Горбун получает приглашение на придворный бал

 

Несколько секунд Гонзаго стоял, глядя, как его супруга идет по галерее в свои покои.

«Это мятеж! — думал он. — Но ведь я прекрасно сыграл эту игру. Почему же я проиграл? Видимо, она знала мои карты. Гонзаго, чего‑то ты не заметил, что‑то упустил…»

Он принялся расхаживать по зале.

«Как бы то ни было, нам нельзя терять ни минуты, — продолжал он размышлять. — Зачем она едет на бал в Пале‑Рояль? Хочет поговорить с регентом? Очевидно, она знает, где находится ее дочь… Но ведь я тоже знаю, — спохватился он и раскрыл записную книжку, — хоть тут случай помог мне».

Он дернул сонетку звонка и приказал прибежавшему слуге:

— Господина де Пероля! Немедля прислать ко мне господина де Пероля!

Лакей вышел, Гонзаго, все также расхаживая, вновь мысленно вернулся к бунту принцессы.

«У нее появился новый союзник, — решил он. — Кто‑то прятался за портьерой».

— Наконец‑то, принц, я могу поговорить с вами! — воскликнул Пероль, войдя в залу. — Скверные новости! Уезжая, кардинал сказал королевским комиссарам: «Во всем этом есть какая‑то тайна, которая меня крайне беспокоит».

— Пусть кардинал говорит, что ему угодно.

— Донья Крус в крайнем негодовании. Она кричит, что ее вынудили играть гнусную роль, и хочет оставить Париж.

— Пусть донья Крус негодует, а вы постарайтесь выслушать меня.

— Только после того как я расскажу вам, что произошло. Лагардер в Париже!

— Так. Я подозревал это. И давно?

— По крайней мере, со вчерашнего дня.

«Вероятно, принцесса виделась с ним», — подумал Гонзаго, а вслух спросил:

— Откуда ты узнал?

Почти шепотом Пероль ответил:

— Сальданья и Фаэнца убиты.

Господин Гонзаго явно не ожидал таких вестей. Он был потрясен, лицо его задрожало. Но все это длилось не дольше секунды. Когда Пероль поднял на него взгляд, принц уже овладел собой.

— Двоих враз! — бросил он. — Это дьявол, а не человек. Пероль не мог унять дрожи.

— И где нашли трупы? — осведомился Гонзаго.

— На улочке, что на задах парка при вашем домике.

— Обоих?

— Сальданью у калитки. Фаэнцу шагах в пятнадцати от него. Его убили одним ударом…

— Сюда? — указав пальцем между бровей, спросил Гонзаго.

— Сюда, — повторив жест принца, подтвердил Пероль. — И Фаэнца тоже убит ударом между бровей.

— Других ран нет?

— Нет. Удар Невера по‑прежнему смертелен.

Гонзаго поправил перед зеркалом кружевное жабо.

— Ну что ж, — молвил он, — шевалье де Лагардер дважды расписался у моих дверей. Я рад, что он в Париже. Мы сделаем все, чтобы он попался.

— Веревка, которая удавит его… — начал Пероль.

— Еще не скручена, не так ли? А я считаю: уже. Черт возьми, дружище Пероль, пораскинь мозгами — для этого, кстати, самое время. Из всех, кто совершил променад в ту ночь во рвах замка Келюс, осталось всего четверо.

— Да, — вздрогнув, согласился управляющий, — самое время.

— Нас вполне достаточно, — заметил Гонзаго, надевая перевязь для шпаги, — во‑первых, мы с тобой, а во‑вторых, эти два прохвоста.

— Плюмаж и Галунье! — прервал его Пероль. — Но они боятся Лагардера.

— В точности, как ты. Но все равно выбора у нас нет.

Быстренько разыщи мне их.

Господин де Пероль помчался в службы.

А Гонзаго подумал:

«Я правильно сказал, что нужно действовать немедленно. Эта ночь увидит прелюбопытнейшие события».

— А ну, быстрей! — крикнул Пероль, врываясь в комнату. — Вас требует монсеньор!

Плюмаж и Галунье обедали с полудня до темноты. По части желудков они тоже были герои. Плюмаж стал красен, как недопитые остатки вина в его стакане, зато Галунье мертвенно‑бледен. Бутылка произвела на них разное действие — в соответствии с темпераментом каждого. Но что касается слуха, вино ни в коей мере не оказало на них влияния: от выпитого ни Плюмаж, ни Галунье не стали терпимей.

К тому же время смирения для них кончилось. Одеты они были с головы до ног во все новенькое: на них были великолепнейшие сапоги и шляпы, которые они не успели даже как следует примять; штаны и полукафтаны вполне соответствовали вышеназванным предметам туалета.

— Послушай, дорогуша, — молвил Плюмаж, — мне показалось, этот каналья что‑то нам проблеял.

— Да поверь я только, что этот наглец… — начал чувствительный Амабль Галунье, сжимая обеими руками кувшин.

— Успокойся, золотце, — остановил друга гасконец, — я тебе сейчас передам его. Только, черт побери, не надо бить посуду.

Он взял господина де Пероля за ухо и, повернув беднягу разок вокруг собственной оси, переслал его Галунье. Галунье, ухватив Пероля за второе ухо, переправил его своему бывшему патрону. Господин де Пероль раза три проделал подобное путешествие, после чего Плюмаж‑младший с важностью забияки объявил ему:

— Милейший, вы на секунду запамятовали, что имеете дело с дворянами. Соблаговолите в дальнейшем помнить об этом.

— Совершенно верно, — подтвердил по старой привычке Галунье.

Затем они оба встали, а господин де Пероль постарался исправить повреждения в своем туалете.

— Оба прохвоста пьяны, — буркнул он.

— Что такое? — встрепенулся Плюмаж. — Кажется, бедняга что‑то сказал?

— Мне тоже что‑то такое почудилось, — подтвердил Галунье.

И они двинулись к управляющему, один заходя справа, другой слева, намереваясь вновь схватить его за уши, но тот счел за лучшее ретироваться, а, возвратясь к Гонзаго, не стал хвалиться выпавшим ему неприятным приключением. Гонзаго велел Перолю не рассказывать нашим храбрецам о горестном конце Сальданьи и Фаэнцы. Но это было совершенно лишнее: у господина де Пероля не было ни малейшего желания вступать в беседу с Плюмажем и Галунье.

Они явились минуту спустя, и об их приходе возвестил громкий звон железа; в шляпах, лихо сбитых набекрень, в штанах, что называется, нараспашку, с пятнами вина на сорочках, оба выглядели совершенными головорезами. Они горделиво вступили в залу, задирая полы плащей концами шпаг; как всегда, Плюмаж был великолепен, Галунье, как всегда, несуразен и отменно уродлив.

— Поклонись, дорогуша, — велел своему другу огасконив‑шийся провансалец, — и поблагодари монсеньора.

— Ну, хватит! — презрительно глядя на них, бросил Гонзаго.

Оба промолчали. С этими храбрецами человек, который платит, может себе позволить все, что угодно.

— На ногах стоите твердо? — осведомился Гонзаго.

— Я выпил всего один бокал вина за здоровье вашей светлости, — нагло соврал Плюмаж. — Ризы Господни! По части воздержанности я не знаю себе равных.

— Он правду говорит, ваша светлость, — несмело отозвался Галунье. — Я подтверждаю его слова, поскольку превосхожу его воздержанностью и пил только воду, подкрашенную вином.

— Ты, дорогуша, — возразил Плюмаж, бросив на друга суровый взгляд, — выпил столько же, сколько я, ни больше, ни меньше. Битый туз! Прошу тебя никогда не искажать при мне истину. Мне отвратительна ложь.

— Ваши шпаги по‑прежнему хороши? — задал вопрос Гонзаго.

— Лучше не бывает, — ответил гасконец.

— И всегда к услугам вашей светлости, — добавил с поклоном нормандец.

— Прекрасно, — бросил Гонзаго.

И он повернулся к ним спиной, каковой оба друга и отвесили по поклону.

— Ишь, шельма, — пробормотал Плюмаж, — умеет говорить с благородными людьми!

Гонзаго знаком подозвал Пероля. Плюмаж и Галунье отошли в глубину зала и встали почти что у самых дверей. Гонзаго вырвал из записной книжки страницу, на которой он записал сведения, полученные от доньи Крус. Когда он передавал листок управляющему, в щелке приотворенных дверей показалось лицо горбуна. Его никто не заметил, и он это знал: лицо его совершенно переменилось, глаза светились незаурядным умом. Увидев в двух шагах от себя принца Гонзаго и его верного приспешника, горбун стремительно отпрянул и приложил к щели ухо.

Пероль в эту минуту с трудом разбирал слова, которые Гонзаго нацарапал карандашом, и горбун услышал:

— Певческая улица, девушка по имени Аврора. Читатель, без сомнения, ужаснулся бы, увидев выражение, какое появилось в этот миг на лице горбуна. Мрачный огонь вспыхнул в его глазах. «Он знает! — подумал горбун. — Откуда?»

— Понятно? — спросил Гонзаго.

— Да, я понял, — ответил Пероль. — Это удача!

— У таких людей, как я, есть своя звезда, — заметил Гонзаго.

— Куда поместить девицу?

— В дом к донье Крус. Горбун хлопнул себя по лбу.

«Цыганка! — прошептал он. — Но как она сумела узнать?»

— Значит, надо просто похитить ее? — задал вопрос Пероль.

— Но только без шума, — предупредил Гонзаго. — В нашем нынешнем положении мы не можем быть замешаны в скандал. Хитростью и ловкостью! А ты в этом силен, дружище Пероль. Если бы речь шла о том, чтобы кого‑нибудь проткнуть шпагой или отразить удар, я не стал бы обращаться к тебе. Готов биться об заклад, интересующий нас шевалье тоже живет в этом доме.

— Лагардер! — с нескрываемым страхом произнес управляющий.

— С этим головорезом тебе не придется встречаться. Первым делом надобно разузнать, дома ли он, но я готов прозакладывать голову, что его сейчас нету.

— Да, он любит выпить.

— Ежели его нет, действуй вот по такому плану. Возьми‑ка этот билет… — И Гонзаго вручил управляющему одно из двух приглашений, что были оставлены для Фаэнцы и Сальданьи, и продолжил: — Ты раздобудешь бальный туалет наподобие того, что я заказал для доньи Крус. На Певческой улице у тебя будут стоять наготове носилки, и ты ей представишься как посланец Лагардера.

— Это страшно рискованно, — заметил господин де Пероль.

— Полно! Стоит ей увидеть платье и драгоценности, и она обезумеет от радости. Тебе останется только сказать: «Лагардер шлет вам это и ждет вас».

— Дрянной замысел, — раздался рядом с ними скрипучий голос. — Девица не тронется с места.

Пероль подскочил, Гонзаго положил руку на эфес.

— Битый туз! — промолвил Плюмаж. — Ты только взгляни, брат Галунье, на этого человечка.

— Ах! — вздохнул нормандец. — Если бы природа оказалась так же безжалостна ко мне и мне пришлось бы отказаться от надежды нравиться прекрасным дамам, я наложил бы на себя руки.

Как все трусы, только что испытавшие страх, Пероль залился смехом и воскликнул:

— Эзоп Второй, он же Иона!

— Опять эта тварь! — раздраженно пробормотал Гонзаго. — Уж не думаешь ли ты, что, сняв у меня собачью будку, ты приобрел право шляться по моему дворцу? Что ты тут делаешь?

— А что вы собираетесь делать там? — дерзко поинтересовался горбун.

Такой противник оказался впору для Пероля.

— Дражайший Эзоп, — вызывающе промолвил он, — сейчас вы на всю жизнь закаетесь лезть в чужие дела.

Теперь Гонзаго со стороны наблюдал за обоими храбрецами. Что же, если Эзоп II, он же Иона, имел неосторожность подслушивать под дверями, тем хуже для него! Но внимание принца отвлекло странное и, иного слова не подберешь, наглое поведение горбуна: тот совершенно бесцеремонно выхватил у де Пероля только что полученное им приглашение на бал.

— Ты что себе позволяешь, негодяй! — закричал Гонзаго. Горбун, ничуть не испугавшись, вытащил из кармана перо и чернильницу.

— Да он с ума сошел! — ахнул Пероль.

— Отнюдь, отнюдь, — бросил Эзоп, опустился на одно колено и стал что‑то писать на пригласительном билете.

— Прочитайте! — с оттенком торжества в голосе сказал он Гонзаго, протянув ему листок.

Там было написано:

«Дорогое дитя!

Посылаю вам этот наряд. Я решил сделать вам сюрприз. Наденьте его; я пришлю носилки и двух лакеев, которые доставят вас на бал, где я буду ожидать вас.

Анри де Лагардер».

Плюмаж‑младший и брат Галунье, находившиеся слишком далеко, чтобы что‑то услышать, внимательно наблюдали за этой сценой, но ничего не понимали.

— Раны Христовы! — заметил гасконец. — У монсеньора такой вид, словно на него нашло помрачнение.

— Нет, ты все‑таки посмотри на рожу этого горбуна, — сказал ему нормандец. — У меня опять ощущение, будто я уже где‑то видел эти глаза.

Плюмаж пожал плечами и заявил:

— Меня не интересуют люди ростом ниже пяти футов и четырех дюймов.

— Но во мне ровно пять футов, — бросил ему с упреком Галунье.

Плюмаж‑младший протянул ему руку и произнес следующие слова:

— Золотце мое, раз и навсегда запомни: речь идет не о тебе. Дружба, прах меня побери, это хрустальный кристалл, сквозь который ты видишься мне белее, розовее и пухлее, чем Купидон, единственный сын пенорожденной Венеры.

Галунье благодарно подал протянутую ему руку. Действительно, Гонзаго выглядел потрясенным. Он с некоторым даже ужасом воззрился на Эзопа II, или Иону.

— Что это значит? — пробормотал Гонзаго.

— Это значит, что девушка, получив эту записку, поверит ей, — простосердечно объяснил горбун.

— Значит, ты догадался о наших замыслах?

— Я понял, что вы желаете заполучить эту девицу.

— А ты знаешь, чем рискует тот, кто проникает в иные тайны?

— Рискует неплохо заработать, — потирая руки, ответил горбун.

Гонзаго и Пероль переглянулись.

— Ну, а почерк? — понизив голос, спросил Гонзаго.

— Это один из моих талантов, — сообщил Эзоп II. — Гарантирую вам, его не отличить от настоящего. Стоит мне раз увидеть почерк человека…

— Это тебя может далеко завести. Ну, а как с этим человеком?

— О, этот человек такой большой, — рассмеялся горбун, — а я такой маленький. Его я подделать не смогу.

— Ты его знаешь?

— Довольно хорошо.

— Откуда?

— Деловые отношения.

— Можешь дать о нем какие‑нибудь сведения?

— Только одно: вчера он нанес два удара, завтра Нанесет еще два.

Пероль содрогнулся. Гонзаго сказал:

— В подвалах моего замка имеются надежные темницы! Горбун не испугался его угрожающего вида и ответил:

— Э, переделайте их в винные, и вы сможете сдать их виноторговцам.

— У меня возникла мысль, что ты шпион.

— Неудачная мысль. У вышеупомянутого человека в карманах пусто, а у вас миллионы. И вы хотите, чтобы я вас предал ради него?

Гонзаго широко раскрыл глаза.

— Дайте мне приглашение, — попросил Эзоп II, указывая на последний билет, который все еще держал Гонзаго.

— Что ты собираешься с ним сделать?

— То, что надо. Отдам его этому человеку, и он исполнит обещание, которое я сделал вам от его имени. Он придет на бал к регенту.

— Бог мой, дружок! — воскликнул Гонзаго. — Да ты, по всему видать, великий негодяй!

— О, есть негодяи и поболе меня, — скромно парировал горбун.

— Откуда в тебе такой пыл служить мне?

— Я по своей натуре предан тому, кто мне нравится.

— И мы имеем счастье нравиться тебе?

— Весьма.

— И надо полагать, ты выложил тридцать тысяч экю для того, чтобы непосредственно засвидетельствовать свою преданность?

— Вы имеете в виду будку? — поинтересовался горбун. — Нет, это ради спекуляторства, ради золота, — и, ухмыльнувшись, добавил: — Горбун умер, да здравствует горбун! Эзоп Первый заработал полтора миллиона под старым зонтиком, а я пока учусь.

Гонзаго знаком подозвал Плюмажа и Галунье. Те приблизились, гремя старыми шпагами.

— А это кто такие? — осведомился Иона.

— Люди, которые пойдут с тобой, если я приму твои услуги.

Горбун отвесил церемонный поклон.

— Слуга покорный! — заявил он. — В таком случае откажитесь от моих услуг. Судари мои, — обратился он к обоим друзьям, — не трудитесь таскать за мною свои ржавые железяки, наши пути расходятся.

— Однако… — с грозным видом протянул Гонзаго.

— Никаких однако. Черт! Вы же не хуже меня знаете этого человека. Он резок, крайне резок, я сказал бы даже, груб. Если только он увидит со мной двух этих висельников…

— Убей меня Бог! — ахнул возмущенный Плюмаж.

— Да можно ли быть столь невежливым? — подхватил брат Галунье.

— Я либо буду действовать один, либо вообще не буду, — не допускающим выражения тоном объявил горбун.

Гонзаго и Пероль стали держать совет.

— Ты дорожишь своим горбом? — насмешливо осведомился принц.

— Не меньше, чем эти храбрецы своими ржавыми вертелами: я зарабатываю им на жизнь.

— Что‑то мне подсказывает, что тебе можно верить, — сказал Гонзаго, пристально глядя на горбуна. — Ты мне подходишь. Верно служи мне, и я щедро награжу тебя. В противном же случае‑Гонзаго не закончил и протянул горбуну приглашение. Тот взял билет и, пятясь, направился к выходу. При этом через каждые три шага он кланялся, приговаривая:

— Доверие монсеньора — великая честь для меня. Этой ночью монсеньор услышит обо мне.

Но когда, повинуясь тайному знаку Гонзаго, Плюмаж и Галунье последовали за ним, он бросил:

— Куда это вы, голубчики, куда? А наш уговор?

Он оттолкнул гасконца с нормандцем, причем те даже не ожидали, что у него такая тяжелая и сильная рука, в последний раз поклонился и вышел. Плюмаж и Галунье бросились за ним, но он захлопнул дверь перед их носом.

Когда же они выскочили в коридор, там было пусто.

— Не мешкайте! — бросил Гонзаго управляющему. — Не позже, чем через полчаса окружить дом на Певческой улице, а в остальном действовать, как договорились.

По пустынной в этот час улице Кенкампуа рысью бежал горбун.

— Деньги были уже на исходе, — бормотал он на бегу, — и дьявол меня раздери, если я знал, где раздобыть бальный туалет и приглашения.

 

 

ВОСПОМИНАНИЯ АВРОРЫ

 

ДОМ С ДВУМЯ ВЫХОДАМИ

 

Мы с вами на старинной узенькой Певческой улице, которая совсем еще недавно оскверняла подходы к Пале‑Роялю. Таких улочек, идущих от улицы Сент‑Оноре к громаде Лувра, было три: улица Пьера Леско, улица Библиотеки и Певческая; все три мрачные, сырые и небезопасные для посещения, все три оскорбляющие великолепие Парижа, который недоумевал, почему до сих пор не могут излечить эту язву проказы, пятнающую его лицо. Время от времени, особенно в наше время,. можно было услышать: «В этих темных провалах, куда солнечный свет проникает только в самые ясные дни, ночью опять совершено преступление». То грабители изобьют до полусмерти подвыпившую жрицу мусорной Венеры, то в старом доме обнаружат труп несчастного провинциального буржуа. Гнусная вонь тамошних притонов достигала окон очаровательного дворца, бывшего некогда резиденцией кардиналов, принцев и королей. Впрочем, давно ли сам Пале‑Рояль стал таким целомудренным? Разве наши отцы не обсуждали, что происходило в его деревянных и каменных галереях?

Сейчас Пале‑Рояль представляет собой весьма благопристойный каменный четырехугольник. Деревянных галерей более не существует. Остальные галереи являют собой самое благонравное в мире место прогулок. Все зонтики из департаментов назначают здесь друг другу встречи. Но в ресторанах по твердым ценам, каких полно на верхних этажах, дядюшки из Кемпера или Карпантра еще шутят, вспоминая своеобразные нравы Пале‑Рояля времен Империи или Реставрации. У дядюшек при этих воспоминаниях текут слюнки, меж тем как робкие племянницы, расправляясь с роскошным пиршеством за два франка, делают вид, будто не слушают их.

Сейчас на том месте, где когда‑то протекали три грязных сточных канавы — улицы Певческая, Пьера Леско и Библиотеки, — возвышается огромная гостиница, приглашающая Европу к столу на тысячу приборов; четыре ее фасада выходят на площадь Пале‑Рояль, выровненную улицу Сент‑Оноре, расширенную улицу Петуха и удлиненную улицу Риволи. Окна этой гостиницы смотрят на новый Лувр, законного и весьма похожего потомка старого Лувра. Открыт свободный доступ воздуху и свету, грязь пропала неведомо куда, исчезли притоны; омерзительная проказа вдруг оказалась излеченной, не оставив даже шрамов. Но интересно, где сейчас обитают грабители и их подружки?

В восемнадцатом веке эти три улицы, которые мы только что безжалостно заклеймили, выглядели уже достаточно уродливыми, но они были нисколько Н е уже и не грязней, чем их соседка, большая улица Сент‑Оноре. С их скверно замощенных мостовых можно было кое‑где любоваться красивыми порталами благородных особняков, стоящих среди ветхих домишек.

Обитатели этих улиц ничем не отличались от обитателей соседних кварталов; в основном тут жили небогатые горожане, галантерейщики да трактирщики.

На углу Певческой и улицы Сент‑Оноре стоял дом довольно скромного, но опрятного вида и почти что новый. Входили в него с Певческой улицы через невысокую сводчатую дверь с крыльца в три ступеньки. Всего несколько дней назад в этом доме поселилась молодая семья, жизнь которой изрядно интриговала любопытных соседей. Главой семьи был молодой человек, во всяком случае ежели судить по совершенно юношеской красоте его лица, огню в глазах и обильным волнам светлых волос, обрамляющих открытый чистый лоб. Звали его мэтр Луи, и был он резчиком шпажных эфесов. С ним жила молодая девушка, прекрасная и нежная, как ангел, но имени ее соседи не знали. Иногда только слышали, как они разговаривают между собой. Они обращались друг к другу на «вы» и вообще не были супругами. В прислугах у них были старуха, которая никогда ни с кем не разговаривала, и паренек лет шестнадцати‑семнадцати, изо всех сил старавшийся быть сдержанным. Девушка никогда не выходила из дому, то есть до такой степени никогда, что ее можно было бы счесть узницей, если бы среди дня в доме частенько не звучал ее красивый, свежий голос, распевающий псалмы и песенки.

А вот мэтр Луи, напротив, из дому выходил весьма часто и порой возвращался поздно вечером. В таких случаях он входил в дом не с Певческой улицы. Дом имел два входа, и во второй вела лестница с соседнего домовладения. Этой‑то лестницей и пользовался мэтр Луи, чтобы попасть к себе.

С тех пор как они поселились здесь, ни один посторонний не переступил их порога, за исключением маленького горбуна с приятным умным лицом, который приходил и уходил, никому не говоря ни слова, причем всегда пользовался вторым входом, то есть по лестнице. Он, видимо, был личным знакомым мэтра Луи, потому что любопытные ни разу не видели его на первом этаже, где пребывали девушка, старуха‑служанка и паренек. До приезда мэтра Луи с семейством никто не упомнит, чтобы встречал этого горбуна в здешних окрестностях. Он возбуждал соседское любопытство ничуть не меньше, чем сам мэтр Луи, красивый и неразговорчивый резчик. Вечерами, когда по завершении дневных трудов обитатели улицы, стоя у дверей своих домов, чесали языки, можно было быть уверенным, что новоприбывшие и горбун были основной темой их пересудов. Кто они? Откуда приехали? В какие таинственные часы мэтр Луи, у которого такие белые руки, занимается резьбой эфесов?

На первом этаже дома имелась комната, справа от нее кухня с окнами во двор, а слева спальня девушки, окна которой выходили на улицу Сент‑Оноре; при кухне были две каморки — одна для старухи Франсуазы Берришон, вторая для Жана Мари Берришона, ее внука. Попасть на первый этаж можно было через дверь, открывавшуюся на Певческую улицу. Но в глубине большой комнаты напротив кухни имелась винтовая лестница, ведущая на второй этаж. Второй этаж дома состоял из двух комнат; одну, дверь которой находилась у самой винтовой лестницы, занимал мэтр Луи, назначение второй было неясно. Она всегда была заперта на ключ. Ни старая Франсуаза, ни Жан Мари, ни девушка так и не смогли получить позволения войти в нее. Тут мэтр Луи, самый мягкий человек на свете, выказывал неколебимую твердость.

Тем не менее девушке страшно хотелось бы узнать, что находится за запертой дверью; Франсуаза Берришон тоже умирала от любопытства, хотя была женщиной весьма сдержанной и благоразумной. Ну, а Жан Мари дал бы отрубить себе два пальца на руке, лишь бы получить возможность хоть одним глазом заглянуть в замочную скважину. Но с той стороны скважину закрывал язычок, так что заглядывай, не заглядывай, все равно ничего не увидишь. Единственным человеческим существом, которому была известна тайна этой комнаты, так тщательно хранимая мэтром Луи, был горбун. Обитатели дома часто видели, как он входил и выходил из нее. Одно необъяснимое и странное обстоятельство придавало еще большую таинственность этой комнате: всякий раз, когда горбун входил туда, из нее вскоре выходил мэтр Луи. И наоборот, заходил мэтр Луи, и почти сразу же выходил горбун. Никто никогда не видел этих неразлучных друзей вместе.

Одним из любопытствующих соседей был поэт, обитавший, разумеется, на чердаке. И однажды, подвергнув свой ум мукам творчества, он растолковал кумушкам с Певческой улицы, что в Древнем Риме жрицы Весты, One, Реи или Кибелы, Доброй Богини, дочери Неба и Земли, жены Сатурна[62] и матери богов, обязаны были хранить негасимый священный огонь. По словам поэта, эти девы сменяли друг друга: пока одна стерегла огонь, вторая занималась своими делами. Вероятно, между горбуном и мэтром Луи существует подобный же договор. Наверху имеется нечто, чего нельзя оставить ни на секунду. Мэтр Луи и горбун поочередно караулят это нечто. Таким образом, если не принимать во внимание их пол и то, что они крещены, мэтр Луи и горбун являют собой как бы пару весталок. Однако объяснение поэта не имело большого успеха. Его и так считали чуть тронутым, а после этого вообще стали воспринимать как круглого дурака. Тем не менее лучшего объяснения, чем то, что дал он, никому найти не удалось.

В тот день, когда во дворце принца Гонзаго состоялся торжественный семейный совет, в час, когда опускались сумерки, девушка, жившая в доме вместе с мэтром Луи, сидела одна в своей комнатке. Комнатка эта была обставлена весьма просто, зато каждая вещь, находившаяся в ней, была по‑своему красноречива и отличалась какой‑то изысканной опрятностью. Кровать вишневого дерева была задернута ослепительно белыми перкалевыми занавесками. Между кроватью и стеной висела чаша со святой водой, в которой купалась двойная веточка букса. На полках, примыкающих к обшитой деревянными панелями стене, лежали несколько книг духовного содержания и пяльцы для вышивания; в комнате было еще несколько стульев, на одном из них лежала гитара, а на подоконнике стояла клетка с маленькой птичкой; вот и вся меблировка и все вещи, что украшали эту прелестную спаленку. Да, мы забыли упомянуть круглый стол, на котором были разбросаны листы бумаги. Девушка сидела за ним и писала.

Не мне, наверное, рассказывать вам, как юные сумасбродки напрягают глаза, не выпуская из рук иголки или пера с наступлением темноты. Уже почти ничего не было видно, но девушка продолжала писать.

Слабый вечерний свет проникал в окно, занавеси на котором были подняты, и падал на лицо девушки, так что мы хотя бы можем рассказать, как она выглядела. То была хохотушка, одна из тех милых девушек, чьей брызжущей жизнерадостности хватает на целую семью. Любая ее черта, казалось, была предназначена доставлять удовольствие любующемуся ею — детский лоб, носик с прелестными розовыми ноздрями, уста, приоткрывающие в улыбке жемчужные зубы. Но в ее больших темно‑синих глазах, обрамленных бахромой длинных шелковистых ресниц, таилась мечтательность. Не улови вы в ее взгляде задумчивости, вы вряд ли подумали бы, что она вошла в возраст любви. Она была высока, но несколько хрупкого сложения. Когда за нею никто не наблюдал, в ее позах была целомудренная и нежная томность.

Главное впечатление, какое возникало от взгляда на ее лицо, — мягкость, однако в глазах ее, сиявших под твердо очерченными дугами черных бровей, ощущалась спокойная и мужественная гордость. Волосы, тоже черные с теплым золотистым отблеском, густые и такие длинные, что порой возникало впечатление, будто ее голова клонится под их тяжестью, ниспадали крупными волнистыми прядями на шею и плечи, создавая как бы обрамление и ореол вокруг прекрасного лица.

Существуют женщины, которых любят пылко, но всего один день, существуют и другие — к ним долго питают ровную нежность. Она же принадлежала к тем, которых любят страстно и всю жизнь. Она была ангел, но прежде всего — женщина.

Имя ее, которого не знали соседи и которое после приезда в Париж было запрещено произносить Франсуазе и Жану Мари Берришонам, было Аврора. Имя претенциозное для хорошенькой барышни из светских салонов, нелепое для девушки с красными руками или для тетки с хриплым голосом, но очаровательное для тех, кто способен вплести его, подобно еще одному цветку, в свой драгоценный поэтический венок. Имена похожи на драгоценные украшения, которые подавляют одних и оттеняют красоту других.

Девушка сидела в полном одиночестве. Когда из‑за вечерних сумерек уже невозможно было увидеть кончик пера, она перестала писать и предалась мечтам. Уличный шум долетал до нее, но нисколько не мешал. Она погрузила белую руку в волосы, откинула голову и обратила взор к небу. То было нечто вроде безмолвной молитвы.

Она улыбалась Богу.

Улыбка еще оставалась на ее лице, как вдруг на краешке века задрожала слеза и медленно сползла по атласной щеке.

— Как долго его нет, — прошептала девушка.

Она собрала разбросанные по столу листы бумаги, сложила их в шкатулку и поставила ее за изголовье кровати.

— До завтра! — шепнула она, словно прощаясь с каждодневным своим другом.

Затем она завесила окна и взяла со стула гитару, из которой извлекла несколько случайных аккордов. Она ждала. Сегодня она перечла все страницы, спрятанные сейчас в шкатулке. Увы, у нее было время перечитать их. На этих страницах была записана ее история, верней, то, что ей было известно о себе. История ее впечатлений, ее сердца.

Зачем она писала ее? Уже первые строки рукописи давали ответ на этот вопрос.

«Я начинаю писать вечером, одна после целодневного ожидания. И пишу не для него. Эта первая вещь, которую я делаю, не предназначенная для него. Я не хочу, чтобы он увидел эти странички, на которых я непрестанно буду говорить о нем, только о нем. Почему? Не знаю, мне трудно ответить.

Как счастливы те, у кого есть подруги, которым можно доверить то, что переполняет твою душу, поделиться горестями и радостями, но я одна, совсем одна, у меня никого нет. Когда я вижу его, я немею. Как я ему могу рассказать? Да он меня ни о чем и не спрашивает.

И тем не менее я взялась за перо не ради себя. Я не стала бы писать, если бы у меня не было надежды, что меня прочтут, если не при жизни, то хотя бы после смерти. Мне кажется, я умру очень молодой. Ну и что? Боже меня упаси бояться смерти! Если я умру, он будет скорбеть обо мне, а я буду скорбеть о нем, даже на небесах. Но сверху я, быть может, сумею заглянуть в его сердце. Когда мне приходит такая мысль, мне хочется умереть.

Он сказал мне, что мой отец умер. Моя матушка жива. Матушка, я пишу для вас. Мое сердце всецело принадлежит ему, но оно всецело и ваше. Я хотела бы попросить объяснить тех, кто это понимает, тайну такой двойной любви. Может быть, у нас все‑таки по два сердца?

Я пишу для вас. Мне кажется, от вас я ничего не скрыла бы, мне даже нравилось бы открывать вам самые сокровенные тайники души. Я заблуждаюсь? Но разве мать — это не подруга, которая должна знать все, не врач, который все способен исцелить?

В одном доме сквозь открытое окошко я однажды видела девочку, которая преклонила колени перед женщиной с красивой, степенной внешностью. Ребенок плакал, но то были сладостные слезы, а улыбающаяся, взволнованная мать наклонилась и поцеловала ее в голову. О матушка, какое, должно быть, божественное счастье ощутить на своем лбу ваш поцелуй! Вы, наверное, тоже ласковая и красивая. И вы, наверное, тоже умеете утешить с улыбкою. Эта картина неизменно живет в моих мечтах. Я завидую слезам той девочки. Матушка, если бы у меня были и вы, и он, чего мне было бы еще просить у неба?

Я же преклоняла колени только перед священником. Слова священнослужителя несут благо, но голос Бога глаголет только материнскими устами.

Ждете ли вы меня, ищете ли, горюете ли по мне? Поминаете ли меня в своих утренних и вечерних молитвах? Видите ли меня в снах, как вижу вас я?

Мне кажется, что когда я думаю о вас, вы тоже думаете обо мне. Иногда мое сердце говорит с вами — вы слышите меня? Если Господь когда‑нибудь ниспошлет мне безмерное счастье встретиться с вами, дорогая моя матушка, я спрошу у вас, не вздрагивало ли иногда беспричинно ваше сердце. И я вам скажу: «В такие мгновения, матушка, вы слышали вопль моего сердца».

…Я родилась во Франции, но мне не сказали, где именно. Я не знаю своего точного возраста, но мне, вероятно, около двадцати лет. Сон ли то или реальность? Я храню одно‑единственное воспоминание, но оно такое далекое и смутное. Мне иногда вспоминается женщина с ангельским лицом, которая с улыбкой склоняется над моей колыбелью. Матушка, может, это были вы?

…Потом во мраке громкий шум боя. А может, просто ночью у меня случилась детская лихорадка. Кто‑то несет меня на руках. Я вздрагиваю от громового голоса. Мы куда‑то мчимся во тьме. Мне холодно.

Но все это окутано туманом. Мой друг должен все знать, однако когда я его расспрашиваю о своем детстве, он печально улыбается и молчит.

В первый раз я отчетливо помню себя, одетую мальчиком, в испанских Пиренеях. Я гоню на пастбище коз горца‑фермера, который, вероятно, дал нам приют. Мой друг болен, и я часто слышу, как говорят, будто он при смерти. Тогда я звала его отцом. Когда я вечером вернулась, он велел мне встать на колени у его постели, сложить руки и сказал по‑французски:

— Аврора, молись Богу, чтобы я остался жить.

Ночью к нему пришел священник с последним причастием. Мой друг исповедался и заплакал. Он думал, что я не слышу его, и говорил:

— Моя несчастная дочка останется одна на свете.

— Думайте о Боге, сын мой! — укоризненно сказал ему священник.

— Да, святой отец, я думаю, думаю о Боге. Господь благ, и за себя я не тревожусь. Но моя бедная дочурка останется одна на свете. Святой отец, если бы я взял ее с собой, это был бы большой грех?

— Вы хотите убить ее? — с ужасом воскликнул священник. — Сын мой, вы бредите.

Мой друг покачал головой и ничего не ответил. Я неслышно подошла к нему.

— Друг Анри, — произнесла я, пристально глядя на него (ах, если бы вы знали, матушка, какое у него было худое, изможденное лицо!), — я не боюсь умереть и хочу, чтобы меня закопали с тобой в могилу.

Он прижал меня к груди, пылавшей от лихорадки. И я помню, как он повторил:

— Оставить ее одну! Одну‑одинешеньку!

Он уснул, не выпуская меня из объятий. Меня хотели вырвать у него из рук, но для этого нужно было меня убить. Я думала:

«Если он умрет, то возьмет меня с собою».

Через несколько часов он проснулся. Я была вся мокрая от пота.

— Я спасен! — промолвил он.

Увидев, что я все так и лежу, прижавшись к нему, он добавил:

— Добрый мой ангелочек, ты исцелила меня!

…Я никогда внимательно не смотрела на него. Но однажды я увидела, как он красив, и таким я его вижу до сих пор.

Мы покинули ту ферму и пошли дальше. К моему другу вернулись силы, и он работал на полях как батрак. Потом я поняла, что он работал, чтобы прокормить меня.

Произошло это в богатой усадьбе в окрестностях Венаска. Хозяин усадьбы возделывал землю, а кроме того, к нему приезжали выпить вина контрабандисты.

Мой друг сказал мне, чтобы я не покидала маленькую загородку на задах дома, а главное, чтобы никогда не заходила в общую залу. Но однажды вечером на мызе остановились перекусить дворяне, приехавшие из Франции. Я как раз играла во дворе с хозяйскими детьми. Они захотели посмотреть на французских господ, и я необдуманно побежала вместе с ними. Дворян было двое, они сидели за столом, окруженные слугами и вооруженными людьми; всего их было семь человек. Тот, что был самым главным, сделал знак своему спутнику. Первый дворянин подозвал меня и погладил по голове, а второй в это время тихо разговаривал с владельцем усадьбы. Подойдя к первому, он сказал:

— Это она!

— По коням! — крикнул вельможа и бросил хозяину кошелек, полный золота.

Мне же он предложил:

— Девочка, поедем в поле к твоему отцу.

Я страшно обрадовалась, что увижу его раньше, чем обычно.

Я храбро уселась на круп лошади за спиной одного из французских дворян.

Дороги, что вели на поле, на котором работал мой отец, я не знала. Мы ехали уже с полчаса, я смеялась, пела, не обращая внимания на тряскую рысь. Я чувствовала себя счастливей королевы!

Но потом я спросила:

— Мы скоро приедем к моему другу?

— Скоро, скоро, — ответили мне. Мы продолжали скакать. Стало вечереть. Я почувствовала

страх. Вельможа скомандовал:

— В галоп! Человек, с которым я ехала, зажал мне рукою рот, чтобы заглушить крики. Но вдруг мы увидели: через поле, как вихрь, мчится всадник. Он скакал на рабочей лошади, без седла и уздечки, его волосы и клочья разодранной рубахи развевались на ветру. Дорога обходила лесную вырубку, которую пересекала река. Всадник переплыл верхом реку и помчался по лесосеке.

Он приближался, приближался. Я не узнавала своего отца, обычно такого ласкового и спокойного, не узнавала своего друга Анри, который всегда улыбался мне. Сейчас он был страшен и прекрасен, как небо перед грозой. Он приближался. Последним прыжком лошадь перелетела через придорожную канаву и, обессиленная, рухнула. Мой друг сжимал в руке сошник плуга.

— Убейте его! — крикнул вельможа.

Но мой друг оказался быстрей. Он дважды взмахнул сошником, и двое вооруженных шпагами слуг свалились на землю, истекая кровью. При каждом ударе мой друг восклицал:

— Я здесь! Я здесь! Лагардер! Лагардер!

Человек, державший меня, хотел ускакать, но мой друг не терял его из виду. Перепрыгнув через тела слуг, валявшиеся на земле, одним ударом сошника мой друг убил его. Матушка, я не лишилась чувств. Будь я постарше, наверное, я не была бы такой бесстрашной. Но тогда, пока продолжалась эта ужасная схватка, я ни разу не зажмурила глаза, вовсю размахивала руками и кричала:

— Смелей, друг Анри! Смелей! Смелей!

Мне кажется, схватка длилась не дольше минуты. Мой друг вскочил на коня одного из убитых и, держа его на руках, погнал его в карьер.

В усадьбу мы больше не вернулись. Мой друг сказал, что хозяин предал его. И еще он добавил:

— Лучше всего прятаться в городе.

Выходит, мы должны были прятаться. Мне никогда это не приходило в голову. Во мне родилось любопытство и какое‑то еще неосознанное чувство благодарности к нему. Я принялась расспрашивать, но, прижимая меня к груди, он только отвечал:

— Потом, потом.

А затем как‑то грустно произнес:

— Тебе еще не надоело называть меня отцом?

Милая матушка, не надо ревновать. Он заменил мне родителей, и отца и мать. Твоей вины тут нет, тебя же не было тогда.

Но когда я вспоминаю детство, у меня на глаза наворачиваются слезы. Он был добр, ласков, и твои поцелуи, матушка, были бы ничуть не нежней, чем его. Он был такой необыкновенный, такой отважный! О, если бы ты его увидела, ты тоже полюбила бы его!

 

ВОСПОМИНАНИЯ ДЕТСТВА

 

Мне еще не довелось жить в стенах города. Когда мы издалека увидели колокольни Памплоны, я спросила, что это такое.

— Это церкви, — ответил мой друг. — Там, милая моя Аврора, ты увидишь много людей, красивых сеньоров и прекрасных дам, но утратишь цветы и сады.

Поначалу я не жалела ни о цветах, ни о садах. Меня возбуждала мысль, что я увижу множество красивых кавалеров и прекрасных дам. На улице за высокими угрюмыми домами не было видно неба. У моего друга было немножко денег, и он снял нам комнатку. Я стала узницей.

В горах и в усадьбе у меня были свежий воздух, деревья в цвету, луга и мои сверстники. Здесь я оказалась замкнутой в четырех стенах; за окнами — серые дома и угрюмая тишина испанского города, в доме — одиночество. Мой друг Анри уходил утром, а возвращался вечером. Он приходил с почерневшими руками, грустный. Только мои ласки способны были вызвать у него улыбку.

Мы были бедны, нашей пищей был черный хлеб, и все же мой друг находил иногда возможность приносить мне шоколад, это испанское лакомство, и другие сладости. В такие дни на лице его сияла счастливая улыбка.

— Аврора, — сказал он мне как‑то вечером, — в Памплоне меня зовут дон Луис, а если вас спросят, как вас зовут, отвечайте — Марикита.

До сих пор я знала только, что его имя — Анри. Я ни разу не слышала от него, что он — шевалье де Лагардер. Узнала я это совершенно случайно. И благодаря этому поняла, что он сделал для меня, когда я была совсем маленькой. Думаю, он не хотел, чтобы я знала, как я ему обязана.

Таков, матушка, Анри: воплощение благородства, самоотверженности, великодушия и отваги, граничащей с безумием. Если бы вы только познакомились с ним, вы полюбили бы его так же, как я.

Но тогда я предпочитала, чтобы он был не столь деликатен, а с большей охотой отвечал бы на мои вопросы.

Он сменил имя — почему? Он, такой прямодушный и гордый! Меня преследовала мысль, что в этом повинна я. Я непрестанно твердила себе: «Это из‑за меня, я приношу ему несчастья».

А вот как я узнала, каким ремеслом он занимался в Памплоне, и заодно его настоящее имя, которое он носил во Франции.

Как‑то вечером в тот час, когда он обыкновенно возвращался домой, в нашу дверь постучались двое мужчин. Я как раз ставила на стол деревянные тарелки. Скатерти у нас не было. Я решила, что это мой друг Анри, и побежала открывать. При виде двух незнакомых людей я в страхе попятилась. Никто ни разу после нашего приезда в Памплону не приходил к нам. Оба гостя были высоки ростом, с закрученными усами и лицами, желтыми, словно после перенесенной лихорадки. Из‑под плащей у них выглядывали длинные, тонкие рапиры. Один был старый и страшно болтливый, второй молодой и неразговорчивый.

— Добрый вечер, прелестное дитя, — обратился ко мне старший. — Не здесь ли живет дон Энрике?

— Нет, сеньор, — ответила я.

Оба наваррца переглянулись. Молодой пожал плечами и буркнул:

— Дон Луис.

— Дьявол меня побери, почему же дон Луис?! — воскликнул старший. — Я и хотел спросить: дон Луис!

Я молчала, и тогда он обратился к своему спутнику:

— Входите же, дон Санчо, дорогой племянник! Входите! Мы подождем здесь дона Луиса. Не беспокойтесь о нас, душенька. Мы тихонько посидим. Присаживайтесь, племянник мой дон Санчо. М‑да, этот идальго живет весьма скромно, но это не наше дело. Не закурите ли вы сигару, племянник мой дон Санчо? Нет? Ну, как вам угодно.

Племянник дон Санчо не произнес ни слова. У него была длинная лошадиная физиономия. Время от времени он потирал себе ухо, словно мальчишка, оказавшийся в затруднительном положении. Дядюшка, которого звали дон Мигель, закурил пахилью[63] и, пуская клубы дыма, болтал с полнейшей невозмутимостью. Я же умирала от страха, что мой друг станет меня бранить.

Услышав его шаги на лестнице, я побежала ему навстречу, но у дона Мигеля ноги были длиннее, и он опередил меня.

— Заходите же, дон Луис! — закричал он с лестничной площадки. — Мой племянник дон Санчо уже полчаса как ждет вас. Gracias a Dios![64] Я счастлив познакомиться с вами, и мой племянник дон Санчо тоже. Меня зовут дон Мигель де ла Кренча. Я из Сантьяго, что близ Ронсеваля, где погиб отважный Роланд. Мой племянник дон Санчо происходит из тех же мест и носит ту же фамилию. Он сын моего брата дона Рамона де ла Кренча, старшего алькальда Толедо. От всего сердца целуем вам руки, сеньор дон Луис, Santa Trinidad[65], от всего сердца!

Племянник дон Санчо поднялся, но не промолвил ни слова.

Не доходя до площадки, мой друг остановился. Он нахмурил брови, лицо у него было обеспокоенное.

— Что вам угодно? — осведомился он.

— Да войдите же! — пригласил его дон Мигель, учтиво посторонившись, дабы дать ему проход.

— Первым делом я хочу представить вам моего племянника дона Санчо.

— Что вам угодно, черт вас возьми! — топнув ногой, крикнул мой друг.

Когда он бывал такой, меня всегда бросало в дрожь. Взглянув на лицо моего друга, дон Мигель невольно попятился, но мгновенно овладел собой. Этот идальго обладал счастливым характером.

— Сейчас я скажу, что нас привело к вам, — объявил он, — коль уж вы не в настроении беседовать. Наш родич Карлос де Бургос, сопровождавший в девяносто пятом году посольство из Мадрида, узнал вас у аркебузира Куэнсы. Вы — шевалье Анри де Лагардер.

Анри побледнел «опустил глаза. Я думала, он скажет, что идальго ошибся.

— Первая шпага в мире! — продолжал дон Мигель. Человек, которого никто не в силах победить. Не отрицайте шевалье, я уверен в том, что говорю.

— Я не отрицаю, — мрачно произнес Анри. — Но как бы вам не пришлось дорого заплатить за то, что вы проникли в мою тайну.

И он захлопнул дверь на лестницу. Дылда дон Санчо затрясся всем телом.

— Por Dio![66] —воскликнул дядюшка дон Мигель, не потерявший самообладание. — Мы заплатим, сколько вы пожелаете, сеньор шевалье. Мы пришли к вам с карманами, набитыми… Племянник, выкладываем la bolsa![67]

Племянник дон Санчо, стуча зубами, молча выложил на стол две полных пригоршни двойных пистолей, столько же

добавил дядюшка.

Анри с удивлением смотрел на них.

— Хе‑хе! — хмыкнул дядюшка, пересыпая золотые монеты. — Столько, небось, не заработаешь, полируя эфесы шпаг у мастера Куэнсы! Не беспокойтесь, сеньор шевалье, мы здесь не для того, чтобы вызнавать ваши тайны. Мы вовсе не намерены выведывать, почему блистательный Лагардер унизился до ремесла, которое портит белизну его рук и вредно для груди. Не правда ли, племянник?

Племянник неуклюже поклонился.

— Мы пришли, — объявил словоохотливый идальго, — чтобы рассказать вам про одно семейное дело.

— Слушаю вас, — промолвил Анри. Дон Мигель уселся и закурил сигарку.

— Да, семейное дело, — повторил он, — просто семейное дело. Не правда ли, племянник? Надобно вам знать, сеньор шевалье, что все мы в нашем роду отважны, как Сид, чтобы не сказать больше. Помню, как‑то повстречал я в Бискайе двух идальго из Толосы. Представьте себе двух здоровенных малых. Впрочем, эту историю я расскажу вам как‑нибудь в другой раз. Речь не обо мне, а о моем племяннике доне Санчо. Мой племянник дон Санчо почтительно ухаживал за одной красивой девицей из Сальватьерры. Хотя он хорош собой, богат и неглуп, девица долго не могла принять решение. Наконец она ответила взаимностью, но представьте себе, сеньор шевалье, отнюдь не моему племяннику. Я верно говорю, племянник?

Молчаливый дон Санчо что‑то буркнул в знак подтверждения.

— Ну, вы же понимаете, — усмехнулся дон Мигель, — два петушка и одна курочка — это всегда драка! Город у нас небольшой, и оба молодых человека все время встречаются. В голове у них огонь. Мой племянник, выведенный из себя, поднял руку, но ему недостало, сеньор шевалье, быстроты, и пощечину получил он. Нет, вы вообразите, — возмущенно воскликнул дядюшка, — Кренча получает пощечину! Смерть и кровь! Не правда ли, племянник мой дон Санчо? За такое оскорбление можно отомстить только сталью!

Рассказывая все это, дон Мигель посматривал на Анри, щурясь одновременно и грозно, и добродушно.

Право, только испанцы способны сочетать в себе и Живоглота[68], и Санчо Пансу.

— Но вы пока еще не сказали, что вам угодно от меня, — заметил ему Анри.

Несколько раз он бросал взгляд на лежащую на столе кучу золота. Мы были так бедны!

— Ну, разумеется, разумеется, — подхватил дядюшка дон Мигель, — сейчас мы все объясним. Не правда ли, племянник мой дон Санчо? Никто из Кренча никогда не получал пощечину. Такое произошло впервые в истории. Поймите, сеньор шевалье, Кренча — это львы, и особенно мой племянник дон Санчо, но…

После «но» он сделал паузу.

Лицо моего друга Анри прояснилось, и он опять взглянул на кучу двойных пистолей.

— Кажется, я понял, — сказал он, — и готов к услугам.

— В добрый час! — воскликнул дон Мигель. — Клянусь святым Иаковом, шевалье, вы достойнейший человек!

Племянник дон Санчо утратил свою флегматичность и с довольным видом потер руки.

— Я знал, что мы сговоримся! — продолжал дядюшка. — Дон Рамон не мог обмануть нас. А этого мерзавца зовут дон Мамиро Нуньес Тональдилья, он из деревни Сан‑Хосе. Ростом он невысок, бородатый, плечи вздернутые.

— Мне ни к чему все это знать, — прервал его Анри.

— Ну да, ну да! Но ошибки, черт меня побери, не должно быть! В прошлом году я пошел к зубодеру из Фонтарабии. Вы помните, племянник мой дон Санчо? Я заплатил ему дублон, чтобы он вырвал мне больной зуб. Так этот негодяй взял деньги и вместо больного вырвал у меня совершенно здоровый зуб.

Я заметила, что мой друг нахмурился, брови у него сдвинулись. Но дядюшка дон Мигель не обратил на это внимания.

— Мы платим, — тараторил он, — и желаем, чтобы работа была исполнена точно и как следует. Ведь это справедливо? Дон Рамиро — рыжий и носит серую шляпу с черными перьями. Каждый вечер около семи он проходит мимо таверны «Три мавра», что находится между Сан‑Хосе и Ронсевалем.

— Достаточно, сеньор, — прервал его Анри. — Мы не поняли друг друга.

— Как это? — удивился дядюшка.

— Я думал, речь идет о том, чтобы научить дона Санчо держать в руках шпагу.

— Santa Trinidad! — вскричал дядюшка. — Да в роду Кренча все отличные фехтовальщики. Мальчик в зале фехтует, как архангел Михаил, но во время дуэли может всякое случиться. Вот мы и подумали, что вы согласитесь подождать дона Рамиро Нуньеса в таверне «Три мавра» и отомстить за честь моего племянника дона Санчо.

На сей раз Анри ничего не ответил. Но ледяная улыбка, появившаяся у него на устах, выражала такое презрение, что племянник и дядюшка смущенно переглянулись. Анри указал пальцем на лежащие на столе золотые монеты. Не говоря ни слова, дон Мигель и дон Санчо собрали их и рассовали по карманам. После этого Анри вытянул руку в сторону двери. Племянник и дядюшка, сжавшись, не смея надеть шляп, бочком проскользнули мимо него. По лестнице они помчались так, словно он за ними гнался.

В тот вечер мы ужинали черствым хлебом. Анри ничего не принес, и наши деревянные тарелки остались пустыми.

Я была слишком маленькой, чтобы понять весь смысл этой сцены. И тем не менее она произвела на меня живейшее впечатление. Я долго еще вспоминала, каким взглядом смотрел мой друг Анри на золото этих двух наваррских идальго.

Мой возраст и одиночество, в каком я тогда жила, не позволили мне в ту пору узнать, что значило имя де Лагардер и какая слава шла за ним. И все же это имя находило во мне отзыв. Мне слышался в нем звук боевой трубы. Я помнила ужас моих похитителей, когда Анри, сражаясь один против семерых, бросил им в лицо это имя. Позднее я узнала, каким был некогда шевалье Анри де Лагардер. И это опечалило меня. Его шпага играла жизнью мужчин, а его каприз играл сердцами женщин. Да, это опечалило, очень опечалило меня, но все равно я не стала его меньше любить.

Дорогая матушка, я ведь почти не знаю жизни. Быть может, другие девушки не похожи на меня. Но я, когда узнала, как много он грешил, еще сильней полюбила его. Мне казалось, что он нуждается в моих молитвах за него. И мне казалось, что я занимаю в его жизни очень много места. Ведь он так переменился с тех пор, как стал моим приемным отцом!

Не обвиняй меня в гордыне, матушка, но я чувствовала, что это я была причиной его мягкости, его целомудрия и добродетельности. Я, наверно, неправильно выразилась, написав, что стала еще сильней любить его, нет, я стала любить его по‑другому. Когда он по‑отцовски целовал меня, я краснела, а, оставаясь в одиночестве, тихонько плакала.

Но я забегаю вперед и рассказываю тебе о совсем недавнем…

В Памплоне мой друг Анри начал учить меня грамоте. У него почти не было времени для этого и не было денег, чтобы купить мне книжки, потому что работал он каждый день подолгу, а платили ему очень мало. Он тогда был всего лишь подмастерьем и только учился искусству, которое прославило его по всей Испании под именем Синселадор, то есть Резчик. Он был медлителен и неловок. Хозяин все время бранил его.

Он, бывший конный гвардеец короля Людовика XIV, надменный молодой человек, убивавший за одно‑единственное невежливое слово, за косой взгляд, терпеливо сносил упреки и ругань испанского ремесленника! Ведь у него была дочка! Когда с несколькими мараведи, заработанными в поте лица своего, он возвращался домой, он был счастлив, как король, потому что я улыбалась ему.

Матушка, окажись на вашем месте другая, она с сожалением усмехнулась бы, но я уверена: вы здесь оброните слезу. У Лагардера была одна‑единственная книжка — старинный «Трактат об искусстве владения шпагой» мэтра Франсуа Делапальма из Парижа, присяжного фехтмейстера, обладателя дипломов Пармы и Флоренции, члена Мангеймского Фехтовального союза и Академии della scrima[69] в Неаполе, наставника его королевского высочества Дофина и проч. и проч., с приложением «Описания разнообразных изящных ударов и уколов, используемых при нападении в поединке на шпагах» Джино Марио Вентуры, также члена Неаполитанской Академии della scrima, дополненного и исправленного Ж. Б. Деламбр‑Сольксюром, преподавателем фехтования в кадетском корпусе; издано в Париже в 1667 г.»

Не удивляйтесь моей памяти. То были первые строки, которые я прочла по складам. Я запомнила их, как катехизис.

Мой друг Анри учил меня читать по этому старинному трактату по фехтованию. Я никогда не держала в руках шпагу, но я преуспела в теории: я знаю третью и четвертую позицию, простой отбой шпаги, первую и вторую позицию, знаю, как мгновенно парировать удар, как нанести удар с парады; знаю полный и сложный отбой, укол с полуповоротом, удар простой и наотмашь, прямой удар; знаю разные финты и как отвести свою рапиру от рапиры противника.

А азбуку я узнала, как только мой друг Анри сумел скопить пять дуро, что купить мне «Саламанкский букварь».

Но поверьте мне, матушка, книга — это было не главное. Все зависело от учителя. Я очень быстро научилась разбирать нелепые фразы, написанные троицей невежественных учителей фехтования. Да и что мне было до жестоких принципов искусства убивать? Мой друг Анри учил меня грамоте ласково и терпеливо. Он держал книгу, у меня в руке была соломинка, которой я указывала на каждую букву и называла ее. И это был не труд, а удовольствие. Если я прочитывала правильно, он целовал меня. Потом мы оба опускались на колени, и он произносил вечернюю молитву. Поверьте, он был для меня словно мать, нежная, заботливая мать! Он одевал меня, расчесывал волосы. Его полукафтан износился, но у меня всегда были красивые платьица.

Однажды я увидела, как он с иголкой в руке пытается зашить дыру, которую я продрала на юбке, О, не смейтесь, не смейтесь, матушка! Это делал Лагардер, шевалье Анри де Лагардер, человек, перед которым самые грозные бойцы опускали или бросали шпаги!

По воскресеньям он заплетал мне волосы, убирал их в сетку, начищал до золотого блеска медные пуговицы на моем корсаже, надевал мне на шею стальной крестик на бархатной ленточке, его первый подарок, и вел меня, принаряженную и безмерно гордую, в церковь доминиканского монастыря в нижнем городе. Там мы слушали мессу: из‑за меня и ради меня он стал набожным. После окончания службы мы покидали унылый и угрюмый город. Ах, как благодатен был свежий воздух для наших легких! Каким лучистым и ласковым было солнце!

Мы шли по пустынным полям. Он хотел быть соучастником моих игр. Он был ребенок в гораздо большей степени, чем я.

В середине дня, когда я чувствовала усталость, он уводил меня в густую лесную сень. Он садился у подножья дерева, и я спала у него на руках. А он бодрствовал, отгоняя от меня комаров и других крылатых кровососов. Иногда я притворялась спящей и сквозь прищуренные веки наблюдала за ним. Его взор все время был устремлен на меня, он покачивал меня и улыбался.

Мне достаточно лишь прикрыть глаза, чтобы снова увидеть таким моего друга, моего отца, моего благородного Анри! Полюбите ли и вы его, матушка?

После сна или перед сном, это зависело от моего каприза, потому что я была королевой, мы обедали на траве, съедали немножко черного хлеба, накрошенного в молоко. Вспомните, матушка, свои самые изысканные пиршества. Вы потом мне расскажете про них, потому что я ведь ничего не знаю. Но я убеждена, что наши пиры были стократ сладостней, чем ваши, и эти хлеб и молоко казались мне бальзамом пополам с амброзией. Радость сердца, невинные ласки, звонкий беспричинный смех, милые ребяческие глупости, песенки, чего только тогда не было! И, разумеется, игры. Он хотел, чтобы я выросла большой и крепкой. А потом мы отправлялись в обратный путь, шагали, весело болтая, и лишь иногда беседа прерывалась, оттого что.мне хотелось сорвать цветок, порхающую бабочку или погладить белую козочку, которая блеяла у дороги, словно требуя, чтобы ее приласкали.

В этих беседах он безотчетно формировал мой ум и душу. Он тайком читал в моей душе и, обучая меня, преображался в женщину. От него я узнала о Боге, узнала историю избранного Богом народа, узнала о чудесах, происходящих на небе и на земле.

Иногда в такие часы я пыталась расспрашивать его о своих родителях, очень часто говорила ему про вас, матушка. Он грустнел и ничего не отвечал. Однажды только он мне сказал:

— Аврора, обещаю вам, вы узнаете свою мать.

Надеюсь, что обещание, которое он так давно дал мне, будет исполнено; нет, я уверена в атом, потому что Анри никогда не обманывает. И если верить тому, что говорит мне мое сердце, этот миг близок. О матушка, как я вас буду обожать! Но я хочу закончить рассказ о своем образовании. Еще долго после того как мы покинули Памплону и Наварру, он сам давал мне уроки. Других учителей, кроме него, у меня не было.

То была не его вина. Когда же проявился его замечательный талант художника, когда каждый испанский гранд готов был на вес золота приобрести у дона Луиса, Синселадора, эфес шпаги его работы, Анри сказал мне:

— Дорогая моя девочка, вы должны получить образование. В Мадриде есть прославленные пансионы, в которых молодых девушек учат всему, что должна знать женщина.

— А я хочу, чтобы моим учителем всегда были вы! — ответила я ему.

Он улыбнулся и промолвил:

— Милая Аврора, всему, что я знал, я вас уже научил.

— В таком случае, дорогой друг, — воскликнула я, — я не хочу знать больше, чем вы!

 

ЦЫГАНКА

 

Матушка, я часто плачу с тех пор, как выросла, но все равно веду себя, как ребенок: улыбка у меня не ждет, когда высохнут слезы.

Читая мою бессвязную болтовню, воспоминания о сражении, историю про двух идальго, дядю дона Мигеля и племянника дона Санчо, о моих первых уроках по трактату о фехтовании, рассказ о моих скудных детских развлечениях, вы, быть может, скажете: «Она сумасшедшая!»

Да, правда, от радости я схожу с ума, но и горе у меня тоже бывает бурным. Радость пьянит меня. Я не знаю, что такое светские удовольствия, да мне они и не интересны; меня влечет то, что радует сердце. Я весела, ребячлива, меня все развлекает, как будто я никогда не ведала страданий.

Нам пришлось уехать из Памплоны, когда мы стали жить уже не в такой бедности. Анри даже сумел скопить немножко денег, и это оказалось очень кстати.

Думаю, мне было тогда лет десять.

Как‑то вечером он возвратился встревоженный и озабоченный. А я еще усилила его тревогу, рассказав, что какой‑то человек, закутанный в темный плащ, стоял и кого‑то караулил на улице под нашим окном. Анри не стал ужинать. Он приготовил оружие и оделся так, словно собрался в дальнее путешествие. Наступала ночь, и Анри велел мне надеть суконный корсаж и зашнуровать башмачки. Взяв шпагу, он вышел. Я была в сильном волнении. Уже давно я не видела его таким возбужденным. Вернувшись, он собрал свои и мои пожитки.

— Мы уходим, Аврора, — сказал он мне.

— Надолго? — поинтересовалась я.

— Навсегда.

— Как! — воскликнула я, взглянув на наше скудное имущество. — Мы все это бросим?

— Да, бросим, — с грустной улыбкой подтвердил он. — Только что я нашел на углу одного бедняка, который станет нашим наследником. Он безумно обрадовался. Что поделать, таков мир.

— И куда же мы идем? — спросила я.

— Это известно одному Богу, — ответил он, стараясь выглядеть веселым. — В путь, Аврора, нам пора.

Мы вышли.

И здесь, матушка, я вынуждена поведать вам одну ужасную вещь. Мое перо на миг было замерло, но я не хочу ничего скрывать от вас.

Мы спустились с крыльца, и я заметила посреди улицы какой‑то темный предмет. Анри хотел увести меня к городским воротам, но он нес наши пожитки, поэтому я ускользнула от него и подбежала к предмету, привлекшему мое внимание. Анри крикнул, желая остановить меня. Я никогда не посмела бы ослушаться его, но было уже поздно. Я распознала под плащом очертания человеческого тела, и мне показалось, что я узнаю плащ таинственного караульщика, который весь день ходил под нашими окнами. Я приподняла плащ. Да, под ним лежал тот самый человек, которого я видела днем. Он был мертв, весь в крови. Я рухнула, словно сама получила смертельный удар. Значит тут, неподалеку от меня, произошла схватка: ведь Анри, выходя, взял с собой шпагу. Анри снова рисковал из‑за меня жизнью… Я была убеждена, что из‑за меня.

…Я проснулась среди ночи. Я была одна, по крайней мере, я решила, что я одна. Комната была еще бедней, чем та, которую мы покинули; одна из тех комнат, что находятся на вторых этажах испанских усадеб, принадлежащих бедным идальго. Снизу, вероятней всего из общей комнаты, доносились вполне явственные голоса.

Я лежала на кровати с позолоченными колонками на тюфяке, покрытом драной холстиной. Сквозь незарешеченные окошки в комнату лился лунный свет. В окне напротив кровати я видела, как от ночного ветерка трепещут листья двух больших пробковых дубов. Я тихо позвала Анри, но ответа не было. В тот же самый миг я увидела, как он подполз по полу к кровати и встал у изголовья. Анри сделал мне знак молчать и шепнул:

— Они настигли нас и сейчас находятся внизу.

— Кто? — спросила я.

— Друзья того, кто был накрыт плащом. Того убитого! Я задрожала всем телом, и мне показалось, что я опять лишаюсь чувств. Анри сжал мне руку и сказал:

— Только что они подходили к дверям и пытались их открыть. Я сунул руку в кольца вместо засова. Они не догадались, что помешало им открыть дверь, и спустились вниз за ломом, чтобы взломать ее. Скоро они вернутся.

— Анри, мой друг, но что вы им сделали? — воскликнула я. — Почему они так ожесточенно преследуют вас?

— Я вырвал у этих волков добычу, которую они хотели растерзать, — ответил он.

Меня? Да, меня! Я поняла это, и мысль об атом надрывала мне душу. Я была причиной всему, я сломала ему жизнь. Этот человек, такой красивый, недавно еще такой блистательный, теперь вынужден был скрываться, словно преступник. Он пожертвовал ради меня всей своей жизнью. Почему?

— Отец, дорогой отец, — сказала я ему, — бросьте меня здесь и, умоляю вас, спасайтесь!

Он поднес мою руку к губам и шепнул:

— Сумасшедшая! Если они меня убьют, вот тогда мне придется покинуть тебя, но пока еще они до меня не добрались. Вставай!

Я попыталась подняться, но была слишком слаба.

Потом я узнала, что мой друг Анри, изнемогая от усталости, нес меня, потерявшую сознание, от самой Памплоны до этого уединенного дома, где он попросил приюта. Хозяева были бедны. Они отвели нам комнату, в которой мы сейчас и находились.

Только Анри улегся на солому, которую приготовили для него, как вдруг услышал топот лошадиных копыт по дороге. Лошади остановились у дома. Анри мгновенно понял, что сон придется отложить на следующую ночь. Он бесшумно отворил дверь и тих


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: