История Тома Джонса, найденыша 18 страница

Первое, на что сквайр употребил вернувшийся к нему после столбняка дар речи, был целый залп проклятий и ругательств. Зверем ринулся он к комнате, где рассчитывал найти влюбленных, на каждом шагу бормоча или, лучше сказать, изрыгая угрозы отомстить обидчику.

Подобно тому как две горлицы, или два диких голубя, или как Стрефон и Филида[110] (это сравнение будет самым подходящим), удалившиеся в приятную уединенную рощу насладиться восхитительной беседой Амура — этого застенчивого мальчика, неспособного выступать публично, но незаменимого собеседника для парочек, вдруг приходят в смятение, если среди безмятежной тишины, рассекая тучи, раздается страшный удар грома, далеко раскатывающийся по небу, а испуганная девушка вскакивает с покрытого мхом или зеленым дерном холмика, при этом алый наряд, которым Амур покрыл ее щеки, сменяется бледными покровами смерти и все тело ее содрогается, а возлюбленный ее едва в силах поддерживать свою трепещущую подругу, — или подобно тому как двое проезжих, незнакомых с удивительным местным остроумием какого-нибудь солсберийского кабака или постоялого двора, где им вздумалось распить бутылочку, услышав вдруг лязг цепей и зловещий вой на галерее, словно там появился великий Дауди, который играет роль сумасшедшего столь же хорошо, как иные его почитатели роль дураков, в ужасе вскакивают с места, перепуганные необычайными звуками, и ищут, где бы укрыться от надвигающейся опасности, готовые рискнуть даже шеей и выскочить на улицу, если бы окна не были забраны крепкой железной решеткой, — так задрожала и побледнела бедная Софья, услышав голос отца, грозно гремящий проклятиями и клятвами уничтожить Джонса. Сказать правду, юноша и сам, верно, предпочел бы из благоразумия находиться в эту минуту где-нибудь в другом месте, если бы страх за Софью позволил ему хотя бы на мгновение подумать о собственных интересах и позабыть о положении, в котором находилась она.

Сквайр, с шумом распахнув дверь, вдруг увидел нечто, заставившее его мгновенно позабыть весь свой гнев на Джонса: то была мертвенно бледная Софья, без чувств лежащая в объятиях своего возлюбленного. При этом трагическом зрелище ярость мистера Вестерна улетучилась; он закричал во всю глотку: «На помощь!» — кинулся к дочери, потом к дверям, требуя воды, потом снова к Софье, не соображая, в чьих она объятиях, и, может быть, даже позабыв, что есть на свете такой человек, как Джонс, ибо, я думаю, состояние дочери было единственным предметом, занимавшим все его помыслы.

Скоро на помощь Софье явилась миссис Вестерн и множество служанок с водой, лекарствами и со всем необходимым в таких случаях. Эти средства были применены с таким успехом, что через несколько минут Софья начала приходить в себя и к ней постепенно возвратились все признаки жизни. Миссис Вестерн и горничная тотчас же увели ее из комнаты; но перед уходом эта почтенная дама не забыла сделать брату несколько нравоучительных замечаний насчет ужасных последствий его горячего — или, как ей угодно было выразиться, — сумасшедшего характера.

Сквайр, должно быть, не понял ее наставления, преподанного в форме намеков, пожатия плечами и восклицательных междометий, а если даже и понял, то весьма мало им воспользовался; ибо не успели пройти его страхи насчет дочери, как он тотчас снова впал в бешенство и непременно затеял бы драку с Джонсом, если бы не вмешательство Сапла, человека атлетического сложения, который силой удержал сквайра от неприязненных действий.

Как только ушла Софья, Джонс почтительно подошел к мистеру Вестерну, которого священник держал в своих объятиях, и попросил его успокоиться, говоря, что он не может дать удовлетворения человеку в таком возбужденном состоянии.

— Вот я тебе задам удовлетворение! — отвечал сквайр. — Раздевайся! Не я буду, если не вздрючу тебя по-свойски!

И он осыпал Джонса словечками, которыми обмениваются деревенские джентльмены при разногласиях по какому-нибудь вопросу, усердно предлагая поцеловать ту часть тела, которая обыкновенно возникает во время всех споров, завязывающихся среди низших слоев английского джентри на скачках, петушиных боях[111] и в других публичных местах. Намеки на эту часть тела часто делаются также в шутку. И тут, мне кажется, соль шутки понимается обыкновенно превратно. В действительности она заключена в том, что вы просите другого поцеловать вас в …. за то, что перед тем вы грозили дать ему пинка в это место, ибо я решительно никогда не замечал, чтобы кто-нибудь просил вас дать ему самому пинка в означенное место или изъявлял готовность поцеловать его у вас.

Равным образом может показаться удивительным, что, хотя каждому вращавшемуся среди деревенских джентльменов, наверное, тысячу раз доводилось слышать любезные приглашения этого рода, однако никто, я думаю, не наблюдал ни одного случая, когда просьба была бы уважена, — явное доказательство деревенской невоспитанности, ибо в столице вещь весьма заурядная для самых светских джентльменов ежедневно проделывать эту церемонию по отношению к особам высокопоставленным, без всякой со стороны последних просьбы о таком одолжении.

На все это остроумие сквайра Джонс спокойно отвечал:

— Сэр, ваше обращение освобождает меня от всякой признательности за прежние милости, которые вы мне оказывали, но одного я никогда не забуду: никакое оскорбление не заставит меня поднять руку на отца Софьи.

Слова эти только пуще разъярили сквайра, так что священник попросил Джонса уйти, сказав:

— Вы видите, сэр, что ваше присутствие выводит его из себя, поэтому я очень прошу вас покинуть нас. Он слишком возбужден, чтобы разговаривать с вами в настоящую минуту. Вам, стало быть, лучше проститься и отложить свое объяснение до более благоприятного случая.

Джонс с благодарностью последовал этому совету и ушел. Рукам сквайра была возвращена свобода, и он настолько успокоился, что выразил даже благодарность священнику за то, что тот удержал его, так как в противном случае он размозжил бы Джонсу голову; а было бы ужасно досадно угодить на виселицу из-за такого мерзавца.

Священник торжествовал по случаю успеха своих миротворческих усилий и пустился читать поучение против гнева, которое, пожалуй, способно было скорее распалить, чем успокоить это чувство в горячей натуре. Свое поучение он уснастил множеством замечательных цитат из древних, особенно из Сенеки, так прекрасно описавшего гнев, что разве лишь сильно разгневанный человек не получит от чтения большого удовольствия и пользу. Заключил свою речь богослов известным рассказом об Александре и Клите[112]; но этот рассказ уже вошел в мои записки под заглавием «Пьянство», и потому я не буду приводить его здесь.

Сквайр пропустил мимо ушей и этот рассказ, может быть, и все, что говорил священник, так как, не дождавшись окончания его речи, перебил его и потребовал кружку пива, говоря, что гнев возбуждает жажду (совершенно справедливое замечание об этом лихорадочном душевном состоянии).

Отхлебнув порядочный глоток, сквайр снова завел речь о Джонсе и объявил о своем решении завтра же рано утром поехать к мистеру Олверти и все ему рассказать. Священник, по доброте сердечной, стал было отговаривать сквайра, но все его доводы привели лишь к потоку проклятий и ругательств, сильно оскорблявших благочестивые уши Сапла; он не решился, однако, оспаривать право сквайра на эту привилегию всякого свободнорожденного англичанина. Правду сказать, священник покупал удовольствие полакомиться за столом сквайра ценой снисходительного отношения к некоторым вольностям речи хозяина. Сапл утешал себя мыслью, что вина лежит тут не на нем и что сквайр сквернословил бы ничуть не меньше, если б он никогда не переступал его порога. Тем не менее, воздерживаясь из учтивости от выговоров хозяину дома, священник отплачивал ему косвенным образом с церковной кафедры; это, впрочем, нисколько не исправило самого сквайра и оказало на его совесть лишь то действие, что он стал строже преследовать других за сквернословие, в результате чего сам блюститель закона остался единственным лицом в приходе, которое могло сквернословить безнаказанно.

Глава X,
в которой мистер Вестерн делает визит мистеру Олверти

Мистер Олверти только что позавтракал с племянником, довольный рассказом молодого человека о приеме, оказанном ему Софьей (Олверти очень желал этого брака больше ради личных достоинств молодой девушки, чем ради ее богатства), как вдруг к ним с шумом ворвался мистер Вестерн и без всяких церемоний начал так!

— Наделали вы дел, нечего сказать! На добро вырастили вашего ублюдка! Понятно, вы тут ни при чем, никакого умысла у вас не было, а только заварилась же каша в нашем доме!

— В чем дело, мистер Вестерн? — спросил Олверти.

— О, дело самое чистенькое; дочь моя влюбилась в вашего ублюдка, вот и все. Но я не дам ей ни полушки, ломаного гроша не дам! Я всегда думал, что зря люди черт знает чье отродье барином воспитывают и пускают в порядочные дома. Счастье его, что я не мог до него добраться, а то уж отодрал бы его, отбил бы у него охоту за бабами волочиться, отучил бы сукина сына в барское кушанье морду совать. Ни кусочка от меня не получит, ни гроша! Если она за него выйдет, только рубашка на плечах будет ей приданым. Скорей отдам все свои деньги в казну, пусть посылают их хоть в Ганновер, на подкупы нашего народа!..

— Искренне сожалею, — сказал Олверти.

— А черта мне в вашем сожалении! — в сердцах продолжал Вестерн. — Много мне от него толку, когда я потерял свою единственную дочь, свою бедную Софью, радость моего сердца, надежду и утешение моей старости! Но я решил выгнать ее из дому: пусть просит милостыню, пусть околеет и сгниет с голоду на улице. Ни полушки, ни одной полушки не получит от меня! Собачий сын чуток был выискивать зайца, а мне и невдомек было, на какого зайчика он зарится! Да только ошибся, братец: дохлого зверя поймал — кроме шкурки, ничего тебе не достанется, так и скажите ему.

— Я крайне удивлен вашими словами, — сказал Олверти, — после того, что произошло между моим племянником и молодой девушкой не дальше как вчера.

— Да после того, что произошло между вашим племянником и моей дочерью, все и открылось, сударь, — отвечал Вестерн. — Только что ушел мистер Блайфил, как этот сукин сын явился разнюхивать, что у меня в доме делается. А я ведь любил в нем славного охотника, и на ум мне не приходило, что он все время около дочки увивается.

— И правда, — сказал Олверти, — по-моему, не следовало давать ему столько случаев встречаться с ней; и вы ведь не станете отрицать, что я всегда был против того, чтобы он засиживался в вашем доме, хотя, признаюсь, и не подозревал ничего такого.

— Да кто же, черт возьми, мог это подумать! — воскликнул Вестерн. — Какого дьявола ей от него надо было? Ведь он приезжал не любезничать с ней, а охотиться со мной.

— Неужели вы никогда ничего не замечали? — удивился Олверти. — Ведь они так часто бывали вместе на ваших глазах.

— Никогда в жизни, клянусь спасением моей души, — отвечал Вестерн, — никогда не видел я, чтобы он ее целовал! И не только он не ухаживал за ней, но, напротив, в ее обществе делался как-то молчаливее обыкновенного, а она обращалась с ним гораздо пренебрежительнее, чем с другими молодыми людьми, бывавшими у нас в доме. Уж на этот счет провести меня не легче, чем других, — надеюсь, вы мне поверите, сосед.

Олверти едва мог удержаться от смеха, но все-таки удержался: он прекрасно знал человеческую природу и был слишком хорошо воспитан и слишком добр, чтобы оскорблять сквайра в его теперешнем состоянии. Он только спросил Вестерна, чего он от него желал бы. Сквайр отвечал, что хорошо было, если бы мистер Олверти держал мерзавца подальше от его дома, а сам он запрет девчонку на замок, так как твердо решил выдать ее за мистера Блайфила, как бы она ни кобенилась. С этими словами он пожал Блайфилу руку, поклявшись, что другого зятя у него не будет, и сейчас же распрощался, говоря, что ему надо спешить домой, потому что там все вверх дном и дочь, того и гляди, даст тягу; а Джонса поклялся, если поймает у себя в доме, так отделать, что молодчик мерином от него выбежит.

Когда Олверти и Блайфил снова остались одни, между ними воцарилось долгое молчание; молодой человек все время вздыхал, частью с досады, но больше от злобы: успех Джонса был для него гораздо больнее, чем потеря Софьи.

Наконец дядя спросил, что он намерен делать, и Блайфил отвечал:.

— Увы, сэр, может ли быть вопрос, какие шаги предпринять любящему, когда рассудок и страсть увлекают его в разные стороны? Боюсь, что, поставленный перед такой дилеммой, он всегда будет следовать за страстью. Рассудок приказывает мне оставить всякую мысль о женщине, отдавшей свою любовь другому; страсть лелеет надежду, что со временем она переменится и будет ко мне благосклоннее. Но тут я предвижу одно возражение, которое, если его не опровергнуть начисто, должно удержать меня от всяких дальнейших домогательств: я разумею несправедливость попыток вытеснить соперника из сердца, которым он, по-видимому, уже владеет; с другой стороны, непреклонное решение мистера Вестерна показывает, что, не сходя с взятого мною пути, я буду содействовать общему счастью: не только счастью отца, который будет избавлен таким образом от величайшего горя, но и счастью двух других сторон, для которых брачный союз был бы гибелью. Мисс Вестерн, я уверен, ждет полная гибель; ибо, не говоря уже о потере большей части своего состояния, она выйдет за нищего, и те незначительные средства, которые отец не вправе у нее отнять, будут растрачены на гулящую девку, насколько мне известно, еще не прекратившую своей связи с Джонсом. Но это бы все пустяки; главное — то, что он один из самых дурных людей на свете, и если бы мой дорогой дядя знал все, что я до сих пор старался скрывать, то давно предоставил бы собственной участи такого отъявленного мерзавца.

— Как! — воскликнул Олверти. — Неужели он сделал что-нибудь еще худшее? Пожалуйста, расскажи.

— Нет, — отвечал Блайфил, — это дело прошлое, и, может быть, теперь он уже раскаялся.

— Приказываю тебе рассказать все, на что ты намекаешь, — обратился к нему Олверти.

— Вы знаете, сэр, — сказал Блайфил, — я никогда не отказывал вам в повиновении, но я жалею, что сказал об этом, потому что похоже, будто это сделано мной в отместку, тогда как, благодарение богу, у меня и мысли такой не было. И если уж я должен все раскрыть, позвольте мне также заступиться за него и просить вас о прощении.

— Я не принимаю никаких условий, — отвечал Олверти. — Кажется, я и без того оказывал ему слишком много снисхождения, может быть, больше, чем следовало.

— Боюсь, что больше, чем он заслуживал, — сказал Блайфил. — В тот самый день, когда вы были так опасно больны, когда я и все домашние проливали слезы, он предался разгулу и бесчинствовал, напился пьян, пел песни, орал во всю глотку; а когда я мягко намекнул ему на неприличие такого поведения, он пришел в ярость, страшно бранился, назвал меня подлецом и побил.

— Что? Он смел тебя бить?! — воскликнул Олверти.

— Право, я давно ему это простил, — отвечал Блайфил, — но не могу так легко забыть его неблагодарность к лучшему из благодетелей. Однако даже и это, я надеюсь, вы ему простите, потому что в него не иначе как вселился бес. В тот самый вечер я и мистер Тваком вышли подышать чистым воздухом, обрадованные появлением первых признаков благоприятного перелома вашей болезни, и, на свое несчастье, застали его с какой-то девкой в положении, о котором неприлично рассказывать. Мистер Тваком, проявив больше смелости, чем благоразумия, подошел к нему с намерением сделать выговор, но Джонс (прискорбно рассказывать об этом!) набросился на нашего почтенного наставника и так жестоко избил его, что, вероятно, он и до сих пор еще покрыт синяками. Досталось и мне от его кулаков, когда я попробовал вступиться за своего учителя; я давно простил ему и уговорил мистера Твакома простить и ничего вам не рассказывать, опасаясь, что это может иметь для Джонса роковые последствия. Но если я уж сделал такую оплошность и проговорился об этом прискорбном случае, а затем, повинуясь вашему приказанию, рассказал вам все, то разрешите мне также, сэр, вступиться за него пред вами.

— Не знаю, друг мой, — сказал Олверти, — бранить мне тебя или хвалить за то, что по доброте сердца ты скрывал от меня такую гнусность. Но где же мистер Тваком? Мне нужно от него не подтверждение твоего рассказа, а всестороннее освещение дела, чтобы оправдать в глазах света примерное наказание, которому я решил подвергнуть это чудовище.

Послали за Твакомом, и он сейчас же явился. Педагог полностью подтвердил весь рассказ Блайфила и даже показал памятку на своей груди в виде явственно сохранившейся подписи мистера Джонса синими и черными буквами. В заключение он сказал мистеру Олверти, что давно бы уже сообщил ему об этом событии, если бы не неотступные просьбы мистера Блайфила.

— Превосходный юноша, — сказал он, — только слишком уж далеко заходит в своем прощении врагов.

Действительно, Блайфил приложил тогда немало усилий, чтобы уговорить священника не жаловаться мистеру Олверти, и имел на то достаточные основания. Он знал, что болезнь смягчает обычную суровость человека и делает его добрее. Кроме того, он думал, что если рассказать обо всем, когда дело свежо и в доме еще находится врач, который может открыть настоящую правду, то ему никогда не удастся придать случившемуся желательный для него дурной оборот. И Блайфил решил припрятать все это про запас, ожидая случая, когда какая-нибудь новая оплошность Джонса вызовет дополнительные жалобы, — ибо он рассчитал, что когда на Джонса обрушатся всей своей тяжестью сразу несколько обвинений, то они тем вернее его раздавят. Вот почему Блайфил стал дожидаться случая вроде того, каким судьба так любезно подарила его теперь. Наконец, уговаривая Твакома молчать до времени, он знал, что таким способом укрепит в мистере Олверти мнение о своих дружеских чувствах к Джонсу, которое он всеми силами старался поддерживать.

Глава XI,
коротенькая, но содержащая, достаточно материала, чтобы растрогать сердобольного читателя

У мистера Олверти было обыкновение никогда никого не наказывать, даже не рассчитывать слуг в пылу гнева. Он решил поэтому отложить исполнение приговора над Джонсом до после полудня.

Бедный юноша явился к обеду как обычно, но у него было слишком тяжело на сердце, и он почти не прикасался к еде. Неласковые взгляды мистера Олверти еще более омрачали его душевное состояние. Он пришел к заключению, что Вестерн сообщил Олверти все, что произошло между ним и Софьей, но об истории с мистером Блайфилом он совсем не думал: в большей части того, что было рассказано Блайфилом, он был совершенно неповинен; а что касается остального, то он сам давно все это простил и забыл и потому не предполагал, чтобы другие могли еще таить на него злобу. Когда обед был окончен и слуги ушли, мистер Олверти взял слово и произнес длинную речь, в которой перечислил все проступки Джонса, особенно те, которые были обнаружены сегодня, а в заключение сказал, что если Джонс не опровергнет возведенных на него обвинений, то он решил навсегда прогнать его с глаз своих.

Джонс оказался в чрезвычайно неблагоприятном положении: трудно защищаться человеку, когда он плохо понимает, в чем его обвиняют. Нужно заметить, что мистер Олверти, говоря об опьянении Джонса и тому подобном во время своей болезни, из скромности опустил все, что относилось собственно к нему, а в этом и заключалось главным образом преступление. Джонс не мог отрицать фактов, приведенных мистером Олверти. Вдобавок сердце его было так истерзано, а состояние духа такое подавленное, что он ничего не мог сказать в свою защиту — все признал и, подобно преступнику, впавшему в отчаяние, просил только о снисхождении. Закончил он заявлением, что хотя должен признать себя виновным во многих безрассудствах и оплошностях, однако не сделал ничего такого, что заслуживало бы величайшего из наказаний, какое только может постичь его на свете.

Олверти отвечал, что он и так уж слишком часто прощал ему, жалея его молодость и в надежде на исправление, но что теперь находит его отпетым негодяем, которому было бы преступно оказывать какую-нибудь поддержку или поощрение.

— Больше того, — продолжал сквайр, — ваша дерзкая попытка похитить молодую девушку требует, чтобы я наказал вас ради сохранения своего доброго имени. Свет, уже бранивший меня за оказываемое вам внимание, может теперь подумать с некоторым правом, будто я потворствую столь низкому и грубому поступку — поступку, который между тем, как вам это отлично известно, вызывает во мне отвращение и которого вы никогда бы не совершили, если бы хоть немного считались с моим спокойствием и честью и дорожили моим дружеским к вам отношением. Стыдитесь, молодой человек! Едва ли есть наказание, которое равнялось бы вашим преступлениям, и я не знаю, как мне оправдаться перед самим собой в том, что я собираюсь вам назначить. Однако я воспитал вас, как родного сына, и не хочу пускать вас по миру нагишом. Когда вы вскроете этот бумажник, вы найдете в нем средства, которые помогут вам начать честную трудовую жизнь; но если вы их употребите на дурное, то я не буду считать себя обязанным оказывать вам поддержку и впредь, потому что решил с этого дня не иметь с вами никаких сношений. И еще я должен сказать, что больше всего в вашем поведении огорчает меня то, что вы так худо обошлись с этим прекрасным молодым человеком (он подразумевал Блайфила), который относился к вам с такой любовью и уважением.

Эти последние слова похожи были на горькое лекарство, которое застревает в горле. Слезы потоком полились из глаз Джонса, и он точно лишился всякой способности говорить и двигаться. Понадобилось некоторое время, прежде чем он оказался в силах исполнить решительное приказание Олверти удалиться; наконец он это сделал, поцеловав сначала руки сквайра с жаром, который трудно подделать и еще труднее описать.

Надо обладать слишком чувствительным сердцем, чтобы осудить мистера Олверти за суровость его приговора, учитывая, в каком свете представлялось ему тогда поведение Джонса. А между тем все соседи, из чувствительности или из каких-либо худших побуждений, объявили эту справедливую строгость бесчеловечной жестокостью. Те самые люди, которые раньше порицали отзывчивого сквайра за его доброту и любовь к незаконнорожденному (его собственному, по общему мнению, сыну), теперь завопили против него за то, что он выгнал вон родное дитя. В особенности женщины взяли единодушно сторону Джонса и распустили столько слухов по этому случаю, что, за недостатком места, мне их и не пересказать в этой главе.

Нельзя, однако же, умолчать, что при этих пересудах никто даже не заикнулся о сумме, лежавшей в бумажнике, который Олверти вручил Джонсу, а было там не меньше пятисот фунтов, — напротив, все в один голос говорили, что бесчеловечный отец выгнал его из дому без гроша и даже, по словам иных, нагишом.

Глава XII,
содержащая любовные письма и т. п

Джонс получил приказание немедленно покинуть дом, и ему было обещано выслать платье и другие вещи, куда он укажет.

Повинуясь этому распоряжению, он отправился в путь и прошел с милю, не глядя и почти не соображая, куда он идет. Наконец ручеек преградил ему дорогу; он бросился на землю, не удержавшись при этом от негодующего восклицания.

— Надеюсь, отец не запретит мне полежать на этой лужайке!

И он принялся рвать на себе волосы и совершать множество других действий, обыкновенно сопровождающих припадки безумия, бешенства и отчаяния.

Дав таким образом выход своему волнению, Джонс начал понемногу приходить в себя. Горе его приобрело другую, более мягкую форму, и он мог довольно хладнокровно обсудить, какие шаги следует ему предпринять в этом плачевном положении.

Он был в большой нерешительности, как ему вести себя по отношению к Софье. Мысль покинуть девушку раздирала его сердце; но сознание, что он будет причиной ее гибели и нищеты, было для него, пожалуй, еще большей пыткой. Кроме того, если пылкое желание обладать ею и могло побудить его остановиться на минуту на этой возможности, однако он вовсе не был уверен, что она решится на такую жертву для удовлетворения его страсти. Неудовольствие мистера Олверти и огорчение, которое он причинил бы ему, были сильными доводами против того, чтобы пуститься по этому пути. Наконец, очевидная невозможность добиться успеха, даже если бы он пренебрег всеми этими соображениями, окончательно отрезвила его. Таким образом, чувство чести, подкрепленное отчаянием, благодарностью к благодетелю и подлинной любовью к Софье, в заключение одержало верх над пламенным желанием, и Джонс решил лучше покинуть возлюбленную, чем погубить ее своими домогательствами.

Трудно тому, кто этого не испытывал, представить, какая жаркая волна прилила к груди юноши, когда он впервые сознал свою победу над страстью. Гордость так приятно щекотала его, что он наслаждался, пожалуй, полным счастьем; но счастье это было недолгое, Софья скоро снова заполнила его воображение и приправила радостное торжество той острой болью, какую испытывает добрый и чувствительный генерал при виде груды трупов, кровью которых куплены его лавры; тысячи нежных помыслов лежали убитые у ног нашего победителя.

Решившись, однако, следовать по стопам чести — этого гиганта, по словам гигантского поэта Ли[113], — он задумал написать Софье прощальное письмо; с этим намерением он зашел в ближайший дом и, получив необходимые письменные принадлежности, написал следующее:

«Сударыня!

Если Вы примете во внимание, в каком положении я пишу Вам это письмо, то, уверен, великодушно простите все несообразности и нелепости, которые в нем содержатся; каждая строка его вытекает прямо из сердца, настолько переполненного, что никакой язык не выразит моих чувств.

Я решил подчиниться Вашим приказаниям, сударыня, бежав навсегда от Вашего дорогого, Вашего милого общества. Жестоки эти приказания, но жестокость их исходит от судьбы, а не от моей Софьи. Судьба сделала необходимым — необходимым для Вашего благополучия, — чтобы Вы навсегда забыли о существовании несчастного, которого зовут Джонсом.

Поверьте, я бы и не заикнулся Вам о своих страданиях, если бы не был уверен, что весть о них все равно дойдет до Вашего слуха. Я знаю доброту и отзывчивость Вашего сердца и не хотел бы возбуждать в Вас сострадание, в котором Вы не отказываете никому из несчастных. Пусть же весть о моих злоключениях, как бы ни были они тяжелы, Вас не тревожит: потеряв Вас, я считаю все остальное безделицей.

О Софья! Тяжело Вас покинуть, еще тяжелее просить, чтобы Вы меня забыли; но искренняя любовь требует и того и другого. Простите мне дерзкую мысль, что воспоминание обо мне способно причинить Вам тревогу; но если я могу утешиться этим в своем несчастье, пожертвуйте мной ради Вашего спокойствия. Вообразите, что я никогда не любил Вас, подумайте, как мало я Вас стою, и проникнитесь ко мне презрением за самонадеянность — порок, заслуживающий самого сурового наказания. Больше ничего я не в силах сказать. Да оберегают каждый Ваш шаг ангелы-хранители!»

 

Джонс хотел достать сургуч, обшарил карманы, но они оказались совершенно пусты: катаясь по траве в припадке отчаяния, он растерял все свои вещи, в том числе и полученный от мистера Олверти бумажник, который он еще не открывал и о котором сейчас только вспомнил.

В доме нашлась, однако, облатка, которой Джонс запечатал письмо, после чего торопливо вернулся на берег ручья искать потерянные вещи. По дороге он встретил своего старого приятеля Черного Джорджа, который выразил ему сердечное сочувствие по случаю постигшего его несчастья, весть о котором уже разнеслась по всему околотку и достигла ушей сторожа.

Джонс рассказал Черному Джорджу о своей потере, и оба вернулись к ручью, обшарили каждый кустик травы как там, где был Джонс, так и там, где его не было; но все поиски оказались напрасны, они ничего не нашли — по той простой причине, что хотя вещи находились на лужайке, но приятели забыли поискать в том месте, куда они были положены, то есть в кармане Черного Джорджа. Он нашел их перед самой встречей с Джонсом и, удостоверившись в их ценности, тщательно припрятал для собственного употребления.

Проявив такое рвение, точно он и впрямь надеялся найти потерянное, сторож попросил Джонса припомнить, не был ли он еще где-нибудь.

— Ведь если бы вы потеряли их здесь, и так недавно, то они, конечно, здесь бы и находились, — сказал он, — на эту поляну редко кто заглядывает.

И действительно, сам он зашел сюда совершенно случайно, расставляя силки на зайцев, которых собирался доставить на следующее утро торговцу дичью в Бате.

Джонс оставил всякую надежду найти потерянные вещи в даже перестал думать о них. Обратившись к Черному Джорджу, он с жаром спросил его, не желает ли тот оказать ему величайшую услугу на свете.

Джордж отвечал в некотором замешательстве;

— Сэр, приказывайте мне все, что вам угодно; я от души готов оказать вам любую услугу, если это в моих силах.

Вопрос Джонса смутил его: дело в том, что продажей дичи сторож скопил на службе у мистера Вестерна порядочную сумму денег и испугался, уж не хочет ли Джонс взять у него взаймы.

Но опасения его тотчас рассеялись, когда Джонс попросил его доставить письмо Софье, что он с большим удовольствием обещал исполнить. И действительно, мне кажется, Черный Джордж охотно готов был чем угодно услужить мистеру Джонсу, потому что питал к нему благодарность, насколько мог, и был честен, насколько вообще бывают честны люди, любящие деньги больше всего на свете.

Оба согласились, что самым подходящим посредником для передачи письма Софье будет миссис Гонора. После этого они расстались; сторож вернулся в усадьбу мистера Вестерна, а Джонс направился в кабачок дожидаться возвращения посланного.





Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: