Экспедиция на Сунгари

 

В начале августа я был назначен начальником экспедиции, направлявшейся для обследования реки Сунгари.

Экспедиция снаряжалась Амурским обществом пароходства и торговли совместно с правительством и купцом Тифонтаем. Общество было заинтересовано в возможности плавания по этой реке, куда давно уже не проникало ни одно русское судно. Тифонтай взялся коммерчески оформить и обслужить экспедицию как ее агент, пользуясь своими торговыми связями с Маньчжурией и Северным Китаем и, конечно, преследуя свои скрытые цели.

Для осуществления этой экспедиции Амурское общество пароходства и торговли предоставило небольшой и самый старый свой пароход «Св. Иннокентий» и маленькую деревянную баржонку. И пароход и баржонку в случае неудачи экспедиции не особенно жалко было и потерять, тем более что они были специально для этого плавания застрахованы.

В самый разгар приготовления «Иннокентия» к этой экспедиции я получил записку Вердеревского: генерал-губернатор желал видеть лично начальника экспедиции на другой день в 10 часов утра. Мы с Вердеревским должны были явиться во «дворец» для торжественного моего представления.

Без десяти десять мы входили в приемную его высокопревосходительства. Вердеревский был во фраке, я — в белом форменном кителе с капитанскими нашивками на рукавах, в белых брюках и белых парусиновых башмаках.

Дежурный чиновник поспешил о нас доложить и нырнул за бархатную портьеру, закрывавшую дверь во внутренние апартаменты. Через несколько минут он вернулся в приемную и, прошептав: «Идут», застыл у своего письменного стола. Колыхнулась портьера, и на ее фоне вырисовалась фигура С.М. Духовского.

Это был человек невысокого роста, с редеющими седыми, зачесанными назад волосами, седыми «запорожскими» усами, в белом кителе с «Георгием» в петлице и в широченных синих шароварах с желтыми казачьими лампасами.

Духовской сделал несколько шагов вперед и милостиво протянул Вердеревскому белую выхоленную руку.

— Начальник будущей экспедиции и наш лучший капитан, штурман дальнего плавания Лухманов, — отрекомендовал меня Вердеревский.

Белая рука протянулась ко мне:

— Слышал, знаю вас заочно из письма Костылева, он очень хорошо о вас отзывается. И здесь, на Амуге, слышал от ваших бывших пассажигов очень хогошие отзывы о вас, — произнес генерал с той картавостью, которая свойственна людям, привыкшим постоянно говорить по-французски, и которой любили тогда подражать гвардейские пижоны. Но картавость Духовского была природной и очень не шла к виду старого казака-запорожца, который он старался себе придать.

— Надеюсь, что вы блестяще выполните возложенное на вас погучение.

— Постараюсь, ваше высокопревосходительство.

— Я вегю вам. — И белая рука опять протянулась ко мне, а затем к Вердеревскому.

Аудиенция кончилась. Мы откланялись.

— Только-то? — спросил я Вердеревского, когда мы вышли на подъезд.

— А вы что думали?

— Думал, что хоть расспросит о чем-нибудь, поговорит по-человечески.

— Хватит для генерал-губернатора. Он должен с одного взгляда всего человека понимать и на сажень под землей видеть.

Я рассмеялся. Вердеревский насмешливо улыбнулся.

Состав экспедиции был следующий: я — уполномоченный Амурского общества, капитан парохода и начальник экспедиции; штабс-капитан барон Будберг, только что окончивший Академию Генерального штаба, назначенный в экспедицию как представитель военного командования в Приамурском крае; поручик Редько — начальник нашей охранной команды из тридцати стрелков; Пирожков Иван Иванович — уполномоченный фирмы Тифонтая, помощник главного бухгалтера его хабаровской конторы; Лю Чен-сян — второй уполномоченный Тифонтая и переводчик; Нино — молодой фотограф, сын обрусевшего итальянца, хозяин самой лучшей фотографии в Хабаровске.

Я получил атлас карт Сунгари, составленных русскими офицерами-топографами в шестидесятых годах. С тех пор карты не исправлялись, и мне предстояло их исправить на основании глазомерной съемки и указаний китайца-лоцмана.

От Амурского общества мне вручили пятьсот рублей на представительство и угощение китайских властей. Для той же цели, как я слышал в нашем агентстве, Пирожков и Лю Чен-сян везли подарки: суконные отрезы, золотые и серебряные часы с цепочками, музыкальные ящики (граммофонов тогда еще не было).

На полученные пятьсот рублей я купил хороших консервов, русских закусок в виде сыра, икры, килек и сардин, массу сладких бисквитов, печенья и вина.

Когда в день отхода мы все сошлись на пароходе, то оказалось, что Будберг и тифонтайцы тоже получили суммы на представительство и тоже накупили и вина и закусок, причем Будберг поступил предусмотрительнее всех: из вин он купил только шампанского, да еще сухого.

Наша баржонка поднимала всего сто двадцать тонн. Тифонтайские люди наполнили ее мануфактурой, галантереей и скобяным товаром: не за прекрасные же глаза Духовского или Вердеревского Тифонтай согласился нести расходы по экспедиции и «коммерчески ее оформить».

В станице Михайло-Семеновской нас ждала вторая баржа, или, вернее сказать, старая китайская джонка без мачты, нагруженная дровами, которых должно было хватить нам до Харбина и обратно. Прихватив ее, мы вошли в Сунгари.

Первый китайский город — Лахасусу, к которому мы пристали, был расположен в нескольких километрах от устья. Это своеобразный городок, обнесенный глинобитными стенами. Серые каменные домики были покрыты красной черепицей. Выделялись пагоды с выкрашенными красной краской воротами и правительственные здания, обнесенные высоким частоколом. Город расположен на правом берегу, а под левым стояла на якорях группа ярко раскрашенных джонок с высокими мачтами и парусами из циновок.

В Лахасусу нас посетили первые представители китайской власти. Это были мандарины не очень высоких чинов.

Впоследствии я научился распознавать ранги мандаринов, но сейчас помню только, что главное различие чинов заключалось в шариках на шапочках. Шарики были белого, синего и красного стекла, бронзовые, мраморные, золотые филигранные. В особые трубочки под шариками втыкались султаны из павлиньих перьев, это, кажется, у больших генералов, а у генеральских адъютантов — из собольих хвостов. Военные мандарины внешне отличались от гражданских. У первых на верхних кофтах на груди и спине были круглые знаки сантиметров 25 в диаметре, расшитые разноцветными шелками и золотом, а у гражданских — четырехугольные. У солдат на груди и спине были круги, расписанные краской, с иероглифами, вероятно изображавшими название или номер полка. Круги были хорошей мишенью на войне.

Что меня поразило больше всего, это ногти. Китайцы и окитаенные маньчжуры, если они занимали хоть какую-нибудь должность, уже не стригли ногтей, чтобы показать, что они не занимаются «унизительным» ручным трудом. Ноготь длиной пять-шесть сантиметров считался в Китае небольшим. Аристократические ногти доходили до пятнадцати сантиметров длины. Ухаживать за ними — целое искусство, так как, достигнув длины 4-5 сантиметров, они начинают сгибаться и скручиваться. Для того чтобы нечаянно не сломать такой ноготь, на палец надевался сделанный по форме серебряный, а то и золотой наперсток с футлярчиком для ногтя. Футлярчик обычно украшался инкрустацией из аккуратно нарезанных кусочков разноцветных птичьих перышек. Мне показывали целые мозаичные картинки из таких перышек.

Как бы ни был незначителен ранг китайского чиновника, он никуда не являлся в официальных случаях один. Его всегда окружала толпа менее важных чинов, а то и просто бедных родственников или прихлебателей. По числу, виду и костюмам лиц этой свиты можно было судить о важности особы, посетившей наше судно. Лю Чен-сян великолепно в этом разбирался и предупреждал нас:

— Эта мандалина шибко кушай давай не надо, холошо вино тоже не надо, это маленька капитана еси.

Когда мы приглашали маленьких и больших мандаринов к столу с соответствующими их званию выпивкой и закуской, то садилось обычно два-три человека, остальные становились за стульями, и их нельзя было упросить сесть за стол. Сидящие за столом, попробовав того или иного блюда, протягивали стоящим кусочки, как у нас собачонкам, и те с благодарностью и благоговением принимали и смаковали. С вилками и ножами китайцы не умели обращаться. Мы учили их, и это вызывало много смеха. В конце концов ели больше пальцами и потом вытирали их о полы шелковых халатов.

Приемы китайских чиновников мы делали только в крупных пунктах, где у нас были назначены дневки. Обычно же днем мы поднимались медленно вверх по реке, делая промеры, пеленгуя выдающиеся мыски, островки, пагоды и исправляя карту.

Физиономия реки сильно изменилась с тех пор, как была составлена карта. Исправление карты требовало большого и кропотливого труда. Этой работой занимались почти исключительно я и мой старший помощник, тоже штурман дальнего плавания, — Вейнберг. Он был очень милый, талантливый и остроумный молодой человек лет двадцати пяти, племянник Петра Исаевича Вейнберга — поэта и переводчика Шекспира и Гейне.

К вечеру у какой-нибудь незначительной деревни, а то и просто у берега, в зависимости от того, где нас заставала темнота, мы становились на ночевку и погрузку дров. Если это происходило у деревни, то все население высыпало на берег и не уходило до утра, разглядывая невиданную «джонку», которая ходит против течения и ветра без парусов и без весел.

Дневки, кроме Лахасусу, у нас были назначены в Фугдине, Ванлихотене, Сяньсине, Таюзе, или Баянсусу, и в конечном пункте нашей экспедиции — в Харбине.

Фугдин был крепостью, где стоял довольно большой гарнизон. В Лахасусу мы не решились осмотреть китайскую крепость, да и начальник гарнизона не приглашал нас. Но в Фугдине был более гостеприимный комендант. После хорошего угощения на пароходе он предложил нам всем осмотреть крепость, ямынь (дом правительства) и арсенал.

Мы охотно согласились и, оставив на пароходе Вейнберга, Редько с охраной стрелков и Пирожкова, сели на присланных за нами верховых лошадей и поехали.

Я мало понимал в военном деле, но Будберг очень смеялся потом над тем, что в фугдинской крепости вперемежку с прекрасными крупповскими орудиями стояли старые, заряжавшиеся с дула и стрелявшие круглыми ядрами чугунные пушки. Арсенал вызвал у нас еще большее удивление. Там бережно хранились разложенные по длинным и низким глинобитным комнатам не только ружья всех времен и систем, начиная от американских винчестеров и кончая неуклюжими кремневыми самопалами, но и целые штабеля стрел. На стенах висели луки с отпущенными тетивами. Как объяснили сопровождавшие нас офицеры, в Китае не выбрасывают вышедшего из употребления оружия потому, что «придет время и все может пригодиться», а луки и стрелы к тому же являются предметами любимого спорта.

Во дворе нам показали стрельбу из лука. На расстоянии пятидесяти шагов китайцы попадали в яблоко мишени, а стрела пробивала двухсантиметровую доску. Для того чтобы тетива тугого лука не резала пальца, китайцы надевают особое широкое кольцо из нефрита.

После крепостных фортов и арсенала мы осматривали ямынь. Это большая глинобитная фанза с черепичной, причудливо загнутой на углах кверху крышей и с окнами, заклеенными бумагой вместо стекол. В фанзе вдоль стен тянутся каны — лежанки, внутри которых находится обогревающий их дымоход. Украшения комнат состояли из ваз, раскрашенных бумажных панно с картинками исторического или сказочного содержания и из громадного количества разнообразнейших европейских часов и керосиновых ламп.

Ямынь окружен двойным двором с двойным рядом стен. Во дворах есть отдельные фанзы, где жили чиновники и палач, который обычно тут же производил экзекуции и казни. Нам показывали слегка выгнутые трехгранные палки, которыми бьют провинившихся по икрам ног. А на наружном дворе мы видели людей в колодках и с досками на шее. Представьте себе человека, сидящего на земле, с забитыми в две деревянные колоды ногами, на шею которого наподобие гигантского воротника надета доска около метра в поперечнике. Деревянный «воротник» состоит из двух смыкающихся частей с прорезью в середине для головы, а вокруг наклеены бумажки, на которых написаны преступления.

Человек с доской на шее не может дотянуть руку до рта и, если его, как младенца, не будут кормить близкие, должен умереть с голода. Возвращаясь на судно окольным путем, мы при въезде в городские ворота увидели висящие на них клетки с отрубленными головами. За просунутую сквозь решетку косу клетка была подвешена к вбитому в ворота гвоздю. Оказалось, это головы хунхузов. Они висели на устрашение бандитам, висели до тех пор, пока коса не отгнивала и клетка с отрубленной головой не падала на землю.

Фугдинские чиновники, сопровождавшие нас, старались оправдать это жестокое правосудие мандаринов бесчинствами многочисленных банд хунхузов.

— Д-да, правосудие, — иронически протянул Будберг.

Мы двигались по реке Сунгари осторожно и медленно. Осень была уже в полном разгаре. Деревья облетели, ночи становились все холоднее и холоднее. Экспедиция была снаряжена слишком поздно, и скоро мы поняли, что если будем продолжать плавание, то не успеем вернуться в Хабаровск до осеннего ледохода. Приходилось сокращать маршрут.

Тифонтайцам мы предложили сдать их груз не в Харбине, а в следующем большом городе — Сяньсине, а сами решили, оставив там баржонку, подняться вверх по реке, сколько успеем до 20 сентября, после чего начать обратное плавание. Надо было не позже 1 октября вернуться в Хабаровск.

Тифонтайцы потребовали от меня трехсуточной стоянки, чтобы оформить все дело с местными фирмами и выгрузить наши товары. Я согласился.

Сяньсин — большой губернский город, с населением, вероятно, не меньше ста тысяч человек.

Как только мы ошвартовались, на берегу начала собираться толпа. Она росла как снежный ком. Через полчаса после нашего прихода несколько тысяч человек толпилось на берегу, шумело, галдело и показывало на пароход и на нас пальцами.

Мы пришли под вечер, и, покуда разговаривали с пришедшими к нам полицейскими чиновниками и объясняли им, кто мы и зачем пришли, стало темно. Но толпа не расходилась. Чиновники расставили по берегу китайских солдат, а мы установили свой караул и не пускали никого до утра ни с судна, ни на судно.

Толпа на берегу не редела. Скоро зажглись костры и факелы, появились бумажные промасленные фонари, торговцы пампушками и сластями, целые походные кухни. Образовался лагерь, который шумел, как обеспокоенный пчелиный улей, всю ночь напролет, а затем и все трое суток нашей стоянки.

На другой день Будберг, Пирожков и я должны были ехать с визитом к губернатору. Еще в Хабаровске, в конторе Тифонтая, нам изготовили громадные китайские визитные карточки на красной бумаге. На них китайским каллиграфом были написаны тушью наши имена, фамилии и звания, вроде: «Главный и полномочный начальник паровой самодвижущейся джонки «Святой Иннокентий» великого государства Российского и находящихся на ней людей», или «Полномочный представитель великого начальника славной и непобедимой армии государства Российского, находящейся на далеком восходе солнца».

Но одних пышных карточек было мало. По местным обычаям нам необходима была свита, иначе губернатор не поверил бы нашим титулам, несмотря на всю высокопарность их стиля, и счел бы нас авантюристами и прощелыгами. Нашу свиту составили: Редько с десятью стрелками в виде охраны и почетного караула, Лю Чен-сян, как младший член экспедиции и переводчик, Нино со своим аппаратом и фотопринадлежностями, старший механик и второй помощник капитана «Иннокентия».

Лю Чен-сян нанял в городе восемь паланкинов с четырьмя носильщиками каждый. Паланкины представляли собой ящики, разукрашенные красной материей, фольгой, кистями и конскими хвостами. В таком ящике можно только или сидеть по-китайски, на собственных пятках, или полулежать. Мы, конечно, предпочли последний способ, подмостив под себя взятые с парохода подушки. Восемь наших паланкинов, следуя гуськом, составили довольно длинную процессию.

Прибыв в ямынь губернатора, мы под руководством Лю Чен-сяна проделали если и не десять тысяч, то порядочное количество китайских церемоний. Мы послали вперед себя наши визитные карточки, в первой приемной покурили китайские трубки и выпили по чашке зеленого чая без сахара. Наконец нас ввели во внутреннюю приемную, где нас встретил сам цзюн-цзюн с несколькими даотаями[52] и где мы проделали «чин-чин», или ряд китайских поклонов.

Здесь же были вручены и привезенные нами подарки. Губернатор получил золотые карманные часы с массивной цепочкой, фарфоровые настольные часы, большой музыкальный ящик и отрез красного сукна. Даотаям достались золотые часы подешевле, музыкальные ящики поменьше и серебряные табакерки. Впрочем, наши хозяева, следуя этикету, притворились, что совсем не интересуются подарками, и вещи остались лежать на подносах, завернутые в бумагу, в течение всего нашего пребывания в ямыне.

Самой интересной китайской церемонией являются разговоры. Воспитанные и образованные китайцы, соблюдая всевозможную пышность в костюме, обстановке и окружении, в разговоре по отношению к себе употребляли самые унизительные выражения и, наоборот, чрезмерно восхваляли и возносили собеседника.

Разговор происходит приблизительно в таком стиле:

— Смею ли я, недостойный и ничтожный, почтительнейше осведомиться о здоровье моего высокопочтенного и высокомудрого гостя?

На такой вопрос следовал ответ:

— Ничтожный и недостойный гость высокого господина почтительно докладывает, что, милостью богов и душ своих ничтожных предков, он здоров и ничего неприятного с ним не случилось.

Мы, конечно, отвечали губернатору просто и просто задавали ему вопросы, но Лю Чен-сян старался вовсю и передавал наши слова строго по церемониалу. В общем, несколько обычных вопросов и ответов, которыми мы обменялись с губернатором, заняли в условиях китайских церемоний часа два. Даотаи важно молчали.

После разговоров нас пригласили в столовую, где опять угощали зеленым чаем. Потом подали подслащенную и настоенную на имбире китайскую водку — ханьшин, сильно отдававшую сивушным маслом, ярко раскрашенные конфеты из рисового теста, имбирное варенье и печенье на кунжутном масле.

Прием у губернатора окончился часа в четыре пополудни, а выехали мы с судна часов в десять утра. Можно себе представить, как мы устали и с каким удовольствием, вернувшись с китайского банкета, поели борща с ватрушками и свиных отбивных котлет.

В тот же день мы получили подарки: я и Будберг — по собольей шапке и шелковой кофте на куньем меху, а остальные — по шапке из выдры и кофте на лисах.

Во время ответного банкета Будберг был особенно любезен с военным даотаем, и на следующий день этот военный чин прислал за ним и «его друзьями» несколько верховых лошадей в богатой сбруе и охрану из двадцати кавалеристов. Нас приглашали осмотреть войска и местные военные учреждения. Поехали Будберг, Редько, Нино и Лю Чен-сян. Я отказался.

Проведя еще одну ночь в Сяньсине, мы оставили под охраной китайской полиции нашу выгруженную баржу и пошли вверх по реке.

20 сентября застало нас у впадения в Сунгари речки Баянсусу с селением того же имени и городком Таюза на другом берегу.

С рассветом 21 сентября по старому стилю мы тронулись в обратный путь.

 

Казачья флотилия

 

В Хабаровске, сдавая отчет по экспедиции, я еще раз представлялся Духовскому. Он сказал мне, что был «увеген в блестящем исходе экспедиции», поздравил Амурское общество в лице Вердеревского «с такими капитанами, как господин Лухманов», и милостиво распрощался со мной.

В этот день я обедал у Вердеревского. Вот что он мне рассказал о Духовском:

— Сергей Михайлович — удивительный человек. Он, безусловно, храбр, об этом свидетельствует его «георгий». Может быть, он и неплохой стратег и военачальник, недаром же он был начальником штаба у Скобелева в Ахал-Текинскую экспедицию. Но, судите сами, какой он управитель края? Сам он крупный помещик, а о земледелии имеет самое смутное понятие. Морковь от свеклы, впрочем, еще отличает, вероятно, потому, что видит их ежедневно в супе, а зерновых хлебов на корню один от другого отличить не может.

У нас есть под Хабаровском опытное поле, заведует им ученый агроном Вознесенский. Человек совершенно не светский, тип старого студента-семидесятника.

Этим летом, в прекрасный солнечный день, Сергею Михайловичу захотелось поехать со своей супругой на опытное поле и показать ей, как «гастет гожь» (растет рожь).

Сказано — сделано. Шанявский, старший чиновник особых поручений генерал-губернатора и личный секретарь его супруги «Вавы», как нежно называет ее его высокопревосходительство, распорядился насчет казенной коляски.

И вот его высокопревосходительство с супругой под красным зонтиком, Иосиф Павлович Шанявский в панаме и чесучовом летнем костюмчике на передней скамеечке покатили… Встречные извозчики шарахаются в сторону, солдаты вытягиваются во фронт, офицеры козыряют с застывшими лицами. Чиновники и обыватели сдергивают с голов фуражки и шляпы.

У ворот ограды опытного поля высоких посетителей встречает Вознесенский, бородатый, нестриженый, в порыжевшей форменной фуражке с почерневшей кокардой, в севшем от многократной стирки каламянковом кителе и в таких же штанах.

Сергей Михайлович не без колебания подал ему затянутую в белую замшевую перчатку руку и представил супруге. Шанявский подчеркнуто высоко приподнял панаму.

Начался обход залитых солнцем, красиво распланированных квадратов, засеянных всевозможными злаками.

— Вава! Вот наша матушка-когмилица гожь, посмотги, как она выделяется из всех остальных хлебов, — произнес Духовской умиленным голосом и протянул свою руку по направлению к квадрату… засеянному ячменем.

Вознесенский страшно сконфузился. Ему бы промолчать, и пусть себе ячмень сходит за рожь, а он:

— Осмеливаюсь доложить вашему превосходительству, что это не рожь, а ячмень — хордеум-хекзатикум.

— А ведь и пгавда, это ячмень. Как это я так опгостоволосился, вот что значит давно не быть в дегевне. Вот гожь, Вава, — поправился Сергей Михайлович и показал на соседний квадрат.

Вознесенский обомлел, но не успокоился:

— Это тритикум-полоникум, ваше высокопревосходительство, польская полба.

Духовской переменился в лице:

— А где же у вас гожь, наконец, наша настоящая гусская гожь, отчего она у вас на заднем плане?

— Рожь налево от вас, ваше высокопревосходительство, — обратился Вознесенский и поспешил подвести высоких гостей к квадрату с рожью.

— Вот она, матушка наша когмилица! — опять растрогался наш правитель и сорвал несколько колосьев.

Перчатка слегка окрасилась рыжеватым налетом. Генерал был поражен.

— Что это, гжавчина? — строго спросил он Вознесенского и нахмурил седые брови.

— Никак нет, ваше высокопревосходительство, рожь цветет как раз в это время.

Генерал вскипел:

— Как же вы допускаете, чтобы хлеб цвел у вас на когню? Ведь это безобгазие, ведь у вас опытное поле. Вы должны показывать пгимегное хозяйство, а у вас хлеб цветет на когню!..

— Позвольте объяснить вашему превосходительству.

— Ничего я не позволю вам объяснять, это безобгазие, это чегт знает что такое, хлеб еще не созгел, а уже цвелой! Ведь цвелой хлеб ни одно интендантство не пгинимает.

— Но, ваше высокопревосходительство…

— Что вы меня титулуете как попугай. Стыдно, молодой человек, позог, не ожидал от вас, а еще ученый агроном, окончил Петговско-Газумовскую академию и культивигует цвелой хлеб, позог!.. Иосиф Павлович, сделайте себе заметку, завтга же вызвать Семена Петговича и газобгать это безобгазие. Поедем, Вава!..

Шанявский поспешил что-то чиркнуть у себя в записной книжке, и высокое начальство отбыло…

— Эта история сделалась сказкой города, неужели не слыхали? — спросил меня Вердеревский.

— Нет, не слыхал. А кто такой Семен Петрович?

— Семен Петрович Преображенский — попович, но в генеральском чине, наш управляющий государственными имуществами, очень ловкий тип.

— И чем же все это кончилось?

— Семен Петрович «газобгал безобгазие» и, выбрав день, когда Духовской уехал за город смотреть стрельбу, доложил обо всем Варваре Михайловне, а та сумела успокоить высокопоставленного супруга.

— Толковый генерал-губернатор, — сказал я.

— Все они хороши, — ответил Вердеревский. — До него был покойный генерал-адъютант барон Корф. Довольно добродушный и менее чванливый, чем Духовской. Вечера устраивал у себя, приглашал чиновников и офицеров «для того, чтобы ближе узнать друг друга и хоть немножко приучить сибирских бирюков к свету». А воровство и взяточничество при нем были еще хуже.

Население стонало, зато полицмейстеры и горные исправники у нас зимние шинели иначе, как на соболях, не носили, а их жены выписывали наряды из Парижа.

«Иннокентия» назначили на зимовку на Иман, а мой пароход «Вышнеградский», который я должен был снова принять, стоял уже там.

Числа десятого октября по Амуру пошла шуга. Но Уссури была еще чиста, только по ночам появлялись забереги, и мы благополучно добрались до Имана.

Поставив «Иннокентия» в затон, я принял свое старое судно «Вышнеградский».

По берегам затона шла оживленная работа: рыли и устраивали землянки для жилья, экипажей и для временных ремонтных мастерских.

Сибирские землянки интересны. Роется яма глубиной в метр или немного больше, дно ее утрамбовывается. Изнутри, по всем четырем сторонам, в виде сплошного забора устанавливаются толстые, до двух метров вышины доски или шпалы, с просветами для окон и дверей. Доски перекрываются потолком на балках, и все это заваливается снаружи землей. Толщина земляных стен доводится почти до метра, а слой земли на крыше — до полуметра. Внутри землянка белится известью или оклеивается дешевыми обоями. Ставятся печи. Такая землянка не боится ни ветра, ни морозов, в ней тепло и уютно, правда, темновато и сыровато. А у нас в большой землянке, выстроенной для мастерских, механики установили динамо-машины, маленький котелок с парового катера «Проворный» и осветили все помещение электричеством.

В затоне зимовали четыре парохода и катер. Собралось больше ста человек. Жилось нам хоть и очень скучно, но не холодно и не голодно. Кроме мастерской и четырех землянок для команд мы устроили пятую, названную «Зеркальным дворцом». Это было длинное сооружение, середину которого занимала столовая для комсостава. Все стены столовой снизу доверху были увешаны спасаемыми от мороза зеркалами из пароходных кают. Столовая оканчивалась в обе стороны коридорами с каютами по бокам. В одной из таких кают была устроена кухня.

Когда затон стал, началась выморозка пароходов, то есть вырубка вокруг них льда. Вырубка делается постепенно и осторожно до тех пор, пока пароход, с заранее подведенными под днище горбылями, не очутится в ледяном ящике, как в доке. Тогда копают под днищем ямы, устанавливают в них домкраты и приподнимают судно до такой высоты, чтобы можно было под ним работать. После этого подводят под дно клетки из сосновых чурбанов, подбивают клинья и «сдают» пароход с домкратов на клетки.

Такая выморозка тянется обычно до января. Она позволяет осмотреть, отремонтировать и выкрасить подводную часть судна. К весне под пароход снова подводят домкраты, вышибают клетки и спускают его на грунт.

Весеннее половодье поднимает его с грунта, и он перетягивается на более глубокое место.

Вымораживая «Вышнеградского», я все ждал обещанной награды от дирекции пароходства. Приехав с Каспия и перезимовав первую зиму в Японии, я, конечно, не имел шубы. Теперь она была мне необходима.

Завести приличную шубу было моей мечтой, а пока что я обходился подержанной «барнаулкой», купленной на иманском базаре.

Но вот наступил новый, 1897 год, а награды все не было. Вместо нее я получил бумагу от штаба Приамурского военного округа следующего содержания:

 

 

«Ввиду предстоящего образования Амурско-Уссурийской казачьей флотилии, в состав которой имеют войти: находящийся в распоряжении командующего войсками пароход «Казак уссурийский» и доставленные на станцию Иман для сборки новый пароход «Атаман» и паровой катер «Дозорный», штаб Приамурского военного округа, по личному указанию его превосходительства, командующего войсками округа, генерал-лейтенанта С.М. Духовского, предлагает Вам принять должность старшего командира флотилии и командира парохода «Атаман» с окладом в 250 рублей в месяц и пятью процентами с фрахта в случае перевозок судами флотилии грузов, оплачиваемых другими ведомствами или частными поставщиками. Ответ сообщить телеграфно, в случае согласия штаб просит Вас прибыть в Хабаровск для личных переговоров.

Начальник штаба генерал-майор Надаров.

Начальник казачьего отдела штаба полковник Милешин.

Старший адъютант капитан Чернышев».

 

 

По совести говоря, новая служба мне мало улыбалась, и к тому же, если бы я ушел из Амурского общества,то уж, конечно, не получил бы никакой награды. Поэтому я телеграфировал Вердеревскому:

 

 

«Штаб предлагает взять команду новый пароход «Атаман» телеграфируйте ваш совет также есть ли надежда получить обещанную награду».

 

 

Ответ, хранящийся у меня до сих пор, пришел 23 апреля:

 

 

«Еще до вашей телеграммы заявил штабу, что «Атаману» лучшего командира не найти.

Вердеревский».

 

 

Этот ответ, читая его между строк, можно было расшифровать так: «Никакой награды у наших жуликов не получишь, советую воспользоваться приглашением».

Явившись к генералу Надарову, я заявил, что очень хотел бы перейти на службу флотилии, но меня удерживает незаконченный расчет с Амурским обществом по моей командировке в Японию.

— Вот, ваше превосходительство, — закончил я, — в этой папке все документы, из них вы можете усмотреть, что Амурское общество недоплатило мне 1872 рубля 54 копейки. Если бы Сергей Михайлович не как командующий войсками, а как генерал-губернатор пожелал повлиять на дирекцию пароходства в смысле выплаты мне недополученных денег, то я с радостью ушел бы из Общества и принял под команду «Атаман».

Надаров перелистал папку.

— Хорошо, я дам проверить ваши документы юридической части и, если ваша претензия основательна и бесспорна, доложу о ней командующему войсками, и думаю, что он не откажет вам в своем содействии. Послезавтра, к концу занятий, я вам скажу о результатах.

На этом мы расстались с Надаровым.

Счета мои были, да и не могли не быть, признаны правильными. Духовской «распорядился», и 17 февраля я получил телеграфным переводом на хабаровское отделение Волжско-Камского банка 1872 рубля 54 копейки и одновременно телеграмму, тоже хранящуюся у меня до сих пор:

 

 

«Желаю счастья на новом месте, жалею, что ушли из Общества.

Директор-распорядитель Баженов».

 

 

Получив деньги, я немедленно купил в магазине Чурина отрез темно-синего кастора, лисий мех на подкладку, выдру на воротник и заказал себе у лучшего портного хорошее меховое пальто. Кстати, я отдал ему переделать на европейский фасон китайскую соболью шапку, а кофту на куницах отослал еще с Имана по почте в Петербург, матери.

В тот же день я подписал в штабе договор на командование «Атаманом».

Амурско-Уссурийская казачья флотилия возникла совершенно случайно.

Управляя громадным по территории краем, все население которого жило почти исключительно по берегам рек, Духовской пожелал завести собственную яхту для разъездов. Такое желание появилось у него еще и потому, что у инженера Валуева, начальника управления путей сообщения Амурского бассейна, была хорошая яхта «Амур». Она была построена на заводе Крейтона в Або, доставлена на Амур, здесь собрана и спущена на воду.

Но военное ведомство туго дает деньги на подобные затеи. И вот на всякие «экономические» средства купили по дешевке старый пароход «Шилка» и переименовали его в «Казак уссурийский». Ему, конечно, было далеко до «Амура». Никакие ковры и шелковые занавески не могли ни скрыть его архаического вида, ни сделать уютнее и удобнее, ни прибавить скорости. Но официально он и не назначался для разъездов Духовского. Он был приобретен для обслуживания нужд казачьего населения, живущего по берегам Амура и Шилки.

Прошел год со дня покупки. В Петербург был отправлен доклад о громадной пользе, принесенной «Казаком уссурийским», будто бы снабдившим в неурожайный год целый ряд станиц хлебом и фуражом. Одновременно испрашивалась и сумма для обслуживания станиц путем организации Амурско-Уссурийской казачьей флотилии. Для этого к «Казаку уссурийскому» просили добавить один пароход размерами побольше и с более мощной машиной и катер с винтом для мелководных рек.

Трюк удался, заводу Крейтона были заказаны второй пароход по чертежам «Амура» и большой, восемнадцатиметровый, но мелко сидящий паровой катер. Пароход получил название «Атаман», а катер — «Дозорный».

Впрочем, между «Амуром» н «Атаманом» была кое-какая разница: апартаменты Валуева на «Амуре» состояли из кабинета, спальни и примыкающей к ней ванной с уборной, апартаменты Духовского состояли из большого салона, приемной, кабинета и спальни с уборной, ванной и душем. На «Амуре» мебель в каютах была из полированной березы и обита малиновым репсом, на «Атамане» — из красного дерева и обита темно-синим бархатом. «Амур» был выкрашен черной краской, «Атаман» — белой.

Трюмов и грузовых люков на «Атамане» не было, весь корпус занимали каюты. Для «обслуживания казачьего населения» судно имело разборное буксирное устройство, к которому прицеплялась маленькая крытая баржонка «Булава». Это казалось очень остроумным: атаман со знаком своего служебного достоинства — булавой!

Духовской гордился, придумав для баржи такое удачное название.

Мой договор со штабом носил довольно курьезный характер и, собственно говоря, не имел никакой юридической силы. Но кто в Приамурье стал бы его оспаривать, когда на договоре из угла в угол стояла размашистая надпись: «Утверждаю. С. Духовской».

Главным курьезом договора являлось то, что мне, вольнонаемному человеку, предоставлялась в административном отношении власть командира отдельной казачьей сотни. Затем меня обязывали носить форму одежды, «установленную для капитанов привилегированных пароходных обществ, с заменой белого канта и галуна на фуражке желтыми, по цвету прикладного сукна приамурских казачьих войск». Я обязан был «наравне с лицами, состоящими на действительной государственной службе», участвовать с вверенной мне командой на смотрах и парадах, и, наконец, в случае возникновения на Амуре военных действий я не имел права оставить судна. Мне дозволялось иметь одного вольнонаемного механика, остальной экипаж назначался «из строевых казаков, знакомых с речным делом». В случае совместного плавания двух или трех судов флотилии мне как старшему капитану присваивался «особый брейд-вымпел с косицами цветов национального флага».

Это была настоящая игра в солдатики, но Духовской относился к ней серьезно и, представляя меня кому-нибудь, всегда величал: «мой флаг-капитан».

«Атаман» и «Дозорный» в разобранном виде прибыли во Владивосток в трюмах очередного «добровольца». Оттуда по Уссурийской железной дороге их доставили на Иман. Кроме того, сюда привезли массу ящиков с машинными частями и инвентарем обоих судов. Вместе с судами приехали три финна-монтера с завода Крейтона. С помощью нанятых китайцев и нескольких рабочих из местных железнодорожных мастерских они устроили на берегу, неподалеку от вокзала, спусковой фундамент, перетащили к берегу все привезенное и начали собирать оба судна.

Когда я, подписав договор, вернулся на Иман, то застал уже все двенадцать отсеков «Атамана» на стапеле свинченными временно болтами. Монтеры постепенно заменяли болты горячими заклепками.

К 1 марта прибыла и моя будущая команда — 24 рослых строевых казака-амурца и два урядника. Урядник Большекулаков, назначенный на «Атаман» моим помощником, оказался очень толковым, грамотным парнем. Он плавал до призыва, или, как говорят казаки, «до очереди», рулевым на амурских пароходах, знал фарватеры Уссури и среднего плеса Амура. Из него можно было без особого труда подготовить весьма приличного помощника капитана. Механиком я пригласил молодого механика с «Иннокентия» Ивана Степановича Маслова, окончившего Благовещенское ремесленное училище. Он сразу сдружился с монтерами и стал энергично им помогать.

Каждый вечер я учил казаков, назначенных для палубной службы, судовой практике, такелажным работам, терминологии и чтению карт плавания. Маслов учил своих будущих машинистов и кочегаров пароходной механике и уходу за котлами.

К середине апреля оба судна были уже совершенно готовы. Командиром «Дозорного» я назначил высокого, здорового и очень представительного Шестопалова, из бывших амурских матросов. В апреле же прибыло и заказанное во Владивостоке нашим штабом матросское обмундирование для моих казаков, в которое они охотно переоделись.

Нужно сказать, что казак являлся на службу со своим конем и в собственном обмундировании. От правительства он получал только оружие, стол для себя, фураж для коня и небольшую сумму денег «на ремонт». На эту сумму он должен был поддерживать в полном порядке себя, коня и все свое снаряжение. Естественно, что возможность оставить лошадь дома для хозяйства и явиться на службу пешему была очень соблазнительна. Это позволило отобрать для флотилии лучших и видных ребят, одним словом, «казачью гвардию». Казенное матросское обмундирование не только было несравненно удобнее для судовой службы, чем казачье, но и позволяло беречь собственное.

Мои матросы получили фуражки с желтыми кантами и с ленточками, на которых золотыми буквами было написано: «Амур.-Уссур. казачья флотилия». Черные флотские погоны на бушлатах тоже были обшиты желтым кантом.

Специальная комиссия под председательством казачьего полковника Милешина испытала пароход на ходу и приняла его от старшего уполномоченного фирмы Крейтона. Как только была получена телеграмма, что Амур под Хабаровском очистился ото льда, я поднял свой брейд-вымпел и тронулся вниз по Уссури.

После нескольких рейсов с «Булавой» на буксире между Иманом и Хабаровском я получил извещение штаба. Мне приказывали: 8 июля ровно в 9 часов утра быть у хабаровской пристани, чтобы принять командующего войсками с походным штабом и следовать с ним до Сретенска, а если позволит вода, то и выше — по реке Шилке.

Наступило утро 8 июля. Белый как лебедь, с бледно-желтой трубой и такими же мачтами, с ярко начищенной медью стоял «Атаман» у пристани. Через всю пристань, по сходням и вдоль всего борта парохода были разостланы ковровые дорожки. Весь экипаж «Атамана» был с ног до головы в белом.

На пристани, по левую сторону от сходней, устраивался военный оркестр, расставляя складные пюпитры. С половины девятого начали подъезжать в казенных и извозчичьих экипажах провожающие в летней парадной форме. Без четверти девять все шестнадцать хабаровских генералов были налицо. Их окружали начальники отдельных военных и гражданских частей. Разговор шел вполголоса, но народу собралось столько, что пристань тихо, но густо гудела, Весь берег, окна и даже крыши соседних домов были усеяны людьми.

Полиция металась по берегу, наводя порядок.

Перед самой пристанью переминался с ноги на ногу выстроенный уже с час назад почетный караул со вторым оркестром музыки на фланге.

Но вот пристанский матрос, посланный на крышу, кубарем скатился по внутренней лесенке в самую гущу генералов и прокричал:

— Едут!

— Смирно! — раздалась команда на берегу.

Музыканты нервно схватились за свои инструменты.

— Команда, во фронт, на шканцы, на левую! Сигнальщик, к брейд-вымпелу, — скомандовал я.

Музыка грянула «встречу».

После церемонии встречи Духовской начал обход судна. Я шел, «по уставу», почти рядом с губернатором, за нами двигались офицеры штаба. В таком порядке мы обошли все судно вокруг и вернулись к фронту.

— У вас все готово, капитан? — спросил Духовской, когда обход закончился.

— Так точно, ваше превосходительство.

— Можете сниматься.

— Фронт, разойтись! По местам, от пристани сниматься!

Команда бросилась врассыпную к своим местам, я и рулевой поднялись на мостик. Звонок в машину — приготовиться. Белый пар вырывается из пароотводной трубы.

Взмах рукой по направлению к сходням. Ковровая дорожка скатывается рулоном, и сходни вползают внутрь парохода.

Рулевой у штурвала напряженно смотрит на меня. Я показываю ему рукой вправо. Тарахтит рулевая машинка, перекладывая руль.

Взмах рукой по направлению к носу, и носовой конец летит в воду. Нос парохода начинает уваливаться вправо. Наконец еще звонок в машину — «полный вперед», еще взмах по направлению к корме — «отдать кормовой конец», рука кверху — «прямо руль», и пароход без единого слова громко произнесенной команды стремительно и плавно отделяется от пристани.

Духовской внизу, у борта, сияет как начищенный самовар. Рукой в белой перчатке он посылает последние приветствия быстро удаляющейся от нас пристани. Оттуда машут платками и несутся звуки бравурного марша.

Свиту приамурского повелителя составляли: начальник казачьего отдела штаба округа, страшно хотевший казаться светским человеком, полковник Милешин; начальник походного штаба, умный и скромный подполковник генерального штаба Арановский, впоследствии один из немногих боевых генералов русско-японской войны; два прокутившихся блестящих гвардейца: старший личный адъютант генерала капитан Страдецкий, весельчак, остроумец и тайный пьяница, и штабс-офицер для поручений подполковник Данауров, высокий, очень элегантный офицер, со следами бурно прожитой молодости на лице. Представителем от гражданского ведомства в свите был начальник походной канцелярии и редактор официальных «Приамурских ведомостей» статский советник Щербина. Высокий, слегка сутулый, молчаливый и стесняющийся офицерского общества, Щербина был очень образованным человеком и одним из немногих действительных знатоков края.

«Атаман» с брейд-вымпелом генерал-губернатора быстро подымался вверх по Амуру. Дни шли однообразно и церемонно скучно.

В каждой сколько-нибудь значительной станице приходилось приставать, принимать депутации и традиционную хлеб-соль, выслушивать рапорты заикающихся от страха станичных атаманов, обходить церкви, церковноприходские школы и станичные правления.

Обычно повторялась одна и та же картина.

У триумфальной арки, наспех выстроенной на берегу и украшенной полевыми цветами, национальными флажками и желтыми бумажными бантами, толпится кучка «стариков» в праздничных нарядах и казачьих шароварах с желтыми лампасами. Во главе их выступает бородатый станичный атаман в мундире с медалями, при шашке и с булавой в руках. Тут же депутация с хлебом-солью на деревянном резном блюде (серебряных Духовской не принимал и при этом очень сердился) и адресом, безграмотно выписанным на листе толстой бумаги. У самой воды, там, где должны лечь сходни, — десятка два скуластых казачьих девочек, с жирно намасленными головами, туго заплетенными косичками с желтыми бантами и с букетами пионов или георгин в руках. В отдалении — толпа баб в пестрых платках с угрюмыми скуластыми лицами в обычной позе: одна рука поддерживает локоть другой, а другая — щеку.

На палубе «Атамана» у борта, близ того места, откуда будут поданы сходни, стоит Духовской в белой лихо заломленной папахе с желтым верхом, расшитым серебряными галунами, и крутит рукой в замшевой перчатке большой седой холеный ус.

«Атаман» ловко пристает, сходни «выстреливаются» на берег, по ним раскатывается пущенная ловкой рукой ковровая дорожка, и войсковой наказной атаман всех приамурских казачьих войск картинно сходит на берег, окруженный свитой. А дальше — цветы девочек, рапорт, хлеб-соль, милостивое лобызание со «стариками» и обход учреждений.

Часов в одиннадцать вечера мы приставали куда-нибудь к дровам. Церемония «большого выхода» значительно сокращалась, Сергей Михайлович отправлялся почивать, а свита, за исключением ложившегося сейчас же вслед за Духовским Милешина, заменив тугие подкрахмаленные кителя домашними тужурками, долго еще сидела на рубке под тентом. Курили, иногда пили холодное вино или пиво. Болтали о былом питерском житье. Страдецкий рассказывал анекдоты про Духа, как звали Сергея Михайловича в интимном офицерском кругу. Щербина, всегда принимавший участие в этих вечерах, молчал и похихикивал в рыжеватую бороду. Он мог бы рассказать про Духа более поразительные анекдоты, чем Страдецкий, но воздерживался.

С рассветом, погрузив дрова, трогались дальше. В восемь часов, к подъему флага, выходил Духовской, и я встречал его с рапортом. В десять часов завтракали, а затем начиналась нудная церемония станичных встреч и обходов.

Так тянулось вплоть до Сретенска, с двухсуточным перерывом в Благовещенске, где Духовской со всей свитой переселился на время в дом местного губернатора, и я имел возможность немножко передохнуть от этой чересчур для меня глупой и светской жизни.

Отход из Благовещенска ознаменовался очередным анекдотом. Только что мы снялись от пристани и, пройдя центр города, поравнялись с его окраиной, видим, скачет по берегу, обгоняя нас, батарея полевой артиллерии. Обогнала, лихо снялась с передков и начала салют: раз, два, три… пятнадцать выстрелов по чину генерал-лейтенанта. Салют из полевых орудий не предусмотрен морским уставом, а главное, у нас не было ни одной пушки, и мы не могли ответить на салют.

Духовской растерялся.

— Что же мы будем делать, капитан? — обратился он ко мне.

— В таких случаях отвечают сигналом, ваше превосходительство. Прикажете ответить?

— Пгошу вас, капитан.

Зная, что морской сигнальной книги у командира полевой батареи не может быть, я связал первые попавшиеся четыре флага международного свода сигналов и вздернул их на фок-мачте.

— Что значит этот сигнал, капитан? — спросил заинтересовавшийся генерал.

— «Примите сей сигнал в ответ на ваш салют», ваше превосходительство, — ответил я не моргнув глазом.

— Это замечательно! — восхитился Духовской.

22 июля «Атаман», разукрашенный по случаю «царского дня» флагами, подходил к Сретенску. Был паводок, и встречное течение с сердитым журчанием неслось вдоль бортов. Вдали на свайной пристани Амурского общества вырисовывались какие-то необыкновенные сооружения: целые пирамиды из зелени, цветов, флагов и транспарантов.

Ближе и ближе подходит «Атаман», борясь с сильным течением.

Пристань полна народа. Расшитые мундиры чиновников, эполеты офицеров, ризы духовенства, медные трубы оркестра, пластроны фрачных рубашек местных, франтов и разноцветные зонтики дам горят яркими пятнами. От серебряного набалдашника булавы стоящего впереди всех станичного атамана сыплются снопы искр.

Генерал стоял у борта в своей любимой позе Тараса Бульбы. На шаг сзади находилась свита.

Еще десяток-другой оборотов колес, и мы будем у пристани. Духовской поднял голову и взглянул на мостик. Я ответил ему улыбкой и легким поклоном: не подведу, мол, не беспокойтесь.

Не сбавляя хода, мы подлетели к пристани.

— Стоп! Назад! Стоп!

Взвились и шлепнулись о пристань «колотушки» с бросательными концами. В попятившейся публике пробежал шепот одобрения. Музыка грянула «Преображенский марш». Но тут обнаружилась непоправимая ошибка: распорядители торжественной встречи предусмотрели все — музыку, арки, транспаранты, флаги, цветы, ковры и… забыли поставить людей принять с парохода концы.

— Принимай носовой, что ли! рявкнул боцман, заглушая оркестр. Какие-то люди заметались по пристани, несколько человек протискалось через толпу к причальным тумбам и схватилось за колотушки. Но было поздно… Могучая струя течения, несшегося между нами и пристанью, отбросила нос парохода в сторону. Не теряя ни секунды, я дал «полный вперед» и, описав полную циркуляцию, пристал вторично.

На этот раз у причальных тумб стояли наготове дюжие казаки. Мигом подхватили они колотушки, втащили их на пристань и накинули наши проволочные швартовы петлями на тумбы. Пароход закрепился, сходни нырнули на пристань, скатанная бархатная дорожка эффектно раскаталась по сходням. Двое «фалрепных» замерли как статуи по бокам схода, и не больше чем через минуту после остановки машины «высокие» пассажиры могли сходить на берег.

Но это было повторное приставание, и эффект картины был безвозвратно испорчен.

Я следил за Духом, когда он сходил на берег. Его левая рука дрожала на чеканной головке кавказской шашки, седые мохнатые брови сдвинулись. Мрачный как грозовая туча, принял он рапорт станичного атамана, еще мрачнее выслушал несвязную речь трясущегося от страха представителя депутации с хлебом-солью и начал принимать представлявшихся. Это было форменное «избиение младенцев».

Как теперь помню молодого высокого мирового судью с бородкой, державшего руку у неумело надетой треуголки.

— Давно ли изволили пгибыть к месту назначения? — задал вопрос Духовской.

— Восемнадцатого мая, ваше высокопревосходительство.

— Сколько дел изволили газобгать?

— До сих пор не имел возможности приступить к занятиям, ваше высокопревосходительство, так как строящееся здание суда еще не готово.

— Госудагь импегатог тогопился ввести в Сибиги новые суды не для того, чтобы господа судьи по два месяца не пгиступали к исполнению своих обязанностей. Пги желании пгинести пользу можно судить и под откгытым небом. Стыдно, очень стыдно, молодой человек!..

— С кем имею честь?.. — обратился генерал к следующему.

— Начальник судоходной дистанции, инженер…

— А, так это у вас так невозможно гогят бакены? Слишком большую экономию на кегосине загонять изволите, господин инженег!..

Вечером у себя в каюте я нашел пакет с печатью походного штаба. В нем был приказ: «Сниматься в семь часов утра в Нерчинск или, насколько позволит половодье, вверх по Шилке». К приказу прилагался маршрут с указанием одобренных генералом остановок.

Итак, все мечты сретенцев о переименовании их станицы в город, о постройке моста через Шилку, об ассигновании средств на реальное училище и женскую гимназию — одним словом, все те мечты, для осуществления которых строились триумфальные арки и сооружались транспаранты, — лопнули как мыльный пузырь.

Всемогущий генерал-губернатор разгневался на сретенцев и предполагавшуюся здесь трехдневную стоянку отменил.

Ровно в семь я отвалил от пристани, на которой снова собрался плохо спавший эту ночь сретенский служебный мирок.

Генерал не вышел к отходу. Он появился на палубе и поднялся на мостик, когда Сретенск с его опальными обывателями был уже далеко позади.

Я подошел с обычным утренним рапортом.

Дух выслушал меня со строго официальным лицом, приложив руку к козырьку белой фуражки и не глядя в глаза.

Прошло с полчаса.

Дух молча ходил по площадке над рубкой впереди мостика и по мостику. Свита сидела в каютах.

Впереди, на левом берегу реки, виднелся какой-то маленький поселок, не включенный в наш маршрут. На берегу стоял атаман с булавой и депутация с хлебом-солью.

Дух смотрел на них.

— А что, можно пгистать и пгинять от этих казачков хлеб-соль? — неожиданно обратился ко мне генерал.

Я взглянул на берег, круто спускающийся в воду. Против группы стоящих на берегу казаков — два здоровых пня от спиленных на метр от земли «лесин», могущих служить отличными причальными тумбами. У пней — люди.

— Так точно, можно пристать, ваше превосходительство.

— Пгошу вас, капитан.

Я дал длинный гудок. Как горох высыпали на палубу мои казаки-матросы и стали по местам. Из кают выскочила свита, на ходу застегивая шарфы на кителях.

— Право руля! — И пароход покатился носом к берегу.

— Отдай якорь! Трави канат! Подавай носовой! Крепи так! Стоп машина! Лево на борт! Сходни!..

Генерал сошел на берег, принял рапорт атамана, хлеб-соль, трижды облобызался с какими-то двумя стариками и вернулся на судно.

Страдецкий тащил за ним переданные ему с рук на руки хлеб-соль.

— Снимайтесь, капитан!

— Есть, ваше превосходительство.

Звонок в машину, несколько команд и знаков рукой, и «Атаман» снова пошел вверх по Шилке.

Духовской поднялся на мостик и подошел ко мне. Его серые глаза под нависшими бровями улыбались. Шквал прошел.

— Вы удивительно хогошо пгистаете, капитан, — и генерал протянул мне руку.

Лед был сломан. Страдецкий за обедом рассказал несколько анекдотов, которые были милостиво выслушаны и даже вызвали легкий смех у генерал-губернатора.

 

«Их высокое превосходительство» воспитывает народ

 

Мы вернулись в Хабаровск в середине августа.

В сентябре я сделал еще одно небольшое плавание с Духовским. Это плавание было исключительно анекдотическим.

Я пил утренний чай и читал только что привезенный рассыльным казаком приказ из штаба. Назавтра предстояла двухдневная экскурсия с генерал-губернатором на Уссури.

Была отчаянная погода. Осенний дождь хлестал в окна рубки. Жестокий норд-вест дул сильными порывами. Барометр падал. Вероятно, в Японском море разразился тайфун, и хвост его проходил через Хабаровск.

«И куда Духа несет в этакую погоду?» — думал я со злостью, глядя, как капли дождя пробиваются сквозь пазы опускных оконных рам. Мое недоумение разрешил адъютант Страдецкий, присланный Духовским с личными инструкциями на пароход. Он был мокр до нитки, долго, как пудель, отряхивался в передней и, войдя в кают-компанию, первым делом попросил «настоящую рюмку настоящей водки».

— Скажи, пожалуйста, куда потянуло вашего Духа? Что такое случилось у этих новоселов, зачем ему так экстренно понадобилось туда ехать?

— Потеха, братец ты мой, да и только! Речь им едет держать. Только, ей-богу, покуда не дашь водки, не буду рассказывать! Продрог как собака, пешком пер от генерала, ни одного извозчика нет.

Через минуту вестовой казак, хорошо знавший привычки Страдецкого, принес на подносе матросскую чарку слегка разбавленного водой спирта и большой ломоть круто посоленного черного хлеба. Медленно выпив эту «настоящую рюмку настоящей водки» каким-то особым, одному ему свойственным втягивающим способом, Страдецкий крякнул, не торопясь закусил хлебом и аккуратно вытер усы салфеткой. Закурив папиросу, он комфортабельно уселся рядом со мной на диван.

— Ну, слушай, — начал Страдецкий. — Ты знаешь, как Дух возится с переселенцами. Так вот какие-то новоселы или новодворцы, черт их знает, — я не разбираюсь в них, это по гражданской части, — всю прошлую зиму обращались к нему с различными просьбами и ходатайствами. Начали с семян, потом просили казенного леса, потом коров, потом еще чего-то. Наконец весной они потребовали отнять от казаков и передать в их пользу несколько сот десятин покоса. Явились какие-то депутаты и начали уверять генерала, что им «куренка выпустить некуда». Тут он не выдержал, накричал на них и выгнал вон. Что же ты думаешь, братец мой, они сделали? Нашли какого-то «писателя», который в необыкновенно витиеватых выражениях настрочил им жалобу, подписались всем поселком, кто каракулями, кто крестами, да и махнули на высочайшее имя. Ты знаешь, надо видеть эту жалобу! Там и «жестокая борьба с суровой сибирской стихией», и «бескультурно нерожающая почва», и «жестоковыйное начальство, утопающее в роскошных дворцах и не пекущееся о верноподданных его императорского величества». Словом, нагородили черта в ступе, а бедного нашего Духа выставили чуть ли не вором и взяточником. Ну, в «комитете» этакими писаниями, знаешь, никого не удивишь. Почитали, посмеялись, да и переслали в подлиннике Сергею Михайловичу вместе с предложением «принять строжайшие меры к искоренению нарождающейся среди переселенцев мании кляузничества». Генерал наш расстроился чуть не до истерики: «черная неблагодарность», «непонимание неустанных трудов и забот», «невозможность исполнения возложенных на него государственных задач», и т.д. и т.д., одним словом, поехал! Ни Вава, ни Шанявский утешить не могут. И вот, вместо того чтобы послать к этим фруктам исправника да приказать ему вздрючить их хорошенько, он, видишь ли, решил сам ехать с ними разговаривать и объяснить им всю возмутительность их поведения.

— Да на каком языке он с ними разговаривать будет?

— А уж право не знаю, — развел Страдецкий руками, — надо посоветовать ему Горбунова или Лескова предварительно почитать, да и то не поможет, потому что он половины русского алфавита не выговаривает.

На другой день к вечеру мы подходили к поселку, название которого я теперь не помню.

Дождь перестал. Рваные клочья облаков неслись по небу, и дул холодный порывистый ветер.

Скользкий глинистый берег был полон народу.

Так как жители не были предупреждены о высоком посещении, то мы их застали, по их собственному выражению, «как есть в своем виде», то есть рваными, грязными.

Мрачно сошел генерал-губернатор по сходням и, скользя сапогами по размытой ползущей глине откоса, взобрался на откос берега. Свита вскарабкалась за ним.

Новоселы молча поснимали шапки.

— Подходи ближе, кто староста? — громко крикнул правитель походной канцелярии Сильницкий.

Мужики робко придвинулись на несколько шагов. Из их среды выдвинулся лядащий мужичонка с седой бороденкой.

— Один из депутатов, — шепнул мне Страдецкий.

— Ты староста? Как фамилия? — распоряжался Сильницкий.

— Проспелов, ваше высокоблагородие, Проспелов, Михей Елистратов.

— Сбивай народ на сходку. Их высокопревосходительство хочет с вами говорить.

— Да все тут, ваше высокое благородие, собирать некого, — отвечал староста сладким деланным голосом с глубоким поклоном на три стороны. — Только извините, ваше высокое благородие, не ожидали никак, как есть в своем виде собрались. Как увидали, значит, из-за мыска-то, что енеральский пароход бежит, так все и высыпали на берег-то, хоть посмотреть, мол, как кормилец наш едет, сам его высокое превосходительство господин губернатор, отец наш, благодетель, дай бог ему много лет здравствовать. Глядим, а пароход-то к нам приворачивает. Господи, мол, радость-то какая, увидим, мол, нашего ясного сокола самолично…

Староста снова низко поклонился и истово перекрестился большим крестом.

Духовской дрожал от сдерживаемого негодования и нервно крутил седые усы.

Сильницкий прервал словоохотливого старосту:

— Ну, довольно там растабаривать! Подходи ближе, ребята, нечего переминаться с ноги на ногу! Становись вокруг!

Новоселы немножко придвинулись, но все-таки остались стоять на почтительном расстоянии.

Духовской начал говорить:

— Я вами очень, очень недоволен. Вы не только не поняли и не оценили всех забот о вас пгавительства, но, когда я не исполнил вашей совегшенно незаконной пгозьбы, то вы позволили себе обеспокоить нашего обожаемого госудагя импегатога вздогным и глупым пасквилем. Вы пытались обмануть монагха и очегнить меня, но его импегатогское величество слишком хогошо знает меня, своего стагого слугу, пголивавшего за него свою кговь…

Он говорил долго и даже старался употреблять понятные, как ему казалось, для всякого выражения, но само построение фраз и его выговор, этот типичный картавящий выговор человека, привыкшего с детства говорить по-французски, требовали совершенно другой аудитории.

Крестьяне неловко переминались с ноги на ногу, угрюмо молчали и только мрачно почесывали время от времени головы и бороды.

Духовской говорил с переселенцами добрых полчаса не останавливаясь, и в конце концов так растрогался собственными словами, что две крупные слезы выкатились из его серых глаз и поползли по старческим румяным щекам на седые усы.

— Бог вам судья! — кончил он свою речь. — Поймите всю недостойность своего поведения и не делайте так в дгугой газ! — И, махнув рукой, он повернулся спиной к новоселам и стал спускаться по откосу к сходням. Ноги его дрожали и скользили по мокрой глине, и если бы Страдецкий с одной стороны, а Сильницкий с другой не подхватили его под руки, он непременно упал бы.

Мрачная толпа продолжала молча стоять на берегу и смотреть ему вслед.

Мне было страшно интересно послушать, что будут говорить между собой новоселы по уходе начальства. Пользуясь наступившей темнотой, я отстал от свиты и стал слушать.

Молчание длилось долго. Наконец раздался тихий и, казалось, смущенный голос:

— А жаль старика все-таки!

— Жаль, как не жаль, — ответил другой,-- здорово, должно, попало ему за нас из Питера!

— Наклал ему царь-батюшка по первое число, до слез прошиб старого пса!

— Как не прошибешь, служба! А все жаль старика, — отвечал первый.

— Мало чего жаль! Сам виноват! — возразил староста. — Зачем нашей просьбы не уважил, — слышь, что он говорил? На то он здесь и проставлен, чтобы нашего брата, переселенца, уважать! Вперед наука, сполняй, когда добром просят.

Я спустился на пароход.

В ярко освещенной столовой накрывали на стол.

Духовской сидел на диване и пил сельтерскую воду. Около него стоял Сильницкий.

— А вы изволили обратить внимание, ваше высокопревосходительство, какое потрясающее впечатление произвела ваша речь на крестьян? — говорил он голосом, очень напоминавшим мне голос старосты. — Они остались стоять как окаменелые, как зачарованные!..

 

Аварии по приказу

 

На зимовку я пошел опять на Иман и поставил «Атамана» в старый знакомый затон, на берегу которого еще виднелись следы наших прошлогодних землянок.

За эту зиму произошла перемена в управлении краем. Духовской был переведен на должность туркестанского генерал-губернатора, а его место занял его заместитель — генерал-лейтенант Николай Иванович Гродеков.

Гродеков был тоже «скобелевец», тоже георгиевский кавалер и тоже самодур, но в другом роде и из другого теста. Духовской был типичный гвардейский «пижон», достигший высокого чина и положения не столько благодаря личным достоинствам, сколько благодаря петербургским связям супруги, урожденной княжны Голицыной. Гродеков был из «бурбонов», создавших себе карьеру упорным трудом и службой. В то время как Духовской «проскочил» Академию Генерального штаба, Гродеков прошел ее курс основательно и даже написал ряд трудов по тактике. У Скобелева он прославился как неутомимый исследователь среднеазиатских степей, как пунктуальный исполнитель самых трудных и рискованных поручений и как жестокий усмиритель непокорных туркмен, узбеков и других «инородцев».

Это был старый холостяк, службист с претензией на военную ученость, вел скромный образ жизни, ничего не пил и не курил. Он никогда не горячился и не нервничал. Носил мягкие сапоги на низких каблуках, говорил никогда не возвышая голоса и имел привычку потирать руки. Он был небольшого роста, плотный, совершенно лысый, с острыми темными глазами под почти черными густыми бровями, носил золотые очки и подстриженные на восточный манер полуседые усы и бородку.

Духовской пугал окружающих, «тихий» Гродеков был страшен. Он мог спокойно, не повышая голоса, сказать: «расстрелять», и ничто не заставило бы его отменить раз отданное распоряжение.

И при всем этом он окружил себя ничтожествами в мундирах; опытному чиновнику-службисту ничего не стоило втереть ему очки. Про него сложилось не меньше анекдотов, чем про Духовского, и все они происходили на почве его недоверия к людям, упрямства и самовластия.

Вот случай, происшедший сейчас же после его первого приказа по Приамурскому военному округу. Гродеков категорически воспрещал пользоваться солдатами не только для личных услуг офицеров, но даже для хозяйственных работ в военных частях. Для этой цели предлагалось нанимать китайцев. «Солдат, — говорилось в приказе, — есть защитник престола и отечества, и он должен нести исключительно обязанности, сопряженные с этим высоким званием, и постоянно упражняться в военном деле».

В веселый апрельский полдень генерал вышел прогуляться. Амурский лед только что прошел, воздух был чист и ясен. Легкий ветерок навевал бодрое весеннее настроение.

Идет генерал п


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: