Реалистические тенденции в хрониках Второго крестового похода

 

Провиденциалистское истолкование крестоносного движения его первыми историками получило в дальнейшем свое официально-церковное выражение в писаниях аббата Бернара Клервоского (1091—1153) — самого фанатичного в XII в. пропагандиста крестовых походов. После неудачи организованного им Второго крестового похода (1147—1149 гг.) 1) в высших церковных кругах начались лихорадочные поиски виновника этого провала, и многие сановники римской церкви, включая самого папу Евгения III, стали указывать перстом на святейшего главу цистерцианского ордена. Тогда Бернар, ранее предсказывавший благополучный исход священному предприятию, а теперь поневоле оказавшийся лжепророком, выступил в защиту официальной программы крестовых походов. Спасая авторитет католической церкви, основатель ордена храмовников и вдохновитель многих истребительных войн против неверных в своем богословском трактате «De Conslderatione» посвятил особый раздел — 1-ю главу второй книги — теоретическому оправданию злосчастного крестового похода и крестовых походов вообще. В этом ответе собратьям по рясе и мирянам, не без основания винившим его в бессмысленной гибели десятков тысяч людей на Востоке и вопрошавшим: «Где же их господь (nonne dicuntin [120] gentibus, ubi est Deus eorum?)» 2) — Бернар, во-первых, отвел от себя такого рода упреки, сославшись на то, что действовал по велению римского первосвященника; 3) во-вторых, он постарался богословскими доводами объяснить и обосновать поражение, понесенное на Востоке франко-германским воинством в 1148—1149 гг., а вместе с тем выставить в наиболее благоприятном свете собственную роль в судьбах этого крестоносного предприятия.

 

Виновниками его неудачи были объявлены сами крестоносцы, которые, по Бернару, не сумели достигнуть целей священной войны вследствие своей греховности. Он, Бернар, подобно библейскому Моисею, поведшему избранный богом народ в землю обетованную, поднял воинов на битву с врагами бога, но так же, как это случилось некогда с народом Израиля, грехи крестоносцев закрыли им теперь доступ в Святую землю: разгневанный господь покарал их, и что же удивляться этому? Из всего сказанного вовсе не следует, заявлял далее автор трактата «De Conslderatlone», будто сами по себе намерения воинов христовых не соответствуют божьим предначертаниям. Нет, крестовый поход ныне, как и прежде, — в высшей степени богоугодное и богоизволенное дело; в принципе он остается таковым и впредь. Неудача свидетельствует лишь о том, что непосредственные исполнители божественных предначертаний, недавние воины армий Людовика VII и Конрада III оказались недостойными этого великого поручения небесного отца, вследствие чего и потерпели поражение. 4)

 

Таков смысл богословских рассуждений аббата Бернара Клервоского. Как видим, в представлениях этого виднейшего апостола и панегириста священных войн католического Запада божественный промысел выступает их решающей движущей силой.

 

Однако если мы обратимся к историографии крестоносного движения второй половины XII и XIII в., то приходится констатировать, что провиденциалистско-символические элементы в произведениях летописцев крестоносной эпопеи этого времени сильно тускнеют. Отчасти это связано, по-видимому, с общим охлаждением на Западе уже с середины XII в. былого [121] крестоносного воодушевления, 5) но, конечно, тут действовали в первую очередь более глубокие причины. Современная крестовым походам западноевропейская историография в целом, в том числе и историография самих крестовых походов, не могла не испытывать влияния тех глубоких сдвигов, которые происходили в развитии идеологии и культуры феодального общества и которые во многом были обусловлены появлением городов, городского уклада, городской жизни, в частности усилением бюргерских элементов среди образованной части духовенства, поставлявшей кадры хронистов. 6) XII—XIII века — это эпоха Ансельма Кентерберийского и Бернара Клервоского, Цезария Гейстербахского и Фомы Аквинского, с одной стороны, но, с другой — это время Абеляра и Арнольда Брешианского, Леонардо Пизанского и Роджера Бэкона, Сигера Брабантца и Боэция Дакийского. Это был период, когда классическое средневековье увенчало системой церковно-аскетические традиции своей философии, но вместе с тем — период, когда в ее развитии с большой силой дали себя знать свежие веяния. В недрах схоластики возникли прогрессивные направления, последователи которых пытались сочетать разум с верой и даже противопоставляли знание, полученное эмпирическим путем и осмысленное разумом, слепому принятию католических догм. Завязываются жаркие философско-богословские турниры, в которых скрещивают полемические мечи реалисты — ортодоксальные теологи идеалистического толка — и номиналисты, стремившиеся приблизиться к эмпирическому знанию о природе вещей и несшие зачатки материалистических представлений.

 

Исподволь намечается и секуляризация феодальной культуры в целом.

 

К XII—XIII вв. относится появление и развитие рыцарской, в первую очередь провансальской, поэзии, представленной, как известно, не только феодальными, но и городскими элементами. 7) По определению Ф. Энгельса, провансальская нация в те времена «стояла во главе европейского развития... Ее поэзия служила тогда недостижимым образцом для всех романских народов, да и для немцев и англичан». 8) Она была проникнута светским духом, напоена теплым воздухом французского юга, прозрачной голубизной его неба, полна преклонения перед красотой богатств его земной природы. Эпические поэты или [122] лирики — провансальцы, воспевая войну и любовь, воспевали жизнь в ее земных проявлениях; они тонко чувствовали человеческую душу и умели затронуть ее струны, прославляли прекрасное и бичевали порочное, знали цену незлобивой шутке и умели пускать отравленные ядом сатирические стрелы. Иные из провансальцев не только поэтической практикой своей отвергали аскетические тенденции церковной культуры, но подчас отваживались нападать и на самое католическую церковь. Среди трубадуров, а также северофранцузских труверов и немецких миннезингеров были поэты, которые еще поднимали на щит идею крестового похода как религиозного подвига (Жоффруа Рюдель, Эмери Беленуа, Конон Бетюнский, Вальтер фон дер Фогельвейде), призывали к священным войнам, и сами в них участвовали (Тибо Шампанский, Рэмбо де Вакейра), но были и такие, которые отвергали идеальные представления о крестовом походе (Гюг де Бреги, Понс Калдюэльский, Эльяс Кайрель), а то и вовсе резко осуждали и высмеивали эти папские предприятия, обогащавшие Рим (Гийом Фигейра). 9)

 

Мирские мотивы дают себя знать с большой силой и в другой сфере феодальной культуры XII—XIII вв.: в рыцарских романах бурно бьет светская, в особенности сказочно-приключенческая струя. Вместо прежних святых легенд, поэтических преданий эпохи Первого крестового похода или наряду с ними расцветает волшебная фантастика: бок о бок с небесными чудесами, со святым Граалем расписываются чудеса этого мира. Если их не видят, то их измышляют — и не только романисты, но и историки.

 

Один из крупнейших историков крестовых походов, епископ Оттон Фрейзингенский, считает необходимым пересказать легендарную историю некоего царствовавшего «по ту сторону Персии и Армении» короля-священника Иоанна, который с большим войском якобы двинулся было на помощь Святой земле, но не сумел переправиться через Тигр и в течение нескольких лет ждал, когда река замерзнет («per aliquot annos moratus gelo exspectaverat»). 10) [123]

 

Развитие левантийской торговли повлекло за собой возникновение жгучей потребности в путешествиях, знакомивших Европу со сказочными заморскими землями. Не кто иной, как Жак Витрийский, также крупный историк крестовых походов, оставил в своей «Восточной истории» подробные и отмеченные живым интересом к натуре описания растительного и животного мира стран Востока. Особенно характерно, что в его произведении по существу отсутствует какой-либо намек на религиозное воодушевление, свойственное авторам первых хроник крестовых походов. По выражению П. М. Шона, Жак Витрийский преподносит собранный им материал, относящийся к истории Иерусалимского королевства, скорее под углом зрения географа, политика и этнолога. 11) Его сравнительно мало занимают сами по себе деяния крестоносцев. Зато он систематически включает в свое повествование статистические данные, характеризующие природные условия и хозяйственную жизнь Иерусалимского королевства. 12)

 

Несмотря на противодействие церкви, в XII—XIII вв. делает успехи просвещение, распространяются нецерковные школы, отвечавшие нуждам горожан. 13) Появляются зачатки точных и естественных наук. Возрождается изучение римского права (Ирнерий). Недаром немецкий аббат Вибальд Корвэйский жаловался, что монахов его обители невозможно оторвать от юриспруденции и вернуть к истинно христианским занятиям. 14) Повышается интерес к архитектуре, живописи, ваянию. 15)

 

Новые социально-экономические и культурно-исторические условия XII—XIII вв. (здесь дана по необходимости их крайне схематичная и беглая характеристика), породив новые черты общественной идеологии, получили свое выражение и в историографии, включая хронографию и мемуаристику крестовых походов этого времени. Многие хроники и мемуары отчасти уже Второго, в большей мере — Третьего, а особенно — Четвертого и последних крестовых походов значительно реалистичнее по духу, нежели сочинения конца XI — начала XII в. Их авторы все чаще объясняют различные события священных войн сцеплением тех или иных естественных, т. е. собственно исторических, причин и обстоятельств, действия участников и [124] предводителей — политическими соображениями, а то и просто людскими слабостями и прочими случайными факторами. Да и вообще хронисты и историки второй половины XII и XIII в. в большей степени обращаются к реальной, «посюсторонней» истории крестоносных предприятий, чем к их воображаемым небесным истокам и движущим силам. Разумеется, все они отнюдь не отбросили взгляд, согласно которому крестовые походы в целом — результат божьего промысла и соизволения. Но в их произведениях идея «крестовый поход — божье дело» уже не проступает столь подчеркнуто, как у ранних хронистов крестоносного движения. В хрониках второй половины XII и XIII в. сверхъестественное начало присутствует в меньшем объеме и самые проявления его носят как бы более абстрактный, обобщенный характер. Излагая историю современных им (или более ранних) крестоносных экспедиций, хронисты второй половины XII и XIII в. реже допускают прямое, непосредственно-зримое небесное вмешательство в ход событий, а если и делают это, то не всегда в таких реально-грубых формах, в каких это наблюдается в произведениях, созданных в пору наибольшего накала крестоносной атмосферы на Западе (т. е. в конце XI — начале XII в.) В хрониках теперь, повторяем, более заметно, а кое-где даже преобладает в сущности обыденно-жизненное, хотя часто тоже весьма наивное толкование описываемого. Показательно во всяком случае постепенное сокращение доли сверхъестественного и возрастание интереса хронистов к реальным фактам, к конкретным причинам, к земному облику событий.

 

Монах Одо Дейльский, духовник Людовика VII во время Второго крестового похода, в своем повествовании об этом предприятии явно старается избегать чрезмерной детализации в описаниях чудесного. Напротив, сообщая о выступлении Бернара Клервоского на съезде французской знати в Везелэ весной 1146 г. (аббат призывал его участников к крестовому походу), этот хронист специально оговаривается: «Я не буду рассказывать о чудесах, которые происходили там в то время и из которых явствовало, что то дело было угодно богу». Как бы оправдываясь перед читателем, Одо уклончиво поясняет: «Если напишу мало, не поверят, что было гораздо больше, а [сказав] много, пожалуй, удалишься от предмета». 16)

 

Оттон Фрейзингенский также довольно глухо и в самых общих выражениях упоминает о чудесах, которые якобы творил Бернар Клервоский, проповедуя крестовый поход среди немецких феодалов, присутствовавших на рейхстаге в Шпейере в конце 1146 — начале 1147 г. «Многие чудеса, — только и читаем мы в „Деяниях Фридриха", — совершал он (Бернар. — М. З.) на [125] виду или скрыто»; 17) и ни слова о каких-либо подробностях? Весьма сдержанное и осторожное отношение Одо Дейльского к сверхъестественному вмешательству в события более прямолинейно высказывается в том месте его хроники, где передается услышанный им от других рассказ о якобы чудесных обстоятельствах победоносного для французских крестоносцев исхода битвы с сельджуками близ реки Меандр (конец декабря 1147 г.). Когда при переправе через эту глубокую и широкую горную реку завязалась схватка с неверными, кое-кому из крестоносцев будто бы явился «некий поспешавший впереди наших рыцарь в белом, — ни раньше, ни позже они его не видели»: вступив в сражение, он-то и «нанес первые удары» по врагу, (что обеспечило успех воинам христовым). Упомянув о таинственном явлении рыцаря в белых одеяниях, Одо сопровождает это сообщение следующим рассуждением, очень удачно, как нам представляется, выражающим его собственные сомнения насчет истинности передаваемого факта. «Я бы не хотел, — осторожно пишет этот хронист, — ни вводить в заблуждение [других] относительно этого, ни самому быть обманутым (ego nec fallere vellem nec falli)» 18) — слова, отчетливо свидетельствующие о внутреннем неприятии хронистом чудесного домысла кое-кого из крестоносцев. Поэтому-то, заканчивая рассказ о сражении у реки Меандр Одо довольствуется хотя и типично провиденциалистским, но носящим все же несколько отвлеченный характер комментарием. «Я убежден, однако, — говорит он, — что ни столь легкая и столь славная победа, [добытая] в таком трудном положении, не могла быть ([одержана], ни град железа, обрушенный на нас многочисленной противной стороной, не мог бы причинить нам смерти или ранения иначе как божественным могуществом». 19)

 

Иногда Одо, правда, вдается в подробности событий, истолковываемых в чудесном плане. Но, во-первых, сами эти детали при ближайшем рассмотрении оказываются лишенными чего-либо сверхъестественного, а во-вторых, хронист отнюдь не берет на себя их объяснение — он описывает только представления, сложившиеся об этих событиях у других лиц, как бы высказывает чье-то постороннее мнение, сам сохраняя «нейтралитет». Рассказывая о переходе войска Людовика VII по горным, изобиловавшим бурными потоками областям Малой Азии (ноябрь 1147 г.), хронист передает такой эпизод: однажды, «к удивлению местных жителей, мы легко, против обыкновения, перешли через три речки, и каждая из них тотчас после нашей переправы переполнялась водой от дождей. Было поэтому сочтено чудом (unde habebatur pro miraculo) и [чем-то] необыкновенным, что [126] дожди и зима [нас] пощадили». 20) Чудом — притом в общем мнении (habebatur), а не с точки зрения самого хрониста — оказывается просто необычное стечение обстоятельств, которые сами по себе являются под пером Одо Дейльского во вполне натуральном виде.

 

Примечательно и другое: в его хронике встречается немало мест, где Одо, объясняя те или иные из ряда вон выходящие события, обходится вовсе без ссылок на небесное вмешательство.

 

После того как французское войско в Борисе переправилось, через Рейн (29 июня 1147 г.), «многие в смятении отделились от основной части ополчения, чтобы двинуться через Альпы, потому что из-за [нашей] многочисленности все сильно вздорожало». 21) Так буднично объясняет хронист причины дороговизны, с которой встретились крестоносцы на Западе. А ведь еще полвека назад «революция цен», совершившаяся во время сборов в Первый крестовый поход, казалась Гвиберту Ножанскому непостижимым и удивительным явлением, чем-то граничащим с чудом. 22) Теперь же вздорожание, вызванное повышением спроса, представляется Одо Дейльскому вполне понятным и даже словно бы само собою разумеющимся следствием «нашей многочисленности».

 

Неподалеку от Константинополя немецкое войско, вышедшее на месяц раньше французского, было застигнуто сильным проливным дождем: он унес в море чуть ли не все палатки воинов, много имущества и погубил тысячи людей. 23) Сообщив об этом случае, хронист также не пытается объяснять его карой божьей за грехи, что являлось столь обычным при описании аналогичных ситуаций у более ранних авторов. Он преподносит случившееся так, как оно произошло, без каких-либо «посторонних прибавлений».

 

Особенно явственно выступает рассматриваемая черта хроники Одо Дейльского в объяснении тех бедствий и неудач, которые пришлось пережить французским крестоносцам при переходе через византийские области (Болгарию и Грецию). Хронист усматривает причины поражений, понесенных в результате столкновений с болгарами и греками, прежде всего во враждебности к франкам местного населения, уже натерпевшегося от немецких крестоносцев, которые, творя бесчинства, проходили через болгарские и греческие земли до прихода сюда войска Людовика VII. Жители нередко умерщвляли тогда напивавшихся до бесчувствия и отстававших немецких пехотинцев, и «все было отравлено зловонием от их непогребенных трупов», так что, как образно выражается Одо Дейльский, «шедшим [127] вослед франкам меньший ущерб причиняли вооруженные греки, чем убитые немцы (unde Francis sequentibus minus nocebant armati Graeci quasi occisi Alemanni)» 24) (убитые во время происшедших ранее конфликтов воинства Конрада III с Византией — М. З.). И если французы, направляясь к Константинополю, испытывали трудности с закупкой продовольствия (греки «не впускали их в свои города и бурги, а то, что продавали, спускали на веревках со стен»), то, как полагали некоторые, «вина за это падает на немцев... Шедшие впереди нас, они грабили все [на своем пути]». «Кроме того, — это мы [сами] обнаружили,— они сожгли несколько городских предместий (aliqua suburbia)». Именно в результате невоздержанности и разнузданности немцев греки прониклись враждебностью и к франкам, вследствие чего те продвигались к византийской столице словно в пустыне, «хотя вступили на богатейшую, полную изобилия землю, которая простирается вплоть до самого Константинополя». 25)

 

Хронист ищет также причины невзгод, постигших здесь французское ополчение, и в его собственных действиях. Одо Дейльский весьма критично отзывается о поведении в Византии крестоносцев своего возлюбленного короля Людовика VII. «Многие отряды, — пишет он, — которые шли впереди короля или следовали за ним, добывали себе в изобилии съестное либо на рынке, если могли, либо грабежами (vel de foro si poterant, vel de praedis... sibi abundantiam conquirentes)». 26) Греки недаром закрыли крестоносцам доступ в свою столицу — их «нельзя упрекать за это», «ибо франки сожгли у них много домов и оливковых насаждений — либо из-за, нехватки топлива, либо по причине своей низости и в состоянии идиотского опьянения». 27) «Неразумные поступки наших, — пишет Одо в другом месте, — доставляли им (грекам. — М. З.) предлоги для прикрытия их гнусностей». 28) В конечном счете хронист признается в том, что «мы сами заслужили испытанные нами несчастья [в наказание] за то зло, которое причинили грекам». 29)

 

Здесь тоже нет в сущности каких-либо объяснений неудач крестоносного воинства Франции на византийской территории сверхъестественными причинами: они, по Одо, различны, но все так или иначе — сугубо земного порядка, все — в самих людях, в их поступках, а не в действиях сил, пребывающих в небесных высях.

 

А между тем Одо Дейльский в принципе, конечно, тоже стоит на провиденциалистских позициях. Он — убежденный [128] католик, превыше всего ценящий в людях религиозное рвение и прочие христианские добродетели, питающий отвращение к ереси и т. д. 30) То же самое и едва ли даже не в большей мере относится к историку-епископу Оттону Фрейзингенскому.

 

Оба они, естественно, описывают историю крестового похода 1147—1149 гг. в целом и во многих частностях в провиденциалистском духе. Господь — демиург всего происходящего. По мнению Оттона Фрейзингенского, этого крупнейшего, как считают исследователи его творчества, представителя символизма в немецкой средневековой историографии, 31) не иначе как только божьим вмешательством можно объяснить принятие крестоносного обета в феврале 1147 г. многочисленными ворами и разбойниками: «множество их слетелось» в Нюрнберг ко времени созыва рейхстага, чтобы стать крестоносцами, и эту «неожиданную перемену никто, кроме неразумного [человека], не может не признать результатом действия десницы всевышнего». 32) В сражении с сельджуками под Лаодикеей (в начале 1148 г.) Людовик VII, — рассказывает Одо, — оказался отрезанным от своей свиты. Отбиваясь от наседавших врагов, он «ухватился за корни какого-то дерева, которое бог в своей премудрости взрастил ради его спасения, и взобрался на скалу», где турки, как ни старались, не могли причинить ему вреда. «По воле господней он был защищен от стрел кольчугой и разил врага окровавленным мечом, так что скалу [где он стоял], не смогли взять». 33)

 

Одо Дейльский и Оттон Фрейзингенский, как и хронисты конца XI — начала XII в., придерживаются теории кары господней за грехи, которой объясняют причины тех или иных неудач крестоносцев. В хронике французского монаха весьма характерным в этом отношении является подробно описываемое им обращение к Людовику VII немецкого короля Конрада III, войско которого было разгромлено сельджуками под Иконием (в Малой Азии). Коронованный предводитель немецкого воинства униженно просил Людовика VII, с которым встретился в Никее, о дозволении уцелевшим остаткам его армии присоединиться к французскому ополчению. Вину за беды немецких крестоносцев Конрад III возлагает на их собственную (в том числе свою) гордыню и прочие пороки, справедливо наказанные теперь всевышним: «Знайте же, — такую речь вкладывает хронист в уста Конрада III, — что я гневаюсь не на бога, а на самого себя, ибо бог справедлив, тогда как я и мое войско безрассудны». 34) Оттон Фрейзингенский, пытаясь раскрыть причины провала крестового похода, целиком следует взглядам Бернара [129] Клервоского, признававшего, как мы видели, греховность участников похода причиной его краха. В неудаче крестоносцев повинны их собственные пороки, заявляет епископ и в доказательство отсылает читателя к трактату Бернара «De Consideratione». 35)

 

Но тем не менее и в следовании конкретным событиям похода, и подчас даже в толковании его коренных проблем оба хрониста все-таки в большей степени, нежели их старшие предшественники, стоят на земле, в большей мере видят реальные черты описываемого, простые, практические причины событий, житейские побуждения и мотивы героев. Даже там, где actore rerum в конечном итоге выступает божество, взоры хронистов по сути дела прикованы в первую очередь к тем, кто является собственно объектом или орудием действия божественного промысла.

 

Оттон Фрейзингенский старается подчеркнуть земные факторы, которые обусловили поражение крестоносного воинства. Более того, в его рассуждениях звучит, пусть не слишком громко, нотка осуждения в адрес потерпевших, как людей порочных и распущенных. Да, мы понесли ущерб, говорит Оттон, — «и имуществом и лично», но это — по заслугам нашим; и хотя святой аббат побуждал нас к походу по вдохновению божьему, но мы потерпели «за нашу гордыню, за распущенность нравов и пренебрежение спасительными заповедями». Особенно любопытно в этом рассуждении признание того, что наказание божье крестоносцам было в полную меру заслужено ими: то, что произошло, «не противоречит разумным примерам древних (non sit а rationibus antiquis exemplis dissonum)» 36) — ссылка, для епископа Фрейзингенского довольно примечательная.

 

Ту же тенденцию — к объяснению причин неудач крестоносцев посюсторонними обстоятельствами — можно констатировать и у Одо Дейльского. Немцы, разгромленные сельджуками под Иконием, «прежде всего достаточно справедливо (satis juste) винили в своем поражении самих себя, [говоря, что] уж слишком полагались на собственные силы (in propriis viribus confidebant) те, кто столь часто и гораздо больше обычного гневил господа». 37) Совершенно очевидно, что, с точки зрения хрониста, главная причина катастрофы, постигшей воинство Конрада III, — это чрезмерная самоуверенность немецких крестоносцев, не проявивших в трудной обстановке должной осторожности и предусмотрительности и положившихся на свою численность (Одо и в других местах подчеркивает заносчивость, недисциплинированность и прочие отрицательные качества немецких воинов, делавшие их в качестве союзников по общему предприятию «непереносимыми» для французов — nostris etiam erant insupportabiles). 38) [130]

 

Продолжая объяснение причин разгрома армии Конрада III, Одо указывает и еще одно погубившее ее обстоятельство, не менее важное, чем поведение самих немцев: это — предательская политика «константинопольского идола», «которого они всячески кляли за то, что он дал в проводники изменника» 39) и за то, что по коварному совету греков они запаслись продовольствием лишь на восемь дней (в расчете за неделю достичь Икония). После завершения восьмидневного перехода запасы истощились, крестоносцы очутились посреди высоких гор и крутых скал, а конца пути не было видно. «Тем не менее, совращенные проводником (или, лучше — губителем [tamen а duce (immo а truce) seducti], они целых три дня продвигались вперед, пока не попали еще глубже в бесконечные горы, где не было никаких дорог». Здесь, «полагая, что немецкое войско уже погребено заживо, этот изменник [грек] ночью бежал известными ему кратчайшими тропинками и призвал огромное множество турок [кинуться] на добычу». 40) В таких условиях, рассказывает Одо Дейльский, крестоносцам оставалось либо продолжать двигаться напролом дальше, либо идти вспять: «голод, противник и неизведанный лабиринт гор» препятствовали продвижению вперед, но «равным образом голод и страх позора» мешали и отступать. Приняв в расчет эти соображения, немцы «поступили так, как не привыкли поступать», т. е. пустились на попятный. 41)

 

Увлекшись описанием реальных обстоятельств краха, постигшего в 1147 г. немецкое ополчение в Малой Азии, Одо Дейльский рисует в общем убедительную и весьма прозаическую картину событий (ее противовизантийская направленность в данном случае для нас не имеет существенного значения), в которой верховному творцу остается действовать лишь далеко за кулисами. На первый план в этой картине выступает история как таковая, обыденные, земные причины и связи событий.

 

Преобладающий интерес к земному выступает у Одо Дейльского во множестве реалистичных наблюдений и описаний самого разнообразного свойства.

 

Мы нередко встретим в его хронике точные по деталям географические заметки: обозначение расстояний между рейнскими городами, городами Болгарии и западного побережья Малой Азии; 42) описание особенностей ландшафта разных местностей лесистой и гористой Южной Германии, обильной реками и лугами Венгрии, дикой и безлюдной Западной Болгарии и, напротив, благодатной, радующей взор Восточной Болгарии, обширных скалистых районов Романии, где горы подчас, «как нам [131] казалось, касаются небес»; 43) характеристику дорог (их длины и степени безопасности» 44)); описание пролива Святого Георгия (Босфора), который «обилием рыбы и соленым вкусом воды представляет собой море, а размерами — реку, через которую в день можно переплывать туда и обратно семь или восемь раз и притом безо всякой опасности»; 45) подробное сообщение о Константинополе, где французские крестоносцы находились в октябре 1147 г., — о внешних очертаниях города, его укреплениях, разбитых вблизи них полях и огородах: здесь «трудятся плуги и мотыги»; отсюда жителям «доставляются всякого рода овощи». 46)

 

Многие из такого рода наблюдений вносились автором в хронику в значительной мере из практических соображений — для того, чтобы дать последующим крестоносцам и паломникам своего рода путевой справочник. Ведь Одо был убежден, что поток «пилигримов ко гробу господню никогда не оскудеет и они, если так можно выразиться, будут более осмотрительны, узнав о наших странствованиях». 47)

 

Иные наблюдения, в частности касающиеся необычных природных явлений, фиксировались хронистом прежде всего по причине их необычности. Они получали под пером монаха Одо своеобразное анимистически богословское толкование. Именно так описывает он частичное солнечное затмение, случившееся в начале перехода франков по Романии (осень 1147 г.). Одо, как и положено средневековому историку, мыслящему символами и аллегориями, связывает это затмение с «преступными» в отношении крестоносцев действиями византийского императора Мануила Комнина, который принял в тот день присягу за верность от западных воинов, сам же, в нарушение своих обязательств, не дал им проводников. Солнце-де «видело это преступление и не могло снести его; а чтобы не показать, что оно [преступление] было равносильно предательству господа бога, осветило мир лишь наполовину, а наполовину скрылось». Интересно, однако, что и формулируя подобные представления — старинное одухотворение природы в них как бы введено в рамки христианско-[132]богословских аллегорий, — Одо остается верен реалистическим принципам изображения самого описываемого факта: он сравнивает ту часть солнца, которую не заслонила тень, с половиной хлебного каравая «(войско, продвигаясь большую часть дня, лицезрело солнце в форме пол-хлеба — in forma dimidii panis)». 48)

 

Земная направленность всего образа мыслей Одо Дейльского сказывается также в его внимании к разнообразным, чисто практическим, житейским сторонам передаваемых событий. В одном месте он отметит, как немцы перед отправлением в поход построили по распоряжению Конрада III новые мосты через реки, «которых много в их стране», так что франкам Людовика VII, двинувшимся позднее, не понадобилось самим сооружать мосты и тратиться на это — они могли воспользоваться готовыми: «наш государь выиграл оттого, что тот (Конрад III. — М. З.) выступил раньше и соорудил новые мосты». 49) В другом месте хронист опишет зрелище, поразившее его в бедном городишке Бранитце (Браничево): судов, оставленных ранее прошедшим немецким воинством, «было так много, что жителям надолго хватило строить дома и употреблять для топлива». 50) В третьем случае внимание Одо привлекают необычайные одеяния византийцев — он старается уловить и описать особенности их костюма. «У них нет такой одежды, как у нас, а богачи носят короткие шелковые, закрытые со всех сторон кафтаны, и руки у них выступают из коротких рукавов, словно у гимнастов, всегда готовых к состязанию» 51) — в таких выражениях описывается греческий скарамангий.

 

В хронике немало наблюдений, касающихся меркантильных сюжетов. В том же Браничево французские крестоносцы впервые познакомились с греческой медной монетой — стаминой, и Одо с горечью называет цифры потерь, которые несли рыцари, производя здесь покупки. 52) Во время пребывания вблизи Константинополя крестоносцы благодаря попечениям императора пользовались большим изобилием дешевых товаров. Одо иллюстрирует это наглядными примерами: «Рубаху мы покупали меньше чем за два денария, а тридцать рубах, стоящих три солида, — за марку». Когда же франки, двинувшись в дальнейший путь, «отошли от столицы на расстояние трехдневного перехода», цены круто поднялись: «За рубаху платили [уже] пять или шесть денариев, а на дюжине теряли целую марку». 53)

 

Рассказывая о возвращении в Никею (2-3 ноября 1147 г.) остатков немецкой армии, разбитой сельджуками, хронист [133] упоминает, между прочим, что греки, воспользовавшись трудным положением крестоносцев, втридорога продавали им съестное, причем, подчеркивает Одо, «брали с них не деньгами, а требовали мечи и панцири, с тем чтобы целиком лишить снаряжения (spathas et loricas requirentes non aurum, ut penitus nudarent exercitum)». 54) В начале февраля 1148 г., после длительного и трудного перехода через Малую Азию, основательно ослабленное потерями и болезнями войско Людовика VII прибыло в византийский портовый город в Памфилии — Атталию. Греки встретили франков весьма неприветливо: между прочим, это выразилось в том, что их «обдирали на рынках (Graeci rebus in foro nos spoliantes)». Правда, «здоровый и больной, — как пишет Одо, — находили, что им требовалось, но их угнетала дороговизна». 55) В подтверждение этого духовник Людовика VII приводит выборочный перечень высоких цен на различные продукты, установленных «коварными» греками: «курицу покупали за десять солидов, а яйцо — за шесть или пять денариев. Луковицу или головку чеснока покупали за семь-восемь денариев, смотря по [их] величине, а за орех — два денария. У кого оставался конь и мул, обменивали их на хлеб или продавали на рынке, как коров, — на мясо... И положение наше было таково, что продавали ни за что (sine pretio), а покупали беспримерно дорого». Когда же франки вступили в переговоры с местными властями о предоставлении судов для переправы в Сирию, греки запросили «неслыханную цену за суда, как и за все прочее»: они потребовали четыре марки с человека, чтобы доставить войско в Антиохию, «куда мы должны были прибыть, как сами они уверяли, на третий день». 56)

 

Свое наиболее полное выражение посюсторонность интересов хрониста получила, пожалуй, в описаниях множества эпизодов, относящихся к социальной, военной, дипломатической, бытовой истории крестового похода. Тут и мимолетные заметки относительно имущественных различий среди крестоносцев Людовика VII (в Болгарии король раздает все продукты, которыми снабдил его правитель Софии, 57) «частью богатым, частью бедным»). 58) Тут и описания различных дипломатических переговоров и торжественных приемов, их сопровождавших, описания, сделанные очевидцем и ценные многими конкретными деталями (таков, например, рассказ о свидании французского короля Людовика VII с византийским императором Мануилом Комнином, которое произошло в Константинополе 4 октября 1147 г.). 59) [134]

 

В ряде случаев Одо Дейльский обстоятельно живописует посольские обычаи и дипломатический церемониал греков. 60) Хронист обнаруживает большую любознательность; передавая впечатления от праздничной церемонии, устроенной в Константинополе по случаю дня Святого Дионисия (9 октября 1147 г.), от торжественного богослужения, во время которого слились голоса католических и православных священников: могучие басы — с тенорами, голоса евнухов — с мужскими. 61)

 

Одо Дейльского интересуют и методы военных действий турок, отряды которых, заняв позиции на горах, «не силой, а хитростью» мешали продвигаться соединениям крестоносцев, находившимся на флангах (во время перехода франков по западным районам Малой Азии). Одо отмечает ловкость сельджукских всадников, их легкость в передвижении, дерзость, с которой они преследовали крестоносцев («дерзостно тревожа нас, умело и легко скрывались» 62)). Иногда этот монах, не довольствуясь описанием внешней стороны событий, рисует любопытные психологические картинки, выразительно характеризующие и крестоносцев и греков. Со свойственной ему иронией рассказывает Одо Дейльский о растерянности, охватившей франков, когда, войдя в начале января 1148 г. в Лаодикею, они обнаружили, что в городе нет продовольствия, на которое, изголодавшись, сильно рассчитывали: «Те, кто привык спорить по всякому поводу и расходиться во мнениях по различным основаниям (прибегая подчас даже к излишне тонким доводам), теперь находились словно в оцепенении и горевали о том, что не видят подходящего выхода из положения и [не находят] средств избавиться от общей опасности». 63)

 

И еще один, в сущности новый, момент, также свидетельствующий о повышении интереса к земному, — портреты действующих лиц, изредка, правда, но все же встречающиеся в сочинении Одо Дейльского.

 

Следует заметить, что историки XII—XIII вв. в принципе избегали характеризовать индивидуальные особенности своих героев. Эта черта средневековой хронографии, свойственная также литературе и искусству, связана с общим пониманием истории как воплощения небесного замысла и задач историка как истолкователя божественной мудрости. Отдельная личность в ее неповторимости и своеобразии для хрониста словно не существовала. Он не ставил своей целью раскрывать индивидуальные особенности героев, описывать их биографию, внешний облик, тем более — внутренний склад. Герой занимал автора хроники постольку, поскольку в его личности выражались те или иные [135] идеальные, с точки зрения истинного христианина, достойные подражания, типические качества человека, живущего ради спасения, умерщвляющего плоть, в смирении перед богом стремящегося даже скрыть от людских взоров свое индивидуальное, особенное. Последнее воспринималось как нечто противоречащее аскетически-нивелирующему идеалу и по возможности затушевывалось. 64) И тем не менее с середины XII в., насколько мы можем судить по хронографии крестовых походов, наблюдается определенное усиление внимания к историческому индивиду как таковому. Примеры можно видеть уже в хронике Одо Дейльского. Впрочем, портреты героев, приводимые им, еще достаточно схематичны.

 

Сообщая о первой встрече Людовика VII и Мануила Комнина в Константинополе (4 октября 1147 г.), он следующим образом рисует облик обоих государей: они «были почти одних лет и одного роста, отличались же друг от друга только манерами и одеждой». 65) Более выразительна, хотя и тенденциозна, психологизированная характеристика облика лицемерного византийского императора, даваемая хронистом несколько далее: Мануил Комнин обязался помогать крестоносцам, и «если бы движения, веселое выражение лица, если бы слова говорили о тайных помыслах сердца, то присутствовавшие могли бы сказать, что император был исполнен самых нежных чувств к королю». 66)

 

Мы привели лишь некоторые факты, позволяющие говорить о повышении внимания к земному в ущерб «небесному» в главных хрониках Второго крестового похода.

 

В том характерном для средневековых воззрений переплетении высокого, духовного, аллегорически-символического и низменного, мирского, натуралистично-плотского, которое отмечалось нами еще в хрониках Первого крестового похода, в сочинениях, посвященных Второму походу, т. е. относящихся к середине XII в., все более значительным становится именно посюсторонний элемент. Историко-провиденциалистская символика и чудеса отступают на задний план.

«Божья воля» и человеческие деяния в хрониках конца XII в.

 

Если мы обратимся к произведениям, созданным в конце XII в., то увидим, что им свойственна аналогичная тенденция. Довольно значительные элементы исторической приземленности [136] весьма рельефно выступают в «Истории деяний в заморских землях» Гийома Тирского — самом раннем полном сочинении о крестовых походах. Автор этого труда был образованнейшим человеком своего времени: он владел латинским, греческим, а также арабским языками, являлся знатоком античной литературы (в своей «Истории» Гийом Тирский цитирует Тита Ливия, Овидия, Светония, Цицерона, Теренция, широко использует сравнения и образы, почерпнутые из их сочинений) и вместе с тем искушенным во всех тонкостях богословия и канонического права церковным деятелем.

 

Как и другие хронисты, он следовал августиновской концепции исторического процесса. Гийом Тирский признавал вмешательство бога решающим фактором в истории крестовых походов. Их происхождение и наиболее важные перемены в ходе борьбы, крестоносцев с неверными Гийом Тирский объяснял, отправляясь именно от этих, провиденциалистских представлений. Однако наряду с теологическими объяснениями описываемых фактов в его произведении налицо и элементы совсем иного подхода к проблемам крестоносных войн, относительно свободного от богословской предвзятости, и, напротив, проникнутого стремлением понять действительные, земные причины событий.

 

Новое, сравнительно реалистичное понимание темы и соответственно более рационалистичный подход к ее освещению отчетливо прослеживаются в изображении Гийомом Тирским чисто фактической предыстории и истории Первого крестового похода.

 

Выше мы приводили легендарный рассказ Альберта Аахенского о том, как началась священная война 1096—1099 гг.; мы видели, что этот хронист возводил все события к их божественному истоку, каковым, с его точки зрения, было видение господа в иерусалимском храме главному инициатору предприятия Петру Пустыннику и полученное им свыше предписание ратовать за поход Запада против неверных. Легенду эту воспроизводит вкратце и Гийом Тирский, также отводящий Петру Пустыннику видную, пожалуй, даже решающую роль — непосредственного инициатора Первого крестового похода. 67) Однако факты, относящиеся к истории его возникновения и связанные с именем Петра Пустынника, выглядят у этого автора иначе — гораздо более прозаично, нежели у писавшего за несколько десятков лет до него Альберта Аахенского, и подаются они в ином контексте и толковании.

 

Прежде всего повествование Гийома Тирского о заморских войнах начинается вовсе не с истории деяний Петра Пустынника, а с общей картины, рисующей положение дел на Востоке и на Западе в столетия, предшествовавшие времени возникновения крестоносного движения. 68) В этом отношении различия [137] между обоими летописцами просто разительны. «История деяний в заморских землях» архиепископа Тирского — произведение, написанное на другом, несомненно более высоком уровне, чем бесхитростная, незамысловатая «Иерусалимская история» аахенского каноника.

 

В данном случае, однако, существенным для нас является иное обстоятельство: речь идет о самом характере переработки Гийомом Тирским альбертовой легенды о Петре Пустыннике. По Гийому, Петр Амьенский замыслил поднять западных христиан на оказание помощи восточным единоверцам по собственному побуждению, по личной инициативе. Освобождение якобы страждущих собратьев по вере (так изображает ситуацию автор) — эта идея изначально возникла у самого Петра, а отнюдь не была подсказана ему небесным провидением. Используя фактический материал и самый текст своего предшественника, Альберта Аахенского, ранее описавшего странствование амьенского монаха в Палестину, Гийом Тирский повествует, как Петр побывал в Иерусалиме, как он из рассказов тамошних жителей-христиан узнал о притеснениях, которым будто бы подвергаются христиане от неверных, как убедился в этом собственными глазами и на собственном опыте, как затем встретился с патриархом Симеоном, с которым обсуждал, нельзя ли каким-нибудь образом помочь несчастным собратьям. При этом Петр уже тогда высказал патриарху свое твердое убеждение, что если бы нашелся достойный человек, который бы просветил римскую церковь и западных правителей насчет злосчастного положения восточных христиан, то, без сомнения, они постарались бы принять меры для избавления Святой земли от мусульманского ига. Петр, как рассказывается в «Истории» Гийома Тирского, по своему почину и в категорической форме предложил патриарху обратиться к папе римскому, к королям и князьям Запада и высказал тут же готовность «ради спасения своей души принять на себя труд» обойти всех и побудить каждого к необходимым практическим действиям. Патриарх Симеон принимает предложение французского монаха-пилигрима и вручает ему требуемую грамоту. 69)

 

Только в этом месте повествования Гийома Тирского появляется знакомый уже нам по хронике Альберта Аахенского и заимствованный из нее рассказ о явлении Иисуса Христа в иерусалимском храме Петру Пустыннику. Но этот чудесный сон не имеет, собственно говоря, определяющего значения в крестоносной деятельности Петра Пустынника. Узрев бога, монах лишь укрепляется в своих намерениях, которые и возникли и начали претворяться в жизнь независимо от чудесного события. Гийом так и пишет: «...и, проснувшись, неустанный Петр, укрепленный в боге видением, которое видел (visione quam viderat [138] confortatus in Domino)», 70) без промедления приготовился к возвращению домой. Вслед за тем рассказывается, как он отплывает на торговом корабле, направлявшемся к берегам Апулии (деталь, которую мы, кстати, не встречаем у Альберта Аахенского), а отсюда направляется в Рим к Урбану II, которому передает грамоту патриарха и излагает идею оказания помощи восточным христианам. Прежде чем папа выехал из Италии, Петр обходит и эту страну и все прочие страны, везде возбуждая сердца своими горячими речами. 71) Затем уже происходит Клермонский собор, где папа произносит речь о необходимости спасения святого гроба, после чего и начинается иерусалимский поход.

 

Совершенно очевидно, что, как это подметил еще Г. Зибель, у Гийома Тирского «мистический тон» легенды ослаблен. Хотя и в его повествовании фигурирует фантастический сон, в котором Петру является Иисус Христос, но уже самое описание этого чудесного происшествия у Гийома Тирского лишено в значительной мере своего сверхъестественного обрамления: вся обстановка, в которой развертываются события, рисуется более прозаично, да и события эти, по выражению Г. Зибеля, развертываются «строго разумно, простым человеческим образом». 72)

 

Если Альберт Аахенский на первый план выдвигает то обстоятельство, что господь явился слабому и смертному существу, простому монаху, то Гийом Тирский совсем не заостряет на этом внимания: в его рассказе скорее прославляется сила и живость духа Петра Амьенского и его необыкновенное красноречие, благодаря которому он сумел воспламенить народы повсюду, где только ни бывал. «Господь, — пишет хронист, — оценив по заслугам его [пылкую] веру, оказал ему такую милость, что было редкостью, когда бы он проповедовал где-либо без успеха (букв.: „собирал народ" — raro unquam sine fructu populos conveniret)». 73) Альберт Аахенский от рассказа о велении господнем переходит непосредственно к событиям крестового похода; 74) Гийом Тирский заполняет свое повествование подробными сообщениями о всякого рода промежуточных событиях (экскурс в историю пап и их распрей с германским императором Генрихом IV, описание поездки Урбана II в Клермон 75) и др.). Словом, во всем чувствуется более земное, чем у Альберта Аахенского, понимание событий.

 

Можно было бы сказать то же самое и об оценке Гийомом Тирским многих других фактов истории крестоносного движения. В этом смысле очень интересен, например, разбор хронистом [139] причин того крутого перелома в ходе войн крестоносцев на Востоке, который четко обозначился в последней трети XII в., со времени возвышения государства Саладина, когда Иерусалимское королевство стало получать тяжкие удары от мусульман и в конце концов было поставлено ими на край гибели. В XXI книге своей «Истории» Гийом Тирский, прервав изложение событий, поместил рассуждение о том, чем, по его мнению, была вызвана такая перемена. Сущность проблемы историк формулирует следующим образом: «В чем причина (quid causa sit) [того], что отцы наши, находясь в меньшем числе (in numero pauciore), не раз стойко выдерживали борьбу с превосходящими вражескими силами и частенько благоволением божьим небольшая горсть [наших] изничтожала гораздо большие отряды, [а то и] несметные полчища [врагов] (innumeram plerumque multitudinem contriverunt), так что самое христианское имя было грозою для пародов, не ведающих бога, и господь прославлялся деяниями наших отцов. Наши же современники, напротив, гораздо чаще оказывались побежденными более малочисленным [неприятелем], а иногда, даже превосходя его силами, безуспешно вступали в сражение и [случалось] неоднократно бывали биты врагом». 76) Историк считает эту проблему заслуживающей серьезного внимания: перед тем как приводить свое рассуждение и, словно извиняясь перед читателями, он отмечает, что отойдет немного от последовательного повествования «не просто ради отступления», но для того, чтобы «внести в текст истории нечто небесполезное». 77)

 

Отвечая на поставленный вопрос, Гийом Тирский на первое место выдвигал в качестве объяснения факторы сверхъестественного порядка — божественный промысел. «Первая причина, — писал он, — находится в боге, творце всех и вся». Далее развивается шаблонный тезис о греховности современных историку людей, о том, что они, в отличие от своих религиозных и богобоязненных отцов, порочны, преступны, ничего не уважают, совершают недозволенное и поэтому разгневанный господь «заслуженно лишил их своей милости». Вслед за тем, однако, историк, словно «воздав богу божье» и продолжая углублять и конкретизировать свое рассуждение, переносит центр тяжести на чисто земные обстоятельства, обеспечившие в его время перевес сил иноверцам. С одной стороны, явно идеализируя крестоносцев конца XI в., он указывает на их высокое религиозное воодушевление и — что также весьма существенно в его глазах — привычку этих «достопочтенных мужей» к ратному делу, военной дисциплине, их опытность в сражениях, умение как следует владеть оружием (erant bellicis assueti disciplinis, praeliis exercitati, usum habentes armorum familiarem). 78) Этим доблестным воинам прежнего времени историк противопоставляет, с другой стороны, своих порочных, погруженных в прозаические дела и развращенных современников, особенно тех, кто прижился на Востоке: они, по словам Гийома Тирского, «таковы, что, если бы кто попытался тщательно описать их нравы, вернее, чудовищные пороки, тот изнемог бы от обилия материала и скорее бы, кажется, сочинил сатиру, чем историю». 79) Кроме того, по мнению историка, и народы Востока в противоположность западным в конце XI в. были якобы «расслаблены от продолжительного мира, отвычны от военного дела, не упражнялись в битвах, радуясь спокойствию». «Вовсе не удивительно поэтому, — продолжает автор, — что небольшое число [наших] сравнительно легко справлялись с многочисленными неприятелями или, будучи [даже] побеждаемыми, [наши] вносили в военные события лучший расчет (meliorem calculum) и [в результате] одерживали верх [над] врагами». 80)

 

Доля истины в этом объяснении безусловно имеется: ведь, говоря о порочных нравах, царивших в Иерусалимском королевстве среди франкской знати, Гийом Тирский имел в виду не только и даже не столько ее развращенность в прямом смысле слова, сколько полное засилье у потомков первых крестоносцев низменных, корыстолюбивых стремлений, борьбу тщеславных баронов за лены и доходы, поглощавшую все их внимание, вечные распри при дворе, о которых подробно рассказывается в начале XXIII книги его «Истории». 81) Но как бы ни относиться к рассуждению историка по существу, несомненно, что здесь он мыслит по-своему реалистично, стараясь постичь земные «тайны» неудач крестоносцев в борьбе с государством Саладина.

 

Еще более явственно эта тенденция пробивается в последующей, собственно исторической, очищенной от всякого морализирующего налета части интересующего нас рассуждения Гийома Тирского. Он указывает здесь, — полагая притом, что эта «третья причина не менее важна», — на былую раздробленность мусульманского мира как одно из важнейших условий легких побед первых крестоносцев: тогда «почти каждый город имел своего владетеля, и, выражаясь языком нашего Аристотеля (ut more Aristotelis nostris loquamur), все они не стояли один под другим и редко преследовали одинаковые, но гораздо чаще — противоположные цели». Естественно, что одолеть таких противников не составляло особенно большого труда: «они не могли, да и не хотели соединиться для общего неправедного дела». Иное положение сложилось «в нынешние времена»: теперь «все соседние нам страны, божьим попущением, соединились [141] под властью одного [правителя]... и по его мановению, как один, выступают против нас. И нет [там] никого, кто бы уклонялся от общего стремления; нет никого, кто бы осмелился безнаказанно нарушить повеления [своего] господина». 82)

 

В этом рассуждении содержится очевидное признание историком исключительной важности тех политических перемен, которые произошли при Саладине на мусульманском Востоке, — создание единого большого государства с сильной центральной властью, которому не в силах противостоять раздираемое внутренними противоречиями Иерусалимское королевство.

 

Стоит отметить, что интерес Гийома Тирского к земному нарастает по мере того, как он переходит от изображения событий первых крестовых походов к описанию фактов современной истории Франкского Востока. Действительно, первая часть «Истории» (книги I-XV), 83) где Гийом Тирский основывается преимущественно на сведениях, почерпнутых у хронистов начала XII в., довольно глубоко окрашена в традиционные провиденцналистские тона: она наполнена описаниями чудес и насыщена легендарным материалом в духе хроник Раймунда Ажильского и Фульхерия Шартрского (хотя уже здесь, как замечено исследователями, автор проявляет меньшее легковерие по сравнению со своими источниками 84)). Напротив, во второй части (книги XVI-XXIII) 85) элемент чудесного почти целиком исключен из повествования. Зато Гийом Тирский старается как можно более обстоятельно осветить собственно исторические факты, разобраться непосредственно в процессах общественного развития, происходивших в его время в государствах крестоносцев, рассказать, о тех, кто участвовал в исторических событиях.

 

Показателен пристальный интерес хрониста к историческим деятелям в меньшей степени — далекого прошлого, в большей — [142] к современникам (разумеется, из знакомого ему круга, т. е. из высших слоев населения Иерусалимского королевства), стремление Гийома Тирского не только очертить характеры тех или других действующих лиц «Истории» (конечно, иконографическими приемами), но и возможно рельефнее нарисовать их портрет, телесное обличье, представить их в возможно более жизненном виде.

 

Даже когда речь заходит о Петре Пустыннике, историк считает своим долгом сообщить, что тот «был небольшого роста, но в малом теле царила великая доблесть», и далее отмечает его живой ум, проницательный и приятный взгляд, красноречие. 86) Приступая же к описанию времени правления своего венценосного покровителя, короля Амори I, Гийом Тирский прежде всего рисует физический, а затем психологический портрет этого государя. Он воздает должное его достоинствам («это был человек большой государственной опытности... в делах весьма разумный и осмотрительный» 87)), но не скрывает и отрицательные черты Амори I как человека и правителя: грубость («дар приветливого разговора, который в большой мере привлекает к государям сердца подданных, был ему совершенно чужд»), развращенность («он был, как говорят, слишком чувствен... и покушался на брачное право других» 88)), жадность («он был более сребролюбив, нежели то приличествует королевскому достоинству», 89) «сильно угнетал свободу церкви и истощал ее имущество частыми и несправедливыми поборами» 90)) и т. д.

 

Точно так же, переходя к «истории деяний» прокаженного Балдуина IV (преемника Амори I), наставником которого Гийом Тирский являлся, 91) он начинает с подробной психологической и портретной характеристики своего воспитанника. Аналогичным образом поступает историк и в отношении ряда других, в особенности лично знакомых ему, политических деятелей, фигурирующих в его произведении. Читая об их поступках, об их опрометчивости, недальновидности, коварстве и т. д., невольно забываешь про десницу всевышнего, которая in principio является и у Гийома Тирского верховным двигателем истории. Конечно, портреты действующих лиц его «Истории» — это еще средневековые портреты; автор выписывает образы героев лишь в абстракциях — он рассказывает об их качествах больше, чем показывает проявления этих качеств в действии. Тем не менее со страниц произведения Гийома Тирского перед нами в гораздо большей степени встают живые люди с их достоинствами [143] и недостатками, чем это можно было видеть в ранних хрониках крестовых походов.

 

Реализм историка проявляется и во многих других особенностях его повествования. Так, Гийом Тирский внимательнейшим образом характеризует, казалось бы, самые незначительные детали описываемых им фактов военной и дипломатической истории Иерусалимского королевства, тщательно расследует подробности матримониальных отношений и т. д. Повествуя о битвах рыцарей и баронов с мусульманами, он почти всякий раз описывает самую местность, где происходило то или иное сражение, его ход, его итоги. При этом перипетии боев, тактику сторон, повороты военного счастья историк подчас объясняет уже не прямым вмешательством небесных сил, как это наблюдалось у хронистов начала XII в., а разного рода реальными факторами. В битве при Ламонии с войском посланного Нур ад-Дином в Египет военачальника Ширкуха (в 1167 г.) рыцарям не удалось одержать решительной победы над противником. И дело заключалось, с точки зрения Гийома Тирского, вовсе не в отсутствии божьей помощи, а в том, что место сражения «было весьма неровно: песчаные холмы и долины перерезывали его, так что нельзя было заметить ни наступавших, ни отступавших... Неприятель... занял холмы справа и слева: нашим же трудно было напасть на них, ибо те холмы были круты и состояли из осыпавшегося песка». 92) Группа рыцарей, предводительствуемых бароном Гуго Кесарийским, атаковала отряд мусульман, который возглавлял Саладин, племянник Ширкуха, однако результат оказался плачевным для нападавших: Гуго «попал в плен вместе со многими другими; еще больше было убитых». Причина неудачи, по Гийому Тирскому, была вполне земного происхождения: просто Гуго «не поддержали свои», так как главная часть крестоносцев — королевское войско — в тот момент преследовала обращенный в бегство отряд самого Ширкуха. 93)

 

Историка во многих случаях занимают прежде всего конкретные, посюсторонние обстоятельства, реальная историческая обстановка, в которой развертывались события, земные, в том числе политические, а также психологические, мотивы поступков живых исторических лиц.

 

Когда отряд Саладина, защищавший Александрию, оказался в 1167 г. в трудном положении (жители города, измученные осадой, хотели сдаться крестоносцам, и Саладин опасался измены), Ширкух по просьбе племянника решил вступить в переговоры с противником о мире. Ведение этих переговоров он поручил своему пленнику — Гуго Кесарийскому. Выслушав обращенную к нему речь египетского правителя, тот отказался от дипломатической миссии. «Он, как человек умный и осторожный, — пишет [144] Гийом Тирский, — обдумал со всех сторон то, что было ему сказано, дабы нисколько не сомневаться относительно пользы такого договора для наших; но при всем том, чтобы не показаться человеком, который руководствуется более желанием своей личной свободы, чем интересами общественного блага от этого договора, он нашел, что будет более почетным начать переговоры о том через кого-нибудь другого». К Амори I был направлен Арнульф из Телль-Башира, тоже пленный рыцарь, близко стоявший к королю [передав этот эпизод, Гийом Тирский добавляет: «О своем намерении Гуго позже сам поведал нам дружеским образом (hanc suam intentionem ipse nobis postmodum familiariter exposuit)»]. 94) Излагая историю развода Амори I с его первой женой Агнессой, дочерью графа Жослена Младшего Эдесского, историк скрупулезно собирает данные, подтверждающие наличие четвертой степени родства между супругами, поскольку именно это обстоятельство послужило предлогом к разводу. 95)

 

Мы не имеем надобности входить в рассмотрение вопроса о причинах нарастания в последних книгах «Истории» Гийома Тирского реалистических тенденций. Быть может, их следует поставить в связь с эволюцией воззрений историка, происшедшей за те пятнадцать лет, в течение которых он писал свой труд. 96) Возможны и другие объяснения этого факта: сказались ослабление или отсутствие влияния хронографической традиции на Гийома Тирского там, где он описывает современные ему события, необходимость дать трезвую оценку плачевного положения дел в Иерусалимском королевстве в начале 80-х годов, когда завершался труд историка и когда, по его словам, нельзя было «между деяниями наших князей найти ничего, что мудрый счел бы достойным изображения, что читателю принесло бы удовлетворение, а писателю послужило бы к чести». 97) Нам было важно и достаточно лишь констатировать известное потускнение в его произведении провиденциалистской символики и, напротив, усиление в нем реалистических элементов.

 

Все эти явления проступают и в хрониках Третьего крестового похода. [145]

 

У английского хрониста, автора «Итинерария», мы встречаем еще немало, казалось бы, традиционно провиденциалистских толкований, но наряду с ними обнаруживаем суждения, так или иначе окрашенные в реалистические тона. Разгром Саладином вооруженных сил Иерусалимского королевства при Хаттине (4 июля 1187 г.), явившийся началом краха этого государства крестоносцев, хронист объясняет тем, что «ни мы не были с богом, ни бог — с нами». Тут же, однако, он приводит и земное, основное, по его мнению, обстоятельство, обусловившее поражение крестоносцев у Тивериадского озера: к этому времени резко сократилась численность воинов, находившихся в распоряжении короля Иерусалимского, — перед битвой насчитывалось лишь около тысячи рыцарей и двадцать тысяч пехоты. 98)

 

Рассказывая в другом месте о неудачах попыток Саладина, уже захватившего Иерусалим, 99) овладеть Тиром, Антиохией и Триполи, тот же автор в принципе объясняет это божьим предначертанием: «Не может погибнуть то, что господь располагает спасти». Однако здесь же раскрывается и реальная причина, позволившая этим городам удержаться: их спас, как полагает хронист, могущественный флот, находившийся под командованием известного в то время пирата Маргаритона. Флот этот состоял из 50 кораблей, на них плыли два графа и 500 рыцарей — «первые наемники его земли», которых послал на выручку франков король Гилельм Сицилийский. «Кто усомнится в том, что это была его заслуга — то, что удержана была Антиохия, защищен Триполи, сохранен Тир, что это он своими силами оградил жителей названных городов от голода и меча?». 100)

 

С большой силой сходные тенденции обнаруживаются в поэме-хронике Амбруаза — произведении, занимающем по своему характеру как бы промежуточное положение между chansons de geste и собственно хрониками. Подобно первым, оно содержит изрядное число легенд и измышлений, но в то же время весьма прозаически описывает такие факты, как путь армий крестоносцев Третьего похода, династические распри, смена правителей во франкских государствах на Востоке, различные совершенно будничные явления, совершавшиеся во время похода. Подробно, живо и драматично рисует автор кампанию Ричарда Львиное Сердце в Палестине — марши и битвы, наступления и отступления, переходы крестоносцев от радости к отчаянию и, наоборот, — от отчаяния к торжеству над врагом, когда он терпит неудачу. Рядовой крестоносец, не осведомленный о большой политике, о закулисной дипломатии вождей похода, Амбруаз объясняет различные решения, принимавшиеся [146] во время экспедиции, различные повороты ее в основном факторами чисто мирского характера.

 

Типично в этом смысле объяснение затянувшейся осады Акры. Крестоносцы многие месяцы безуспешно осаждают город, они вынуждены испытывать голод и другие тяжкие муки, им приходится пожирать не только лошадиное мясо, но даже внутренности. Единственная причина тому — изменническое поведение правителя Тира Конрада Монферратского, который предательски не желает оказать поддержку войску, осаждающему Акру, продовольствием, 101) предпочитая сохранять свои запасы в Тире и заботясь единственно о том, чтобы удержать его в своих руках. 102) Правда, и Амбруаз подчас ссылается на гнев божий как причину тягот крестоносцев, и он бедствия Иерусалима относит на счет безбожия его жителей, а политический неуспех Раймунда III, графа Триполи, в его борьбе с Гвидо Лузиньяном, занявшим королевский трон, объясняет тем, что это бог не позволил ему овладеть короной. 103) Однако в его поэме-хронике уже решительно нигде не встречаются чудеса и полностью отсутствует вмешательство святых в действия христианской армии. 104) Если и не целиком, то в известной мере события обязаны, по Амбруазу, своим развитием самим себе — поступкам их участников, их геройству или трусости, верности или предательству.

 

Эти мотивы звучат и в анонимной немецкой «Истории похода императора Фридриха», автор которой придает большое значение инициативе предводителей крестоносных ополчений (прежде всего, разумеется, Фридриха Барбароссы). Успех сражений с неверными определяется, с его точки зрения, воинским искусством и храбростью вождей. Это представление лежит в основе описания хронистом одного из крупнейших боев немецких крестоносцев Третьего похода — сражения под Иконием (18 мая 1190 г.). Утром этого дня, пишет хронист, «император приказал войску выстро


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: