Как я был самостоятельным

 

День, когда я впервые почувствовал себя самостоятельным, врезался мне в память на всю жизнь. Я до сих пор вспоминаю о нём с содроганием.

Накануне вечером мама и папа сидели на лавочке у подъезда нашего большого нового дома и спорили.

– Парню десятый год! – сердито говорил папа. – Неужели он дня не может прожить самостоятельно? До коих же пор ему нянька будет нужна?

– Говори что хочешь, Михаил, а я знаю одно, – твердила мама, – если мы Лёшку оставим здесь, для меня вся поездка будет испорчена. Здесь даже соседей нет знакомых, чтобы присмотреть за ребёнком. Я просто вся изведусь от беспокойства.

Решалась моя судьба на весь завтрашний день. Папин товарищ по работе, полковник Харитонов, пригласил родителей провести воскресенье у него на даче, но меня туда брать было нельзя, потому что сынишка Харитонова болел корью. Мама никогда не оставляла меня надолго одного – ей всё казалось, что я ещё маленький ребёнок. В новом доме мы поселились несколько дней тому назад, ни с кем из соседей ещё не познакомились, поэтому мама хотела «подбросить» меня на воскресенье к своей приятельнице, жившей на другом конце города.

Папа возражал, говоря, что неудобно беспокоить приятельницу и что пора приучать меня к самостоятельности.

Я стоял и слушал этот спор, от волнения выкручивая себе пальцы за спиной. Провести хотя бы один день без присмотра взрослых и так было моей давнишней мечтой, а теперь, когда мы переехали в новый дом, мне этого хотелось с удвоенной силой. Причиной тому была Аглая – смуглая темноглазая девчонка, известная как заводила среди здешних ребят. Эта Аглая мне очень нравилась, но я чувствовал, что она относится ко мне с пренебрежением, считая меня маленьким мальчиком, да к тому же маменькиным сынком. Мне казалось, что день, проведённый самостоятельным человеком, позволит мне возвыситься в её глазах.

К моему огорчению, Аглая находилась тут же, во дворе. Она прыгала на одной ноге, толкая перед собой камешек, слышала весь унизительный для меня разговор папы с мамой и время от времени вставляла, ни к кому не обращаясь:

– У! Я с шести лет одна дома оставалась, и то ничего! – Или: – У! Я сколько раз себе сама обед готовила, не то что разогревала.

Я косился на Аглаю и тихонько, но вкладывая в слова всю душу, убеждал:

– Ну, мама! Ну, мама же! Ну что со мной может случиться? Ну ты только послушай, как я буду жить: вы уедете, я пойду немножко погуляю…

– Дверь захлопнешь, а ключ оставишь дома…

– И вовсе нет! Я ключ ещё вечером положу в карман… Значит, пойду погуляю…

– Тебе домашнюю работу надо делать, а не гулять. Скоро первое сентября, а ты и половины примеров не решил.

– Ой, мама, ну ладно! Я гулять не буду. Значит, вы уезжаете, я сажусь делать примеры, потом захотел есть – включаю газ…

– Ещё с газом что‑нибудь натворит, – пробормотала мама.

– У! Я давно уже газ… – начала было Аглая, но в этот момент прибежал Антошка Дудкин с большим листом бумаги в руках.

– Готово! Куда вешать? – сказал он Аглае, и они вдвоём прикрепили к парадному написанную чернилами афишу.

Она гласила, что завтра в пять часов вечера в клубе имени Полины Кожемякиной состоится спектакль пионерского драматического кружка.

Наконец нам с папой удалось уговорить маму. Было решено, что родители уедут с шестичасовым поездом, а я встану, как обычно, в восемь, сам уберу квартиру, сам приготовлю себе чай, сам накормлю и выведу погулять таксу Шумку, сам (то есть без понуканий) решу десять примеров и сам разогрею себе обед. Я был на седьмом небе. Для меня всё это было так ново, так радостно, как иному мальчишке возможность пожить на необитаемом острове.

Весь вечер мама мне давала наставления. Ночью я долго не мог уснуть, а когда проснулся солнечным утром, в квартире стояла необычная тишина. Только Шумка, чесавшая себе за ухом, мягко постукивала лапой по полу. Я был один! Я был полным хозяином квартиры. Я мог как угодно распоряжаться самим собой. Я вскочил с постели и в одних трусах, уперев кулаки в бока, громко насвистывая какой‑то марш, отправился обозревать свои владения. Я тут же наметил себе огромную программу действий. Убирая квартиру, я не просто подмету паркетный пол, а заново натру его воском; я даже вычищу и повешу в шкаф папин старый мундир, оставленный им на спинке стула. Примеров я решу не десять, как мы с мамой уговорились, а все двадцать штук. Вечером, если папа с мамой задержатся, я разогрею для них ужин, заверну его в старое одеяло, как это иногда делала мама, а сам лягу спать, оставив на столе записку: «Котлеты и картошка горячие, в кухне, на табурете». Словом, теперь мама узнает, как глупо было с её стороны бояться оставить меня одного.

Я быстро оделся, умылся и собрался было вывести Шумку, которая уже скулила у двери, но тут меня осенила такая мысль: а что, если заодно пойти в магазин и купить чего‑нибудь себе к завтраку? Ведь одно дело, когда в магазин тебя посылает мама, и совсем другое, когда ты сам захотел чего‑нибудь, пошёл и купил. Ради такого удовольствия не жалко было истратить трёшку из пятнадцати рублей, скопленных на аквариум.

Хлеб, масло и колбаса у меня к чаю были. Подумав немного, я решил, что мне хочется сыру.

Через минуту, держа Шумку на поводке, я шёл по двору, шёл неторопливо, степенно, поглядывая на окна квартиры в первом этаже, где жила Аглая. Вдруг как раз из её окна вылетела и шмякнулась к моим ногам дохлая ворона. Шумка тявкнула от неожиданности.

– А ну, чтоб духу вашего здесь больше не было! – послышался из окна сердитый женский голос. – Ишь нанесли всякой дряни! Репетировать им надо! На то клуб есть, чтобы репетировать, там и ходите на головах, а людям покой надо дать. Ну! Сколько раз мне говорить? Марш отсюда!

Вслед за этим из подъезда выскочил и подхватил на бегу ворону рыжий мальчишка с лицом, казалось, состоявшим из одних веснушек. За плечами у него в виде мантии болталось синее одеяло, на котором были нашиты узоры из серебряной бумаги от чая, на голове сидела корона, обклеенная той же бумагой. За ним, прижимая к груди ворох цветных тряпок, выскочила такая же рыжая девчонка, за девчонкой – Антошка Дудкин, одетый как обычно, а за Антошкой выбежала Аглая. Я взглянул на неё, да так и застыл.

Аглая мне нравилась даже в самой затрапезной своей одежде, даже тогда, когда она выбегала во двор в старом материнском жакете, доходившем ей до колен, и в драных валенках на тонких ногах. А тут… тут она предстала предо мной в наряде сказочной принцессы. На ней было платье из марли, раскрашенной голубой, розовой и жёлтой красками; на шее блестело ожерелье из разноцветных стеклянных бус, какими украшают ёлки; два крупных шарика от этих бус болтались на ниточках под ушами, надо лбом в тёмных волосах блестела мохнатая ёлочная звезда, а две такие же звезды, но поменьше, украшали стоптанные тапочки.

Заглядевшись на всю эту красоту, я даже палец сунул в рот от восхищения. Пробегая мимо, Аглая едва кивнула мне, но вдруг остановилась и спросила через плечо:

– Ну что, уехали твои?

Я быстро вынул палец изо рта и сказал как можно небрежней:

– Конечно, уехали.

– И тебя одного оставили?

Конечно, одного. Вот ещё!.. Не знаешь, магазин открыт? Хочу сыру купить себе к завтраку.

– Открыт, – сказала Аглая, о чём‑то думая. – Ты потом домой придёшь?

– Ага. Вот только сыру куплю. Сыру чего‑то захотелось.

– Эй! Идите‑ка! – крикнула Аглая своим приятелям и, когда те подошли, обратилась ко мне: – Тебя Лёшей зовут, да? Лёша, можно мы к тебе придём? А то нам репетировать надо, а нас отовсюду гонят и клуб закрыт… а ты один в квартире. Ладно?

Пожалуйста, конечно! – обрадовался я. – Я вот только квартиру уберу, примеры сделаю, и приходите.

Лицо Аглаи стало каким‑то скучным.

– У‑у! Примеры! А тебя что, заставляют с утра заниматься? Меня, например, никто не заставляет. Когда хочу, тогда и занимаюсь.

– А меня разве заставляют? Меня вовсе никто и не заставляет, это я сам хотел, – заторопился я. – Пожалуйста! Хоть сейчас пойдёмте! Я и квартиру могу не убирать… Когда захочу, тогда и уберу. Пожалуйста! Шумка, домой!

Большими, уверенными шагами я зашагал впереди артистов к своему подъезду, поднялся вместе с ними на второй этаж, открыл ключом дверь и широко распахнул её.

– Пожалуйста! Вы в какой комнате хотите? В этой или в той? В какой хотите, в той и репетируйте. Пожалуйста!

Артисты прошли в большую комнату, служившую столовой и одновременно моей спальней. Я из кожи лез, чтобы показать, какой я независимый человек и гостеприимный хозяин.

– Аглая, ты не стесняйся, говори, что нужно. Стол мешает? Стол можно отодвинуть, и очень даже просто. Шумка, на место! Не путаться под ногами! Как нужно, так и сделаем, как захотим, так и устроим. Да, Аглая?

Принцесса разглядывала себя в большом зеркале, стоявшем у стены.

– У тебя губная помада есть? – спросила она.

– Помада? У! – воскликнул я, совсем как Аглая. – Я тебе не только помаду могу дать, я и пудру могу, и краску для бровей, и одеколон даже…

Удалившись в другую комнату, я взял там большую коробку с парфюмерным набором «Белая сирень», захватил ещё коробочку с краской для бровей и притащил всё это Аглае.

– Вот! Пожалуйста! Выбирай что хочешь. Очень даже просто!

Аглая напудрила себе лоб и нос, накрасила губы и подрумянила щёки. То же самое проделала Зина – рыжая девчонка, игравшая пожилую королеву. Кроме того, ей густо на‑пудрили волосы, чтобы она казалась седой.

– Антошка! – сказала Аглая. – Давай теперь ты загримируйся. Знаешь, как артисты делают, чтобы красивей быть? На носу белую черту проводят, а под бровями розовой краской мажут. И губы тоже.

Но Дудкин, скрестив руки на груди, повесив голову, с угрюмым видом бродил по комнате.

– А ну тебя! «Загримируйся!» Мне козёл покоя не дает, а ты– «загримируйся»…

– Какой козёл? – спросил я.

Мне объяснили, что Дудкин играет Иванушку‑дурачка и по ходу пьесы должен приехать к принцессе верхом на козле и с дохлой вороной в руках. Вот этим козлом, наскоро выпиленным из фанеры, Антошка был очень недоволен.

– Дохлую ворону и ту настоящую достали, а козла курам на смех сделали. Надо, чтобы он на четырёх ногах был, чтобы я мог сесть на него и меня бы на нём за верёвочку и втащили. А на фанерного разве сядешь! Волочи его между ног, а сам топай на своих на двоих. Публика только смеяться будет.

Король уныло кивнул:

– Ага. Я говорил Наталье Петровне, что надо другого козла, а она своё: «Мы, говорит, сказку ставим, а в сказке и фанерный сойдёт».

Артисты замолчали в раздумье. Я тоже молчал и всё поглядывал на Аглаю. Мне очень хотелось узнать, что она думает обо мне, убедилась ли наконец, что я человек, достойный её уважения. Но Аглая не смотрела на меня. Как назло, она обратила внимание на стоявшего у кровати большого коня из папье‑маше, на котором я ещё недавно ездил верхом по квартире, гоняясь за Шумкой и стреляя в неё из жестяного пистолета.

– Это твой конь? – спросила она.

Я очень любил своего скакуна, относился к нему как к живому существу, но теперь я отрёкся от него:

– Нет, не мой… То есть мой, но я в него давно не играю. Он просто так стоит. Что я, маленький, что ли!

Ковыряя в носу, принцесса задумчиво смотрела на коня.

– Антон! Вот бы из этой лошади козла сделать… У неё даже колёсики есть. Лёша, одолжи нам этого коня. А?

– Конечно, одолжу! Пожалуйста! Что мне, жалко? Я в него вовсе и не играю… Он просто так стоит…

Присев на корточки, Дудкин внимательно осмотрел коня.

– Этот, факт, лучше фанерного, – сказал он. – А хвост куда девать?.. Ты козлов с такими хвостами видела?

И тут я окончательно предал своего старого друга.

– А хвост… а хвост можно отрезать! – звенящим голосом выпалил я и завертел головой, глядя, какое это произведёт на всех впечатление.

– Тебе от матери попадёт, – пробасила Зинаида.

– Что? Попадёт? Вот ещё!.. «Попадёт!» Это моя лошадь: что хочу, то и делаю. Сейчас отрежем, и всё! И очень даже просто!

Я снова сбегал в другую комнату, вернулся оттуда с ножницами и присел перед конём. Через минуту пышный мочальный хвост лежал на полу, а я поднялся, мокрый от испарины.

– Вот и всё! Вот и пожалуйста! И ничего тут такого нет…

Сделать из лошади козла оказалось работой сложной и трудной. Мне пришлось искать, где у папы лежат плитки сухого столярного клея, потом толочь его, чтобы он быстрее размок, потом варить его в маленькой кастрюльке (подходящей банки в доме не оказалось). Потом мы принялись делать рога. Сначала Аглая свернула из бумаги узенькие фунтики, и мы приклеили их к лошадиной голове, но Антошка сказал, что таких прямых рогов у козлов не бывает. Тогда мы стали делать их плоскими, вырезая из картона, и извели кучу всяких коробок от настольных игр, прежде чем Дудкину понравилась форма рогов.

Для бороды мы, конечно, использовали часть отрезанного мной хвоста, но и тут пришлось помучиться, потому что руки у нас были все в клею и мочалка больше прилипала к пальцам, чем к лошадиной морде. Когда борода была наконец готова, Дудкин заявил, что лошадь надо перекрасить из светло‑коричневого в другой какой‑нибудь цвет, хотя бы и в белый. Зубной пасты оказалось мало, и Зина предложила покрасить мукой. Я достал муки, и мы разболтали её в тазике, так что получилось нечто вроде теста для блинов. Чем дольше мы работали, тем больше у меня скребли кошки на сердце, когда я смотрел на паркетный пол, заляпанный клеем, жидким тестом и облепленный кусочками мочалки.

Пробило два часа. Королева заторопилась:

– Васька, пойдём, обедать пора. Антон, кончай скорей. В пять часов спектакль, а мы и не репетировали сегодня из‑за твоего козла.

Только теперь я вспомнил, что ничего не ел со вчерашнего вечера. В животе у меня бурчало, в голове неприятно шумело.

Держа в левой руке тазик с тестом, а в правой – старую кисточку для бритья, Дудкин мазнул по коню ещё разок, отошёл шага на два и склонил голову набок. Потом он бросил кисточку в таз, а таз поставил на стол и вздохнул:

– Зря только коня испортили.

Аглая передёрнула плечами:

– У, какой‑то!.. Тебе всё плохо! Фанерный ему плох, этот плох…

– А по‑твоему, хорош, да, хорош? – закричал Дудкин. – Ты посмотри на него: у тебя мурашки по спине не бегают? Ведь он на чёрта похож, с которого содрали шкуру, а ты – хорош!

Я не представлял себе, как выглядит чёрт без шкуры, но то существо, которое у нас получилось, и правда имело вид жутковатый.

Непросохшее тесто блестело скользким блеском, один картонный рог надломился и свесился набок, куцый хвост, испачканный клеем, превратился в какую‑то сосульку, а рыжая борода, наоборот, была слишком пышна и топорщилась во все стороны.

Как видно, и Аглае стало не по себе, потому что она больше не возражала Антону. На некоторое время в комнате воцарилось унылое молчание.

– Аглая! – закричали вдруг за окном сразу несколько голосов. – Эй, Аглая! Дудкин!

– Мы здесь! – отозвалась Аглая, подбежав к окну.

– «Здесь! Здесь»! Мы вас два часа ищем. Ушли куда‑то и не предупредили. Хотите спектакль сорвать?

Идите сюда. Мы здесь репетируем, в двадцать второй. – Аглая отошла от окна. – Лёша, поди открой, это ещё артисты идут… Антошка, мы Сене Ласточкину козла покажем. Он староста кружка: пусть как хочет, так и решает.

Я открыл входную дверь, и в квартиру ввалились ещё человек шесть ребят. Среди них выделялся плечистый мальчишка с самоуверенной физиономией.

– Сеня, гляди! – обратилась к нему Аглая. – Мы вот какого козла вместо фанерного сделали, а Дудкину и этот не нравится.

Мальчишка посмотрел на наше страшилище маленькими, узкими глазками.

– Халтура! – проворчал он и добавил: – Я вам получше козла достану. Живого. Настоящего.

– Вот! Настоящего! – обрадовались артисты. – Конечно, хорошо бы настоящего, только где ты его возьмёшь?

– У моего дяди есть козёл. В сарайчике живёт. Только бодливый, чёрт!

– Это ничего, что бодливый, – сказал Дудкин. – Лишь бы дядя позволил взять.

– А мы его и спрашивать не будем. Потихоньку возьмём, а потом обратно… Вот где бы его спрятать до спектакля? А то дядя скоро вернётся, тогда ничего не получится.

Все помолчали, обдумывая этот вопрос.

– В закоулке каком‑нибудь привязать, и всё.

– В закоулке украсть могут.

– Сторожить по очереди будем.

Сеня качнул головой:

– Не годится. Дядя увидит, что козла нет, и пойдёт его искать по дворам да закоулкам. – Он помолчал. – У Юрки спрячем. Юра, у тебя отец с матерью по воскресеньям работают и квартира отдельная. В квартирах козлов не ищут.

Мальчик, которого звали Юрой, попятился от него:

– Ты что, с ума сошёл? Ты знаешь, что мне за это будет!

На Юру напали со всех сторон:

– Не хочешь помочь товарищам, да?

– Вот Сеня наверняка знает, что от дяди попадёт, а и то не боится для общего дела.

– Ругайтесь себе сколько хотите, – ответил Юра. – Я лучше из кружка совсем уйду, а козла в квартиру пускать не буду. У меня голова на плечах ещё есть.

– А я знаю, где козла спрятать! – воскликнула Аглая. – Лёша, мы к тебе его приведём. Хорошо?

Тут уж я оторопел. Я почувствовал, что козёл в квартире, да ещё почти что краденый, – это уж слишком.

– Я… ко мне козла…

У меня пересохло в горле, я поперхнулся. Аглая этим воспользовалась. Быстро поглядывая на меня, она заговорила с воодушевлением:

– К Лёше поставим. Лёша не такой нюня, как Юрка. Правда, Лёша? Он мальчишка самостоятельный, не какой‑нибудь маменькин сынок – да, Лёша? Мы к нему поставим козла в прихожую и все пойдём обедать. Он часочка два всего постоит, а перед спектаклем заберём. И никто даже ничего и не узнает. Лёша, верно я говорю? Ты не забоишься, как Юрка, да, Лёша?

– Я… мне…

Я снова запнулся. Все ждали моего ответа, ждала и Аглая. Она раскраснелась, маленькие чёрные глаза её блестели, цветные зеркальные шарики покачивались под розовыми ушами. И я не смог отказаться. Я посмотрел на Юру, которому Аглая ставила меня в пример, и слегка расправил плечи:

– Я… Пожалуйста, конечно… Мне, конечно, ничего не стоит… Только… только он, наверное, будет кричать, а соседи…

– У! Кричать? Зачем ему кричать? А соседям ты не открывай. Это твоя квартира, ты хозяин, и пусть они не суются. И, как видно испугавшись, что я пойду на попятный,

Аглая снова принялась меня хвалить:

– Ну, что я говорила? Говорила, что Лёша не забоится, – он и не забоялся. Он не то что Юрка, он знаете какой отчаянный!

– Ладно! Пошли тогда, – сказал Сеня и кивнул мне:‑Ты жди, значит. Мы скоро…

Артисты повалили к выходу. В передней королева сказала, что ей с Васькой давно нора обедать.

– После пообедаешь, – отрезал староста. – Нам рабочая сила нужна. Он знаешь какой здоровый? Вот такущую собаку насмерть забодал.

Услышав эту фразу, я совсем расстроился, но было уже поздно: артисты ушли.

Я принялся слоняться по квартире. Я понимал, что следует привести в порядок комнату, попытаться хотя бы соскрести тесто с коня, а в первую очередь чего‑нибудь перекусить, но от тревоги у меня ни к чему не лежали руки. То и дело я забирался на подоконник.

Наш дом был первым многоэтажным зданием, построенным в этом районе. Его со всех сторон обступили деревянные дома и домишки, в свою очередь окружённые многочисленными сарайчиками и клетушками. В одной из таких клетушек, наверное, и жил этот проклятый козёл.

Прошло двадцать минут, потом полчаса. Артисты не возвращались. Я стал подумывать, что, пожалуй, не так уж легко протащить чужого козла в летний воскресный день по проходным дворам. Может, на моё счастье, артистов ещё и застукают на месте преступления. Когда часы пробили три, у меня совсем отлегло от сердца, и я направился на кухню разогревать себе обед.

– Лёша! Лёша! Открывай! – донёсся в этот момент всполошённый Аглаин голос.

Остановившись на полдороге, я подбежал к окну, но во дворе уже никого не было. В отвратительном настроении побрёл я в переднюю и открыл дверь. Артистов я не увидел. Я только услышал, что под моей площадкой идёт приглушённая, но, как видно, отчаянная борьба. Там сопели, пыхтели, кряхтели и шаркали ногами. Временами кто‑то яростно фыркал. Иногда что‑то шмякалось не то об стену, не то о ступеньки.

– Рога! Рога держите! Рога не отпускайте! – хрипло шептали внизу.

– Ыть!.. Ещё немного! Ыть! Ещё разок!..

– Ой! У‑юй!

– Тише! Услышат!

– Подымай ему ногу! Подымай ему ногу! Подымай ногу… Уп! Есть!

– Чего – есть?

– По губе копытом!

– Ыть! Ещё разок! Ыть!.. Мне за штаны влетит. Ыть!.. Не починишь теперь.

Но вот на лестнице, ведущей к площадке, показалась куча рук, ног, стриженых затылков и растрёпанных кос. Она шевелилась, судорожно дёргалась и постепенно приближалась ко мне.

Полумёртвый от страха, я отступил в переднюю, однако двери не закрыл. Вот куча артистов показалась на площадке. С минуту они трепыхались перед дверью, потом что‑то случилось, и в переднюю разом влетели Дудкин с окровавленной губой, ещё два артиста и козёл. Он был чёрный с белыми пятнами. Одного глаза на белой половине морды у него не было, а глаз на чёрной половине был открыт и смотрел безумным взглядом, каким смотрит с картины Иван Грозный, убивший своего сына. На правом роге его, как чек в магазине, был наколот квадратный кусочек синей материи.

– Двери! – закричал мне Дудкин, устремляясь к выходу. – Закрывай все двери! А то пропадёшь!

Козёл повернулся, красиво встал на дыбы, Дудкин ойкнул и захлопнул за собой дверь. В следующий момент рога так треснули по ней, что сверху побелка посыпалась.

Я оцепенел. Секунд пять я не двигал ни рукой, ни ногой. Как сквозь вату, я услышал, что в дверь слабо застучали кулаком.

– Мальчик! Мальчик! – запищал тонкий девчачий голосок. – У него на роге мой карман от передника остался. Мальчик, а мальчик, у него на роге мой карман…

Мне, конечно, было не до кармана. Козёл снова повернулся, опустил рога и мелкими шажками потопал ко мне. Я шмыгнул в комнату и запер дверь на крючок.

– Чёрта с два я на такого сяду! – донёсся со двора голос Дудкина. – Я уж лучше на фанерном. Что мне, жизнь не дорога?

Я не расслышал, что ему ответили. Шумка, которая до сих пор лишь нервно тявкала в соседней комнате, вдруг закатилась отчаянным лаем. Я сунулся было туда и отскочил назад. Козёл был уже в комнате родителей. Он проник туда через другую дверь, которую я не догадался закрыть. Он медленно вертелся, подставляя Шумке рога, а та, захлёбываясь от ярости, прижимаясь грудью к полу, в свою очередь вертелась вокруг козла и норовила схватить его за пятку. Крючка на двери в эту комнату не было. Я забаррикадировал её тяжёлым плюшевым креслом.

И началась катавасия! Лай, топот, фырканье постепенно удалились в кухню, причём там загремело что‑то железное, потом шум битвы снова переместился в соседнюю комнату. Я был отрезан от всей квартиры. Я не мог взять из кухни продукты. Мне была недоступна даже уборная, куда я стремился всей душой. Ломая себе пальцы в тоске, я слонялся по комнате и думал о том, как же я открою артистам, когда они придут за козлом, и придут ли они вообще до спектакля, если Дудкин отказался на нём ездить.

Шумка была из тех собачонок, которых называют заводными. Обычно стоило кому‑нибудь пройти по лестнице мимо нашей квартиры, как она впадала в истерику минут на пять. Козёл появился у нас примерно в четверть четвёртого. Ровно в четыре в квартире продолжался всё тот же тарарам, и Шумка даже не охрипла. Со двора уже давно доносились голоса:

– Безобразие какое!

– Это в двадцать второй!

И Шумка, как говорится, допрыгалась. Лай её вдруг прервался, она громко икнула, а в следующий момент заверещала таким дурным, таким страшным голосом, что я подумал: «Всё! Шумке конец».

– Эй! Двадцать вторая! Что вы там, с ума посходили? – закричали во дворе.

– Прекратите это хулиганство, слышите?

Сам не зная зачем, я подошёл к окну. По ту сторону двора стоял двухэтажный бревенчатый дом. Из многих окон его выглядывали жильцы. Несколько мужчин и женщин стояли на крыльце и возле него, подняв головы к окнам нашей квартиры. Стоило мне показаться, как они накинулись на меня:

– Эй, малый! Это ты там безобразничаешь?

– У тебя совесть есть так собаку мучить?

– Мать с отцом уехали, он и распоясался!

В голове у меня звенело от Шумкиного визга, сердце измученно колотилось, но всё же я ещё разок попробовал показать свою самостоятельность. Печально глядя в окно, голосом слабым, как у тяжелобольного, я пролепетал:

– Вас… вас не касается. Я… я сам… я сам знаю, что делаю. Это наша квартира. И… и вас не касается.

Я отошёл от окна. Шумка вдруг перестала верещать и затявкала где‑то на кухне, визгливо, обиженно.

«Хам! Грубиян! – как бы говорила она, лёжа, очевидно, под газовой плитой, – С тобой и дела‑то иметь нельзя». Потявкав немного, она успокоилась. В квартире наступила тишина. Я забрался с ногами на кровать, прижался спиной к стене и тоже затих. На противоположной стене висело зеркало, в котором маячило моё отражение. Никогда ещё я не казался себе таким бледным, таким тощим. Я смотрел в зеркало и грустно думал о том, что у меня, наверное, будет рак. Я слышал, как взрослые говорили, что рак развивается на нервной почве и первым признаком его бывает исхудание.

Пробило половину пятого, но я уже не ждал артистов. Я понимал, что они не смогут взять у меня козла, когда во дворе столько народа.

В соседней комнате что‑то полилось, потом из‑под двери ко мне потекла лужа. Меня это уже не взволновало. Мне уже было всё равно.

Потом то ли козёл проголодался, то ли ему захотелось домой, но только он начал блеять. Он блеял настойчиво, требовательно, хриплым басом.

– Ишь какой зловредный мальчишка! – послышался со двора старушечий голос. – То собаку мучил, теперь козлом кричит. Всё назло!

– Нет, тут что‑то не то, – отозвался мужчина. – Разве мальчишка сможет так реветь? У него и голоса не хватит. Странное дело!

– Дядь Терентий! Дядь Терентий! – вдруг взволнованно крикнула какая‑то девушка.

– А‑я? – донеслось издалека.

– Ты козла ищешь? Поди‑ка сюда! Это не твой орёт?

Прошло несколько секунд молчания, потом со двора послышалось:

– Ага! Он и есть! Ах, люди! Ну что за люди! Средь бела Дня!

Дядя Терентий принялся кричать нам в окна, чтобы ему немедленно вернули козла и что он нам покажет, как скотину воровать. Я не отвечал. Собравшиеся во дворе успокаивали дядю Терентия, говорили, что тут, очевидно, какое‑то недоразумение, что квартира принадлежит солидному человеку, подполковнику, который едва ли станет заниматься такими делами. Говорили также, что подполковника сейчас нет и что дома только его сынишка, то есть я.

– А мне шут с ним, кто там дома, кого нет. Мой козёл – стало быть, отдай! – сказал дядя Терентий. – Верка! Стой здесь! Пойду участкового приведу.

Козёл притих, словно понял, что освобождение близко. Я не боялся прихода милиционера, я был даже рад, что он придёт, и думал только о том, как он попадёт в квартиру. И вдруг у меня мелькнула такая мысль: козёл сейчас в комнате родителей. Что, если я в одну секунду проскочу переднюю, открою входную дверь… А там лестница, а там двор, а там люди, от которых мне попадёт, но которые избавят меня от козла…

Я прислушался. В квартире было тихо. Я и не подозревал, что козёл уже перебрался в переднюю и стоит у самой двери моей комнаты. Я на цыпочках подкрался к этой двери, тихонько снял с неё крючок, затем сразу распахнул её и… чуть не напоролся на козлиные рога.

В следующий момент я был на середине комнаты. Козёл направился ко мне. Я вскочил с ногами на подоконник. Козёл подошёл к подоконнику и, мотая головой, глядя на меня своим страшным глазом, хрипло заблеял. И тут я окончательно забыл про свою самостоятельность. Я отодвинулся почти к самому карнизу, свесил ноги наружу, поднял лицо к небу и заревел на весь двор, где уже собралось очень много народу. Однако я недолго ревел. Вскоре ещё больший ужас потряс меня так, что я и голос потерял.

Во двор вошли папа и мама. Они шли не под руку, как обычно, а на расстоянии метра друг от друга. Лицо у папы было красное и очень сердитое. Уже потом я узнал, что мама испортила папе всё удовольствие от поездки, потому что всё время беспокоилась за меня и говорила, что у неё какое‑то тяжёлое предчувствие. Они уехали от полковника Харитонова даже не пообедав и всю дорогу ссорились.

Папа был так рассержен, что даже не заметил толпы, которая глазела на моё окно. Увидев меня, он остановился и почти закричал маме:

– На! Смотри! Целёхонько твоё сокровище, здоровёхонько! И что вообще с ним могло случиться?

Не слушая папы, мама закричала мне, чтобы я лез обратно в комнату, что я могу свалиться. Но я не послушался.

– Дядя Терентий! Дядя Терентий! – сказали в это время в толпе. – Вот как раз товарищ подполковник. Вернулся!

Во двор вошёл низенький, грязно одетый дядька с полуседой щетиной на лице, а с ним круглолицый, розовощёкий милиционер. Тут папа впервые обратил внимание на толпу и как‑то притих. Милиционер подошёл к нему и отдал честь:

– Товарищ подполковник, разрешите обратиться!

– Пожалуйста! Слушаю!

Милиционер смущённо улыбнулся:

– Не знаешь, как и начать… Короче, вот от гражданина поступило заявление, что у вас в квартире… ну, домашнее животное.

– Что за чушь? Какое животное?

– Козёл, – пояснил милиционер, зачем‑то понизив голос.

– Что‑о?

– Козёл, товарищ подполковник.

Папа вскинул голову. Глаза его сверкали.

– Алексей! В чём дело? Что там такое у тебя?

«Ме‑е‑е!» – закричал козёл за моей спиной.

 

* * *

 

Что было дальше, рассказывать незачем, об этом каждый догадается. Скажу лишь одно: я много вынес в тот день, но самый тяжёлый удар, удар в самое сердце, постиг меня на следующее утро.

Папа был на службе, мама ушла в магазин. Мне запретили выходить. Я лежал на подоконнике и смотрел во двор. Подо мной на лавочке сидели Аглая и другие театральные деятели. Вчерашний спектакль прошёл у них успешно, несмотря на то, что пришлось довольствоваться фанерным козлом. За живого козла им, конечно, тоже нагорело, но они уже забыли об этом и обдумывали новую постановку.

– Валенки для партизан достанем, полушубки найдутся, – говорил Сеня Ласточкин. – А вот портупею, кобуру и полевую сумку – это надо поискать.

– Лёшка достанет, – сказала Аглая. – У него отец военный.

– Какой Лёшка? Из двадцать второй? – вмешался Дудкин. – Нет! Не достанет. Теперь ему отец ничего не даст.

– Лёшка‑то? У! Я ему скажу, что он самостоятельный, – он и без спроса возьмёт. Я им как хочу, так и верчу.

 

 

Леонид Ленч

 

Как я был учителем

 

 

I

 

Я был учителем пятьдесят лет тому назад. Мне шёл тогда пятнадцатый год, и я сам учился в гимназии, но тем не менее я настаиваю на слове «учитель».

Репетитором меня нельзя было считать. Репетиторством занимались гимназисты‑старшеклассники, они имели дело с уже готовым материалом – с отстающими оболтусами из младших классов, которых они за умеренное вознаграждение вытаскивали за уши из двоечной трясины.

Мне же пришлось подготавливать к поступлению в женскую гимназию некое первозданно очаровательное существо: два огромных белых банта в тощих каштановых косичках, внимательные, загадочные, как у маленького Будды, чёрные глаза с мерцающими в них искорками многих тысяч «почему» и капризный алый ротик закормленного, избалованного и заласканного единственного ребёнка. Звали это существо Люсей.

Учителем я стал не по призванию, а по нужде. Мы с матерью жили тогда в маленьком кубанском городке, где застряли потому, что из‑за гражданской войны на юге России не могли вернуться в родной Петроград. В тот год умер мой отец – военный врач, мы стали испытывать материальные лишения, и тогда кто‑то из гимназических учителей, желая помочь нам, нашёл для меня урок – вот эту самую первозданную Люсю.

…Я храбро постучал в дверь провинциально‑уютного одноэтажного кирпичного домика со ставнями, которые закрываются не изнутри, а снаружи. Дверь мне открыл Люсин папа – агент страхового общества «Россия», немолодой, пузатый, щекастый господин. Он был похож на важного чердачного кота при хорошем мышином деле.

– Что скажете, молодой человек? – спросил он, глядя на меня сверху вниз.

Краснея, я объяснил ему, кто я и зачем пришёл. Он усмехнулся в рыжеватые усы и сказал, пожав плечами:

– Ну, тогда пожалуйте в залу!

Боже мой, сколько оскорбительного скептицизма, даже презрения к моей персоне было в этом пожатии плечами, в этих чуть шевельнувшихся от усмешки котовых его усах! Каким‑то внутренним зрением я вдруг увидел себя со стороны и все свои многочисленные изъяны: свою мальчишескую худобу, штопку на заду чёрных гимназических брюк, стоптанные башмаки, застиранную короткую белую блузу, перетянутую лаковым с трещинами поясом, на медной пряжке которого ещё сохранилась цифра «3» и буквы «П» и «Г» – Третья петроградская гимназия.

Мы вошли в небольшую комнату с классически мещанским убранством: коврики, салфеточки, полочки с фарфоровыми слониками, фикусы в кадках, семейные фотографии каких‑то на диво откормленных попов в богатых рясах и венские стулья по стенам. Мы сели.

– Мать! – позвал Люсин папа.

В комнату вплыла низенькая, полная, румяная женщина с лёгкой сединой в пышной причёске. Рукава её затрапезного платья были высоко засучены. Вместе с ней в комнату вплыл вкусный запах вишнёвого варенья.

– Мать, это новый Люсин учитель! – сказал Люсин папа, кивнув в мою сторону с той же едва уловимой усмешкой.

Я встал и, шаркнув ногой, поклонился «Пульхерии Ивановне», как мысленно я окрестил Люсину маму.

– Худенький какой! – сказала Люсина мама, обращаясь не ко мне, а к мужу. – Ты уж, отец, сам обо всём договаривайся с ними, у меня варенье варится.

Она удалилась. Люсин папа сказал: Как вас зовут, молодой человек?

– Леонид.

– А по батюшке?

– Сергеевич!

– Так вот‑с, Лёня, – сказал Люсин папа, играя золотой цепочкой своих жилетных часов, – готовить Люсеньку вы будете по всем предметам, то есть русский, арифметика и закон божий.

– И закон божий?! – вырвалось у меня.

– А почему, Лёня, вас так пугает закон божий? – подозрительно прищурился Люсин папа.

– Не пугает, но она же у вас, наверное, знает основные молитвы?

– Нетвёрдо. Хотелось бы, чтобы и Ветхий завет… в общих чертах. Таинства непорочного зачатия можете не касаться… в подробностях.

О материальной стороне мы договорились быстро, потому что Люсин папа просто продиктовал мне свои условия: заниматься ежедневно, кроме воскресенья, получать я буду столько‑то в месяц. Сумму Люсин папа назвал вполне приличную, и я подумал, что быть учителем очень выгодно.

Вдруг в комнату впорхнула черноглазая девчушка в коротком платьице, с загорелыми крепкими ножками в ссадинах и царапинах, с белыми бантами в косичках. Двумя пальчиками она держала в вытянутой руке чёрно‑жёлтую (как георгиевская орденская лента) свежепойманную бабочку.

– Познакомься, Люсенька, это твой учитель! – сказал Люсин папа. – Его зовут Лё… (тут он запнулся) Леонид Сергеевич. Подойди, детка, к ним, поприветствуй!

Люся приблизилась ко мне и, не выпуская из пальцев орденоносную бабочку, сделала мне книксен.

– Леонид Сергеевич, скажите, пожалуйста, – сказала она, изучающе глядя на меня в упор, – почему у бабочков нет детей?

Я ответил, надо признаться, не очень изобретательно:

– Потому что им некогда с ними возиться!

– А почему им некогда возиться?

– Потому что надо летать, добывать себе пищу.

– А зачем им пища? У них же зубков нету!

– Они питаются особой пищей.

– Какой?

А какой пищей, в самом деле, питаются бабочки? Я чуть покраснел, и Люся это заметила. В глубине её чёрных глаз зажёгся огонёк, как мне показалось, такой же, как у её папы, скептической усмешки. Но тут в наш разговор с Люсей, на моё счастье, вмешался именно он, Люсин папа.

– Потом, доченька, всё узнаешь у своего учителя. Отпусти насекомое и ступай пока играться!..

Послушная Люся выпустила бабочку. Бабочка подлетела к окну и, треща крылышками, забилась о стекло. Я поднялся и стал прощаться.

 

II

 

На следующий день в точно назначенный час мы уединились с Люсей в её комнате. Она уселась за низкий столик, я устроился в мягком кресле напротив. Начать я решил с русского языка.

– Какие стихи ты знаешь?

– «Птичку божию».

– Ну‑ка, прочти!

Люся, глядя на потолок, стала проникновенно декламировать:

 

Птичка божия не знает

Ни заботы, ни труда,

Хлопотливо не свивает

Долгосвечного гнезда…

 

– Нужно говорить «долговечного», Люся, а не «долго‑свечного».

– Почему долговечного?

– Потому что так Пушкин написал!

– А мне больше нравится, когда долгосвечное гнездо!

– Мало ли что тебе нравится! Надо учить стихи так, как они написаны. Прочти ещё раз.

Люся вперила свой взор в потолок и с той же проникновенностью продекламировала:

 

Птичка божия не знает

Ни заботы, ни труда,

Хлопотливо не свивает

Долго… свечного гнезда!

 

Я остановил чтицу и сказал строго:

– К завтрашнему дню ты выучишь «Птичку» заново и будешь говорить «долговечного», а не «долгосвечного». (Тут чёрные загадочные Люсины глаза сердито сверкнули.) А сейчас займёмся арифметикой. Сколько будет два и два?

– Четыре.

– А два и три?

– Пять.

– А пять и два?

– Семь.

– Молодец! Пять и три?

Люся вдруг задумалась. Потом сказала шёпотом:

– Пять и три не складывается!

– Как это – не складывается? Ну‑ка, подумай ещё! Она подумала и, покачав своими бантами, повторила упрямо:

– Не складывается.

– У тебя есть кубики?

– Есть.

– Давай их сюда.

Она взяла коробку с кубиками и выложила их на стол.

– Отсчитай три кубика и отложи их в сторону. Она отсчитала и отложила в сторону три кубика.

– Теперь отсчитай и отложи в другую сторону пять кубиков.

Она отсчитала и отложила пять кубиков.

– Теперь смешай обе кучки.

Она смешала.

– Сосчитай, сколько получится.

Она сосчитала и сказала:

– Восемь кубиков.

– Ну, сколько же будет пять и три?

Белые банты снова замотались у меня перед глазами:

– Не складывается!

– Ты же только что сложила кубики!

– Кубики складываются, а цифры не складываются!

Нарочно она, что ли? Я вынул из кармана носовой платок и вытер пот, выступивший на лбу. Люся взглянула на меня искоса и аппетитно зевнула.

– Ты устала?

Она кивнула головой.

– Тогда на сегодня хватит!

 

III

 

Так начались мои двухмесячные муки. Нет, она не была тупым, дефективным ребёнком, она капризная, своенравная девочка. Наверное, опытный, умный педагог сумел бы подобрать ключик послушания к её вздорной натуре, но я… Эта маленькая садистка играла со мной, как кошка с мышонком!

Сегодня прочтёт «Птичку» правильно, назовёт гнездо «долговечным» – я в душе торжествую победу. Но завтра гнездо снова становится «долгосвечным».

Вдруг пять и три у неё «сложилось». Мы вдвоём бурно радуемся этому арифметическому чуду. Завтра пять и три снова «не складывается». С законом божьим дело тоже у нас не ладилось.

– Люся, расскажи, как бог сотворил мир.

– Плюнул, дунул, сотворил!

– Отвечай так, как написано в учебнике. Мы же читали с тобой.

Она смотрит на меня в упор, потом переводит глаза на потолок.

– Леонид Сергеевич, скажите, пожалуйста, почему мухи ползают по потолку кверху животиками и не падают?

– Отвечай, что я тебя спрашиваю!

Она хлопает в ладоши и радостно визжит:

– Не знаете! Не знаете!

Как мне хотелось в такую минуту снять с себя видавший виды ремень и отодрать мою мучительницу как Сидорову козу.

Говорить с Люсиными родителями о своих муках мне не хотелось. Во‑первых, мне казалось, что это будет похоже на фискальство. А во‑вторых, я боялся, что Люсин папа мне тогда откажет в уроке. Денег за первый месяц занятий он мне не заплатил. То у него не было и он просил меня «немного обождать», то он никак не мог найти куда‑то запропастившийся ключ от шкатулки с деньгами. Однажды, когда я попросил денег настойчиво, он, поморщившись, пошёл к себе и вынес «катеньку» – николаевскую сторублёвку.

– Сдачи найдётся, Лёня? – спросил он, улыбаясь, с нескрываемым ехидством.

Сдачи? У меня на стакан семечек не было в кармане.

– Тогда… в следующий раз! – сказал агент страхового общества «Россия» и ушёл прятать «катеньку» в свои закрома.

Я стал плохо спать, похудел ещё больше. Но из самолюбия маме ни в чём не признавался и советов у неё не просил.

День экзаменов в женскую гимназию приближался с неумолимой неотвратимостью, и я понимал, что это будет день моей казни. Так и случилось. Люся провалилась по всем предметам.

С тяжёлым сердцем я постучал в дверь знакомого одноэтажного домика. И на этот раз дверь открыл Люсин папа. Он окинул меня уничтожающим взглядом:

– Пройдёмте в залу!

Когда мы сели, он сказал:

– Даже по закону божьему и то… фиаско! Отец протоиерей… партнёр по преферансу… сказал мне: «При всём желании ничего не мог сделать для вас. Что вы за учителя для неё нашли! Гнать надо в шею таких учителей!»

Я молчал.

– Будущей осенью открывается приготовительный класс, а сейчас… всё псу под хвост, извините за грубое выражение!

Я поднялся и, заикаясь, пролепетал, что хотел бы получить свои заработанные деньги.

Он стал малиновым и тоже поднялся – грозный, пузатый, непреклонный.

– Ну, знаете ли, Леонид Сергеевич… Как это у вас хватает нахальства! Допустим, я заказываю бочку бондарю для дождевой воды, а он, подлец, делает…

Я не стал слушать, что делает подлец бондарь, повернулся и ушёл.

По переулку навстречу мне вприпрыжку бежала Люся. Белые банты в её косичках плясали какой‑то весёлый танчик. Она пела на собственный мотив:

 

Птичка божия не знает

Ни заботы, ни труда.

Хлопотливо ни свивает…

 

Увидела меня и, показав мне язык, торжествующе проскандировала:

 

Долгосвечного гнезда!..

 

Больше я никогда в жизни не занимался педагогической деятельностью, но с тех пор стал глубоко уважать учительский труд как очень тяжёлый и лично для меня – непосильный.

 

 

Виктор Драгунский

 

Рыцари

 

Когда репетиция хора мальчиков окончилась, учитель пения Борис Сергеевич сказал:

– Ну‑ка, расскажите, кто из вас что подарил маме на Восьмое марта? Ну‑ка ты, Денис, докладывай.

– Я маме на Восьмое марта подарил подушечку для иголок. Красивую. На лягушку похожа. Три дня шил, все пальцы исколол. Я две такие сшил.

А Мишка добавил:

– Мы все по две сшили. Одну – маме, а другую – Раисе Ивановне.

– Это почему же все? – спросил Борис Сергеевич. – Вы что, так сговорились, чтобы всем шить одно и то же?

– Да нет, – сказал Валерка, – это у нас в кружке «Умелые руки»: мы подушечки проходим. Сперва проходили чёртиков, а теперь подушечки.

– Каких ещё чёртиков? – удивился Борис Сергеевич.

Я сказал:

– Пластилиновых! Наши руководители Володя и Толя из восьмого класса полгода с нами чёртиков проходили. Как придут, так сейчас: «Лепите чёртиков!» Ну, мы лепим, а они в шахматы играют.

– С ума сойти, – сказал Борис Сергеевич. – Подушечки! Придётся разобраться! Стойте! – И он вдруг весело рассмеялся. – А сколько у вас мальчишек в первом «В»?

– Пятнадцать, – сказал Мишка, – а девочек – двадцать пять.

Тут Борис Сергеевич прямо покатился со смеху.

А я сказал:

– У нас в стране вообще женского населения больше, чем мужского.

Но Борис Сергеевич отмахнулся от меня.

– Я не про то. Просто интересно посмотреть, как Раиса Ивановна получает пятнадцать подушечек в подарок! Ну ладно, слушайте: кто из вас собирается поздравить своих мам с Первым мая?

Тут пришла наша очередь смеяться. Я сказал:

– Вы, Борис Сергеевич, наверно, шутите, не хватало ещё и на май поздравлять.

– А вот и неправильно, именно что необходимо поздравить с маем своих мам. А это некрасиво: только раз в году поздравлять. А если каждый праздник поздравлять – это будет по‑рыцарски. Ну, кто знает, что такое рыцарь?

Я сказал:

– Он на лошади и в железном костюме.

Борис Сергеевич кивнул.

– Да, так было давно. И вы, когда подрастёте, прочтёте много книжек про рыцарей, но и сейчас, если про кого говорят, что он рыцарь, то это, значит, имеется в виду благородный, самоотверженный и великодушный человек. И я думаю, что каждый пионер должен обязательно быть рыцарем. Поднимите руки, кто здесь рыцарь?

Мы все подняли руки.

– Я так и знал, – сказал Борис Сергеевич, – идите, рыцари!

Мы пошли по домам. А по дороге Мишка сказал:

– Ладно уж, я маме конфет куплю, у меня деньги есть.

И вот я пришёл домой, а дома никого нету. А меня даже досада взяла. Вот в кои‑то веки захотел быть рыцарем, так денег нет! А тут, как назло, прибежал Мишка, в руках нарядная коробочка с надписью «Первое мая». Мишка говорит: – Готово, теперь я рыцарь за двадцать две копейки. А ты что сидишь?

– Мишка, ты рыцарь? – сказал я.

– Рыцарь, – говорит Мишка.

– Тогда дай взаймы.

Мишка огорчился:

– Я всё истратил до копейки.

– Что же делать?

– Поискать, – говорит Мишка. – Ведь двадцать копеек – маленькая монетка, может, куда завалилась хоть одна, давай поищем.

И мы всю комнату облазили – и за диваном, и под шкафом, и я все туфли мамины перетряхнул, и даже в пудре у неё пальцем поковырял. Нету нигде.

Вдруг Мишка раскрыл буфет:

– Стой, а это что такое?

– Где? – говорю я. – Ах, это бутылки. Ты что, не видишь? Здесь два вина: в одной бутылке – чёрное, а в другой – жёлтое. Это для гостей, к нам завтра гости придут.

Мишка говорит:

– Эх, пришли бы ваши гости вчера, и были бы у тебя деньги.

– Это как?

– А бутылки, – говорит Мишка, – да за пустые бутылки деньги дают. На углу. Называется «Приём стеклотары»!

– Что же ты раньше молчал? Сейчас мы это дело уладим. Давай банку из‑под компота, вон на окне стоит.

Мишка протянул мне банку, а я открыл бутылку и вылил черновато‑красное вино в банку.

– Правильно, – сказал Мишка. – Что ему сделается?

– Ну конечно, – сказал я. – А куда вторую?

– Да сюда же, – говорит Мишка, – не всё равно? И это вино, и то вино.

– Ну да, – сказал я. – Если бы одно было вино, а другое керосин, тогда нельзя, а так, пожалуйста, ещё лучше. Держи банку.

И мы вылили туда и вторую бутылку.

Я сказал:

– Ставь её на окно! Так. Прикрой блюдечком, а теперь бежим!

И мы припустились. За эти две бутылки нам дали двадцать четыре копейки. И я купил маме конфет. Мне ещё две копейки сдачи дали. Я пришёл домой весёлый, потому что я стал рыцарем, и, как только мама с папой пришли, я сказал:

– Мам, я теперь рыцарь. Нас Борис Сергеевич научил!

Мама сказала:

– Ну‑ка расскажи!

Я рассказал, что завтра я маме сделаю сюрприз. Мама сказала:

– А где же ты денег достал?

– Я, мам, пустую посуду сдал. Вот две копейки сдачи.

Тут папа сказал:

– Молодец! Давай‑ка мне две копейки на автомат!

Мы сели обедать. Потом папа откинулся на спинку стула и улыбнулся:

– Компотику бы.

– Извини, я сегодня не успела, – сказала мама.

Но папа подмигнул мне:

– А это что? Я давно уже заметил.

И он подошёл к окну, снял блюдечко и хлебнул прямо из банки. Но тут что было! Бедный папа кашлял так, как будто он выпил стакан гвоздей. Он закричал не своим голосом:

– Что это такое? Что это за отрава?!

Я сказал:

– Папа, не пугайся! Это не отрава. Это два твоих вина!

Тут папа немножко пошатнулся и побледнел.

– Какие два вина?! – закричал он громче прежнего.

– Чёрное и жёлтое, – сказал я, – что стояли в буфете. Ты, главное, не пугайся.

Папа побежал к буфету и распахнул дверцу. Потом он заморгал глазами и стал растирать себе грудь. Он смотрел на меня с таким удивлением, будто я был не обыкновенный мальчик, а какой‑нибудь синенький или в крапинку. Я сказал:

– Ты что, пана, удивляешься? Я слил твои два вина в банку, а то где бы я взял пустую посуду? Сам подумай!

Мама вскрикнула:

– Ой!

И упала на диван. Она стала смеяться, да так сильно, что я думал, ей станет плохо. Я ничего не мог понять, а папа закричал:

– Хохочете? Что ж, хохочите! А между прочим, этот ваш рыцарь сведёт меня с ума, но лучше я его раньше выдеру, чтобы он забыл раз и навсегда рыцарские манеры.

И папа стал делать вид, что он ищет ремень.

– Где он? – кричал папа, – Подайте мне сюда этого Айвенго! Куда он провалился?

А я был за шкафом. Я уже давно был там на всякий случай. А то папа что‑то сильно волновался. Он кричал:

– Слыханное ли дело выливать в банку коллекционный чёрный «Мускат» урожая 1954 года и разбавлять его жигулёвским пивом?!

А мама изнемогала от смеха. Она еле‑еле проговорила: – Ведь это он… из лучших побуждений… Ведь он же… рыцарь… Я умру… от смеха.

И она продолжала смеяться.

А папа ещё немного пометался по комнате и потом ни с того ни с сего подошёл к маме. Он сказал: – Как я люблю твой смех. И наклонился и поцеловал маму. И я тогда спокойно вылез из‑за шкафа.

 

«Где это видано, где это слыхано…»

 

На переменке подбежала ко мне наша октябрятская вожатая Люся и говорит:

– Дениска, а ты сможешь выступить в концерте? Мы решили организовать двух малышей, чтобы они были сатирики. Хочешь?

– Я всё хочу! Только ты объясни: что такое сатирики?

Люся говорит:

– Видишь ли, у нас есть разные неполадки… Ну, например, двоечники или лентяи, их надо прохватить. Понял? Надо про них выступить, чтобы все смеялись, это на них подействует отрезвляюще.

Я говорю:

– Они не пьяные, они просто лентяи.

– Это так говорится: «отрезвляюще», – засмеялась Люся. – А на самом деле просто эти ребята призадумаются, им станет неловко, и они исправятся. Понял? Ну, в общем, не тяни: хочешь – соглашайся, не хочешь – отказывайся!

Я сказал:

– Ладно уж, давай!

Тогда Люся спросила:

– А у тебя есть партнёр?

Я говорю:

– Нету.

Люся удивилась:

– Как же ты без товарища живёшь?

– Товарищ у меня есть, Мишка. А партнёра нету.

Люся снова улыбнулась:

– Это почти одно и то же. А он музыкальный, Мишка твой?

– Нет, обыкновенный.

– Петь умеет?

– Очень тихо. Но я научу его петь громче, не беспокойся.

Тут Люся обрадовалась:

– После уроков притащи его в малый зал, там будет репетиция!

И я со всех ног пустился искать Мишку. Он стоял в буфете и ел сардельку.

– Мишка, хочешь быть сатириком?

А он сказал:

– Погоди, дай доесть.

Я стоял и смотрел, как он ест. Сам маленький, а сарделька толще его шеи. Он держал эту сардельку руками и ел прямо целой, не разрезал, и шкурка трещала и лопалась, когда он её кусал, и оттуда брызгал горячий пахучий сок.

И я не выдержал и сказал тёте Кате:

– Дайте мне, пожалуйста, тоже сардельку, поскорее!

И тётя Катя сразу протянула мне мисочку. И я очень торопился, чтобы Мишка без меня не успел съесть свою сардельку: мне одному не было бы так вкусно. И вот я тоже взял свою сардельку руками и тоже, не чистя, стал грызть её, и из неё брызгал горячий пахучий сок. И мы с Мишкой так грызли на пару, и обжигались, и смотрели друг на дружку, и улыбались.

А потом я ему рассказал, что мы будем сатирики, и он согласился, и мы еле досидели до конца уроков, а потом побежали в малый зал на репетицию.

Там уже сидела наша вожатая Люся, и с ней был один парнишка, приблизительно из четвёртого, очень некрасивый, с маленькими ушами и большущими глазами.

Люся сказала:

– Вот и они! Познакомьтесь, это наш школьный поэт Андрей Шестаков.

Мы сказали:

– Здорово!

И отвернулись, чтобы он не задавался.

А поэт сказал Люсе:

– Это что, исполнители, что ли?

– Да.

Он сказал:

– Неужели ничего не было покрупней?

Люся сказала:

– Как раз то, что требуется!

Но тут пришёл наш учитель пения Борис Сергеевич. Он сразу подошёл к роялю:

– Нуте‑с, начинаем! Где стихи?

Андрюшка вынул из кармана какой‑то листок и сказал:

– Вот. Я взял размер и припев у Маршака, из сказки об ослике, дедушке и внуке: «Где это видано, где это слыхано…»

Борис Сергеевич кивнул головой:

– Читай вслух!

Андрюшка стал читать:

 

Папа у Васи силён в математике,

Учится папа за Васю весь год.

Где это видано, где это слыхано, –

Папа решает, а Вася сдаёт?!

 

Мы с Мишкой так и прыснули. Конечно, ребята довольно часто просят родителей решить за них задачу, а потом показывают учительнице, как будто это они такие герои. А у доски ни бум‑бум – двойка! Дело известное. Ай да Андрюшка, здорово прохватил!

А Андрюшка читает дальше, так тихо и серьёзно:

 

Мелом расчерчен асфальт на квадратики,

Манечка с Танечкой прыгают тут.

Где это видано, где это слыхано, –

В «классы» играют, а в класс не идут?!

 

Опять здорово. Нам очень понравилось! Этот Андрюшка – просто настоящий молодец, вроде Пушкина!

Борис Сергеевич сказал:

– Ничего, неплохо! А музыка будет самая простая, вот что‑нибудь в этом роде. – И он взял Андрюшкины стихи и, тихонько наигрывая, пропел их все подряд.

Получилось очень ловко, мы даже захлопали в ладоши.

А Борис Сергеевич сказал:

– Нуте‑с, кто же наши исполнители?

А Люся показала на нас с Мишкой:

– Вот!

– Ну что ж, – сказал Борис Сергеевич, – у Миши хороший слух… Правда, Дениска поёт не очень‑то верно.

Я сказал:

– Зато громко.

И мы начали повторять эти стихи под музыку и повторяли их, наверно, раз пятьдесят или тысячу, и я очень громко орал, и все меня успокаивали и делали замечания:

– Ты не волнуйся! Ты тише! Спокойней! Не надо так громко!

Особенно горячился Андрюшка. Он меня совсем затормошил. Но я пел только громко, я не хотел петь потише, потому что настоящее пение – это именно когда громко!

…И вот однажды, когда я пришёл в школу, я увидел в раздевалке объявление:

ВНИМАНИЕ!  

Сегодня на большой перемене в малом зале состоится выступление летучего патруля «Пионерского Сатирикона»!  

Исполняет дуэт малышей!  

На злобу дня!  

Приходите все!  

И во мне сразу что‑то ёкнуло. Я побежал в класс. Там сидел Мишка и смотрел в окно.

Я сказал:

– Ну, сегодня выступаем!

А Мишка вдруг промямлил:

– Неохота мне выступать…

Я прямо оторопел. Как – неохота? Вот так раз! Ведь мы же репетировали! А как же Люся и Борис Сергеевич? Андрюшка? А все ребята, ведь они читали афишу и прибегут как один?

Я сказал:

– Ты что, с ума сошёл, что ли? Людей подводить?

А Мишка так жалобно:

– У меня, кажется, живот болит.

Я говорю:

– Это со страху. У меня тоже болит, но я ведь не отказываюсь!

Но Мишка всё равно был какой‑то задумчивый. На большой перемене все ребята кинулись в малый зал, а мы с Мишкой еле плелись позади, потому что у меня тоже совершенно пропало настроение выступать. Но в это время нам навстречу выбежала Люся, она крепко схватила нас за руки и поволокла за собой, но у меня ноги были мягкие, как у куклы, и заплетались. Это я, наверно, от Мишки заразился.

В зале было огорожено место около рояля, а вокруг столпились ребята из всех классов, и няни, и учительницы.

Мы с Мишкой встали около рояля.

Борис Сергеевич был уже на месте, и Люся объявила дикторским голосом:

– Начинаем выступление «Пионерского Сатирикона» на злободневные темы. Текст Андрея Шестакова, исполняют всемирно известные сатирики Миша и Денис! Попросим!

И мы с Мишкой вышли немножко вперёд. Мишка был белый, как стена. А я ничего, только во рту было сухо и шершаво, как будто там лежал наждак.

Борис Сергеевич заиграл. Начинать нужно было Мишке, потому что он пел первые две строчки, а я должен был петь вторые две строчки. Вот Борис Сергеевич заиграл, а Мишка выкинул в сторону левую руку, как его научила Люся, и хотел было запеть, но опоздал, и, пока он собирался, наступила уже моя очередь, Так выходило по музыке. Но я не стал петь, раз Мишка опоздал. С какой стати!

Мишка тогда опустил руку на место. А Борис Сергеевич громко и раздельно начал снова.

Он ударил, как и следовало, по клавишам три раза, а на четвёртый Мишка опять откинул левую руку и наконец запел:

 

Папа у Васи силён в математике,

Учится папа за Васю весь год.

 

Я сразу подхватил и прокричал:

 

Где это видано, где это слыхано, –

Папа решает, а Вася сдаёт?!

 

Все, кто был в зале, рассмеялись, и у меня от этого стало легче на душе. А Борис Сергеевич поехал дальше. Он снова три раза ударил по клавишам, а на четвёртый Мишка аккуратно выкинул левую руку в сторону и ни с того ни с сего запел снова:

 

Папа у Васи силён в математике,

Учится папа за Васю весь год.

 

Я сразу понял, что он сбился! Но раз такое дело, я решил допеть до конца, а там видно будет. Взял и допел:

 

Где это видано, где это слыхано, –

Папа решает, а Вася сдаёт?!

 

Слава богу, в зале было тихо – все, видно, тоже поняли, что Мишка сбился, и подумали: «Ну что ж, бывает, пусть дальше поёт».

А музыка в это время бежала всё дальше и дальше. Но Мишка был какой‑то зеленоватый.

И когда музыка дошла до места, он снова вымахнул левую руку и, как пластинка, которую «заело», завёл в третий раз:

 

Папа у Васи силён в математике,

Учится папа за Васю весь год.

 

Мне ужасно захотелось стукнуть его по затылку чем‑нибудь тяжёлым, и я заорал со страшной злостью:

 

Где это видано, где это слыхано, –

Папа решает, а Вася сдаёт?!

 

– Мишка, ты, видно, совсем рехнулся! Ты что в третий раз одно и то же затягиваешь? Давай про девчонок!

А Мишка так нахально:

– Без тебя знаю! – И вежливо говорит Борису Сергеевичу: – Пожалуйста, Борис Сергеевич, дальше!

Борис Сергеевич заиграл, а Мишка вдруг осмелел, опять выставил свою левую руку и на четвёртом ударе заголосил как ни в чём не бывало:

 

Папа у Васи силён в математике,

Учится папа за Васю весь год.

 

Тут все в зале прямо завизжали от смеха, и я увидел в толпе, какое несчастное лицо у Андрюшки, и ещё увидел, что Люся, вся красная и растрёпанная, пробивается к нам сквозь толпу. А Мишка стоит с открытым ртом, как будто сам на себя удивляется. Ну, а я, пока суд да дело, докрикиваю:

 

Где это видано, где это слыхано, –

Папа решает, а Вася сдаёт?!

 

Тут уж началось что‑то ужасное. Все хохотали как зарезанные, а Мишка из зелёного стал фиолетовым. Наша Люся схватила его за руку и утащила к себе.

Она кричала:

– Дениска, пой один! Не подводи!.. Музыка! И!..

А я стоял у рояля и решил не подвести. Я почувствовал, что мне стало всё равно, и, когда дошла музыка, я почему‑то вдруг тоже выкинул в сторону левую руку и совершенно неожиданно завопил:

 

Папа у Васи силён в математике,

Учится папа за Васю весь год.

 

Я даже плохо помню, что было дальше. Было похоже на землетрясение. И я думал, что вот сейчас провалюсь совсем под землю, а вокруг все просто падали от смеха и няни, и учителя, все, все…

Я даже удивляюсь, что я не умер от этой проклятой песни.

Я, наверно бы, умер, если бы в это время не зазвонил звонок…

Не буду я больше сатириком!

 

Заколдованная буква

 

Недавно мы гуляли во дворе: Алёнка, Мишка и я. Вдруг во двор въехал грузовик. А на нём лежит ёлка. Мы побежали за машиной. Вот она подъехала к домоуправлению, остановилась, и шофёр с нашим дворником стали ёлку выгружать. Они кричали друг на друга:

– Легче! Давай заноси! Правея! Левея! Становь её на попа! Легче, а то весь шпиц обломаешь.

И когда выгрузили, шофёр сказал:

– Теперь надо эту ёлку заактировать, – и ушёл.

А мы остались возле ёлки.

Она лежала большая, мохнатая и так вкусно пахла морозом, что мы стояли как дураки и улыбались. Потом Алёнка взялась за одну веточку и Сказала:

– Смотрите, а на ёлке сыски висят.

«Сыски»! Это она неправильно сказала! Мы с Мишкой так и покатились. Мы смеялись с ним оба одинаково, но потом Мишка стал смеяться громче, чтоб меня пересмеять.

Ну, я немножко поднажал, чтобы он не думал, что я сдаюсь. Мишка держался руками за живот, как будто ему очень больно, и кричал:

– Ой, умру от смеха! Сыски!

А я, конечно, поддавал жару.

– Пять лет девчонке, а говорит: «сыски»… Ха‑ха‑ха!

Потом Мишка упал в обморок и застонал:

– Ах, мне плохо! Сыски… – И стал икать: – Ик!.. Сыски. Ик! Ик! Умру от смеха! Ик!

Тогда я схвати


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: