисования, сперва по два, а ныне по четыре часа в неделю. Я же, Михайло Ломоносов, и я, Димитрий Виноградов, до апреля месяца брали уроки немецкого языка, арифметики, геометрии и тригонометрии[29], а с мая месяца учиться начали французскому языку и рисованию».

Поскольку из изучаемых предметов именно химия стала одной из научных специальностей Ломоносова, стоит специально остановиться на том, что именно мог почерпнуть он из курсов профессора Юстина Дуйзинга в свой первый марбургский год.

Как известно, химии в современном понимании предшествовала алхимия. Но хотя два слова разделяет всего лишь утраченный арабский артикль, преемственность между определяемыми ими научными дисциплинами не такая уж прямая. И в древности, и в Средние века людям было известно немало химических технологий, связанных, положим, с выплавкой металлов, изготовлением красок или простейших лекарств. Но алхимики к этим ремесленным познаниям никакого отношения не имели и уж точно не стремились развить их или усовершенствовать. У алхимии были другие, более высокие задачи. Некоторые из них носили характер вполне практический и даже меркантильный (превращение неблагородных металлов в золото и пр.). Но для истинно великих арабских и европейских алхимиков это не было самоцелью.

Натурфилософия Аристотеля и его позднеантичных последователей оставила грядущим векам в наследство определенные представления о природе вещества, которые очень долго были незыблемы для ученых людей Европы и Ближнего Востока, вплоть до составителей процитированного нами в первой главе древнерусского «Шестоднева». В основе мира лежат четыре элемента – земля, вода, огонь и воздух (воплощением огненного и воздушного начал считались сера и ртуть). Но грекам и римлянам не приходила в голову мысль проверять эти представления экспериментальным путем. Между тем средневековые алхимики именно к этому и стремились. Более того: они верили, что практическое овладение силой элементов даст человеку магические возможности.

На рубеже Нового времени цели и интересы алхимиков начали меняться. Так, Теофраст Парацельс (1493–1541) соединил алхимические опыты с медициной и фармацией. Но переворот в химической науке связан с изменением не только целей работы, но и базовых постулатов. Человеком, сделавшим здесь первый и важнейший шаг, был лорд Роберт Бойль (1627–1691), автор книги «Химик‑скептик». Бойль немало занимался практическими вопросами, в основном касающимися чеканки монет, но притом подчеркивал, что «рассматривает химию… не как врач или алхимик, но как философ».

С древности, наряду с идеей элементов, существовали и иные концепции – атомистические. Отец атомистической философии Демокрит считал, что мир состоит из мельчайших частиц, атомов, идеально круглых, совершенно однородных. Но античная атомистика не объясняла разнообразия сущего, а потому не могла соперничать с идеей нерасчленимых первоэлементов. Взгляды Бойля отличались и от взглядов перипатетиков, последователей Аристотеля, и от представлений Демокрита. Он верил в существование мельчайших частиц (корпускул), но считал, что они различаются по свойствам, размерам и массе. Соединением различных корпускул и объясняются свойства веществ.

Бойль не только совершил теоретический переворот в науке о веществе, но и сделал ряд важнейших открытий в области химии и физики: он открыл существование кислотно‑щелочных индикаторов, разделил соли на кислые и щелочные, наконец, открыл обратно пропорциональную зависимость между объемом газа и давлением при постоянной температуре (закон Бойля – Мариотта). Именно с трудов Бойля и его современников (таких, как Иоганн Иоахим Бехер) начинается история химии в нынешнем понимании.

На место старых ложных теорий часто приходят новые. Младший современник Бойля, Георг Эрнст Шталь (1659–1734), врач Фридриха Вильгельма Прусского, впервые описал окислительно‑восстановительные реакции, которым дал объяснение, соответствующее уровню знаний того времени и, казалось бы, вполне логичное.

Собственно говоря, увидел Шталь вот что: окалина («известь»), образующаяся на олове при выплавке, снова превращается в олово при соприкосновении с древесным углем. Шталь провел опыты с другими неблагородными металлами и получил тот же результат. Прусский химик пришел к такому выводу: металлы состоят из «извести» и особого «огненного вещества» – флогистона. При горении флогистон выходит из металла. Уголь – почти чистый флогистон. При соприкосновении с ним флогистон снова соединяется с «известью», и образуется металл.

Потребовался гений Лавуазье, заложившего основы современной химии, чтобы опровергнуть эту теорию. В 1730‑е годы до этого было далеко, идея флогистона была модной научной новинкой. Существование флогистона разрушало традиционную систему «элементов» и тем самым подтверждало правоту Бойля[30].

Сам Вольф в первый год занимался с русскими студентами, по всей вероятности, в индивидуальном порядке, так как Ломоносова и Виноградова можно было учить лишь по‑латыни: немецкие лекции им, с их уровнем знания языка, были еще недоступны. Но уже в сентябре 1737 года Ломоносов пишет по‑немецки письмо Корфу, желая наконец‑то самолично, а не через Рейзера выразить президенту Академии наук свою благодарность и заодно продемонстрировать свои успехи в его родном языке. С этого времени студенты могли посещать лекции Вольфа на общих основаниях. 25 марта 1738 года они отправляют новый рапорт, в котором сообщают, что «после отправления прошлого рапорта… у господина регирунгсрата Вольфа прошли механику, аэрометрию и гидравлику, а у господина доктора Дуйзинга – теоретическую химию (Collegium Chymae theoreticum), а ныне слушаем курс догматической физики и логики у господина же регирунгсрата Вольфа».

Влияние Вольфа как ученого и мыслителя на Ломоносова было глубоким и продолжалось до конца жизни. Не все биографы русского ученого считали его благотворным. Дело в том, что философия Вольфа уже через полвека после его смерти оценивалась довольно иронически. Вольф был, в некоторых отношениях, основоположником классической германской философской школы. Но рок основоположников горек: после Канта и Гегеля принимать всерьез старого профессора из Марбурга и Галле было трудно.

В основе учения Вольфа лежала идея всеобщей причинности – «предустановленной гармонии». Только осознав эту причинность, можно понять смысл каждого из физических и духовных явлений мира. Осознание этой причинности – функция «первой философии». Другие науки посвящены отдельным сторонам этого цельного и всеохватывающего бытия: физика изучает тела – «простые субстанции», движение которых объясняется механической причинностью, пневматология – область духов, математика – величины вещей, этика, естественное право и политика – волю как свойство души. Заслугой Вольфа считается разработка психологии как отдельной науки. Занимался Вольф и вопросами права, будучи в этой области последователем Гуго Гроция и Пуффендорфа. Все, что наблюдал Вольф в мире, – от законов гидравлики до тончайших движений человеческой мысли, от государственных институций (выстроенных в соответствии с принципами естественного права) до атмосферных явлений, – все это были колесики в огромной, идеально сконструированной машине, заведенной Творцом. «Ничто существующее не существует без достаточного основания». Вслед за Лейбницем Вольф считал наш мир «лучшим из возможных». Бог мог сотворить мир, в котором не было бы зла, но в этом мире не было бы и свободы воли, а она – несомненное благо.

Впрочем, блага в нашем мире, если как следует в нем разобраться, все же значительно больше, чем зла. Мир этот создан исключительно для человека, потому что лишь он обладает разумом и способен познать Бога. Животные существуют, чтобы человек насыщал себя их мясом. Земля вращается вокруг своей оси, чтобы сменялись дни и ночи, что создает удобства для людей: ночью сподручнее охотиться на птиц и ловить рыбу. Вольф считал, что все это можно доказать математически. Его работы написаны «математическим методом» – в форме следующих друг из друга постулатов и теорем.

Будучи сам человеком душевно чистым, добрым и честным (что так отчетливо проявилось в отношении к Ломоносову и его товарищам), Вольф с детским простодушием верил в совершенство творения и всесилие разума. Его младшие современники, французские просветители, были мрачнее и насмешливее. Вольтер, у которого юный прусский престолонаследник, будущий Фридрих Великий, настойчиво спрашивал мнения о философии Вольфа, дипломатично отвечал: «Я еще не успел прочитать всю метафизику Вольфа… Но то немногое, что я успел в ней прочитать, показалось мне золотой цепью, спущенной с неба к земле. Правда, в ней имеются звенья столь слабые, что опасаешься, как бы они не порвались; но столько искусства вложено в их изготовление, что я восхищен ими…» Спустя двадцать лет он высмеял Вольфа в своем «Кандиде». «Все к лучшему в этом лучшем из миров» – каким мрачным сарказмом звучат эти слова в устах неунывающего безносого Панглосса!

Ломоносова в учении Вольфа должны были заинтересовать три вещи: антропоцентризм, универсализм и – особо – учение об элементарных частицах, монадах. В Германии Ломоносов впервые столкнулся с объяснением мира через атомистические концепции. У Лейбница монада – это духовная сущность, дающая материи способность к развитию и познанию. Монад бесконечное множество, между ними нет двух одинаковых, но при этом каждая из них содержит в себе все остальные и весь мир в целом. Для Вольфа это было уже сложновато. В его представлении мир делим на бесконечное множество бесконечно различных материальных частиц, кроме которых существует еще и бесконечное множество различных нематериальных сущностей – «простых вещей», которые и придают материи ее свойства. Ломоносов для себя упростил эту мысль еще больше. Он не был философом, и его интересовал в первую очередь материальный мир – мир, в котором ставили химические опыты, писали стихи и управляли государствами. Соединение «корпускул» различной формы как причина всех химических и физических явлений – это было понятно, логично и совпадало с рассуждениями Бойля. О нематериальных монадах Ломоносов не хотел и думать. Еще в 1754 году, незадолго до смерти Вольфа, когда в Германии разгорелся спор между сторонниками и противниками монадологии, Михайло Васильевич рвался вступить в бой и уничтожить своими аргументами «мистические теории» «шершней‑монадологистов», и лишь опасение «омрачить старость» своему учителю удержало его от этого.

Гораздо больше, чем эти «мистические теории», Ломоносова занимали физические опыты, которые демонстрировал Вольф. В 1746 году, уже будучи профессором Петербургской академии наук, он перевел на русский язык краткое латинское изложение трехтомной «Экспериментальной физики» своего учителя. В предисловии к этому труду сквозит искреннее восхищение современной наукой, открывшейся сыну холмогорского рыбака в дальней Германии.

«Мы живем в такое время, в которое науки, после своего возобновления в Европе, возрастают и к совершенству приходят… Сие больше от того происходит, что нынешние люди, а особливо испытатели натуральных вещей, мало взирают на родившиеся в одной голове вымыслы и пустые речи, но больше утверждаются на достоверном искусстве. Главнейшая часть натуральной науки физика ныне уже на одном оном свое основание имеет. Мысленные рассуждения произведены бывают из надежных и много раз повторенных опытов…»

Все это открыл для себя уроженец деревни Мишанинской в Марбурге. Этот маленький городок стал для него тем же, чем для юного скифа Анахарсиса, героя платоновского диалога, Афины.

3

Марбург был небольшим городом – в нем и сейчас живет всего 76 тысяч человек. Изменился он мало. Военной промышленности в нем не было, и бомбардировщики в XX веке пролетели мимо. Самые высокие точки остроконечного городка – собор Святой Елизаветы и замок, расположенный на холме. Замок и церковь были построены потомками святой Елизаветой Венгерской (Тюрингенской), правившей этими землями в XIII веке. Именно в этом замке, где некогда спорили Лютер и Цвингли, в 1730‑е годы был богословский коллегиум (факультет). Три других коллегиума располагались в бывших католических монастырях, заброшенных в дни Реформации. Юристам отвели монастырь доминиканский, а философам и медикам – францисканский. Русские студенты числились на медицинском факультете, поскольку именно там учили химии, и состояли, таким образом, под тайным покровительством святого Франциска, нищенствующего поэта, визионера, друга и покровителя всех живых тварей.

Ломоносов, высокий, широкоплечий, в недавно купленном камзоле, в коротком пудреном парике с косой, в шелковых чулках, обтягивающих рельефные икры, в сделанных на заказ огромных башмаках, украшенных блестящими стразами (едва ли у него, при огромном росте, были непропорционально маленькие ступни, как у Петра I), должен был забавно смотреться в узком уличном проеме.

Он был настоящим Гулливером среди маленьких людей и маленьких домов. В России в 1730‑е годы средний рост мужчин был 156 сантиметров, а человек ростом в два аршина (142 сантиметра) считался годным к военной службе. Вряд ли немцы были намного выше…

Есть лишь одно упоминание о Ломоносове в те годы, принадлежащее юристу Иоганну Пютеру, приехавшему в Марбург в 1738 году тринадцатилетним мальчиком. Он жил напротив Ломоносова. «Я часто наблюдал поутру, как он ел свой завтрак, состоящий из нескольких селедок и доброй порции пива. Я познакомился с ним ближе и сумел оценить как его прилежание, так и силу суждения и образ мысли». Ломоносов жил вместе с другим русским студентом, скорее всего, с Рейзером, а не с Виноградовым.

Но это было позднее. Пока же, по приезде в Марбург, Ломоносов поселился в доме Екатерины Елизаветы Цильх, урожденной Зергель, вдовы пивовара и ратмана Генриха Цильха. Цильх, который вел свой род из городка Зонтра в Гессене, был старостой общины реформатов (кальвинистов) в лютеранском по преимуществу городе; к той же общине принадлежал Дуйзинг, который и мог рекомендовать им своего студента в качестве квартиранта. Разумеется, он не стал бы этого делать, зная, какие скандальные для добропорядочной бюргерской семьи последствия будет иметь появление в доме русского великана. У вдовы Цильх росли сын и две дочери. Елизавета Христина была младшей. В 1736 году ей было всего шестнадцать…

Собственно, это все, что мы можем сказать. Вплоть до начала 1739 года мы (помимо утреннего меню) знаем из документов лишь об учебных успехах нашего героя – с одной стороны, и о его запутанных денежных делах – с другой.

У Ломоносова, как и у его друзей, по приезде в Германию оставалось 200 рублей, то есть 250 рейхсталеров. К концу сентября, когда должны были прийти (но еще не пришли) деньги на следующий год, он, судя по посланному отчету, успел потратить 209 рейхсталеров. Из них на книги ушло 60 талеров, на одежду, парик, белье, башмаки, чулки – 88 талеров, на уроки фехтования, рисования, танцев и французского языка – 39 талеров и на дорогу из Любека – 32.

В этом перечне нет платы за лекции Дуйзинга, за жилье и стол. За квартиру Цильхам Ломоносов платил 20 талеров в год, причем плата, видимо, вносилась задним числом[31]. Столовался он вместе с товарищами у Вольфа; к июню 1737 года они ничего еще не заплатили за питание, и Вольф счел необходимым деликатно напомнить об этом.

Не надо забывать, что Виноградов и Рейзер были совсем зелеными юнцами – даже для того века, когда люди взрослели быстрее, – а Ломоносов никогда в жизни не держал в руках сколько‑нибудь ощутимой денежной суммы. Тратить деньги они не умели, вести отчетность – тоже, а на 375 рейхсталеров в год жить в Марбурге, казалось бы, можно совсем неплохо… Молодые люди быстро почувствовали себя состоятельными кавалерами. В случае Ломоносова социальный скачок был, видимо, слишком резким. Парик, камзол и шпага (без которой студент не имел права выходить на улицу) сами по себе делали недавнего «спасского школьника» «благородным». Шпагу приходилось пускать в ход: дуэли, в России строжайше запрещенные указом Петра I (смертная казнь и дуэлянтам и секундантам за один выход на поле!), здесь были в ходу. Студент, не снявший шляпу при встрече с собратом, должен был оружием отстаивать свою жизнь и честь. Обучение фехтованию было практической необходимостью.

Можно не сомневаться, что на самом деле к сентябрю от привезенных из России денег давно уже не осталось ни гроша. Однако стипендия на следующий год пришла лишь в ноябре, и то не полностью: Ломоносов получил от Вольфа (на чье имя посылались деньги из Петербурга) 282 рейхсталера (что составляет больше посланных 200 рублей – возможно, Вольф менял деньги по особому, выгодному курсу). Из Сената в Академию наук средства на обучение трех студентов поступали исправно и в срок, однако по старой привычке они использовались для затыкания неотложных «дыр», а затем возмещались из других источников. Все же полученная каждым из студентов сумма составляла две трети причитавшегося годового содержания и ее, по идее, должно было хватить надолго. Но, даже судя по официальным отчетам трех марбургских студентов (сильно приукрашивавшим истину), деньги были почти полностью истрачены ими к марту – за три месяца! Лично Ломоносов потратил 237 рейхсталеров, из них на книги – лишь 18 (можно лишь умилиться благостности некоторых биографов советской поры, объясняющих марбургские денежные проблемы Михайлы Васильевича единственно необузданной любовью к чтению). На стол, комнату, дрова, свечи, бумагу и прочие необходимые нужды ушло 113 рейхсталеров. Остальное – на портного, цирюльника, уроки фехтования…

Тем временем учебные занятия шли своей чередой.

Еще в июне Вольф докладывал Корфу, что студенты изучили основы математики и могут приступать к курсу физики[32], с похвалой отзывался об усердии Ломоносова и Виноградова в изучении немецкого и беспокоился о том, «у кого здесь они могли бы поучиться естественной истории». Изучать этот предмет приходится самостоятельно. 15 (26) марта Ломоносов пишет Корфу: «В последней присланной нам инструкции Ваше превосходительство приказать изволили, дабы каждый из нас приобрел себе соответствующие сочинения по естественной истории и металлургии, а также некоторые руды. Но так как книг сих нельзя добыть раньше пасхальной ярмарки, а зимнее время неудобно для посещения рудников, где могли бы мы добыть руды для лучшего познания минерального царства, то мы по совету г. регирунгсрата отложили сие до будущего лета…» Заканчивает Ломоносов просьбой о присылке дополнительных денег «как на вышеозначенные предметы, так и на наше содержание». Деньги (в количестве 300 рублей) были получены лишь в начале августа… В то же время расточительность студентов начала смущать президента Академии наук. Тем более что спустя несколько дней, 30 марта, Вольф в очередном письме деликатно попросил Корфа повлиять на студентов, чтобы «при их отъезде не обнаружилось каких‑нибудь долгов, которые могут их задержать». Вероятно, до регирунгсрата дошли какие‑то слухи…

Уже 29 мая Академическая канцелярия вынесла решение:

«…К ученикам писать на немецком диалекте, чтоб они репорты в Академию наук присылали порядочно, по обстоятельствам, а именно – о науках, которые в присутствии господина Вольфа чинили и до которой они уже нынче дошли – показать; часы, в которые профессор или учители их обучают; а в экономии – всякой расход: что на платье, в том числе на сукно, на подкладку и другие к тому потребности, и за работу мастерам дано денег; какие именно куплены книги, оным с показанием цены прислать в Академию наук реестр; танцевальным и фехтовальным мастерам отказать; платья же чрезвычайно дорогова и других уборов против препорции не делать, и весьма то отставить… наипаче от излишнего долгу как возможно себя беречь и довольствоваться определенным токмо годовым жалованием, тремя стами рублей в год каждому, из которых и до наук надлежащее купить. А лишних долгов академия за них платить не будет, токмо за неисполнение и их вины штрафовать…» В тот же день инструкция на немецком языке, почти дословно совпадающая с грозным решением канцелярии, ушла в Марбург.

Но было поздно. Письмо Вольфа от 17 августа рисует угрожающую (но, как оказалось, еще не полную) картину происходящего: «Из полученных денег уплатили они за стол и возвратили безделицу, кою я им дал взаймы; остальное же они удержали для своих нужд и на сей раз также не смогли расплатиться с долгами, поелику иначе бы снова остались с пустыми руками…

Вся ошибка происходит с самого начала. Деньги, что привезли они с собой, они промотали, не заплатив ничего, что полагалось, потом же, приобретя себе кредит, наделали долгов… Я не мог уведомиться о количестве сделанных ими долгов, ибо в сем случае у меня не было бы отбоя от кредиторов, а между тем я не знаю, должно ли мне вступаться в это дело. Кажется, в своих последних счетах они показали уплаченным то, что еще не уплачено…»

Вольф с удивлением отмечает, что присланные из Петербурга молодые люди «как будто еще не знают, как обращаться с деньгами и вести порядочное хозяйство». На самом деле гораздо удивительнее другое: пусть Ломоносов не общался с отцом, но у его товарищей ведь были родители… Отец Рейзера непосредственно организовывал отправку студентов в Германию, и у него, образованного немца, несомненно, были знакомые в том же Марбурге. Почему он не попросил их проследить за бытом и денежными делами своего еще, в общем, невзрослого сына?

Если добрый Вольф боялся «вступаться» в дела с кредиторами, то исключительно по деликатности. Он просит Корфа сообщить: «Надлежит ли мне поточнее разузнать об их долгах, пока не поздно еще поразмыслить и изыскать средство, дабы отвратить беду… Может быть, не бесполезно обязать их в будущем рапорте своем сделать счет своим долгам, на меня же возложить надзор за тем, чтоб они ничего не забыли. Однако же я бы желал, чтобы это им было присоветовано с нарочитой мягкостью, дабы не возбудить против меня какого‑нибудь неудовольствия и не потерять их ко мне доверенность…».

Судя по последней фразе, у Вольфа уже сложились некие личные отношения с русскими студентами. С кем же именно? Ответ дается в том же письме от 17 августа.

«У господина Ломоносова, по‑видимому, самая светлая голова среди них; и, приложив надлежащее старание, он может многому научиться, к чему также показывает большую охоту и страстное желание. Господин же Виноградов, как мне кажется, во всем самый дурной из них…»

Дмитрием Виноградовым Вольф был недоволен: и в части учебных успехов (он «выучил, кажется, только немецкий язык»), и в отношении поведения. Юноша окончательно потерял голову. Одалживал деньги у всех встречных, сделанных долгов не помнил, а на тех, кто напоминал ему о них, «нападал со шпагой»… Учитывая скромные успехи этого студента, Вольф даже советовал отозвать его в Петербург. Но, не любя Виноградова, Вольф и ему «помогал… с помощью тогдашнего проректора выпутываться из разных историй» (из письма к Корфу от 13 января 1739 года).

Однако же из Виноградова впоследствии вышел толк. Впрочем, видимо, неслучайно ему и во время службы на Фарфоровой мануфактуре, его знаниями и усердием созданной, избегали выдавать жалованье на руки.

Пока же все три студента составляют, по указаниям из Петербурга, более подробную опись своих расходов. Интереснее всего, конечно, список купленных книг. Больше всего приобрел Ломоносов – 58 названий (у Виноградова – 40, у Рейзера – 35)! Кроме трудов Вольфа и химических книг Шталя, Бехера, Бургаве и других словарей и учебных пособий, Ломоносов приобретает сочинения Вергилия, Овидия, Марциала, Сенеки, Цицерона. Когда‑то он изучал этих писателей в Славяно‑греко‑латинской академии, но собственных, ему принадлежащих книг у него в те годы не было и быть не могло. Из новоевропейских писателей он покупал книги Эразма Роттердамского, Фенелона («Похождения Телемака» – французский оригинал), современного беллетриста Мариво и сравнительно недавно угасшего в молодом возрасте немецкого поэта Иоганна Христиана Гюнтера. Эта последняя книжка оказалась особенно важна для его дальнейшей судьбы. Круг книг, купленных Рейзером и Виноградовым, примерно таков же: латинские классики и текущая немецкая и французская словесность. Древних каждый покупал для себя, книгами современников, видимо, обменивались.

Между тем деньги продолжали таять. Из 128 рейхсталеров, полученных Ломоносовым в августе, уже к октябрю было израсходовано 98 – и это согласно официальному отчету, который, видимо, был не вполне откровенен. Скорее всего, студенты, увязшие в долгах, частично возвращали их – и тут же занимали снова, под все большие проценты, и в результате сумма долга росла.

С января 1739 года Вольф, получивший очередные деньги для студентов, выдавал им по талеру в неделю, «чтобы уберечь их от новых долгов». К этому времени студенты старые долги свои как‑то каталогизировали. Вышли суммы огромные. За Ломоносовым числилось 484 рубля долга; по большей части он был должен неким Рименшнейдеру и Вираху – видимо, ростовщикам. Кроме того, были мелкие долги учителю фехтования, портному, учителю французского и пр. Взяв на себя хлопоты, Вольф сумел договориться с кредиторами и уменьшить сумму долга каждого студента. Так, долг Ломоносова уменьшался до 437 рублей (у Виноградова – 576, у Рейзера – 358). Но и это превышало годовую сумму, отведенную Сенатом на его обучение. 9 марта Академия наук послала Вольфу вексель на 1162 рубля, то есть 1400 рейхсталеров, что чуть‑чуть превышало общую сумму долга. Студентам же велено было готовиться к отъезду из Марбурга во Фрейберг к Троицыну дню. С Генкелем удалось договориться: он умерил свои аппетиты до 500 рублей ежегодно в течение двух лет. Академия компенсировала расход тем, что уменьшила стипендию студентам «за показанные их роскоши и невоздержанное житье» до 150 рублей. Вольф настойчиво советовал «поскорее отозвать» студентов из Марбурга, «потому что они не умеют пользоваться академической свободой и потом уже успели окончить то, чему должны были тут выучиться».

Но тут выяснилось, что на самом‑то деле долги студентов были еще больше. Ломоносов и его товарищи побоялись сказать всю правду разом и этим усугубили свою вину. При окончательном расчете, сделанном уже после отъезда трех незадачливых студиозусов из Марбурга, долг составлял уже 1926 рейхсталеров[33] – вместо 1371! Академия наук предложила Вольфу, «в случае если бы посланные 1400 талеров оказались недостаточны», оплатить остаток из своих средств, «дабы от излишнего пребывания в Марбурге не образовались новые долги». И Вольф заплатил из своих средств 416 рейхсталеров – сумму, превышавшую годовую пенсию, приходившую ему из Петербурга (разумеется, затем, задним числом, эти средства были ему компенсированы). Должно быть, в те дни он с раздражением думал о своей помощи в организации Санкт‑Петербургской академии и с радостью – о том, что все же не поехал сам в Россию, где вырастают этакие безалаберные остолопы и где даже Рейзера, мальчика из хорошей немецкой семьи, умудрились испортить. Утешить его могла лишь философия. Все к лучшему в этом лучшем из миров. Происшествие с русскими мотами и растратчиками, вероятно, имело некий недоступный ограниченному сознанию смысл.

Вольфа раздражала, помимо прочего, беспечность студентов, которые «со своей стороны совершенно веселы, как будто вели себя совершенно добропорядочно». Причина, по‑видимому, в том, что юноши не понимали разницы между собой и вольными немецкими буршами. Долгами в Марбурге трудно было кого‑то удивить. Морозов приводит, скажем, указ гессенского ландграфа от 1746 года, предписывавший, «чтобы никто, будь то христианин или еврей», не выдавал студентам ссуду больше чем на пять талеров без соизволения родителей или опекунов и чтобы владельцы кофеен, бильярдных, аптекари и прочие не отпускали им ничего в кредит. В противном случае власти снимали с себя всякую ответственность. Собственно, по буршевской этике долг перед трактирщиком, ремесленником, а особенно ростовщиком вообще не принимался всерьез. Давать деньги в рост единоверцу считалось зазорным, ссудные кассы держали либо евреи (по отношению к которым никаких моральных запретов, в общем, не существовало), либо плохие, безнравственные христиане, которых тоже сам Бог велит обмануть. Особенность положения Ломоносова и его товарищей заключалась в том, что по их долгам отвечали другие: Вольф и Петербургская академия. Они не могли просто так покинуть Марбург, оставив с носом Рименшнейдера и Вираха.

О беспокойстве, вызванном этой историей в Петербурге, свидетельствует «особое мнение», поданное в Академическую канцелярию академиком Христианом Гольдбахом, который предлагал немедленно доложить о случившемся императрице, «дабы избегнуть могущих быть неприятностей». Но ни Корф, ни Шумахер его не поддержали, так как студенты, судя по документам, еще не превысили лимит отведенных для них средств[34], и потом на рассмотрение дела в Кабинете Ее Величества уйдет время, а студенты тем временем останутся в Марбурге и наделают новых долгов. Так что лучше поскорее отправить их во Фрейберг. Шумахер не желал привлекать внимания верховной власти к своим собственным делам, в частности, к сомнительной практике «резервирования» средств на будущие путешествия в Англию, Францию и Голландию (с использованием этого резерва на текущие нужды академии). Что касается Корфа, то на него могли подействовать свидетельства все‑таки успешного обучения студентов – в первую очередь Ломоносова.

Наконец, 15 октября 1738 года, ушел в Петербург первый «специмен» (контрольное сочинение студента) «Образчик знания физики: о превращении твердого тела в жидкое, зависящем от движения предсуществующей жидкости»[35]. Автором этой работы был Ломоносов. В марте следующего года он послал на родину второе сочинение по физике. То была «Диссертация физическая о различии смешанных тел, состоящем в сцеплении корпускул, которую упражнения ради написал Михаил Ломоносов, математики и философии студент в 1739 года марте месяце»[36].

Эти работы свидетельствуют о хорошем усвоении идей Вольфа и представляют собой попытку самостоятельного, хотя и осторожного развития этих идей. Разумеется, оба «специмена» носят скорее спекулятивно‑рационалистический характер, следов самостоятельной экспериментальной работы в них мало, – да и странно было бы пока ожидать иного. Ломоносову импонировала склонность учителя к построению простых, зримых, логичных моделей, и он перенял эту склонность.

В первой работе он объясняет твердое состояние тел «скрепленностью» (связанным состоянием) составляющих их корпускул, а жидкое (что в то время означало также «газообразное») – разобщенностью корпускул. При растворении под механическим воздействием движения свободных корпускул «предсуществующей жидкости» (то есть растворителя) связи между корпускулами разрушаются. (Проблем растворения Ломоносов касается и в своих зрелых работах.) Вторая работа – попытка связного построения собственной «корпускулярной теории». Что заставляет корпускулы, мельчайшие частицы вещества, сцепляться между собой? В то время в мировой науке шел спор между картезианцами, последователями Декарта, считавшими, что «никакое тело не может двигать другое, если само не движется», и ньютонианцами, верившими в существование притяжения. Вольф принадлежал к числу картезианцев. Другими словами, он считал, что движение может быть передано лишь через механическое воздействие. Этому ошибочному догмату, унаследованному от учителя, Ломоносов остался верен до конца жизни, и с учетом этого положения строилась вся его картина мира. Поэтому Ломоносов объяснил скрепление частиц так: между корпускулами находится «жидкая нечувствительная материя», которая выталкивается из мест механического соприкосновения корпускул. В результате образуется избыточная плотность этой «жидкой материи» рядом с этими точками соприкосновения, и вот эта‑то материя, согласно закону Бойля – Мариотта, давит на корпускулы и прижимает их друг к другу.

Работы были написаны вольфовским «математическим методом». Вот как это выглядело.

Определение I

§ 1. Корпускулы – сущности сложные, не доступные сами по себе наблюдению, то есть настолько малые, что совершенно ускользают от взора.

Присовокупление I

§ 2. Так как основание того, что свойственно природным телам, нужно искать в качестве корпускул и способе их взаимного расположения (Космология, § 33), то и основание различия, наблюдаемого в их сцеплении, надо искать в них же.

Присовокупление II

§ 3. Корпускулы совершенно недоступны для зрения (§ 1), поэтому свойства их и способ взаимного расположения должно исследовать при помощи рассуждения.

Определение II

§ 4. Корпускулы, имеющие основанием своего сложения элементы, называются первичными.

Определение III

§ 5. Корпускулы, имеющие основание своего сложения в других, меньших, чем они, корпускулах, называются вторичными.

(Физическая диссертация… Перевод Б. Н. Меншуткина)

Этот второй «специмен» в Петербурге был дан на рецензию самому яркому из плеяды молодых немецких ученых, сформировавшихся в России, – Леонарду Эйлеру. Отзыв оказался благоприятен. Так началось заочное общение двух великих людей – заочное, потому что в 1736 году, когда Ломоносов был в Петербурге, молодого профессора Эйлера он вряд ли видел (тот был тяжело болен), а пять лет спустя Эйлер и Ломоносов разминулись лишь на несколько месяцев: первый уехал из России в Германию, второй вернулся из Германии в Россию; в 1766 году пожилой и полуслепой Эйлер принял приглашение Екатерины II и провел остаток жизни на берегах Невы, но Ломоносова уже не было в живых.

Зато посланный одновременно с первым «специменом» перевод оды Фенелона не произвел на петербургских академиков (не знавших, по большей части, русского языка) никакого впечатления. Впрочем, при всей формальной революционности этого произведения (впервые в русской поэзии написанного правильным силлабо‑тоническим стихом) и его литературных достоинствах, оно должно было в первую очередь продемонстрировать успехи Ломоносова во французском языке. Сам Вольф оценивал эти успехи скептически: «Во французском языке они, сколько судить могу, не сильно преуспели, ибо учитель не хотел их наставлять, пока они не заплатят по счету, они же, чтобы сберечь деньги, оставили эти занятия». Ломоносов свободно читал по‑французски, но, видимо, не писал и не говорил: в то время это было еще не обязательно. Французский стал языком светской жизни лишь в последней трети XVIII века, а для общения с коллегами по Академии наук достаточно было немецкого.

Рейзер тоже послал «специмен», а Виноградов – нет. 4 апреля Вольф пишет: «Студенты Рейзер и Ломоносов ведут себя добропорядочно, также живут в добром между собой согласии, и есть добрая надежда, что на их обучение деньги не зря были употреблены. Господин Ломоносов также обнаруживает более мягкости во нраве, чем прежде. Что же делать с господином Виноградовым, не ведаю. Про доставление обоих первых Specimina я несколько раз договаривался с ним, и он обещал мне принести их, однако же он этого не сделал. И я уж не верю, что он может нечто написать. Он любитель безделья и беспорядочной жизни. Я постоянно в опасении пребываю, чтобы он не попал в переделку какую‑нибудь или не подвергся академическому взысканию…»

Ломоносов действительно жил теперь тихо. Но делить кров с Рейзером (покинув дом Цильхов) его заставило обстоятельство, открывшееся уже после отъезда русских студентов из Марбурга. В ночь с 8 на 9 ноября 1739 года девица Елизавета Христина Цильх родила дочку, очень похожую на постояльца ее матушки.

Был ли Вольф осведомлен об этом последствии пребывания своего ученика в Марбурге? Видимо, на тот момент – нет. И хорошо: он бы расстроился. Герр регирунгсрат действительно был очень расположен к самому старшему из своих русских учеников, явно отдавая ему предпочтение не только перед Виноградовым, но и перед довольно бесцветным, по всей видимости, Рейзером. И Ломоносов, в свою очередь, привязался к учителю. Он, давно бросивший отца – единственного близкого ему человека, почувствовал, должно быть, нечто отцовское в заботе аккуратного, благостного, добропорядочного немецкого профессора. К тому же он был старше других и первым понял, что он и его товарищи натворили. По словам Вольфа, Ломоносов «высказывал больше всего раскаяния» в сделанных долгах. Впрочем, в день отъезда и его товарищи, «увидев, сколь много за них уплачивается денег», устыдились и со слезами на глазах просили у Вольфа прощения.

Позднее Ломоносов придумает для себя психологически удобную версию событий. Как сообщается в его «Краткой истории о поведении академической канцелярии…», студенты «пришли в нужду и впали в долги» из‑за «неисправной пересылки денег на содержание». Восемнадцатью годами раньше, в 1746 году, в донесении Академии наук, он утверждает, что «определенные триста рублей в год на оное содержание в Германии не были довольны, для того что за позднею пересылкою денег из Академии наук принужден я был по большей части жить в долг и так за вещи, до моего обучения и содержания потребные, платить много больше, нежели когда б я оные покупал за наличные деньги». Но анализ фактов показывает, что это неправда. Задержки с получением денег были невелики, не больше месяца‑двух. Сумма, определенная трем студентам, даже за вычетом «зарезервированных» 100 рублей, была более чем достаточна для жизни. Ни Вольф, ни сами студенты в 1739 году не обвиняли в случившемся Академию наук.

На прощание Вольф выдал Ломоносову аттестат: «Молодой человек с прекрасными способностями Михаил Ломоносов со времени своего прибытия в Марбург прилежно посещал мои лекции математики и философии, преимущественно же физики, и с особенною любовью старался приобретать основательные познания, нисколько не сомневаюсь, что если он с таким же прилежанием будет продолжать свои занятия, то со временем, по возвращении в отечество может принести пользу государству, чего от души и желаю». Такой же аттестат, по просьбе Ломоносова, дал ему и Дуйзинг.

Двадцатого июля студенты, получив по 4 рейхсталера на дорогу (Вольф на всякий случай вручил им деньги, только когда они уже сели в карету), отправились, наконец, во Фрейберг. Вольфу пришлось постараться, чтобы задиру Виноградова не задержали старые счеты с обиженными им студентами, «да и Ломоносов также выкинул штуку, каковой лучше бы не делать и каковая тоже могла бы привести к задержке».

По отъезде молодых людей выяснилась причина их расточительности: они «чрезмерно предавались разгульной жизни и были пристрастны к женскому полу. Покуда они были здесь, всяк боялся сказать хотя бы слово, поелику они своими угрозами всех держали в страхе».

В общем, догадаться было нетрудно. Воображение рисует сегодняшнему человеку колоритные картины: кабачок в университетском городке, пивные кружки, свиные головы, дымящиеся сосиски, шнапс рекой, пение «Гаудеамуса» или, скажем, старых вагантских гимнов, или любовной песенки покойного Гюнтера, переходящее в какое‑нибудь «Uzh kak pal tuman na more sinee», которому научили буршей их русские товарищи, не дураки выпить, подраться и побегать за девушками… Ну, и девушки, конечно, нестрогие красавицы, которых, несмотря на все протестантское благочестие, здесь должно было хватать… И драчки, где на помощь поповичу‑мушкетеру Виноградову приходили огромные поморские кулаки.

4

Во Фрейберг студенты прибыли через пять дней, через Херсфельд, Готу, Наумбург, Вейсенфельс и Лейпциг. Путь лежал в Саксонию, в Восточную Германию, диковатую, крепостную. Курфюрст саксонский Август III был по совместительству польским королем, как и его отец, Август Сильный. Власть саксонских курфюрстов в Польше поддерживала Россия, дважды лишавшая престола их главного соперника, Станислава Лещинского, шведского, а затем французского протеже.

На рассвете 25 июля студенты явились к берграту (горному советнику) Иоганну Фридриху Генкелю, своему новому учителю. Все вопросы, касающиеся их быта, были на сей раз решены заранее в мельчайших подробностях, вплоть до меню (обед из двух блюд – суп, рыба или жаркое; ужин – суп, холодное жаркое или бутерброды). Согласно инструкции Корфа, студенты должны были размещаться в одном доме, но в разных комнатах, «дабы прилежного как можно менее мог совратить ленивый». Генкель поселил студентов у себя, а провизию им приносили из дома его тестя. Расходы были прописаны до мельчайших деталей. На берграта был возложен строгий надзор за молодыми людьми. Он встретил их довольно грозно. Студенты, чье раскаяние еще не успело остыть, выслушали увещевание «со всем смирением» и получили по 10 талеров на руки на первое время.

Во Фрейберге жило девять тысяч человек, из них около пятисот составляли рудокопы. Здесь, в Саксонских горах, добывали серебро. Когда‑то из этого серебра чеканилась монета для всей Европы – с 1186 года, когда город возник, до XVI века. Богатые дома, оставшиеся от Средневековья, напоминали о поре расцвета. Потом, к несчастью для обитателей Саксонских гор, открыли Америку – и оттуда потек в Европу золотой и серебряный демпинг. Все же шахты кормили горожан. Прибитые к дверям многих домов молоток и лом ясно обозначали профессию владельца.

Генкель, выпускник Йенского университета, приехал сюда в 1713 году – четверть века назад, и в качестве не горного мастера, а врача. Было ему в то время тридцать пять лет. Вообще‑то первоначально он готовился к карьере богослова и проповедника, но помешал слабый голос. Во Фрейберге доктор Генкель сделал многое для изучения профессиональных заболеваний рудокопов. Движимый не только филантропическими соображениями, но и научной любознательностью, он лечил бедняков бесплатно. В 1721 году он стал фрейбергским физикусом (главным врачом). Но все большее место в его занятиях занимали минералогия, металлургия, горное дело. В XVIII веке медицина включала в себя фармацию, а значит, и химию. Немудрено, что врач Генкель, живший и работавший среди шахт, общавшийся с маркшейдерами, горными мастерами, пробирерами, заинтересовался свойствами металлов и руд и технологией их добычи.

В 1730 году Генкель отказался от должности физикуса и подал ходатайство о назначении на более высокооплачиваемую должность берграта – горного инженера. Два года спустя просьба была удовлетворена Августом Сильным. К тому времени Генкель уже успел прославиться своими химическими и минералогическими трудами – «Сатурнианская флора, или О родстве растений и царства минералов» (1722), «Пиритология, или История колчедана как благороднейшего минерала…» (1725) и др. Его приглашали, еще при Блюментросте, на должность профессора химии в Петербург, но он отказался. Технолог‑практик, презиравший оторванную от жизни университетскую науку, Генкель в то же время был влюблен в мир минералов и временами говорил о них как настоящий поэт. Если труды Вольфа были написаны сухим математическим языком, то Генкель предпочитая пышный и витиеватый барочный слог. Этот стиль нравился его читателям – специалистам‑горнякам. Сам Генкель считал их лучшими людьми на земле, а их дело – самым важным. Про свойства колчедана и венгерского асбеста, алебастра и малахита, железных и серебряных руд он знал больше, чем кто‑либо в тогдашней Европе. В минералогию он внес много нового. Он (едва ли не первым!) не просто описывал минералы, но и изучал их структуру, проводил лабораторные исследования. Минералогический кабинет и оборудованная по последнему слову науки лаборатория были его гордостью. Вопросы же, интересовавшие Вольфа – будь то оправдание Творца или механизм движения корпускул, – Генкеля не занимали вовсе. Здесь он довольствовался общепринятыми и к тому времени уже несколько старомодными истинами.

Женившись в пятьдесят лет (вторым браком) на молодой женщине, Генкель во многом изменился. Он, проведший всю жизнь близ серебряных копей, становился все более неравнодушен к звону монет. Считая, что «у царицы денег много», он видел в подготовке русских студентов прежде всего средство заработка. Но получая за эту работу экстраординарный гонорар, он и исполнить ее старался на совесть.

Программа включала минералогию, металлургию, «описательную подземную геометрию», искусство строения рудников, пробирное искусство, искусство строения печей и еще целый ряд технических дисциплин, наконец, горную коммерцию и горное право. Наряду с самим Генкелем курс читали молодой пробирер Иоганн Август Клотч и заслуженный старый маркшейдер Август Бейер. С первых же месяцев Генкель стал водить молодых людей в шахты. В первые полгода они посетили несколько шахт с колоритными названиями – трижды «Божье Благословение», дважды «Красный рудник», «Мефусалем», «Коровью шахту»…

Разумеется, положение трех русских было не таким, как в Марбурге. Там они были вольными студиозусами со шпагой на боку, здесь – учениками‑подмастерьями в «шахтерском городке». И все же с плебейской публикой Фрейберга, с обитателями его кабачков Ломоносову иногда было, может быть, психологически проще, чем с надменными студентами‑щеголями из Марбурга. Впоследствии Генкель с раздражением упоминал о том, что Ломоносов «участвовал в драках в винном погребке» и «братался со здешними молокососами‑школьниками». Денег на руки он получал очень мало, но на посещение винного погребка как‑то выкраивал, и даже (несмотря на строжайшее запрещение выдавать что бы то ни было трем гостям из Марбурга в кредит) ухитрился наделать новых долгов (немного – талеров сорок). Надо сказать, что его товарищи во Фрейберге вели себя посдержанней. Правда, Виноградов сперва чуть было не завел дружбу с неподобающей компанией, но благодаря надзору герра берграта вовремя одумался; в скором времени этот сорвиголова, гроза марбургских кабачков, стал примерным студентом и чуть ли не любимцем сурового учителя.

Генкель первоначально и к Ломоносову отнесся неплохо. Даже после окончательного разрыва строгий наставник счел своим долгом признать, что «помянутый господин Ломоносов изрядные успехи показал как в теоретической, так и в практической химии, преимущественно металлургической, и особливо в пробирном искусстве, также и в подземной геометрии и в познании руд, рудных жил, равно как и земель, камней, солей и вод, и немалое искусство проявил в механике, в коей он, по отзывам знатоков, весьма силен, так что и преподавать ее может, каковыми своими качествами он и желает, по‑видимому, отличиться, поелику спускаться в рудники ему не слишком по сердцу». Генкель даже отличал Ломоносова среди тройки; зачастую тот провожал его домой в содержательных беседах о свойствах минералов. Но вскоре берграт заметил, что Ломоносов «не лучших нравов и привержен к вину, а потому я неоднократно, хотя и тщетно, его увещевал, однако ж, ибо он обнаружил светлый ум и успехи в металлургии, надеялся на его исправление». Это – первое по времени упоминание о слабости нашего героя к спиртному. Вольф ничего подобного не пишет: у него на лекциях ни пьяным, ни с похмелья студент из России, вероятно, не появлялся. Организм Ломоносова был, конечно, еще молод и крепок, и даже немного перебрав вечером, он утром был бодр и полон сил. Но с Вольфом Ломоносов не жил под одним кровом, а с Генкелем – жил, и вредные привычки студента не могли оттого укрыться… Впрочем, ученые и литературные занятия Ломоносова той осенью и зимой были так обширны и разнообразны, что если он при этом еще успевал выпивать и драться в винных подвалах, это может вызвать только восхищение.

Что же до спуска в шахты, то в учебнике Ломоносова по металлургии, написанном впоследствии, есть ссылки на личные впечатления. Например, еще во Фрейберге молодой ученый (к Ломоносову в 1740 году это определение уже применимо) обратил внимание на циркуляцию воздуха в шахтах, от которой «употребительные у рудокопов ночники и свечки погасали». Этому феномену он впоследствии посвятил особую статью. Заметил он и детей, которые выполняли тяжелую и вредную работу – вручную толкли руду; когда‑то и сам Генкель, еще в бытность врачом, решительно выступал против использования малолетних на этих работах. Ломоносов думал о механизации… Судя по собственным воспоминаниям, он «не гнушался ползать по темным грязным рудникам». Но, может быть, он – крупный, плотный, тяжелый – не так охотно спускался по многометровым лестницам в узкие шахты, как того ожидал строгий учитель.

В глазах Генкеля, эмпирика и практика, Ломоносов довольно быстро зарекомендовал себя как высокомерный умник, хлебнувший новомодных, оторванных от жизни ученых бредней. Вероятно, это произошло после того, как Ломоносов выразил недовольство лекционной программой. А он был ею недоволен. По словам Ломоносова, Генкель «в первые четыре месяца едва пройти успел учение о солях, на что и одного месяца было бы довольно; остального же времени хватило бы для всех главнейших предметов, как то металлы, полуметаллы, земли, камни и сера. Однако же при этом большая часть опытов по неловкости его была испорчена. Рассказы о подобных роковых происшествиях (о коих он повествовал нам с примесью jocis frogidis[37] и пустословия) составляют половину нашего дневника…» (из письма Шумахеру от 16 ноября 1740 года). Заслуженному старому ученому (а шестьдесят лет в то время было старостью) изменяла рука, опыты не получались, он не мог стерпеть позора перед учениками – и раздражался. А тут еще этот выскочка Lomonosoff лезет со своей «разумной философией»… «Когда я однажды, по его приказанию, начал излагать химические явления, то он тотчас же оборвал меня, ибо я толковал их не по его перипатетическому рецепту, а на основании законов механики и гидростатики, и с обычной надменностью своей поднял мои слова на смех…»


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: