Упорядочивание Вселенной

Египетская Александрия была основана Александром Великим в 331 году до н. э. Квинт Курций Руф, римский историк, живший во времена правления Клавдия и писавший об этом событии спустя четыре века, в своей «Истории Александра» отмечал, что город был основан сразу же после того, как Александр посетил святилище египетского бога Амона «Скрытого», где жрец обратился к Александру как к «сыну Юпитера». И в этом вновь обретенном состоянии благодати Александр выбрал для своего нового города полоску земли между озером Мареотида и морем и приказал своим подданным переселяться из соседних городов в новую столицу. «Есть предание, что, когда царь, по македонскому обычаю, ячменем обозначил черту будущих стен города, налетели птицы и поклевали ячмень: многими это было истолковано как дурное предзнаменование, но прорицатели разъяснили, что этот город всегда будет убежищем многим чужеземцам и будет снабжать много земель продовольствием»[410].

И действительно, представители самых разных народов потянулись в новую столицу, но все же не эта иммиграция сделала Александрию столь знаменитой. К моменту смерти Александра в 323 году до н. э. в городе образовалось то, что сегодня мы бы назвали «мультикультурным обществом», поделенным на politeumata — национальные общины под управлением династии Птолемеев. Из этих национальных общин наиболее влиятельными, помимо египтян, были греки, для которых письменность была символом мудрости и власти. «Те, кто умеет читать, видят вдвое», — писал аттический поэт Менандр в IV веке до н. э.[411]

Хотя египтяне традиционно вели записи своей административной деятельности, скорее всего именно влияние греков, считавших, что все события, происходящие в обществе, должны точно и систематически записываться, превратило Александрию в крайне бюрократизированное государство. В середине III века до н. э. поток документации был огромен. Квитанции, сметы, декларации и разрешения выдавались в письменном виде. Сохранились документы практически обо всех видах деятельности, какими бы незначительными они ни были: о содержании свиней, о продаже пива, о торговле жареной чечевицей, о содержании бани, о работе художников[412]. Из документа, датируемого 258–257 годом до н. э., видно, что канцелярия министра финансов Аполлония использовала 434 свитка папируса за тридцать три дня[413]. Страсть к бумагам вовсе не равнозначна любви к книгам, но, без сомнения, знакомство с печатным словом приобщило жителей Александрии к чтению.

Александрия просто обречена была стать городом книг, если принять во внимание вкусы ее основателя. Отец Александра, Филипп Македонский, нанял Аристотеля в качестве частного учителя для своего сына, и в результате Александр стал «величайшим любителем всех видов учения и чтения»[414] — фактически он был таким страстным читателем, что его редко видели без книги. Однажды, путешествуя по Передней Азии и «стосковавшись без книг», он приказал одному из своих военачальников прислать ему несколько штук; спустя должное время он получил «Историю» Филиста, несколько пьес Эврипида, Софокла и Эсхила, а также стихи Телеста и Филоксена[415].

Возможно, это Деметрий Фалерский ученый из Афин, составитель басен Эзопа, критик Гомера и ученик знаменитого Теофраста (который в свою очередь был учеником и другом Аристотеля), предложил наследнику Александра Птолемею I основать библиотеку, которой суждено было принести Александрии славу такую славу, что даже спустя 150 лет после уничтожения библиотеки Афиней из Навкратиса считал излишним описывать ее своим читателям. «Что же касается количества книг, устройства библиотеки и собраний в Зале муз, зачем я буду описывать все это, если нет человека, который бы этого не знал?»[416] И очень жаль, что он так считал, потому что мы до сих пор не знаем точно, где именно находилась библиотека, сколько книг в ней было, по каким принципам она была составлена и кто именно ответствен за ее уничтожение.

Греческий географ Страбон, писавший в конце I века до н. э., довольно подробно описывал Александрию и ее музеи, но при этом даже не упомянул о библиотеке. По мнению итальянского историка Лучано Канфоры, «Страбон не упомянул о библиотеке просто потому, что она представляла собой не отдельное помещение или здание»[417], а скорее пространство, прилегающее к колоннаде и главному залу музея. Канфора предполагает, что bibliothekai, или книжные полки, находились в нишах вдоль широкого прохода. «Каждая из этих ниш, — отмечает Канфора, — очевидно была посвящена определенному классу авторов и снабжена соответствующей вывеской». Это пространство постоянно расширялось, и в конце концов в библиотеке скопилось, по некоторым данным, около полумиллиона свитков, плюс еще сорок тысяч, хранившихся в другом здании, примыкающем к храму Сераписа, в старом египетском квартале Ракотис. Если учесть, что до изобретения печатного пресса папская библиотека в Авиньоне была единственной на христианском Западе, обладавшая более чем двумя тысячами томов[418], можно лучше представить себе, какое огромное значение имело александрийское собрание.

Книги скапливались в Александрии в таких количествах, поскольку главным назначением библиотеки был сбор всех знаний человечества. Для Аристотеля собирание книг было частью труда ученого, необходимого «для памятливости». Библиотека города, основанного его учеником, была попросту более крупным образцом того же: она представляла собой память мира. По словам Страбона, коллекция книг Аристотеля перешла к Теофрасту, а от него к его родственнику и ученику Нелею из Скепсиса, и уже Нелей (хотя его великодушие ныне ставится под сомнение)[419] наконец передал ее Птолемею II, который отдал собрание Александрийской библиотеке. Во время правления Птолемея III уже ни один человек не мог прочесть все книги библиотеки. По царскому указу все корабли, заходившие в порты Александрии, должны были сдавать все книги, находящиеся на борту; эти книги копировали, после чего оригиналы (иногда копии) возвращали владельцам, а копии (иногда и оригиналы) оставались в библиотеке. Тексты великих греческих драматургов, хранившиеся в Афинах, достались Птолемею благодаря посредничеству послов и были переписаны с великой тщательностью. Не все книги, попадавшие в библиотеку, были подлинными; зная о страсти Птолемея к классикам, мошенники продали ему апокрифические трактаты Аристотеля, лишь столетия спустя ученым удалось доказать, что это фальшивка. Иногда фальшивки изготавливали и сами ученые. Под именем современника Фукидида ученый Кратипп написал крайне напыщенную книгу, озаглавленную «Все, о чем умолчал Фукидид», содержавшую множество анахронизмов: там, например, цитировался автор, который жил через 400 лет после смерти Фукидида.

Накопление знаний не есть знание. Галльский поэт Децим Маги Авсоний несколько столетий спустя насмешливо говорил об этом в своих «Опускулах»:

Ты покупаешь книги и заполняешь полки,

О, поклонник муз.

Сделало ли это тебя ученым?

Если купишь ты сегодня струнные инструменты, плектру и лиру,

Неужели назавтра царство музыки станет твоим?[420]

Совершенно необходим был какой-то метод использования этого книжного богатства метод, позволяющий любому читателю найти необходимую ему книгу. У Аристотеля, без сомнения, была какая-то система, благодаря которой он доставал книги из своей библиотеки (система, о которой, как это ни печально, мы ничего не знаем). Но в Александрийской библиотеке было столько книг, что ни один читатель не мог бы найти нужную разве только если бы ему невероятно повезло. Решение — а с ним и новые проблемы — нашел новый библиотекарь, ученый и сочинитель эпиграмм Каллимах Киренский.

Каллимах родился в Северной Африке в начале III века до н. э. и почти всю свою жизнь прожил в Александрии, сначала преподавал в школе, потом работал в библиотеке. Он был удивительно плодовитым писателем, критиком, поэтом и энциклопедистом. Каллимах начал (или продолжил) спор, который не завершен до наших дней: он считал, что литература должна быть лаконичной и ничем не приукрашенной, и насмехался над теми, кто писал в стиле древних, называя их старомодными болтунами. Его враги в ответ говорили, что он просто не способен написать длинное стихотворение, а его короткие стихи сухи, как дорожная пыль. (Столетия спустя именно по этому поводу схлестывались модернисты с древними, романтики с классиками и великие американские романисты с минималистами.) Главным врагом Каллимаха был его начальник — главный библиотекарь Аполлоний Родосский, чья поэма «Путешествие Арго» состояла из шести тысяч строк и была настоящей квинтэссенцией всего, с чем боролся Каллимах. («Большая книга — большое зло», — лаконично говорил Каллимах.) Современный читатель не признал правоту ни того ни другого: «Путешествие Арго» все еще помнят (хотя и не питают к нему особой любви); образчики искусства Каллимаха дожили до наших дней в переводах Катулла («Волосы Береники» были использованы Поупом для «Похищения локона») и в обработанной Уильямом Кори элегической эпиграмме на смерть друга Каллимаха Гераклита Галикарнасского, которая начинается словами «Они сказали мне, Гераклит, они сказали, что тебя уж нет».

Под бдительным присмотром Аполлония Каллимах (нам не известно, стал ли он в результате главным библиотекарем) начал титанический труд по каталогизированию библиотеки. Каталогизирование — это древняя профессия; образцы такого «упорядочивания вселенной» (как называли каталоги шумеры) встречаются среди самых древних библиотек. Например, каталог египетского «Дома книг», датируемый приблизительно XX веком до н. э. и найденный на раскопках в Эдфу, начинается перечислением нескольких других каталогов: «Книга Того, Что Находится в Храме, Книга Земель, Список Всех Надписей на Деревянных Табличках, Книга Положений Солнца и Луны, Книга Мест и Того, Что в Них Находится»; и т. д.[421]

Система, которую Каллимах выбрал для Александрийской библиотеки, базировалась в первую очередь не просто на перечислении собственности библиотеки, а на чисто субъективной оценке мира. Все классификации случайны. Но та, которую предложил Каллимах, была немного более упорядоченной, потому что базировалась на системе взглядов, принятой среди ученых и интеллектуалов того времени, унаследовавших мировоззрение древних греков. Каллимах поделил библиотеку на полки, или столы (pinakoi), а также на восемь разделов: драма, ораторское искусство, лирическая поэзия, законы, медицина, история, философия и разное. Более длинные книги он поделил на несколько частей, распорядившись скопировать их на несколько более коротких свитков, которые было удобнее читать.

Каллимаху не суждено было довести до конца это великое дело, его завершали уже другие библиотекари. Полный pinakoi официальное название которого было Таблицы Великих в Каждой Фазе Культуры и Их Труды, в конце концов разросся до 120 свитков[422] Каллимаху мы обязаны также приемом, который сегодня стал общим местом: обычаем расставлять книги в алфавитном порядке. До этого времени лишь в нескольких греческих источниках встречались списки имен, расставленных в алфавитном порядке[423] (некоторые из этих источников датируются II веком до н. э.). По словам французского критика Кристиана Жакоба, библиотека Каллимаха была первым образцом «утопии критицизма, где тексты можно сравнивать, положив их рядом в раскрытом виде»[424]. Благодаря Каллимаху библиотека стала организованным пространством для чтения.

Все библиотеки, которые я знаю, отражения той, древней. Темная Biblioteca del Maestro (Библиотека учителя) в Буэнос-Айресе, где из окна я видел палисандровые деревья, засыпающие улицу синими цветами; изысканная Хантингтонская библиотека в Пасадене, штат Калифорния, окруженная регулярными садами, словно итальянская вилла; почтенная Британская библиотека, где я сидел (по крайней мере, так мне говорили) в том самом кресле, в котором сидел Карл Маркс, когда писал свой «Капитал»; состоящая из трех книжных полок библиотека в городке Джанет, в алжирской Сахаре, где среди книг на арабском я обнаружил неизвестно как затесавшийся туда томик «Кандида» Вольтера на французском; Национальная библиотека в Париже, где раздел, выделенный для эротической литературы, называется «Ад»; прекрасная Публичная библиотека в Торонто, где посетитель, читая, может наблюдать, как снег падает на наклонные стекла окон, — все они так или иначе копируют систему Каллимаха.

Александрийская библиотека и ее каталоги стала образцом для библиотек императорского Рима, потом византийского Востока и для христианской Европы. В своем трактате «О христианском учении», написанном вскоре после его обращения в 387 году, Блаженный Августин, все еще находившийся под влиянием неоплатонизма, соглашался с тем, что некоторые труды греческих и римских классиков вполне совместимы с христианством, поскольку такие авторы, как Аристотель или Вергилий, «незаконно овладели истиной» (то, что Плотин называл «духом», а Христос «Словом», или логосом)[425]. В том же слегка эклектичном духе самая первая из известных нам библиотек Римской церкви, основанная в 380 году папой Дамасом I в церкви Сан-Лоренцо, содержала не только истинно христианские книги, как Библия, комментарии к ней и труды некоторых греческих апологетов, но и некоторые работы греческих и римских классиков. (Правда, надо сказать, что некая дискриминация по отношению к классикам все же имела место: в середине V века, описывая библиотеку своего друга, Аполлинарий Сидоний жаловался, что языческие авторы были отделены от христианских — труды язычников стояли рядом с местами мужчин, труды христиан — рядом с местами дам[426].)

Как же каталогизировались эти библиотеки? Хранители первых христианских библиотек составляли списки книг, в который в первых строках были Библии, потом комментарии к ним, далее труды Отцов Церкви (Святой Августин первый среди них), философия, юриспруденция и грамматика. Иногда в конце перечислялись книги по медицине. Поскольку многие книги формально не имели заглавия, их обозначали первыми словами текста или давали описательное название. Иногда книги расставляли по алфавиту. Например, в X веке Великий визирь Персии Абдул Кассем Исмаил, будучи не в силах расстаться со своим собранием из 117 000 томов на время путешествия, распорядился нагрузить книги на караван верблюдов, обученных следовать в алфавитном порядке[427].

Возможно, самым ранним образцом предметного каталога в средневековой Европе является библиотека собора в Ле-Пюи XI века, но долгое время такой тип каталогизирования не являлся нормой. Во многих случаях книги разделяли по практическим соображениям. В Кентербери в начале XIII века книги в библиотеке архиепископа расставлялись в зависимости от того, какие факультеты в них чаще всего нуждались. В 1120 году Гуго Сен-Викторский предложил систему каталогизации, при которой каждой книге давалось краткое описание (нечто вроде современного резюме), после чего ее относили к одной из трех категорий, соответствующих разделению гуманитарных наук на теоретические, практические и механические.

В 1250 году Ришар де Фурниваль, чьи теории о чтении и памяти я уже описывал ранее, придумал систему каталогизации, в которой библиотека была уподоблена саду. Этот сад, где его «сограждане могли собираться и поглощать плоды познания», он поделил на три клумбы — соответственно философия, «доходные науки» и теология, причем каждая клумба состояла из нескольких меньших участков, или areolae, к каждому из которых прилагался список его содержимого, или tabula (как pinakoi Каллимаха)[428]. Клумба философии, к примеру, была поделена на три areolae:

 

 

«Доходные науки» на второй клумбе делились только на две areolae: медицина и юриспруденция. Третья клумба была выделена для теологии.

 

 

Внутри areolae каждой tabula было присвоено определенное число букв, равное числу входящих в нее книг, так что у каждой книги была своя буква, которую можно было поместить на обложке. Чтобы не запутаться в книгах, помеченных одинаковыми буквами, Фурниваль использовал буквы разного цвета и вида: например, одна книга из раздела грамматики была помечена заглавной розовой «А», а другая лиловой строчной «а».

Несмотря на то что библиотека Фурниваля была поделена на три «клумбы», tabulae назначались для подкатегорий не по степени важности, а просто в зависимости от того, сколько томов у него было по данной теме. Диалектике, к примеру, был отведен целый список, потому что в его библиотеке было более десятка книг, посвященных этому предмету; геометрия и арифметика, по каждой из которых у него было всего шесть книг, умещались в одном списке[429].

Сад Фурниваля, по крайней мере частично, был создан по принципам средневековой системы образования, в которую входило семь курсов: грамматика, риторика, логика, арифметика, геометрия, астрономия и музыка. Считалось, что такой набор предметов, разработанный в начале V века Марцианом Капеллой, воплощает в себе все грани человеческой мудрости[430].

Примерно за сто лет до того как Фурниваль предложил свою систему, другие любители книг, такие как отец церковного права Грациан и теолог Петр Ломбард, предлагали ввести новую классификацию человеческих знаний, базируясь на переоценке трудов Аристотеля, чья универсальная система иерархии всего сущего показалась им крайне привлекательной. Много лет их предложения не находили отклика. Но к середине XIII века огромное количество работ Аристотеля хлынуло в Европу (это были переводы на латынь с арабского, сделанные такими образованные люди, как Михаил Шотландец и Герман Немецкий), и ученым пришлось пересмотреть разделение, которое Фурниваль находил таким естественным. Начиная с 1251 года Парижский университет официально включил труды Аристотеля в учебный курс[431]. Как некогда это делали библиотекари Александрии, библиотекари Европы разыскивали Аристотеля. Они обнаружили, что его труды были тщательно отредактированы и прокомментированы мусульманскими учеными, такими как Аверроэс и Авиценна, его главные западный и восточный толкователи.

Аристотель пришел к арабам благодаря сну. Однажды ночью в начале X века калифу аль-Маммуну, сыну полулегендарного Гаруна аль-Рашида, приснился разговор. Собеседником калифа был бледный голубоглазый человек с широким лбом и нахмуренными бровями, сидевший на троне. Этим человеком (калиф узнал его с той уверенностью, которая дается нам только во сне) был Аристотель, и тайные слова, сказанные между ними, побудили калифа приказать ученым Багдадской академии начиная с этой самой ночи направить все свои усилия на перевод греческого философа[432].

Но не только в Багдаде собирали сочинения Аристотеля и других греческих классиков. В Каире в библиотеке Фатимидов до суннитских чисток 1175 года находилось более 1,1 миллиона томов, относившихся к этому разряду[433]. (Крестоносцы с некоторым преувеличением, вызванным, очевидно, потрясением и завистью, сообщали, что неверные хранили у себя более трех миллионов книг.) Построенная по образцу Александрийской библиотеки, библиотека Фатимидов также состояла из мусея, архива и лаборатории. Христианские ученые специально приезжали на юг, чтобы воспользоваться ее бесценными ресурсами. В исламской Испании тоже было множество прекрасных библиотек; в одной Андалузии их было больше семидесяти, и в одной из них библиотеке халифата Кордовы — в годы правления аль-Хакама (961–976) хранилось около 400 000 томов[434].

Роджер Бэкон, писавший в начале XIII века, критиковал новые системы каталогизации, основанные на переводах с арабского, поскольку, по его мнению, тексты Аристотеля при переводе на арабский подверглись сильному влиянию исламской культуры. Бэкон, ученый-экспериментатор, изучавший в Париже математику, алхимию и астрономию, был первым европейцем, подробно описавшим процесс изготовления пороха (который все равно не использовался в военных целях до следующего века) и предположившим, что когда-нибудь благодаря солнечной энергии появятся корабли без гребцов, экипажи без лошадей и машины, способные летать. Он обвинял таких ученых, как Альберт Великий и святой Фома Аквинский, в том, что они притворяются, будто читали Аристотеля, хотя ничего не смыслят в греческом, и, признавая, что от арабских комментаторов можно «кое-чему» научиться (в частности, он восхищался Авиценной и, как мы уже знаем, усердно изучал труды аль-Хайтама), все же полагал, что необходимо читать оригинальный текст, чтобы составить собственное мнение о нем.

Во времена Бэкона семь гуманитарных наук аллегорически находились под защитой Девы Марии, как изображено на тимпане над западным порталом Шартрского собора. Чтобы достичь этого теологического превращения, истинный ученый, согласно Бэкону, должен досконально изучить естественные науки и языки; для этого необходимо было знать математику и грамматику. В системе каталогизации знаний, предложенной Бэконом (которую он собирался изложить в огромном, энциклопедическом и так и не завершенном «Opus principale»), познание природы было подкатегорией познания Бога. Движимый этим убеждением, Бэкон много лет боролся за введение естественных наук в программу университетов, но в 1268 году смерть папы Климента IV, который симпатизировал его идеям, положила конец этому плану. Всю оставшуюся жизнь Бэкон оставался непопулярным среди своих товарищей- интеллектуалов; некоторые из его научных теорий вошли в Парижское осуждение 1277 года, и до 1292-го он находился в тюрьме. Считается, что он умер вскоре после освобождения, так и не узнав, что будущие историки назовут его Doctor Mirabilis Чудесный Доктор, для которого у каждой книги есть свое место, являющееся в то же время ее определением, и каждый аспект человеческих знаний принадлежит к научной категории, точно описывающей его.

 

Категории, которые приносит чтению читатель, и категории, в которых существует само чтения, — научные, общественные и политические категории, на которые разделены книги в библиотеках, — постоянно изменяют друг друга, причем, как кажется, более или менее случайным образом. Каждая библиотека, по сути, является библиотекой предпочтений, и каждая отдельная категория имеет множество исключений. После того как в 1773 году была прекращена деятельность ордена иезуитов, книги, собранные в здании ордена в Брюсселе, были переданы в Бельгийскую Королевскую библиотеку, но в ней для книг не оказалось места. Поэтому книги перевезли в пустующую иезуитскую церковь. Но в церкви было полно мышей, и библиотекари стали искать способ защитить книги. Секретарю Бельгийского литературного общества было поручено отобрать самые ценные книги и разместить их на полках в центре нефа, а все остальные попросту сложили на полу. Решили, что мыши будут обгрызать те книги, которые лежат с краю, а остальные, таким образом, уцелеют[435].

Есть даже библиотеки, в которых категории вообще никак не соотносятся с реальностью. Французский писатель Поль Мессон, который работал во французских колониях, обратил внимание, что в Национальной библиотеке в Париже мало итальянских и латинских книг XV века, и решил поправить дело, составив список книг этой категории, который должен был «спасти престиж каталога», — в этот список входили только выдуманные им названия. Когда его старинная подруга Колетт спросила, какой смысл в несуществующих книгах, Мессон негодующе ответил: «Не могу же я думать обо всем!»

 

Место, предназначенное для искусственно созданных категорий, такое как библиотека, предполагает наличие логической вселенной, вселенной-питомника, где все имеет свое место и определяется этим местом. В своем знаменитом рассказе Борхес доводит идею Бэкона до предела, воображая библиотеку, необъятную, словно Вселенная. В этой библиотеке (фактически являющейся размноженной до бесконечности Национальной библиотекой Буэнос-Айреса на улице Мехико, директором которой был слепой Борхес) ни одна книга не повторяется. Поскольку на полках стоят все возможные комбинации алфавита, среди рядов бессмысленных буквосочетаний можно найти все существующие или воображаемые книги: «…подробнейшую историю будущего, автобиографии архангелов, верный каталог Библиотеки, тысячи и тысячи фальшивых каталогов, доказательство фальшивости верного каталога, гностическое Евангелие Василида, комментарий к этому Евангелию, комментарий к комментарию этого Евангелия, правдивый рассказ о твоей собственной смерти, перевод каждой книги на все языки, интерполяции каждой книги во все книги, трактат, который мог бы быть написан (но не был) Бедой Достопочтенным по мифологии саксов, пропавшие труды Тацита»[436]. В конце рассказчик Борхеса (тоже библиотекарь) блуждает по бесконечным коридорам, воображает, что Библиотека — это лишь категория другой, величайшей библиотеки, и что ее беспорядочное собрание где-то повторяется в точности. «Эта изящная надежда, заключает он, скрашивает мое одиночество»[437].

Коридоры, книжные шкафы, полки, формуляры и компьютеризированные каталоги предполагают, что придуманные нами категории существуют на самом деле, и благодаря этому допущению любой книге может быть приписано любое назначение. Отнесенные к художественной литературе «Путешествия Гулливера» Джонатана Свифта юмористический роман о приключениях; в разделе «Социология» мы воспримем книгу как сатирическое исследование Англии XVIII века; в разряде детской литературы — это сказка о великанах, карликах и говорящих лошадях; в категории фэнтези — предтеча научной фантастики; как книга о воображаемом путешествии она может оказаться в разделе путевых рассказов; ее можно отнести к классике, как представителя западной литературной традиции. Категории исключительны; чтение нет — или, по крайней мере, не должно быть исключительным. Какая бы классификация ни была избрана, любая библиотека тиранизирует акт чтения и заставляет читателя — любопытного читателя, бдительного читателя спасать книгу из категории, к которой она приговорена.

ЧТЕНИЕ БУДУЩЕГО

В 1256 году чрезвычайно начитанный ученый Винсент де Бове собрал высказывания таких классиков, как Лактанций и Блаженный Августин, и, основываясь на их словах, перечислил в своей мировой энциклопедии XIII века «Speculum majus» места рождения десяти древних сивилл Кумы, Киммерия, Дельфы, Эритрея, Геллеспонт, Ливия, Персия, Фригия, Самос и Тибур[438]. Сивиллы, как объяснял де Бовэ, — женщины-оракулы, говорившие загадками продиктованными богами словами, которые смертным приходилось расшифровывать. В Исландии X века в поэтическом монологе «Прорицание Вёльвы»[439], сивилла рефреном повторяет эти резкие слова, обращаясь к любопытному читателю: «Поняли вы? Или как?» (В русском переводе «Довольно ль вам этого?»)

Сивиллы были бессмертными и почти вечными: одна из них заявляла, что начала говорить голосом своего бога на шестое поколение после Потопа; другая утверждала, что старше самого Потопа. Но они старели. Кумекая сивилла («Волосы будто бы вихрь разметал, и грудь задышала / Чаще, и в сердце вошло исступленье»[440]), которая направила Энея в подземный мир, много веков жила в бутылке, болтавшейся в воздухе, а когда дети спрашивали ее, чего ей надо, она отвечала: «Помирать надо»[441]. Пророчества сивилл, — многие из которых были аккуратно записаны вдохновленными смертными поэтами уже после предсказанных событий, — считались точными и правдивыми в Греции, Риме, Палестине и христианской Европе. Эти пророчества, собранные в девять книг, сама кумекая сивилла предложила Тарквинию Гордому, седьмому и последнему царю Рима[442]. Он отказался платить, и сивилла сожгла три тома. Он снова отказался; она сожгла еще три. Наконец царь купил оставшиеся три книги за ту цену, которую раньше он не захотел платить за все девять, и они хранились в сундуке в каменном склепе под храмом Юпитера, пока в 83 году до н. э. не сгорели во время пожара. Столетия спустя уже в Византии были обнаружены и переписаны в один манускрипт двенадцать текстов, приписываемых сивиллам; эта неполная версия была опубликована в 1545 году.

Самой древней и самой почитаемой из сивилл была Герофила, предсказавшая Троянскую войну. Аполлон предложил ей выбрать любой дар, какой она пожелает; она попросила дать ей столько лет жизни, сколько зерен поместится у нее в горсти. К несчастью, как и Тифон, она забыла попросить даровать ей еще и вечную юность. Герофила прославилась как эритрейская сивилла[443], и по меньшей мере два города спорили за право называться ее родиной: Марпесс на территории современного турецкого вилайета Чанаккале (Эритрея означает «красная грязь», а земля в Марпессе красная) и Эритрея, расположенная южнее, в Ионии[444], приблизительно в районе сегодняшнего Измира. В 162 году, в начале Парфянских войн, Луций Аврелий Вер, который восемь лет делил императорский трон Рима с Марком Аврелием, вроде бы разрешил этот вопрос. Проигнорировав притязания граждан Марпесса, он зашел в так называемую пещеру Сивиллы в ионийской Эритрее и установил там две статуи, одна из которых изображала сивиллу, а другая — ее мать. На камне были выгравированы строки: «Нет у меня другой Родины, кроме Эритреи»[445]. Так была утверждена история сивиллы из Эритреи.

 

В 330 году Флавий Валерий Константин, которого история знает как Константина Великого, за шесть лет до этого победивший армию своего соперника императора Ли- циния, подтвердил свое положение как правителя величайшей империи мира, переместив столицу с берегов Тибра на берега Босфора, в Византию. Чтобы подчеркнуть значительность этой смены берегов, он назвал город Новым Римом; впоследствии тщеславие императора и подобострастие его придворных еще раз переименовали город — теперь он назывался Константинополь Город Константина.

Чтобы приспособить город к нуждам императора, Константин расширил древнюю Византию и физически и духовно. Город говорил на греческом языке; политическое устройство было римским; религией — во многом под влиянием матери Константина, святой Елены, — стало христианство. Константин, воспитывавшийся в Никомедии, в Восточной Римской империи, при дворе Диоклетиана хорошо разбирался в латинской литературе классического Рима. В греческом он чувствовал себя менее свободно; когда позже ему приходилось произносить речи на греческом языке, обращаясь к своим подданным, он сперва составлял их на латыни, а потом зачитывал перевод, составленный грамотными рабами. Семья Константина, происходившая из Малой Азии, поклонялась солнцу, как Аполлону, Богу Непобедимому, которого император Аврелиан объявил верховным богом Рима в 274 году[446]. Это солнце послало Константину видение креста с девизом «In hoc vinces» («Сим победиши») перед битвой с Лицинием[447]; символом нового города Константина стала солнечная корона, сделанная, как считалось, из гвоздей Истинного Креста, выкопанных его матерью у Голгофы[448]. И таким мощным было сияние солнечного бога, что уже через семнадцать лет после смерти Константина, дата рождения Христа — Рождество была перенесена на день зимнего солнцестояния день рождения солнца[449].

В 313 году Константин и Лициний (вместе с которым Константин в то время правил империей и которого он позже предал) встретились в Милане, чтобы обсудить «все, что относилось к общественной пользе и благополучию», и в знаменитом эдикте провозгласили, что «в особенности признали мы нужным сделать постановление, направленное к поддержанию страха и благоговения к Божеству, именно даровать христианам и всем свободу следовать той религии, какой каждый желает»[450]. Миланским эдиктом Константин официально прекратил в Римской империи гонения на христиан, которые до того считались преступниками и предателями и наказывались соответственно. Но гонимые сами стали гонителями: чтобы укрепить авторитет новой государственной религии, некоторые христианские лидеры использовали методы своих прежних врагов. В Александрии, например, где легендарная Екатерина якобы приняла мученическую смерть на покрытом шипами деревянном колесе по приказу императора Максенция, в 361 году сам епископ руководил штурмом храма Митры, персидского бога, которого очень любили солдаты и который к тому времени был единственным конкурентом Христа. В 391 году в той же Александрии патриарх Фео- фил разграбил храм Диониса — бога плодородия, культ которого существовал в строжайшей тайне, — и подбил толпу христиан уничтожить великолепную статую египетского бога Сераписа; в 415 году патриарх Кирилл приказал толпе молодых христиан ворваться в дом Гипатии Александрийской, язычницы, философа и математика, вытащить ее на улицу, разорвать и сжечь останки на площади[451]. Надо сказать, впрочем, что Кирилл не пользовался большой любовью и среди христиан. После его смерти в 444 году один из епископов Александрии произнес следующую надгробную речь: «Наконец-то этот гнусный человек мертв. Выжившие возрадуются его уходу, зато мертвые возрыдают, страшась встречи с ним. Очень скоро они захотят избавиться от него и пошлют его обратно к нам. А потому давайте же положим на его могилу камень потяжелее, ведь никто из нас не хочет увидеть его снова, даже в образе духа»[452].

Христианство в точности так же, как вера в могущественную египетскую богиню Исиду или в персидского Митру, вскоре стало модной религией. Христианская церковь в Константинополе уступала только собору Святого Петра в Риме, богатые верующие приходили и стояли среди нищих верующих, разряженные в такие дорогие шелка и увешенные такими украшениями (на которых языческие сюжеты сменились христианскими), что святой Иоанн Златоуст, патриарх церкви, останавливался и с упреком глядел на них. Богатые напрасно жаловались; от молчаливых упреков святой Златоуст перешел к словесным, произнося с кафедры проповеди о невоздержанности. Не подобает одному вельможе, гремел он, иметь десять или двадцать домов, две тысячи рабов, двери из слоновой кости, полы, выложенные мозаикой и мебель, украшенную драгоценными камнями[453].

Но христианство все еще было далеко от того, чтобы стать серьезной политической силой. Существовала опасность со стороны сасанидской Персии, которая из слабого парфянского племени превратилась в яростно растущее государство, которому спустя три века суждено было завоевать чуть ли не весь римский Восток[454]. Существовала опасность со стороны еретиков, например, манихейцев, которые верили, что вселенной управляет не один всемогущий бог, а две антагонистические силы, и которые, как и христиане, имели своих миссионеров и свои священные тексты — у них находились последователи даже в далеких Туркестане и Китае. Существовала опасность политического раскола: отец Константина, Констанций, контролировал только восточную часть Римской империи, и в самых дальних ее уголках правители уже не хранили верности Риму. Была еще проблема с высоким уровнем инфляции, которую Константин усугубил, наводнив рынок золотом, экспроприированным из языческих храмов. Были иудеи со своими книгами и религиозными спорами. И были язычники. Больше всего сейчас Константин нуждался не в терпимости, провозглашенной в его собственном Миланском эдикте, но в жестком, серьезном, авторитарном христианстве, глубоко укоренившемся в прошлом и имеющем прекрасные перспективы в будущем, укрепленном земной властью, законами и обычаями, во славу императора и Бога.

В 325 году в Никее Константин объявил себя «епископом внешних дел» и заявил, что его недавняя война с Лицинием была «войной с грязными язычниками»[455]. Таким образом, с этого момента Константин считался лидером, наделенным божественной властью, посланником самого Бога на земле. Когда он умер в 337 году, его похоронили в Константинополе рядом с кенотафом двенадцати апостолов, как бы подразумевая, что он посмертно стал тринадцатым. Уже после его смерти в церковной иконографии он обычно изображался получающим императорскую корону из рук самого Бога.

Константин чувствовал необходимость упрочить исключительность выбранной им государственной религии. И для этого он решил обратить против язычников языческих же героев. В Страстную пятницу того же 325 года в Антиохии император обратился к собранию христиан, среди которых были теологи и епископы, и заговорил с ними о том, что он назвал «вечной истиной христианства»: «Пришло мне на мысль упомянуть и о посторонних свидетельствах касательно Божественности Иисуса Христа. Из них умы хулителей Его, если только поверят словам собственных писателей, ясно узнают, что Он есть Бог и Сын Божий»[456]. И чтобы доказать это, Константин обратился к эритрейской сивилле.

Константин рассказал своим слушателям, как во времена давно минувшие сивилла была отдана «по слабоумию родителей» в услужение к Аполлону и как «святилище нелепого своего богослужения» она отвечала на вопросы верующих в Аполлона. Однажды, объяснил он, сивилла, исполнившись действительно Божественным вдохновением, произнесла пророческие строки о грядущем пришествии Бога. Начальные буквы строк составляли слова: ИИСУС ХРИСТОС, СЫН БОЖИЙ. СПАСИТЕЛЬ. КРЕСТ. После этого Константин продекламировал стихотворение сивиллы.

Чудесным образом стихотворение (которое в переводе на русский начинается словами «И вот он Суд! Отметят день этот поры земли») действительно представляло собой акростих. Отвечая возможным скептикам, Константин сам сразу же предложил напрашивающееся объяснение: некто, придерживающийся нашей веры и не чуждый поэтического искусства, написал эти строки. Но тут же и опроверг его: в данном случае в истине нельзя сомневаться, поскольку наши сограждане тщательно рассчитали время и это стихотворение не могло быть написано после пришествия и осуждения Христа. Более того, Цицерон был так потрясен этими стихами, что перевел их на латынь и привел в собственных трудах.

К сожалению, в том месте, где Цицерон упоминает сивиллу кумскую, а не эритрейскую, — нет никаких ссылок на эти строки или акростих, фактически там вообще ставятся под сомнение поэтические предсказания[457]. И все же это чудесное откровение оказалось таким удобным, что еще много лет христианский мир считал сивиллу своей провозвестницей. Святой Августин предоставил ей место среди благословенных в своем Граде Божьем[458]. В конце XII века архитекторы Лионского собора изобразили на его фасаде эритрейскую сивиллу (обезглавленную во время Французской революции) с табличками в руках, форма которых напоминала скрижали Моисея, а у ее ног написали вторую строку апокрифического стихотворения[459]. А еще четыреста лет спустя Микеланджело поместил ее на своде Сикстинской капеллы, как одну из четырех сивилл, давших все четыре пророчества Ветхого Завета.

Сивилла была языческим оракулом, а Константин заставил ее говорить во имя Иисуса Христа. После этого он обратился к языческой поэзии и заявил, что «царь латинских поэтов» тоже был вдохновлен Спасителем, которого он не знал. Вергилий написал эклогу в честь своего покровителя Гая Асиния Поллиона, основателя первой римской публичной библиотеки; в эклоге говорилось о наступлении нового золотого века, родившегося в обличье мальчика:

Мальчик, мать узнавай и ей начинай улыбаться, —

Десять месяцев ей принесли страданий немало.

Мальчик, того, кто не знал родительской нежной улыбки,

Трапезой бог не почтит, не допустит на ложе богиня.[460]

Традиционно пророчества считались непогрешимыми, так что легче было изменить исторические обстоятельства, чем слова пророчества. Веком раньше Ардашир, первый из сасанидских царей, изменил историческую хронологию, чтобы пророчество Зороастра подошло к его империи. Зороастра предсказал, что персидская империя и религия будут уничтожены через тысячу лет. Он жил примерно на 250 лет раньше Александра Великого, который умер за 549 лет до правления Ардашира. Чтобы добавить своей династии еще два века, Ардашир объявил, что его правление началось всего лишь через 260 лет после смерти Александра. Константин решил не менять ни пророчества, ни истории; вместо этого он просто приказал перевести Вергилия на греческий с некоторой вольностью, служившей его политическим целям.

Константин зачитал своим слушателям некоторые места из переведенной поэмы, и вот в древнем тексте Вергилия возникло все, о чем говорилось в Библии: Дева, долгожданный царь мессия, добродетельный избранник, Святой Дух. Константин опустил строки, в которых Вергилий упоминал языческих богов Аполлона, Пана и Сатурна. Древние персонажи, от которых никак нельзя было избавиться, выдавались за метафорические образы пришествия Христа, «…возникнут и новые войны, и на троянцев опять Ахилл будет послан великий», написал Вергилий. Это, сказал Константин, был Христос, выступающий на войну с Троей, причем под Троей имелся в виду весь мир. В других случаях, как объяснял Константин аудитории, языческие реалии были всего лишь средством, с помощью которого Вергилий обманывал римские власти. «Я полагаю, — сказал он (и мы можем вообразить, как он понизил голос после громкой декламации стихов Вергилия), — его пугала опасность, угрожавшая всем, кто осмелился бы поставить под сомнения древние суеверия. И потому осторожно и тайно он все же старался открыть истину тем, кто способен был понять его».

«Тем, кто способен был понять его» — так текст стал зашифрованным посланием, которое способны прочесть лишь немногие. Он уже не открыт для бесчисленных интерпретаций; для Константина только одно прочтение было истинным, и ключ к этому прочтению был только у него и его товарищей. Миланский эдикт предлагал свободу веры всем гражданам Рима; Никейский собор отдал ее тем, кто разделял убеждения Константина. По прошествии всего двенадцати лет людям, получившим в Милане право читать, что угодно и как угодно, под угрозой наказания было указано, что и как им следует читать отныне. Установить единое прочтение для религиозных текстов было необходимо для укрепления идеи Константина о единой империи; более необычна и менее понятна мысль о едином варианте прочтения светских текстов, таких как стихи Вергилия.

Каждый читатель наделяет определенные книги определенным смыслом, пусть и не настолько глобальным и спорным, как у Константина. Увидеть аллегорию изгнания в «Волшебнике страны Оз», как это делает Салман Рушди[461], совсем не то, что найти у Вергилия предсказание пришествия Христа. И хотя для обоих этих прочтений требуется некая ловкость рук или большая сила веры, что-то все же позволяет читателям если не поверить в это, то хотя бы казаться уверовавшими. В возрасте тринадцати или четырнадцати лет у меня развилась самая настоящая книжная тоска по Лондону, и я читал рассказы о Шерлоке Холмсе, пребывая в абсолютной уверенности, что прокуренная комната на Бейкер-стрит, с турецкой туфлей, предназначенной для хранения табака, и столом, покрытым пятнами от химикатов, ничем не отличается от гостиной нашей собственной квартиры в этой Аркадии. Причудливые существа, которых обнаружила Алиса в Зазеркалье, обидчивые, высокомерные и ворчливые, стали предвестниками многих взрослых, которых мне впоследствии довелось знать в юности. А когда Робинзон Крузо начал строить свою хижину, «палатку у склона холма, окруженную крепким частоколом из кольев и обрезков канатов», я знал, что он описывает ту, которую я построю сам однажды летом, на берегу в Пунта-дель-Эсте[462]. Романистка Анита Десай, которая в детстве жила в Индии и которую родные прозвали Lese Ratte, то есть крыса-читательница, книжный червь, вспоминает, как в возрасте девяти лет, когда она впервые открыла для себя «Грозовой перевал», ее собственный мир: «бунгало в Старом Дели, его веранды, оштукатуренные стены и потолочные вентиляторы, его сады гуавы и папайи с длиннохвостыми попугаями на ветках, и песчаная пыль, оседавшая на только что перевернутой странице книги — все исчезло. Реальными ослепительно реальными — благодаря магии пера Эмили Бронте были только Йоркширские болота, обдуваемый ветрами перевал и мучения его несчастных обитателей, которые бродили под дождем и снегом. Их разбитые сердца рыдали, но только призраки отвечали им»[463]. Слова, которые нашла Эмилия Бронте, чтобы описать юную девушку в Лондоне в 1847 году, озарили жизнь маленькой девочки в Индии в 1946 году.

Случайные места из книг на Западе издавна использовали для предсказания будущего, и задолго до рождения Константина Вергилий был излюбленным источником языческих гаданий по всей империи; его книги лежали во многих храмах, посвященных богине Фортуне[464]. Первое упоминание[465] об этом обычае, называемом sortes Vergilianae[466], появляется в жизнеописании Адриана Элия Спартиана, где говорится, что молодой Адриан, желая узнать, что думает о нем император Траян, раскрыл «Энеиду» Вергилия как раз на том месте, где Эней видит «римского царя, чьи законы снова укрепят Рим». Адриан был удовлетворен; и действительно, впоследствии Траян усыновил его, и Адриан[467] стал новым императором Рима[468].

Предлагая снова взяться за sortes Vergilianae, Константин следовал законам своего времени. К концу IV века авторитет оракулов и прорицателей сильно упал, и они начали уступать свои позиции письменным источникам не только Вергилию, но и Библии, и была разработана форма гадания, называемая «евангельским духовенством»[469]. Четыреста лет спустя искусство прорицания, которое во времена пророков было запрещено как «богомерзкое»[470], стало таким популярным, что в 829 году Парижский собор официально осудил его. И все попусту: в своих мемуарах, написанных на латыни и опубликованных в 1434 году в переводе на французский, ученый Гаспар Пойсер признавался, что еще ребенком он «сделал из бумаги книгу и записал в нее самые пророческие из стихов Вергилия, после чего использовал ее для гадания в игре или просто для развлечения обо всем, что… находил приятным, как то жизнь или смерть принцев, о …приключениях и о других вещах, чтобы эти строки как можно четче отпечатались в …памяти»[471]. Пойсер настаивал, что играл ради запоминания, а не ради гадания, но исходя из контекста поверить этому трудно.

В XVI веке игра в предсказания была такой распространенной, что Рабле пародировал ее, описывая, как Пантагрюэль советует Панургу решить, жениться ему или нет, прибегнув к sortes Vergilianae. Он объясняет, что правильный метод таков: книгу нужно открыть на первой попавшейся странице; потом бросить три кости, а сумма очков определит номер стиха на странице[472]. Когда метод применяют на практике, Пантагрюэль и Панург предлагают равновероятные и противоположные интерпретации полученных строк.

В «Бомарцо», толстом романе об итальянском Возрождении, написанном аргентинцем Мануэлем Мухикой Лайнесом, упоминается о том, как распространено было в обществе XVII века гадание по Вергилию: «Я доверю свою судьбу решению других богов, более надежных, чем Орсини, занявшись sortes Vergilianae. В Бомарцо мы часто развлекались этим популярным гаданием, поручая решение самых простых проблем неподкупному оракулу книги. Разве в жилах Вергилия не текла кровь волшебника? Разве не считаем его мы, благодаря чарам Данте, мудрецом и пророком? Я подчинюсь решению „Энеиды“»[473].

Возможно, самый знаменитый случай такого гадания — это история о том, как король Карл I зашел в Оксфордскую библиотеку во время гражданской войны в конце 1642 или в начале 1643 года. Чтобы развлечь короля, лорд Фолкленд предложил ему «испытать судьбу при помощи sortes Vergilianae, ведь все знают, что это гадание в те годы было очень популярно». Король открыл книгу и прочел: «И дерзновенные племена вынудят его вступить в войну, и будет он изгнан из собственной страны»[474]. Во вторник, 30 января 1649 года, Карл I, осужденный собственным народом как изменник, был казнен в Уайтхолле.

Приблизительно через семнадцать лет после этого Робинзон Крузо на своем необитаемом острове применил практически тот же метод: «Однажды утром, — пишет он, — совсем упав духом, я раскрыл Библию наудачу и прочел: „Он не отступит от тебя и не оставит тебя“. Именно эти слова были необходимы мне, иначе зачем бы направлять меня таким образом, в тот самый момент, когда я впал в отчаяние и оплакивал себя, покинутого Богом и людьми?»[475] Примерно через 150 лет после этого Батшеба листала страницы Библии, чтобы выяснить, выходить ли ей замуж за мистера Болдвуда в романе «Вдали от обезумевшей толпы»[476].

Роберт Льюис Стивенсон проницательно отмечал, что пророческий дар такого писателя, как Вергилий, определяется скорее не сверхъестественными силами, а подражательными свойствами поэзии, которые позволяют стихотворным строкам мощно и быстро передавать читателю сигналы через поколения. В «Отливе» один из персонажей Стивенсона, заблудившийся на далеком острове, спрашивает совета у потрепанного экземпляра Вергилия, и поэт, отвечая с книжной страницы «не особенно уверенным и не особенно ободряющим голосом», описывает видения изгнанника, вспоминающего о родине. «Таков удел серьезных, сдержанных классических авторов, пишет Стивенсон, — школьное знакомство с которыми бывает зачастую мучительным: они проникают в нашу кровь и становятся неотделимы от памяти, и потому фраза из Вергилия говорит не столько о Мантуе или Августе, сколько об английских родных местах и собственной безвозвратной юности».

Константин первым вложил в уста Вергилия христианское пророчество, и, возможно, именно благодаря ему Вергилий стал самым авторитетным из всех писателей-оракулов. До того момента бывший с христианской точки зрения певцом империи, Вергилий занял важнейшее место в христианской мифологии, что позволило ему через десять веков после достопамятного выступления Константина стать проводником Данте в аду и чистилище. Рос его авторитет и задним числом; сюжет, сохранившийся в средневековой латинской мессе рассказывает, что сам святой Павел ездил в Неаполь, чтобы поплакать на могиле великого поэта.

В ту далекую Страстную пятницу Константин открыл, что значение текста может изменяться в зависимости от возможностей и желаний читателя. Столкнувшись с текстом, читатель может преобразовать слова в послание, отвечающее на вопросы, исторически никак не связанные с текстом или его автором. Это переселение смысла может обогатить или, наоборот, обеднить сам текст; в любом случае оно свяжет текст с обстоятельствами читателя. Своим невежеством, своей верой, своим умом, своей хитростью, своим толкованием читатель переписывает текст теми же словами, но с иным значением, заново создает его, как это происходило и в момент его возникновения.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: