Отсутствующая первая страница 11 страница

Уитмен недолго продержался в адвокатской конторе; еще до конца года он стал учеником печатника в газете «Лонг-Айленд Патриот» и учился работать с ручным прессом в тесном подвале под присмотром редактора и единственного автора газеты. Там Уитмен познакомился с «чудесными тайнами разных букв и их частей коробка больших „Е“, коробочка для пробелов… коробка „а“, коробка „Т“ и все остальные» — орудия его труда.

С 1836 по 1838 год он работал сельским учителем в Норвиче, штат Нью-Йорк. Платили ему мало и нерегулярно, и, возможно, из-за того, что школьные инспектора были недовольны шумом на его уроках, Уитмену пришлось за два года сменить восемь школ. Да и вряд ли начальство могло быть удовлетворено его работой, поскольку он говорил своим ученикам, к примеру:

Ты уже не будешь брать все явления мира из вторых

или третьих рук,

Ты перестанешь смотреть глазами давно умерших

или питаться книжными призраками.[372]

Или еще:

И тот докажет, что он усвоил мой стиль борьбы,

кто убьет своего учителя насмерть.[373]

Овладев искусством печатания и обучения чтению, Уитмен обнаружил, что может объединить то и другое, став редактором газеты: сначала он возглавил «Лонг-Айлендер» в Хантингтоне, штат Нью-Йорк, а позднее «Бруклин Дейли Игл». Именно там он начал разрабатывать свою идею о демократическом обществе как об обществе «свободных читателей», не запятнанном фанатизмом и политическими объединениями, которому создатели текстов — поэт, печатник, учитель, журналист должны беззаветно служить. «Мы действительно страстно желаем поговорить о множестве вещей, — объяснял он в газетной передовице 1 июня 1846 года, — со всеми жителями Бруклина; и вовсе не желание заполучить ваши девять пенсов движет нами. Тут дело в какой-то странной симпатии (раньше вам не приходилось думать об этом), которую испытывает издатель газеты по отношению к своим читателям… Ежедневное наше воссоединение создает нечто вроде братства между издателями и читателями»[374].

Примерно в это же время Уитмен познакомился с творчеством Маргарет Фуллер. Она была исключительной личностью: первый профессиональный литературный критик Соединенных Штатов, первая женщина — иностранный корреспондент, яростная феминистка, автор страстной брошюры «Женщина в девятнадцатом столетии». Эмерсон считал, что «все искусство, все свежие идеи и все благородство в Новой Англии… казалось каким-то образом связанным с ней, и наоборот»[375]. Натаниэль Готорн, с другой стороны, называл ее «великой обманщицей»[376], а Оскар Уайльд заметил, что Венера дала ей «все, кроме красоты», а Афина «все, кроме мудрости»[377]. Фуллер, хотя и считала, что книги не заменяют реального жизненного опыта, видела в них «медиума, способного увидеть все человечество, ядро, вокруг которого могут быть собраны все знания, весь опыт, все идеалистическое и практическое в нашей природе». Уитмен с энтузиазмом откликнулся на ее идеи. Он писал:

Не правда ли, душа моя, прекрасно

Проникнуть в смысл великих книг, впитать

Их глубину, игру воображенья понять,

Но разве не прекрасно

Услышать как пленительная трель,

О пленница моя в тяжелой клетке,

Наполнит эту комнату пустую,

И воздух этой комнаты, и утро,

Что тянется так долго — разве это

Не столь же восхитительно, мой ангел?[378]

Для Уитмена текст, автор, читатель и мир отражали друг друга в процессе чтения, в процессе, значение которого он расширял до тех пор, пока тот не стал определять все важнейшие виды человеческой деятельности, а с ними и саму Вселенную. И в этой связке читатель отражает писателя (он и я едины), мир эхом отзывается на книгу (книга Бога, книга Природы), книга становится существом из плоти и крови (собственных плоти и крови писателя, которые благодаря литературной замене одной ткани на другую становятся моими), мир это книга, которую нужно прочесть (стихи писателя становятся моим прочтеньем мира). Всю свою жизнь Уитмен пытался понять и определить, что же такое чтение, которое является одновременно самим собой и метафорой всех этих частей.

«Метафоры, писал немецкий критик Ханс Блуменберг в наше время, уже не рассматриваются главным образом как часть сферы, руководящей нашими поспешными теоретическими заключениями, как прихожая в формировании идей, как особый инструмент внутри отдельных языков, которые еще не объединились, но скорее как аутентичный смысл соответствующего контекста»[379]. Сказать, что автор суть читатель или читатель суть автор, увидеть книгу как человеческое существо или человеческое существо как книгу, чтобы описать мир как текст или текст как мир, — вот пути искусства читателя.

Все это очень старые метафоры, корни которых лежат в древнем иудейско-христианском обществе. Немецкий критик Курциус в своей книге «Европейская литература и латинское Средневековье» в главе о символизме предполагает, что книжные метафоры впервые возникли в Древней Греции, но их сохранилось очень мало, поскольку в греческом обществе, как и в более позднем римском, книги не считались предметами повседневной необходимости. Иудейское, христианское и исламское общества развили сложную систему символических связей со своими священными книгами, которые были не символами Божьего Слова, но самим Божьим Словом. По Курциусу, «образы мира и природы как книг, создали риторики католической церкви, потом их подхватили философы-мистики раннего Средневековья, и в конце концов они стали общим местом».

По версии испанского мистика XVI века Луиса де Гранада, если мир книга, то все в этом мире буквы алфавита, которым эта книга написана. В «Introduction al símbolo de lafe» («Введение к Символу Веры») он спрашивал: «Что же они такое, все создания этого мира, столь прекрасные, столь совершенные, если не отдельные, богато изукрашенные буквы, так явственно показывающие нежность и мудрость своего создателя?… И мы также… помещенные тобой перед этой чудесной книгой Вселенной, чтобы с помощью твоих созданий, словно с помощью живых букв, прочесть совершенство нашего Создателя»[380].

«Перст Божий, писал сэр Томас Браун, переиначивая метафору Луиса де Гранады, — оставил Надпись на всех трудах Его, но не графическую и состоящую не из букв, но из их форм, из их частей и значений, которые, объединившись вместе, создают слово, выражающее их»[381]. Много веков спустя испано-американский философ Джордж Сантаяна добавил: «Есть книги, в которых сноски или примечания, оставленные читателями на полях, куда интереснее, чем сам текст. Мир — одна из таких книг»[382].

Наша задача, как говорил Уитмен, читать этот мир, поскольку эта колоссальная книга — единственный источник познания для нас, смертных. Ангелы, если верить святому Августину, не должны читать книгу мира, поскольку видят Самого Автора и получают Его Слово во всем величии. Обращаясь к Богу, Августин объясняет, что у ангелов «нет нужды смотреть в небеса или читать их, чтобы прочесть слово Твое. Ибо они уже видят лик Твой, и на нем, не тратя времени даром, читают они вечную волю Твою. Они читают ее, избирают ее и всей душой любят ее. Они уже читают, и тому, что читают они, никогда не будет конца книга, которую нельзя закрыть, свиток, который нельзя свернуть. Ибо Ты эта книга, а Ты вечен»[383].

Люди, созданные по образу и подобию Божьему тоже книги. Здесь акт прочтения служит метафорой, помогающей нам понять хрупкую связь между нашей душой и телом, встречу, соприкосновение и расшифровку другого существа. Мы читаем выражения лиц, мы смотрим на жесты наших любимых, как в раскрытую книгу.

«Мой друг, как в книге, на твоем лице легко прочесть диковинные вещи»[384], — говорит леди Макбет своему супругу, а поэт XVII века Генри Кинг писал о своей жене, умершей молодой:

Навек ушла ты в мир иной,

Но мысль моя — всегда с тобой.

Ты — книга главная моя,

В тебя все вглядываюсь я,

Хоть слеп почти.[385]

И Бенджамин Франклин, большой любитель книг, сочинил самому себе эпитафию (к сожалению, она не была использована на его надгробии), в которой образ читателя книги отражен очень четко:

Здесь лежит тело

типографа Бенджамина Франклина,

как переплет старой книги,

лишенной своего содержания,

заглавия и позолоты,

в снедь червям;

но сочинение само не пропало,

оно, как он уповает, когда-нибудь

опять в свет покажется

в новом лучшем издании,

исправленное и украшенное

сочинителем.

Недостаточно сказать, что мы читаем мир, книгу или тело. Метафора чтения вызывает к жизни другие метафоры, требует объяснения в образах, которые лежат за пределами библиотеки читателя и в то же время внутри его тела, так что функция чтения ассоциируется с другими нашими телесными функциями. Чтение, как мы уже поняли, служит метафорическим средством передвижения, но чтобы быть понятым и само нуждается в метафорах. Писатели говорят: состряпать сюжетец, полусырая идея замысла, сцену нужно сдобрить перчиком, голому костяку фактов нужен гарнир, проза вышла вязкая, непропеченная, ломтик жизни, приправленный аллюзиями, в которые читатели с удовольствием вопьются зубами; мы читатели поглощаем книги, находим в них пищу для ума, проглатываем за один присест, говорим, что автор изрыгает текст, смакуем слова поэта, упиваемся стихами, садимся на диету из детективов. В эссе об искусстве обучения английский ученый XVI века Френсис Бэкон подвел итог: «Некоторые книги смакуют, другие проглатывают, а третьи жуют и переваривают»[386].

По удивительной случайности мы знаем дату, когда была впервые записана эта любопытная метафора. 31 июля 593 года до н. э. у реки Ховар в земле Халдейской священнику Иезекиилю было огненное видение, в котором он увидел «видение подобия славы Господней». Он получил приказ говорить с сынами Израилевыми. «Открой уста твои и съешь, что Я дам тебе», — повелел ему голос.

И увидел я, и вот, рука простерта ко мне, и вот, в ней книжный свиток.

И Он развернул его передо мною, и вот, свиток исписан был внутри и снаружи, и написано на нем: «плач, и стон, и горе».[387]

Святой Иоанн, записывая свое апокалиптическое видение на Патмосе, получил то же откровение, что и Иезекииль. И когда он застыл от ужаса, с небес сошел ангел с раскрытой книгой, и громовой голос приказал ему не записывать то, чему он научился, но взять книгу из рук ангела.

И я пошел к Ангелу, и сказал ему: дай мне книжку. Он сказал мне: возьми и съешь ее; она будет горька во чреве твоем, но в устах твоих будет сладка, как мед.

И взял я книжку из руки Ангела, и съел ее; и она в устах моих была сладка, как мед; когда же съел ее, то горько стало во чреве моем.

И сказал он мне: тебе надлежит опять пророчествовать о народах и племенах, и языках и царях многих.[388]

В конце концов, по мере того как чтение развивалось, гастрономическая метафора стали общим местом. Во времена Шекспира ее часто употребляли среди образованных людей, и сама королева Елизавета I описывала с ее помощью свое увлеченное чтение: «Много раз прогуливалась я по дивным полям Священного Писания, где собирала дивные зеленые травы изречений, ела их, читая, жевала их, обдумывая, и раскладывала по порядку у себя в памяти… и так куда менее страдала я от горестей моей несчастной жизни»[389]. К 1695 году метафора уже настолько внедрилась в язык, что Уильям Конгрив спародировал ее в начальной сцене книги «Любовь за любовь», заставив педантичного Валентина сказать своему слуге: «Читай книги и развивай свой вкус! Учись жить, как велит философия. Питай ум и умерщвляй плоть. Черпай пищу книг. Замкни уста и впитывай познания очами». «Да, страсть как разжиреешь на этом книгочействе!» — комментирует слуга[390].

 

Менее чем через столетие доктор Джонсон читал книги с теми же манерами, с какими он вел себя за столом. Он читал, как говорил Босуэлл, «яростно, словно поглощая книги». По словам Босуэлла, во время ужина доктор Джонсон держал книгу у себя на коленях, обернутую в салфетку, «будто бы желая иметь наготове новое развлечение, еще не окончив предыдущего; при этом он напоминал (да простит мне читатель мою улыбку) собаку, которая придерживает кость лапой, покуда грызет другую»[391].

Как бы то ни было, читатели сделали книги своими, и в конце концов читатель и книга стали единым целым. Мир — это книга, которую пожирает читатель, который является буквой в тексте мира; такова круговая метафора, отображающая цикличность чтения. Мы — это то, что мы читаем. По мнению Уитмена, процесс, который замыкает этот круг, не является чисто интеллектуальным; мы читаем интеллектом поверхностно, захватывая лишь некоторые смыслы и факты, но в то же время исподволь, бессознательно, текст и читатель переплетаются, создавая новые уровни смыслов, и каждый раз, когда мы проглатываем текст, он что-то приобретает, в нем постоянно рождается нечто, чего мы еще не успели ухватить. Вот почему — и в это верил Уитмен, который множество раз переписывал и переиздавал свои стихи, чтение не может быть окончательным. В 1867 году он написал, пытаясь объяснить это:

Не закрывайте дверей предо мною, надменные библиотеки.

Ведь я приношу вам то, чего никогда не бывало

на ваших тесно уставленных полках,

то, что вам нужнее всего.

Ибо и я, и моя книга взросли из войны;

Слова моей книги — ничто, ее стремление — все.

Одинокая книга, с другими не связанная,

ее не постигнешь рассудком,

но то сокровенное, что не сказано в ней,

прорвется на каждой странице.[392]

ВЛАСТЬ ЧИТАТЕЛЯ

Человек должен быть изобретателем, чтобы хорошо читать.

Ральф Уолдо Эмерсон.

Американский ученый, 1837

НАЧАЛА

Летом 1989-го, за два года до начала войны в Заливе, я отправился в Ирак, чтобы увидеть развалины Вавилона и Вавилонской башни. Это было путешествие, о котором я давно мечтал. Вавилон, реконструированный между 1899 и 1917 годами немецким археологом Робертом Колдвеем, находится примерно в сорока милях к югу от Багдада. Огромный лабиринт стен цвета сливочного масла, который был некогда самым могущественным городом на земле, вокруг глиняного кургана как сказано в путеводителе, это все, что осталось от проклятой Богом башни. Водитель такси, который привез меня туда, знал это место только благодаря тому, что оно находилось рядом с городком Хилла, где он пару раз навещал свою тетушку. Я взял с собой «пингвиновскую» антологию коротких рассказов, и, вволю наглядевшись на то, что для меня, западного читателя, является отправной точной любой книги, я сел в тени олеандровых зарослей и стал читать.

Стены, кусты олеандров, мощенные битумом дороги, открытые ворота, горы глины, развалины башен часть загадки Вавилона в том, что посетитель видит не один, а множество городов, существовавших в разное время но в одном и том же пространстве[393]. Это Вавилон аккадской эры маленькая деревушка примерно 2350 года до н. э. Это Вавилон, где в один из дней 2-го тысячелетия до н. э. впервые было прочитано сказание о Гильгамеше, одно из первых литературных произведений, упоминающих о Всемирном потопе. Это Вавилон правившего в XVIII веке до н. э. царя Хаммурапи, чей свод законов относится к самым ранним попыткам ввести единые правила поведения человека в обществе. Это Вавилон, уничтоженный ассирийцами в IX веке до н. э. Это возрожденный Вавилон Навуходоносора, который около 586 года до н. э. осадил Иерусалим, ограбил храм Соломона и увел в плен рыдавших на берегу реки иудеев. Это Вавилон сына или внука Навуходоносора (ученые сомневаются в степени родства), царя Валтасара, который первым увидел на стене надпись, сделанную рукой Бога. Это Вавилон, который Александр Великий намеревался сделать столицей своей империи, простиравшейся от Северной Индии до Египта и Греции; Вавилон, в котором завоеватель всего мира умер в возрасте тридцати трех лет в 323 году до н. э., сжимая в руках «Илиаду», — в те дни полководцы еще умели читать. Это Вавилон Великий, о котором говорил святой Иоанн, мать блудницам и мерзостям земным, Вавилон, заставивший все народы земли до дна испить чашу ярости Божьей. А еще это Вавилон моего водителя такси, местечко неподалеку от Хиллы, где живет его тетушка.

Здесь (или, по крайней мере, где-то неподалеку отсюда), как соглашаются все археологи, началась история книг. В середине четвертого тысячелетия до н. э., когда климат Ближнего Востока стал прохладнее, а воздух суше, земледельцы Южной Месопотамии покинули свои разрозненные деревушки и стали селиться около более крупных центров, которые вскоре разрослись до размеров городов-государств[394]. Для сохранения редких участков плодородной земли они изобрели новую систему орошения и замысловатые архитектурные сооружения и создали исключительно сложное общество со своим сводом законов и правил торговли. В конце четвертого тысячелетия эти свежеиспеченные городские жители придумали искусство, которое навсегда изменило систему общения между человеческими существами, искусство письма.

По всей вероятности, письмо было изобретено торговцами, чтобы запомнить, сколько голов скота находится в собственности семьи или было переправлено в другое место. Записи служили как бы устройством для запоминания: картинка с двумя быками должна была напомнить читателю, что была произведена сделка с быками, их было такое- то количество, покупателя и продавца звали так-то. Так создавался документ, запись о совершении сделки.

Изобретатель тех первых табличек, должно быть, понял, какими преимуществами обладают эти куски глины по сравнению с ненадежной человеческой памятью: во-первых, на табличках можно было хранить бесконечное количество информации, тогда как способности мозга ограничены; во-вторых, таблички не требуют присутствия запоминавшего для передачи информации. Вдруг оказалось, что нечто неосязаемое — число, новость, мысль, приказ — можно узнать без физического присутствия пославшего; волшебным образом информация получила возможность перемещаться во времени и пространстве. С момента возникновения первой доисторической цивилизации человеческое общество пыталось научиться преодолевать беспредельность расстояний, окончательность смерти, разрушительность забвения. Одним-единственным простым действием — изображением фигурки на глиняной табличке тот первый анонимный писатель одним ударом разрешил все эти, на первый взгляд, неразрешимые проблемы.

Но родилось не только письмо: в этот же самый момент возникло и еще кое-что. Поскольку цель того первого письма состояла в том, чтобы текст можно было распознать иначе говоря, прочесть, — этот простой рисунок привел к появлению читателя — хотя эта роль на самом деле существовала задолго до появления первого настоящего читателя. В то время как первый писатель изобрел новое искусство, сделав насечки на куске глины, рождение другого искусства было уже неизбежным, поскольку без него значки на глине не имели бы никакого смысла. Писатель создавал послания и знаки, но требовался маг, который мог бы расшифровать эти послания и знаки, распознать их значение, дать им голос. Письмо нуждалось в читателе.

Изначальная связь между писателем и читателем рождает удивительный парадокс: создавая роль читателя, писатель подписывает себе смертный приговор, поскольку текст может считаться завершенным только после того, как писатель отступит, исчезнет. Покуда писатель остается поблизости, текст будет неполноценным. Существование текста начинается с того момента, как писатель отпускает текст на свободу. И с этого мгновения текст остается немым до тех пор, пока его не прочет читатель. Активная жизнь текста начинается лишь после того, как значков на табличке касается опытный взгляд.

У этой непростой связи между писателем и читателем есть начало; она зародилась однажды вечером в далекой Месопотамии. Это плодотворная, но анахроническая связь между первобытным творцом, который рождает в момент смерти, и посмертным творцом, или, скорее, поколениями посмертных творцов, которые побуждают творение говорить и без которых любое письмо мертво. С самого начала чтение было апофеозом письма.

Люди быстро поняли, какие возможности дает письмо, и писец невероятно возвысился в месопотамском обществе. Абсолютно очевидно, что чтение имело для него не менее важное значение, но ни название его профессии, ни социальное восприятие его деятельности не признавало акта чтения и было сосредоточено на его способности записывать. Фактически для писца было безопаснее оставаться не тем, кто получает информацию (и следовательно, способен наделять ее смыслом), а тем, кто просто записывает ее ради общественного блага. Хотя писец мог быть глазами и языком полководца или даже царя, такого рода политическую власть не следует выставлять напоказ. Возможно, именно поэтому символом Нисабы, месопотамской богини писцов, было стило, а не глиняная табличка.

Трудно переоценить значение роли писца в месопотамском обществе. Писцы были необходимы, чтобы отправлять сообщения, чтобы передавать новости, чтобы записывать царские приказы, чтобы хранить законы, чтобы отмечать астрономические данные, необходимые для ведения календаря, чтобы рассчитывать нужное количество солдат, рабочих, припасов или голов скота, чтобы следить за финансовыми сделками, чтобы записывать медицинские диагнозы и предписания, чтобы сопровождать военные экспедиции и вести военную хронику, чтобы собирать налоги, заключать контракты, сохранять священные религиозные тексты и развлекать народ чтением Гильгамеша. Ничто из этого не было бы возможным без писца. Он был рукой, глазами и голосом, благодаря которым осуществлялось общение между людьми. Вот почему месопотамские авторы обращались напрямую к писцу, зная, что никто, кроме него, не сможет передать их послание: «Моему господину скажи вот что: так говорит Такой-то, ваш слуга»[395]. «Скажи» относится ко второму лицу, к «тебе», к древнему предку «Дорогого читателя» более поздней литературы. Каждый из нас, читая эту строчку, сейчас, спустя много веков, становится этим «ты».

В первой половине второго тысячелетия до н. э. жрецы храма Шамаш в Сиппаре, в Южной Месопотамии, воздвигли монумент, все двенадцать граней которого были покрыты письменами, описывающими обновление храма и увеличение дохода царской казны. Но вместо того чтобы датировать записи своим собственным временем, эти первобытные политики датировали их временем правления царя Маништушу из Аккада (приблизительно 2276–2261 годы до н. э.), таким образом искусственно состарив финансовые притязания храма. Надпись заканчивается следующим заверением: «Это не ложь, это точно правда!»[396] Как вскоре обнаружил писец, благодаря своему искусству он обрел способность менять историю.

Учитывая, какая власть была сосредоточена в руках месопотамских писцов, они быстро сформировали слой аристократической элиты. (Много лет спустя, в XVII и XVIII веках уже христианской эры, писцы Ирландии все еще находились на особом положении: штраф за убийство ирландского писца соответствовал штрафу за убийство епископа[397].) Лишь некоторые граждане Вавилона могли стать писцами, и благодаря своей функции они существенно возвышались над другими членами общества. Текстовые книги (школьные таблички) были обнаружены в самых богатых домах Ура, из чего мы можем заключить, что чтение и письмо считались занятиями аристократии. Тех, кого избирали писцами, учили начиная с очень раннего возраста в частной школе э-дубба, или «доме табличек». Хотя в комнате, уставленной глиняными скамейками, которую археологи обнаружили во дворце царя Цимри-Лима из Мари[398], глиняные таблички обнаружены не были, считается, что именно так выглядели школы писцов.

Владельцу школы, главе уммии, помогал адда э-дубба — - «отец дома табличек», и угала — служитель. Преподавали в школе несколько предметов; например, глава одной из школ, по имени Игмил-Син[399], обучал своих учеников письму, религии, истории и математике. Дисциплину должны были поддерживать старшие ученики, выполнявшие функцию сегодняшних префектов[400]. Для писцов было важно хорошо учиться, и существуют свидетельства того, что некоторые отцы подкупали учителей, чтобы их сыновьям выставляли хорошие оценки.

После изучения таких практических умений, как формирование глиняных табличек и владение стилом, ученики учились рисовать и распознавать самые простые значки. Ко второму тысячелетию до н. э. в Месопотамии перешли от пиктографического письма — более или менее точных изображений предметов, обозначаемых словом — к клинописи значкам в форме клиньев, обозначающим звуки, а не предметы. Изначальные пиктограммы (которых было более двух тысяч, поскольку для каждого объекта требовался свой, особый значок) превратились в абстрактные значки, обозначавшие уже не только объекты, но и связанные с ними понятия; для разных слов и слогов, произносившихся одинаково, использовались одни и те же значки. Вспомогательные значки — фонетические или грамматические облегчали понимание текста и позволяли передавать различные оттенки и нюансы смысла. За короткое время сформировалась система, позволявшая писцам создавать очень сложные литературные произведения: научные книги, юмористические рассказы, любовные стихи[401]. Клинописью последовательно пользовались в Шумере, Аккаде и Ассирии для записи текстов на пятнадцати разных языках, на территории, которую сегодня занимают Ирак, Западный Иран и Сирия. Сегодня мы не можем читать пиктографические таблички как язык, потому что не знаем фонетического значения значков; мы можем лишь распознать в них овцу или козу. Но лингвистам удалось предположительно реконструировать звучание шумерских и аккадских клинописных текстов, так что мы можем приблизительно представить себе, как звучали звуки, записанные тысячи лет назад.

Обучение чтению и письму начинали обычно с составления из значков собственного имени. Сохранилось множество табличек с этими первыми неуклюжими попытками, со значками, сделанными нетвердой рукой. Ученик должен был научиться писать так, чтобы потом написанное можно было прочесть. Например, аккадское слово «ана» предлог «к», нужно было писать «а-на», а не «ана» или «ан-а», чтобы ученик правильно ставил ударение[402].

После того как этот этап обучения был пройден, ученику выдавали круглую глиняную табличку, на которой учитель писал короткое предложение, поговорку или список существительных. Ученик должен был запомнить, как выглядит надпись, потом перевернуть табличку и попытаться воспроизвести ее. Для этого ему нужно было в уме перенести слова с одной стороны таблички на другую, и, таким образом, он впервые становился передаточным звеном: был читателем, глядя на запись учителя, и становился писателем, записывая прочитанное. В этом вся суть функции писца: копировать текст, комментировать его, переводить, перерабатывать.

Я говорю о месопотамских писцах в мужском роде, потому что это почти всегда были мужчины. Чтение и письмо в этом патриархальном обществе принадлежали власть имущим. Но были и исключения. Первым не анонимным автором в истории была женщина, принцесса Энхедуанна, родившаяся приблизительно в 2300 году до н. э., дочь аккадского царя Саргона I, верховная жрица богини луны Нанны. Она написала несколько песен, посвященных Инанне, богине любви и войны[403]. Энхедуанна подписывала таблички своим именем. Такова была обычная практика в Месопотамии, и большую часть того, что нам известно о писцах, мы знаем из этих подписей колофонов, где указывалось имя писца, дата и название города, где писец находился. Это позволяло читателю дать тексту свой особый голос — в случае с гимнами Инанне голос Энхедуанны, — идентифицировать «я» в тексте с каким-то конкретным человеком. Таким образом, создавался некий вымышленный персонаж, «автор». Этот прием, изобретенный на заре существования литературы, все еще жив и сейчас, более четырех тысяч лет спустя.

Писцы, разумеется, понимали, какую неограниченную власть дает им в руки способность к чтению, и ревниво оберегали свою монополию. Большинство месопотамских писцов заканчивали свои тексты следующим колофоном: «Пусть мудрец наставляет мудреца в том, чего глупец не увидит»[404]. В Египте времен XIX династии, приблизительно в 1300 году до н. э., один из писцов написал такой панегирик своему ремеслу:

Стань писцом, заключи это в своем сердце,

Чтобы имя твое стало таким же.

Книга лучше расписного надгробья

И прочной стены.

Написанное в книге возводит дома

и пирамиды в сердцах тех,

Кто повторяет имена писцов,

Чтобы на устах была истина.

Человек угасает, тело его становится прахом,

Все близкие его исчезают с земли,

Но писания заставляют вспоминать его

Устами тех, кто передает это в уста других.[405]

Писатель может создавать тексты бесчисленным количеством способов, выбирая из общего запаса слов те, что наилучшим образом смогут выразить его мысль. Но получающий текст читатель не привязан ни к одной интерпретации. Хотя мы знаем, что множество значений текста не бесконечно они ограничены правилами грамматики и оковами здравого смысла, оно диктуется не только самим текстом. В любом записанном тексте, как считает французский критик Жак Деррида, «знаку принадлежит право быть читаемым, даже если момент его производства невосстановимо утрачен и даже если я не знаю, что так называемый автор-скриптор хотел сказать сознательно и интенционально в момент, когда он это писал, то есть право на необходимое ответвление»[406]. По этой причине автор (писатель или писец), который хочет сохранить некое значение текста, должен в то же время быть читателем. Вот тайная привилегия, которую пожаловал сам себе месопотамский писец, и которую я узурпировал, изучая обломки, некогда составлявшие его библиотеку.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: