Из Владивостока в Одессу

 

В 1901 году я перешел на службу в водный округ путей сообщения командиром парохода «Амур». Навигацию проплавал в нормальной обстановке: отдохнул от мишурной помпы, от самодуров, коверкавших край и людей по своей прихоти и произволу.

В начале октября я взял отпуск без содержания и решил съездить в Петербург повидаться с матерью, которую не видел уже много лет.

У меня не было достаточно свободных денег, чтобы оплатить дорого стоящий проезд на родину. Во Владивостоке я решил попытаться устроиться временным помощником капитана на какой-нибудь пароход, отходящий в Черное море. Тогда, в связи с постройкой КВЖД, между Одессой и Владивостоком ходило много пароходов, и наших и иностранных. Создались новые пароходные общества: Восточно-Азиатское, северное и КВЖД.

Громадный океанский грузо-пассажирский пароход Русского Восточно-Азиатского общества «Маньчжурия» отходил с грузом бобовых жмыхов и полутора тысячами окончивших службу солдат владивостокского гарнизона.

Капитан парохода датчанин Праль, ни слова не говоривший по-русски, так же как и его помощники, нуждался в моряке, знающем русский язык, чтобы иметь возможность объясняться с перевозимыми «Маньчжурией» отпускниками.

Читающим, вероятно, покажется странным, что на русском пароходе капитан и помощники не знали русского языка!

Но в старой, царской России случались и не такие чудеса.

Восточно-Азиатское общество было датским коммерческим предприятием с правлением в Копенгагене, но главным акционером этого общества была вдовствующая российская императрица Мария Федоровна. Плавание между русскими портами, лежащими на разных морях, считалось большим каботажем и являлось привилегией русского флага.

Когда работа между русскими черноморскими портами и Владивостоком сделалась выгодной и разрослась так, что один Добровольный флот не мог с ней справиться, акционерка-императрица посоветовала правлению выделить несколько пароходов в Русское Восточно-Азиатское общество. Ее сын, недоброй памяти Николай II, разрешил этому обществу иметь датскую администрацию на судах и на берегу с условием, чтобы через три года все ответственные руководители и командный состав судов приняли русское подданство.

Итак, датский капитан русского парохода «Маньчжурия» принял меня на должность дублера старшего помощника капитана. Мне отвели прекрасную пассажирскую каюту первого класса, дали стол и полтораста рублей жалованья.

В конце ноября мы вышли в океан.

И вот я стою опять на высоком мостике океанского судна. В руках у меня секстан. Я собираюсь брать полуденную высоту солнца. Морской соленый ветер обдувает мне лицо…

Март и ноябрь — смена муссонов, самое тихое время года в Индийском океане и прилегающих к нему морях: Красном на западе, Китайском и Японском на востоке.

«Маньчжурия» шла штилями. Лазурный океан и лазурное небо состязались друг с другом в красоте. К великому счастью каютных пассажиров и набитых в твиндеки солдат, на качку не было даже намека, и наша «Маньчжурия» шла по океану, как по спокойному беспредельному пруду.

Первым портом на пути нашего следования был корейский порт, или, вернее, рейд порта Пусан, где мы погрузили на палубу тридцать небольших местной породы быков — живую провизию.

Следующим портом был Модзи, в котором «Маньчжурия» бункеровалась[55].

В Модзи я был на берегу, ходил по базару и по японским лавкам, невольно вспоминая свою жизнь и приключения пять лет назад в Нагасаки. Купил несколько японских фарфоровых чашек в подарок матери и себе дорогую палку черного дерева с ручкой резной слоновой кости. Впоследствии, когда я хорошенько разглядел эту палку на палубе судна при ярком свете, она оказалась крашенной черным лаком, а ручка — германской подделкой из целлулоида. Вероятно, и вся палка была «made in Germany»[56]. Когда я показал эту палку одному из наших пассажиров, долго жившему в Японии, он со смехом сказал мне:

— Что — палка! Вы знаете, есть тончайший, как яичная скорлупа, японский фарфор. Надо быть большим знатоком, чтобы быть уверенным, что вы покупаете настоящий фарфор. Несколько лет назад в Германии изобрели какой-то специальный сплав из стекла, до полного обмана имитирующий этот фарфор. Фирма, обладательница секрета сплава, выписала из Японии специальных художников для разрисовки посуды из нового «фарфора» и теперь наводняет им японские рынки. Единственный способ отличить подделку от подлинной вещи — это внимательно осмотреть и сравнить ободки нескольких чашек или тарелок. Японская посуда до сих пор изготовляется почти целиком кустарным способом и никогда не бывает так геометрически правильна, как изготовляемая в Германии на фабрике.

Я показал ему мои чашки.

— Нет, это настоящие, — сказал он. — Это простой дешевый фарфор местного производства. Сколько вы за них заплатили?

— По полторы иены за штуку.

— Японец заплатил бы за них гораздо дешевле, но они все-таки неплохие и уж во всяком случае настоящие японские.

Взятого в Модзи угля должно было хватить нам до Коломбо, и на Сингапурском рейде мы останавливались только затем, чтобы взять лоцмана, который провел бы нас через пролив.

Идут дни за днями. Вахты сменяются вахтами. «Маньчжурия» систематически печатает сорок восемь миль за вахту, ни на четверть мили больше или меньше. По вечерам, залитая фантастически яркими красками тропических закатов, она сверкает, как гигантский алмаз. В светлые от обилия крупных звезд ночи озаряемая снизу всплесками разрезаемой ею воды «Маньчжурия» кажется изумрудно-зеленой. Мы идем на запад приблизительно по шестой параллели северной широты, и, по красочному выражению автора «Фрегата „Паллада“», «небесные аристократы обоих полушарий освещают наш путь». Слева, на юге, над самым горизонтом приветливо светятся четыре звезды Южного Креста, выше переливается то золотом, то рубином, то изумрудом громадный Конопус, справа, на севере, встала на дыбы наша родная Большая Медведица, позади, на востоке, пылает Орион, сверкает огромным синеватым бриллиантом Сириус…

Перед рассветом на девятнадцатый день плавания с запада потянул легкий ветерок — бриз с невидимого еще берега Цейлона. С восходом солнца в легкой нежно-розовой дымке начали вырисовываться смутные контуры Адамова пика высшей точки гористого Цейлона, поднимающейся на 2240 метров над уровнем океана.

Начали попадаться индийские «прао», или катамараны, — первобытные суда из выдолбленного ствола большого дерева с надставленными дощатыми бортами. С левого борта судна подвешено на толстых, но гибких бамбучинах в трех метрах от корпуса заостренное с обоих концов бревно, не позволяющее суденышку перевернуться. При крене влево катамаран не может утопить бревно, а при крене вправо — поднять его из воды. Катамараны носят высокую мачту и громадный парус, напоминающий по форме латинский. Лавировать они не могут и при встречных ветрах пользуются лопатообразными гребками. Зато при хорошем попутняке летят под парусом со скоростью четырнадцать-пятнадцать миль в час и легко обгоняют пароходы. Совершенно дикий вид имеет катамаран при свежих боковых ветрах: если ветер дует слева и бревно начинает подниматься из воды, голый экипаж, иногда до десятка человек, вылезает на бревно и, вцепившись руками в бамбуковые поперечины, усаживается на нем на корточки; если ветер дует справа и бревно сильно зарывается в воде, то в противовес с правого борта выдвигаются наружу длинные узкие доски и экипаж рассаживается на их концах. Волны хлещут через людей, но им это нипочем — вода теплая, а они цепки, как обезьяны. Я никогда не слыхал, чтобы сингалезца смыло с катамарана.

Порт Коломбо состоит из двух больших бассейнов, огражденных массивными высокими молами, в которые, за исключением абсолютно штилевых дней, бьет океанский прибой.

При зимних норд-остовых муссонах, дующих от материка, прибой шумлив, но не страшен; при летних зюйд-вестовых муссонах, когда могучие волны Индийского океана бьют в молы, прибой ужасен. Он оглушает, ошеломляет, и взметаемые им брызги летят вверх на десятки метров.

В Коломбо нам надо было не только пополнить запасы угля, но и погрузить несколько сот тонн копры и чая. Работы дня на два, и можно было побывать на берегу и объездить окрестности.

Первый раз по выходе из Владивостока мы почувствовали в Коломбо настоящую тропическую жару. Термометр показывал плюс 38° в тени, тогда как в море на ходу судна даже под самым экватором он не поднимался выше 30°.

Невыносимая жара еще больше ощущается при сходе на берег; в Коломбо почему-то все здания выкрашены в оранжевый, почти красный цвет и такого же цвета песком шоссированы или бетонированы улицы. Попавшему впервые в Коломбо кажется, что он находится в громадной, жарко натопленной печи.

Я сошел на берег вместе с капитаном Пралем. Он направился по делам, а я — в знаменитый местный музей. Позднее мы должны были сойтись и завтракать вместе на веранде отеля.

Коломбский музей очень интересен. Помню, меня поразила богатая коллекция чучел акул, из которых особенно сильное впечатление оставила рыба-молот. Это одна из самых больших, прожорливых и страшных акул с головой в виде молота. Злые глаза ее выглядели совершенно живыми; казалось, что они следят за тобой, и от них делалось жутко. Потом помню целый зал с бабочками. Их раскраска была поразительна, а величина некоторых доходила до развернутого листа писчей бумаги. Помню еще образцы мимикрии: больших насекомых, которых, разглядывая даже в упор, можно принять за сучковатую веточку; зеленых и коричневых бабочек, которых нельзя отличить от древесного листа; жуков, совершенно сливающихся цветом с корой дерева, которое они точат, и так далее. Затем зал со змеями. Трудно поверить, какое количество самых разнообразных змей живет на Цейлоне, начиная от колоссальных удавов, семь-восемь метров длиной и сантиметров двадцать в поперечнике, до самых маленьких, но очень ядовитых ярко-зеленых бамбуковых змей, величиной с большой канцелярский цветной карандаш.

Сидеть на веранде отеля было очень приятно. «Галле фейс» помещается на самом берегу, и его широкие веранды, идущие вокруг всего здания, ласково обдуваются морским бризом и медленно качающимися под потолком пунками[57]. Завтрак был тоже неплохой. Особенно хорош был индийский плов, состоящий из отлично сваренного первосортного риса с приправой из так называемого кэри (род индийской горчицы, из которой варят жгучий и остро пахнущий соус). К этому подают нечто вроде фарфорового колеса с шестнадцатью спицами. В середине колеса, там, где втулка, помещается цилиндрическая чашка с имбирным вареньем, сладким и таким же жгучим, как кэри, а между спицами, в блюдах-коробочках секторальной формы, различные приправы: кусочки крабов, вяленые рыбки, сардины, анчоусы, кусочки жареной баранины, курицы, дичи, жаренные в соли китайские земляные орешки, изюм, пикули и так далее. Каждый накладывает в свой плов то, что ему нравится.

Во время завтрака на веранде появился седой полуголый фокусник, или, как их принято называть, факир, с неизбежной круглой корзиной, в которой находилась кобра, и шкатулкой с «волшебными» атрибутами. Усевшись на корточки около балюстрады, он расстегнул ремешки на круглой корзине, достал из-за пояса дудочку и заиграл какую-то грустную и протяжную мелодию. Вдруг крышка на корзине зашевелилась, откинулась, и из корзины поднялась на хвосте большая темная очковая змея. Она раздула свой капюшон с белым рисунком, напоминающим пенсне, и начала покачиваться в такт музыке, устремив свой взгляд в глаза дрессировщика. Факир то ускорял, то замедлял темп, покачивался сам, и страшная змея вторила его движениям, строго следуя такту мелодии.

Сидевшая за ближайшими к факиру столиками публика как-то невольно съежилась, разговоры смолкли. Кобра широко раскрывала пасть, шевелила своим узким раздвоенным языком, и ее страшные, смертельно ядовитые клыки поблескивали на солнце.

Это продолжалось минуты три, потом звуки дудочки стали замирать, и кобра начала опускаться. Факир вдруг отбросил дудочку в сторону, быстро шлепнул кобру по голове ладонью и, накинув на корзину крышку, застегнул ее ремешками.

Публика облегченно вздохнула.

После опыта с коброй факир вынул из шкатулки несколько довольно грязных шерстяных шариков и две обыкновенные чайные чашки. Разделив шарики на две неравные кучки, он накрыл каждую чайной чашкой и, бормоча что-то себе под нос, начал методически то поднимать, то опускать чашки. Всякий раз число шариков под каждой чашкой менялось, но общее количество оставалось тем же. Расстояние между чашками было не меньше полуметра. Показав еще несколько очень чисто сделанных фокусов в этом же роде, факир приступил к «гвоздю» представления. Вынув из шкатулки небольшое количество черной земли, он уложил ее на полу конусообразной кучкой, достал какое-то зерно вроде боба, показал его публике и закопал в землю. Потом достал из той же шкатулки бутылочку с водой, полил землю и накрыл ее большим красным платком. Бормоча себе что-то под нос, он начал медленно приподнимать платок за середину и, подняв его приблизительно на высоту стола, то есть сантиметров на восемьдесят, быстро сдернул. Из земли поднималось тоненькое растение с нежными бледно-зелеными ланцетовидными листьями. Факир тут же стал обрывать их и раздавать публике. В его глиняную тарелочку посыпались серебряные монеты. Мне тоже достался один листок. Он был совершенно свеж и чрезвычайно нежен; не было никакого сомнения, что он действительно распустился всего несколько минут назад…

Некоторые из наших пассажиров и судовой врач ездили в Кэнди, столицу последних сингалезских королей, расположенную в гористой местности в семидесяти англо-милях (112 километров) от Коломбо. Они рассказывали чудеса про необыкновенно красивую дорогу и самый город, расположенный вокруг стиснутого со всех сторон горами озера, про храм Зуба Будды, про священных слонов, про ботанический сад Пирадения, полный диковинных зверей, вроде летающих лисиц или меняющих цвет ящериц, птиц с необыкновенно ярким оперением и тех громадных бабочек, которых я видел в музее…

Перед съемкой с якоря вся администрация парохода, и я в том числе, получила в память посещения Коломбо от представителей русских чайных фирм по лакированной шкатулке с цейлонским чаем высшего качества.

Теперь нам не предстояло больше остановок до самого Порт-Саида.

На тридцать четвертый день плавания мы подошли к Суэцу и, взяв лоцмана, стали медленно продвигаться по знаменитому каналу, тогда еще настолько узкому, что, для того чтобы пропустить встречный пароход, надо было швартоваться к специально устроенным в стенках канала впадинам.

Слева, вдоль канала, тянулось железнодорожное полотно, соединяющее Суэц с Порт-Саидом. Весь берег покрыт растительностью, кое-где виднелись группы финиковых пальм. За пальмами лежала желтая раскаленная пустыня, виднелись силуэты пирамид, а на горизонте — пепельно-лиловые африканские горы. Иногда проходили вдоль берега караваны верблюдов.

Правый, аравийский берег — сплошной солончак без растительности — казалось, не имел границ и был любопытен только диковинным царством птиц, купающихся и ловящих с резким криком рыбу в прибрежных солончаковых озерах.

Ночью пароход двигался по каналу, освещая путь установленным на носу прожектором. Все тихо. Духота пустыни давит. Разметавшись на верхней палубе, спят солдаты. Иногда тишина ночи прерывается командой лоцмана или звонком машинного телеграфа. Время от времени короткий паровой гудок вызывает команду швартоваться к берегу для пропуска встречного парохода.

Восемьдесят семь морских миль, отделяющих Суэц от Порт-Саида, мы ползли почти полтора дня.

Порт-Саид вырос из маленькой арабской деревушки и состоит из ряда пересекающихся под прямыми углами узких улиц с двух-трехэтажными домами-коробками, окрашенными в грязно-серую краску. Вся жизнь — на улице, в многочисленных кафе, за столиками с прохладительными напитками. Толпа интернациональна, преобладающий говор — французский. Иногда встречаются группы бедуинов в красочных бурнусах, изредка — закутанные в черное арабские женщины с серебряными браслетами на голых ногах. Зелени не видно нигде, только островок, на котором построен дворец правления общества Суэцкого канала, единственная красивая постройка Порт-Саида, зеленеет тощими пальмами.

Магазины и магазинчики полны дешевым тропическим платьем, японскими и китайскими вещицами, страусовыми перьями, хорошим аравийским кофе и свежими финиками.

Погрузив в Порт-Саиде уголь, «Маньчжурия» снялась в Одессу.

Срок моей службы в Восточно-Азиатском обществе подходил к концу. Работа на «Маньчжурии» не была трудной (я стоял всего одну вахту в сутки), но она была очень неприятна: меня назначили ответственным лицом по всем делам и вопросам, связанным с перевозимыми нами войсками. Я сумел себя хорошо поставить среди солдат, для которых не был ни господином офицером, ни вообще каким-либо начальством; заботился о чистоте в их помещениях, о вентиляции, своевременной перемене сена в матрацах, купании, стирке белья и об их питании. Вот это последнее и было самым неприятным и трудным. Питание солдат было сдано по контракту подрядчику, некоему Кирпичникову, проходимцу и аферисту. Мне пришлось весь рейс вести с ним непримиримую войну против обвешивания и обмана солдат. Каждый день я присутствовал при развеске порций, выпечке и раздаче хлеба. На моей стороне был начальник эшелона, старый боевой подполковник, а на стороне подрядчика — фельдфебели и унтер-офицеры, получавшие лучшие куски и скрывавшие проделки подрядчика.

Теперь всему этому приходил конец. От Порт-Саида до Одессы 1150 морских миль, т.е. четверо суток плавания. Через неделю я буду дома, в Петербурге, у горячо любимой матери-друга, с которой не видался почти шесть лет.

 

В Петербурге

 

Родной, привычный Петербург!

Далеко-далеко остались задернутые туманом памяти и казавшиеся теперь нереальными амурские перекаты, японские тайфуны, хабаровские морозы, томительная жара тропиков.

Однако отдыхать и бездельничать долго не приходилось, я ведь получил отпуск без содержания, сбережений у меня не было, и если я в пятнадцать лет сумел отказаться от денежной помощи из дому, то в тридцать четыре года и подавно не хотел висеть на шее у матери. К тому же я ждал со дня на день приезда из Владивостока девушки, с которой решил связать свою дальнейшую жизнь. Возвращаться назад, на Дальний Восток, я не хотел, и надо было подыскивать новую службу, а пока какой-нибудь заработок.

Я побывал в редакции журнала «Русское судоходство», куда начиная с 1887 года посылал время от времени рассказы из морской жизни и небольшие технические статьи и заметки. Со стариком редактором Михаилом Федоровичем Мецем я договорился о ряде очерков под общим заголовком «По белу свету». Затем мать, которая в это время писала свой новый роман (кажется, «Герои первой империи»), передала мне порученное ей «Петербургской газетой», издававшейся братьями Худяковыми, рецензирование премьер, еженедельно дававшихся в Михайловском театре. Это была интересная работа.

С середины января 1902 года я начал подыскивать постоянную службу.

Первым местом, куда я пошел, была контора Русского Восточно-Азиатского общества, которое должно было с весны этого года открыть пассажирско-рефрижераторную линию Петербург — Лондон.

Управляющий Бенеславский принял меня очень любезно, внимательно выслушал и, ознакомившись с аттестатами и рекомендацией капитана Праля, сказал:

— Нет, с лондонской линией этой весной ничего не выйдет, но на днях я получил письмо из Копенгагена, в котором наша дирекция пишет мне, что капитан Праль не пожелал переходить в русское подданство и просил перевода на один из наших пароходов, плавающих под датским флагом. Поэтому дирекция просит меня подыскать ему подходящего русского заместителя. Вы плавали на «Маньчжурии», ознакомились с судном, Праль вас горячо рекомендует, так вот, чего же лучше, «Маньчжурия» будет в Петербурге в конце марта, вот и принимайте ее от Праля. Я напишу о вас в Копенгаген, а Пралю будет особенно приятно сдать судно именно вам.

Предложение было более чем лестное: в тридцать четыре года не каждому удавалось сделаться капитаном прекрасного океанского грузо-пассажирского парохода. Но меня смущала продолжительность рейсов. Летние (Петербург — Владивосток — Петербург) продолжались около пяти месяцев, зимние (Одесса — Владивосток — Одесса) — около четырех с половиной месяцев. Такие плавания совершенно расстраивали все мои семейные планы. Второе препятствие было еще серьезнее. Во Владивостоке в те времена не было правительственной комиссии, в которой я мог бы сдать экзамен на капитана дальнего плавания, и я все еще плавал с дипломом штурмана дальнего плавания, а петербургская правительственная комиссия назначалась обычно в конце апреля, что в данном случае было слишком поздно и меня совершенно не устраивало.

Я все же просил Бенеславского разрешить мне подумать и дать ему ответ через три дня.

Выйдя из конторы Восточно-Азиатского общества, помещавшейся на Большой Морской, я повернул к Невскому и на углу столкнулся с товарищем по выпуску из петербургской мореходки Сашей Воронцовым.

Начались взаимные расспросы, разговоры, рассказы, воспоминания о школьных днях и товарищах, о плаваниях.

На шумливом, наполненном гуляющей толпой Невском разговаривать было неудобно. Мы зашли к Доминику[58].

Саша служил лоцманом в Петербургском морском порту и отлично знал все пароходные конторы и все суда, посещающие порт.

— Да, — сказал он, когда выслушал мою повесть, — дело твое нелегкое, Вот разве что… Ты Брусницына знаешь?

— Не слыхал.

— И про «Астарту» ничего не слыхал?

— Не приходилось. Что «Астарта», их пароход, что ли?

— Па-ро-ход, — протянул Саша. — Не пароход, а громадная паровая яхта. Старший Брусницын отбил ее у шведского наследного принца!

— Интересно.

— Еще бы не интересно! Приезжает он, понимаешь, в Стокгольм заказывать какие-то новые машины для своих фабрик, ну, с ним, конечно, там возятся, обхаживают, как бы ободрать получше. Повез его шведский заводчик свой завод осматривать, а завод и механический и судостроительный. Водили, водили его по заводу, наконец приводят на эллинги. Видит Брусницын на одном эллинге почти законченную большую, метров на шестьдесят, паровую красавицу яхту: корпус окрашен белой эмалью, подводная часть светло-зеленая, на носу золоченый голубь с тянущимися от него вдоль борта резными золочеными ветвями, рубки, мостик — лакированного красного дерева, светло-желтая приземистая труба, мачты, как стрелки, ну, словом, морскому глазу оторваться от нее невозможно.

— Для кого строится? — спрашивает Брусницын.

— Для нашего наследного принца.

— Жаль, а то я, пожалуй, перекупил бы!

Хозяин засмеялся:

— Не перекупите. Пожалуйте в директорский кабинет завтракать, там заодно и о делах потолкуем.

Знают иностранцы, как с русскими купцами разговаривать надо. Пошли. Завтрак, конечно, был со всякими онерами, от русской водки и паюсной икры до шампанского со свежими ананасами и старинного шведского пунша в столетних замшелых бутылках.

Надрался Брусницын, и засела у него в башке принцева яхта: ни о чем другом говорить не хочет.

— Да сколько она стоит?

Швед мялся, мялся, наконец, чтобы отшибить у него охоту, и ляпнул:

— Восемьсот тысяч крон.

— Я двести тысяч накину.

— Да поймите, господин Брусницын, через две недели я должен ее по контракту сдать его высочеству. Послезавтра она будет спущена и сразу пойдет на пробные испытания. Как же я могу ее вам продать?!

Но Брусницыну попала вожжа под хвост.

— Еще сто тысяч накидываю.

Швед побледнел, а Брусницын орет:

— По рукам, что ли, а то и своих заказов вам не дам, в Англию поеду.

Швед не знает, что ему делать. Вдруг его осенила счастливая мысль:

— Господин Брусницын, отложите решение этого вопроса до завтра. Завтра в это время я дам вам окончательный ответ.

Брусницын скрепя сердце согласился, а швед отправился к телефону и испросил на следующее утро аудиенцию у кронпринца.

Он рассказал высокопоставленному заказчику все как было, ярко нарисовал картину или большого заработка, или срыва многотысячного заказа и умолял его снизойти к его положению, разрешить продать яхту, обещая построить новую в шестимесячный срок и заплатить сто тысяч кронпринцу за просрочку.

Принц решил, что сто тысяч крон на земле не валяются, и милостиво разрешил продать русскому самодуру яхту, сказав, что он никогда не был врагом отечественной промышленности и всегда рад ее поддержать.

«Астарта» через месяц была в Петербурге.

— Неужели, Саша, это не анекдот?

— Какой анекдот! Мне рассказывал эту историю старший механик заводов Брусницына Сидоров. Он был с ним вместе в Стокгольме, был на знаменитом завтраке и принимал яхту от завода, а потом вместе с временным шведским капитаном привел ее в Петербург.

— Куда же Брусницын ходит на этой яхте?

— Вот в том-то и дело, что он на ней, кроме финских шхер, никуда не ходит, да и то редко; яхта больше стоит на «бочке» против Николаевского моста. Брусницын ее для форса купил. Теперь хвастается, что ни у одного великого князя такой яхты нет. Одно только ущемляет его самолюбие: как купец, хотя и в звании коммерции советника и гласного Петербургской думы, он не может ее приписать не только к Императорскому, но даже к Невскому яхт-клубу, где яхтовладельцы чуть не сплошь титулованные, и принужден довольствоваться флагом Петербургского речного яхт-клуба, что ему обидно до смерти.

— Ну хорошо, так чем же Брусницын или его «Астарта» могут помочь мне?

— А вот чем: на «Астарте» нет капитана. Условия у Брусницына такие: служба с мая по сентябрь. В мае капитан принимает яхту от завода Крейтона в Гельсингфорсе, где она зимует, и приводит в Петербург, а в первых числах сентября отводит обратно в Гельсингфорс и сдает Крейтону. Затем капитан свободен; хочет — весной нанимается опять, не хочет — как хочет. Платит Брусницын капитану за четыре — четыре с половиной месяца работы две тысячи рублей и дает полное яхт-клубское обмундирование. Попробуй, поезжай к нему, может быть, он тебя и наймет. Кстати, у тебя есть какие-нибудь ордена?

— Ну, ордена у меня очень слабые: Станислав III степени[59] и медаль, да персидская звезда за перевозку персидского принца на Каспии.

— Ну так чего еще лучше! Особенно звезда, это очень внушительно. Поедешь к Брусницыну — обязательно облачись в капитанскую форму и в ордена, это ему, дураку, польстит.

Я засмеялся.

— Попробовать, что ли, чем черт не шутит! Только вот служить у такого самодура нелегко, я думаю.

— Не знаю… Говорят — ничего, попробуй.

На этом мы с Сашей расстались.

На другое утро, надев свою капитанскую тужурку с четырьмя галунами на рукавах и ордена, я поехал к Брусницыну.

Персидскую звезду, украшенную стекляшками вместо алмазов, я накануне начистил нашатырным спиртом, и она довольно эффектно блестела. Из книги «Весь Петербург» я узнал, что старшего Брусницына зовут Александр Николаевич, а младшего — Николай Николаевич.

Братья Брусницыны жили в большом каменном доме на Кожевенной линии Васильевского острова, наискосок от заводов. В этом же доме помещалась и заводская контора. В квартиру было два входа: один парадный, открывавшийся только для личных друзей, и другой — через бухгалтерию конторы, к которой примыкал огромный кабинет Александра Николаевича.

Этим входом я и направился.

Молодой малый с русыми кудрями, стриженными в скобку, в сапогах бутылками и синей поддевке тонкого сукна, пошел обо мне доложить.

За громадным письменным столом резного дуба сидел человек лет сорока пяти с седеющими волосами, стриженными бобриком, гладко выбритой бородой и подстриженными усами. Одет он был в темно-синий двубортный пиджак морского покроя, но с черными пуговицами. На шее безукоризненный крахмальный воротничок и скромный темно-синий, в цвет пиджака, галстук с белыми горошинками.

— Чем могу служить, капитан? — спросил он довольно приятным голосом.

— Я пришел предложить вам, Александр Николаевич, свои услуги по командованию «Астартой».

Брусницын пристально осмотрел меня с головы до ног.

— Вы имеете соответствующий диплом?

— Я имею диплом штурмана дальнего плавания.

— Вы уже командовали судами?

— Шесть лет.

— Где?

— На Дальнем Востоке.

— Знаете иностранные языки?

— Английский, французский, немецкий и немного итальянский.

Лицо Брусницына начало выражать нечто вроде одобрения.

— Что же, не возражаю. Пройдите на завод, разыщите там главного механика Петра Парфеновича Сидорова — он у меня ведает яхтенными делами, — скажите, что были у меня, и договоритесь с ним окончательно.

Аудиенция кончилась. Я откланялся, пожав протянутую мне руку миллионера-хозяина. Рука была белая, с короткими, словно обрубленными пальцами. На безымянном пальце сверкал огромным бриллиантом платиновый перстень.

Петр Парфенович оказался очень смышленым механиком-самоучкой из бывших слесарей. Он и главбух были теми «китами», на спинах которых покоилось все громадное миллионное дело братьев Брусницыных.

Я сразу почувствовал это, и моя фантазия ясно представила мне Петра Парфеновича в роли Подхалюзина в «Свои люди — сочтемся». Конечно, он был гораздо культурнее Подхалюзина, правильно говорил по-русски, брился и по костюму и наружному облику походил на европейца, но в нем жила такая же звериная жадность к деньгам, к «капиталу», как и в Подхалюзине.

Во время нашего разговора он все время внимательно меня осматривал, и какая-то странная улыбка блуждала на его губах. Казалось, что он хотел сказать: «Не подойдешь ты нам, парень, а, впрочем, попробуй, коль охота есть…», но он не сказал этого. Напротив, он сказал, предварительно осведомившись о моем имени и отчестве:

— Так вот, отлично, Дмитрий Афанасьевич, значит, условия такие: две тысячи за навигацию и костюм. Сейчас я вам напишу записочку в бухгалтерию, получите двести рублей авансом на расходы, а на «Астарте» пока делать нечего. В середине апреля съедется в Гельсингфорс команда, я тогда дам вам знать записочкой, сговоримся и поедем вместе к Крейтону принимать яхту, а пока гуляйте себе на здоровье.

Считая дело с «Астартой» совершенно твердым, я написал Бенеславскому очень вежливое письмо с извинением за причиненное беспокойство их отказом от командования «Маньчжурией».

Приехала из Владивостока девушка, которую я ждал, и мы поженились. Чтобы не стеснять мать, мы перебрались в меблированную комнату на Троицкой, недалеко от Пяти углов, но почти каждый вечер проводили на Мойке, у моей матери. По пятницам ездили вместе с женой на премьеры Михайловского театра и в типографию.

Мои очерки «По белу свету» продвигались успешно и давали вместе с рецензиями и случайными заметками и статьями около двухсот пятидесяти рублей в месяц. Жить можно было без нужды, а летом ожидалась поддержка в две тысячи рублей за командование «Астартой».

Я написал еще одно письмо в управление Амурского округа путей сообщения, в Благовещенск, в котором официально уведомлял, что из предоставленного мне отпуска без содержания я не вернусь, и просил больше не считать меня на старой службе.

В один из вечеров у матери я познакомился с поэтессой Щепкиной-Куперник и был, по ее приглашению, на представлениях переведенных ею пьес Ростана «Принцесса Греза» и «Сирано де Бержерак». Познакомились с артисткой Горевой, у которой иногда устраивались вечеринки.

Так шли дни за днями, когда 16 апреля я получил от Сидорова записку: «Думаю выехать в Гельсингфорс завтра поездом в 6 ч. 42 м. вечера. Если вас это не устраивает, дайте знать с мальчиком, подателем этого письма; если устраивает, то будьте к этому поезду с вещами на Финляндском вокзале. С совершенным почтением, готовый к услугам Сидоров».

На другой день я был на вокзале. 18-го утром мы приехали в Гельсингфорс. В пути разговор вертелся большей частью вокруг технических тем общего характера, и мне очень мало удалось выпытать от Петра Парфеновича о характере братьев Брусницыных, об их отношении к служащим, о плаваниях «Астарты».

На мой прямо поставленный вопрос, не собирается ли Александр Николаевич на своей замечательной яхте сделать прогулку в Англию или в Средиземное море, Сидоров с улыбкой ответил:

— Не очень-то наш Александр Николаевич бравый моряк, укачивает его на большой волне, не думаю, чтоб его потянуло в дальнее плавание, да и дело надолго он не любит оставлять. К тому же Александр Николаевич человек компанейский, без привычной компании ему скучно, а разве наше питерское купечество утащишь за собой по морям шататься? Вот по финским шхерам побродить — это другое дело: тихо, спокойно, никакой волны нет, компанию с собой веселую можно взять… хотя, конечно, кто его знает, дело хозяйское, может, и захотят когда людей посмотреть, себя показать.

«Астарта» была вытащена на эллинг и красилась.

Я залюбовался ее удивительными обводами: это была настоящая, чистокровная морская скаковая лошадь. Она должна была резать воду, как нож масло, и всплывать на волну, как утка. Отделка ее, как внутренняя, так и наружная, была поразительна. Все так называемые «дельные» вещи на палубе, обычно представляющие собой чугунные отливки и железные поковки, крашенные масляной краской и лишь иногда на дорогих и небольших судах оцинкованные, были на «Астарте» из полированной бронзы. Каюты самого яхтовладельца, его гостей, столовая, гостиная, курительная поражали солидной роскошью. Тут не было ничего «под», все натуральное: красное гондурасское дерево, сатиновое дерево, розовое, «птичий глаз», первоклассный итальянский мрамор, тисненая кордуанская кожа и мягкий русский сафьян, тяжелые ткани лионского шелка, парча, золоченная через огонь художественная бронза.

Особенно меня поразила спальня владельца: она вся была выдержана в мягких розовых и палевых тонах, а плафоны потолка вызолочены.

— Теперь вы еще не можете видеть полного эффекта этого потолка, — сказал мне Петр Парфенович, — а вот когда яхта на ходу, вода рябит немножко, солнце на нее бьет, и свет, попадая в каюту через иллюминаторы, играет по золотому потолку зайчиками, так это такая картина, я вам скажу, что, пожалуй, такой еще в Магометовом раю не придумали. А кровать-то, кровать-то какая, посмотрите!

Я взглянул на кровать. Это было грандиозное сооружение цвета слоновой кости, под раздвижным балдахином из золотой парчи, затканной серебряными лилиями.

Шесть дней, с раннего утра до вечера, лазил я по всем закоулкам «Астарты» и изучил все ее системы: междудонные отсеки, вспомогательные механизмы, рулевое устройство, шлюпки, инвентарь. Оставалось изучить только морские качества «Астарты».

На седьмой день моего пребывания в Гельсингфорсе, поздно вечером, мне принесли срочную телеграмму:

 

 

«Приезжайте немедленно для срочных переговоров. Брусницын».

 

 

Первое, что я подумал, получив эту телеграмму, что Брусницын принял предложение английского королевского яхт-клуба, разосланное яхт-клубам всего мира, и решил отправиться с «Астартой» в Англию для участия в морских празднествах по случаю коронации Эдуарда VII, назначенной на 26 июня нового стиля.

Вечерний поезд я уже пропустил, пришлось ехать с утренним. Приехав в Петербург около полуночи, я взял извозчика и отправился прямо к Брусницыну. Путь от Финляндского вокзала до Кожевенной линии Васильевского острова не маленький. Извозчик был «ночной», то есть такой, у которого вместо лошади был полуживой одер, и мы ехали больше часа.

К парадному подъезду брусницынского дома я подъехал в четверть второго. Подъезд был освещен. Швейцар открыл дверь и посмотрел на меня с изумлением.

— Вам Александра Николаевича?

— Да, он вызвал меня срочной телеграммой из Гельсингфорса. Я капитан «Астарты».

— Пожалуйте в приемную. Барина покудова нет, ждем с минуты на минуту.

Я просидел в приемной до трех часов утра, когда до меня снизу из прихожей донесся шум хлопающих дверей, суетливый топот ног и матерная ругань. Через несколько минут в приемную ввалился поддерживаемый под локоть лакеем совершенно пьяный Александр Брусницын. Он оттолкнул лакея, посмотрел на меня налитыми кровью глазами и прохрипел: «Завтра!»

Лакей снова подхватил его под руку и побуксировал дальше. Внизу продолжался шум. Когда я спустился в прихожую, то увидел, как совершенно бесчувственного Николая Брусницына раздевали и отпаивали сельтерской водой.

Около четырех часов утра я был у себя дома.

На другой, или, вернее, в тот же день, часов в одиннадцать утра, я явился в бухгалтерию конторы Брусницыных и попросил кудрявого молодца доложить обо мне Александру Николаевичу.

Меня впустили тотчас же. Брусницын сидел за своим столом чистенький, выбритый, слегка пахнущий лавандой.

— Честь имею явиться, Александр Николаевич. Вы вызвали меня срочной телеграммой…

Он скользнул по мне глазами.

— Да, я вызвал вас, чтобы сказать, что вы мне больше не нужны. Вы свободны.

Я почувствовал, что меняюсь в лице, но сдержался.

— Почему же? — спросил я спокойным голосом. — Я сделал какой-нибудь непоправимый проступок, ошибку, нанес вам ущерб?

— Ничего вы не сделали, а просто вы мне не нужны. Яхта моя, и никто не может заставить меня держать капитана, который мне не подходит.

— Но почему же я не подхожу?

— Так, не подходите, да и только. Да что тут долго разговаривать, я русским языком вам сказал: вы — мне — не — нужны!

Я начинал кипятиться.

— Но позвольте, Александр Николаевич, все товарищи-моряки знают, что я поступил к вам капитаном, а теперь вы меня увольняете без объяснения причин. Вы портите мою репутацию. Благоволите объяснить мотивы, по которым вы меня увольняете!

Брусницын вскочил. Глаза его начали наливаться кровью.

— Вашу репутацию? Подумаешь, какое важное кушание! А если бы вы мою репутацию испортили, тогда что? Сказал, не надо мне вас, и убирайтесь к черту! — заорал он.

Я тоже возвысил голос.

— Нет, не уберусь! Потрудитесь дать мне объяснения и приказать бухгалтерии сделать со мной расчет и уплатить неустойку.

Коммерсант-джентльмен вышел окончательно из себя:

— Вон из моего кабинета сию минуту, а то вызову с завода полицейский наряд и в шею выгоню, да еще в кутузке у меня насидишься!

Силы были неравные, пришлось смириться. Я повернулся к выходу.

— Расчет, неустойку! — кричал он мне вдогонку. — Скажите на милость, какой контрагент у Брусницыных нашелся! А контракт у тебя есть, шаромыга? Получил двести рублей авансу и подавись ими, благодари, что отчета не спрашивают!

Я вернулся домой прямо не в себе. Я весь дрожал мелкой дрожью от оскорблений и душившей меня злобы.

Мать и жена меня всячески успокаивали.

— Попробуем еще одно средство — прессу,-- сказала мать.

Она написала фельетон «Живы еще Тит Титычи», но издатель «Петербургской газеты» Сергей Николаевич Худяков прямо сказал ей:

— Не пойдет, Надежда Александровна, при всем моем уважении к вам, не пойдет. Брусницыны — мои старинные друзья…

 

В поисках работы

 

На другой или на третий день после истории с Брусницыным шел я по Невскому, этой прославленной улице самых неожиданных встреч, и встретил старшего лейтенанта с крейсера «Память Азова» Федора Федоровича Ломена, с которым познакомился в девяносто пятом году в Нагасаки.

Разговорились. Вспомнили несколько анекдотов из жизни Тихоокеанской эскадры того времени. Федор Федорович рассказал мне, что приехал в Питер ввиду назначения на один из строящихся кораблей, а я ему — что приехал в отпуск, но не хочу возвращаться на Дальний Восток и ищу места:

— А вы не знакомы с моим братом? — спросил Ломен.

— Нет, Федор Федорович, ваш брат — слишком высокая особа, я вращаюсь в более скромных кругах.

— Ну какая там он высокая особа; был, правда, флаг-капитаном у «полковника»[60], но попал в немилость. Его заменил пьяница высокой марки — Нилов. Так вот, у брата есть закадычный друг — Конкевич. Брат говорит, что Конкевич теперь большая шишка у Витте[61]: заведует какими-то морскими делами в министерстве финансов. Побывайте у этого Конкевича, и если у него найдется что-либо подходящее для вас, скажите мне, позвоните только по телефону (он назвал номер), а я уж натравлю на него брата.

— Это какой Конкевич, — спросил я, — не писатель Беломор?

— Во-во, он самый.

— Я с ним встречался когда-то в редакции «Русского судоходства», а вот теперь бываю там довольно часто и ни разу не встретил.

— Ну, ему теперь не до того… Так обязательно зайдите к нему. Его «лавочка» помещается где-то на Малой Морской…

На углу Троицкой и Невского мы расстались.

Я вспомнил Конкевича. Это был крупного телосложения человек с копной черных, слегка поседевших на висках волос, большим лбом, очень яркими умными глазами и странным басистым и в то же время пришептывающим голосом. Мне рассказывали его историю. Конкевич был выдающимся и храбрым флотским офицером, отличился на Дунае в русско-турецкую войну 1877-- 1878 годов и после Сан-Стефанского договора был оставлен в Болгарии для налаживания каких-то морских дел. Там его скоро сделали, с разрешения русского правительства, морским министром, а затем, при перемене принцем Кобургским русской ориентации на австрийскую, он вылетел оттуда вместе с другими русскими ставленниками. Вернувшись в Петербург, он переругался с управляющим морским министерством и вышел в отставку. Несколько лет командовал торговыми пароходами на Белом море (отсюда псевдоним «Беломор») и писал. Его книги «Крейсер „Русская Надежда“» и «Роковая война 18… года», направленные против Англии, в свое время имели большой успех. Так вот этот самый Конкевич был теперь какой-то большой шишкой при Витте.

На другой день я нашел его «лавочку»; она называлась «Отдел торгового мореплавания министерства финансов», но хозяина не оказалось на месте.

Я был еще три раза у Конкевича и также неудачно: один раз, по словам курьера, он был на докладе у министра, а два раза был очень занят и никого не принимал. Мне это надоело. Александр Егорович Конкевич в моих глазах был прежде всего брат-писатель, а не «ваше превосходительство». И вот, когда я вновь услышал от курьера: «Заняты-с, никого не приказали принимать-с»,-- я передал ему заранее приготовленную визитную карточку, где ниже выгравированного «Дмитрий Афанасьевич Лухманов, штурман дальнего плавания» я приписал пером: «Сотрудник журнала «Русское судоходство». Приходит в пятый раз».

— Будьте добры, — сказал я,-- передайте эту карточку Александру Егоровичу.

Курьер посмотрел на меня, потом на карточку, пожал плечами и пошел докладывать. Он вернулся в приемную со словами:

— Просят-с.

— Что, шибко сердит? — спросил я.

— Как всегда-с.

Я отворил тяжелую дубовую дверь и вошел в громадный отделанный дубом кабинет.

Из-за массивного письменного стола в глубине кабинета приподнялась большая медведеобразная фигура с гривой совершенно седых волос, с седой всклокоченной бородой и, опираясь на стол кулаками, прорычала:

— Ну-с, сто вам, собственно говоря, нужно?

Я был готов к такому или почти такому приему и, не задумываясь, отрапортовал:

— Я моряк торгового флота, шесть лет прокомандовал судами на Дальнем Востоке. Зашел я к вам, Александр Егорович, с просьбой: не сможете ли вы предоставить мне какую-нибудь службу по специальности?

— Да вы сто, батенька, в уме или нет? Куда вы попали? — зарычал опять Конкевич. — Сто вы думаете здесь такое, контора для найма моряков или сто?

Меня взорвало. «Ах ты, — думаю, — черт тебя подери, болгарский министр ты этакий, ну, мне, брат, с тобой не детей крестить, не напугаешь», — и я спокойно и холодно отчеканил:

— Да, Александр Егорович, вы правы, я вижу теперь, что действительно ошибся… Я полагал, что отдел торгового мореплавания имеет то или другое отношение к морякам торгового флота, а теперь вижу ясно, что никакого… До свиданья, — и я повернулся к нему спиной, направляясь к выходу.

— Постойте, постойте, погодите, куда вы? — раздался мне вслед голос Конкевича. — Подойдите сюда, сядьте вот в это кресло, дайте я на вас посмотрю. Ис петух какой!

Я сел.

— Какой вы горячий!

— Я всегда горячий тогда, когда дело касается торгового флота, в котором служу с пятнадцати лет.

— Вот-вот, я тозе был такой в молодости. — И Конкевич пристально посмотрел на меня. — Вот, — сказал он, подвигая мне большой лист белой «министерской» бумаги и карандаш, — написите мне для памяти: кто вы, где учились, где плавали, ну вообсе о себе, только не по форме, не по-канцелярски, а так просто.

Я начал писать нечто вроде автобиографии. Конкевич углубился в свои бумаги, которыми был завален весь стол, и время от времени исподлобья посматривал на меня.

Я кончил и протянул ему исписанный лист. Он внимательно прочел его и нажал кнопку электрического звонка. Вошел тот же курьер.

— Позовите мне Сергея Петровича.

Не прошло и минуты, как в кабинет вошел высокий элегантно одетый человек средних лет, с подстриженной бородкой и в пенсне.

— Сергей Петрович, — спросил Конкевич, — а сто, на новый мариупольский ледокол уже имеется в виду капитан?

— Конечно, нет еще, Александр Егорович.

— Так вот вам капитан, луцсего не найдете. — И обращаясь ко мне: — Так вот, о подробностях договоритесь с Сергеем Петровичем. Ну, до свиданья, — и он протянул мне большую крепкую белую руку.

Сергей Петрович Веселаго оказался управделами отдела торгового мореплавания. Он был сыном известного адмирала, историка русского флота, и сам был отставным капитаном первого ранга.

От Сергея Петровича я узнал, что ледокол для Мариупольского порта даже еще не начат постройкой, будет строиться в Триесте, на днях будет подписан договор, и тогда выяснится, будет ли капитан назначен наблюдающим за постройкой или примет под команду уже готовый ледокол в Триесте, а может быть, даже и в Мариуполе, если контракт будет подписан с доставкой судна к месту приписки, что тоже не исключается.

— Да ведь Александр Егорович должен все это знать, что он — блаженный, что ли? — не утерпел я.

Веселаго улыбнулся.

— Видите, как моряк, он, конечно, настаивает на том, чтобы капитан был послан на постройку, а Витте склоняется ко второму варианту, так как он дешевле. Зайдите через недельку, к тому времени выяснится.

Я заходил и через недельку, и еще через недельку, а договор на постройку ледокола все еще не был подписан. Я был совершенно удручен. Видя мое состояние, Веселаго вдруг неожиданно спросил меня:

— А отчего, Дмитрий Афанасьевич, вы так держитесь за этот ледокол и не хотите взять береговое место по управлению каким-нибудь портом?

— Да ведь мне же никто никогда никакого берегового места не предлагал! — воскликнул я.

Веселаго пожал плечами.

— А вы пошли бы в один из наших торговых портов помощником начальника порта?

— Конечно, пошел бы.

— Пойдемте к Александру Егоровичу.

Конкевич сидел, зарывшись в свои бумаги, но на стук в дверь рявкнул:

— Войдите!

— Вот, Александр Егорович, ввиду того что вопрос с постройкой ледокола затягивается, господин Лухманов просит назначить его помощником начальника порта.

Конкевич уставил на меня несколько удивленные глаза.

— Да, — подтвердил я.

— Ну вот, а я думал, сто вы на берег не пойдете, сто вы непременно плавать хотите. Ведь вы весь свет избороздили, вот я и не предлагал вам берегового места… А теперь, пожалуй, и портов-то порядосных не осталось, все разобрано. Сергей Петрович, где у нас в портах вакансии остались?

— Да вот в Петровске, Александр Егорович.

— Ну вот, я говорю, сто одно дерьмо осталось. Пойдете в Петровск?

— Если вы там не замаринуете меня, — Александр Егорович, то пойду.

— Ну ладно, Сергей Петрович будет следить. Как где откроется порядосное место — переведем, а теперь писите просение, а Сергей Петрович все оформит.

Так произошло мое поступление на государственную службу, и я выехал к новому месту работы.

За время моей службы в Петровске в моей личной жизни произошли три события: во-первых, у меня родились двое детей-погодков, девочка и мальчик, во-вторых, я сдал правительственный экзамен и получил диплом на звание капитана дальнего плавания и, в-третьих, местное издательство Михайлова выпустило в свет мою первую книгу — сборник морских рассказов, печатавшихся раньше в журнале «Русское судоходство» и в разных газетах.

Но особенно значительных событий, связанных с моей работой в порту, было за это время немного. Припоминаю один драматический эпизод, происшедший в январе 1903 года.

Обхожу я как-то ночью порт. Завалишина вызвали в Петербург на какое-то совещание, и я оставался за начальника порта. Смотрю, к нефтяному молу становится только что пришедший из Баку небольшой груженый пароход, и вдруг у него на корме показалось пламя. Почти в тот же момент портовый буксирно-ледокольный пароход «Петровск», стоявший на швартовых, начал давать тревожные гудки. Я бросился на «Петровск». Капитан его был на берегу. Нельзя было терять ни минуты. Огонь разгорался и мог перекинуться на другие суда и на стоявшие на молу керосиновые цистерны. Я взялся за командование, и через несколько минут мы уже подходили к горевшему пароходу.

Он оказался «Али Усейновым» с пятьюстами тонн керосина. Весь его экипаж, не исключая и капитана, в панике соскочил на пристань. Пришлось высаживать своих матросов на не охваченный еще пожаром нос парохода, чтобы закрепить проволочный буксир.

Береговая команда перерубила швартовы, связывавшие его с берегом, и мы повели его к выходу из порта. Хорошо, что легкий ветерок дул нам навстречу и отдувал пламя назад.

Отведя горевший пароход подальше от порта, мы поставили его на мелком месте на якорь.

Скоро огонь охватил все судно, кроме бака. Рухнула дымовая труба, а за ней одна за другой и мачты.

Мы не могли оказать пароходу никакой помощи. Заливать горящую массу керосина водой нельзя, забрасывать огонь песком или землей было поздно, да их и не было под руками. Можно было только пробить корпус и затопить пароход на мелком месте, чтобы спасти машину и хотя бы нижнюю часть корпуса. Но кто и как мог это сделать? Это могло сделать только военное судно, выпустив в него пару снарядов у ватерлинии или ниже нее, но военных судов в порту не было.

Хорошо еще, что пароход загорелся до начала выгрузки. Не то было бы, если бы часть груза была уже выгружена и в трюме скопились бы газы: пароход обязательно взорвался, нам не удалось бы вывести его из порта, и тогда он наделал бы немало бед.

Шли дни, а «Али Усейнов» все горел. Я писал начальнику Каспийской флотилии, чтобы срочно командировали миноносец или канонерскую лодку для потопления парохода, но получил ответ, что этот вопрос следует согласовать с судовладельцами.

Судовладельцы отказались от парохода в пользу страхового общества, а пароход все горел. По мере того как выгорал керосин и пароход поднимался над водой, борта выше воды сейчас же накалялись докрасна и свертывались внутрь. Наконец, на двадцать второй день, керосин весь выгорел и пожар прекратился. От парохода осталось одно днище с бортами не выше полутора метров, но он все еще держался на воде.

Один из выгружавшихся в Петровске пароходов, по договору со страховым обществом, взял бренные остатки «Али Усейнова» на буксир и отвел в Баку.

Помощником начальника порта в Петровске я прослужил около шести лет и в 1908 году принял командование над парусным фрегатом «Мария Николаевна» на Черном море.

 


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: