История Тома Джонса, найденыша 19 страница

Войдя в дом своего хозяина, Джордж тотчас же встретился с миссис Гонорой. После нескольких предварительных вопросов, сделанных из осторожности, он отдал ей письмо для Софьи и тут же получил от нее другое письмо, для мистера Джонса, которое Гонора, по его словам, целый день носила за пазухой и уже отчаялась найти средство передать по назначению.

Сторож радостно поспешил с ним к Джонсу, а тот, взяв его, тотчас удалился, с нетерпением вскрыл и прочел следующее:

«Сэр!

Невозможно выразить, что я перечувствовала после того, как рассталась с Вами. Навсегда буду Вам обязана за то, что Вы из-за меня так кротко перенесли грубые оскорбления моего отца. Вы знаете его характер, и потому прошу Вас, из уважения ко мне, избегайте с ним встречи. Жаль, что не могу сообщить Вам ничего утешительного; но будьте уверены, что только разве самое грубое насилие заставит меня отдать руку и сердце тому, кого Вам было бы неприятно видеть рядом со мной».

Джонс сто раз перечитал это письмо и столько же раз поцеловал его. Страсть оживила в нем все любовные помыслы. Он пожалел, что написал Софье свое письмо, но еще больше пожалел о написанном и отправленном в отсутствие Черного Джорджа письме к мистеру Олверти, в котором дал торжественное обещание и обязательство оставить всякую мысль о своей любви. Когда к нему снова вернулась способность рассуждать хладнокровно, он ясно увидел, что письмо Софьи нисколько не улучшает и не изменяет его положения и разве только подает слабый проблеск надежды на благоприятный оборот дела в будущем, свидетельствуя о постоянстве его возлюбленной. Это укрепило его в прежнем решении, и, попрощавшись с Черным Джорджем, он направился в город, находившийся милях в пяти, куда он просил мистера Олверти переслать его вещи, если ему не будет угодно отменить свой приговор.

Глава XIII
Поведение Софьи при сложившихся обстоятельствах, за которое ее не станет порицать ни одна представительница прекрасного пола, способная поступить таким же образом, а также разбор одного запутанного вопроса перед судом совести

Софья провела последние сутки не очень завидно. Большую часть этого времени тетка развлекала ее поучениями о благоразумии, советуя ей брать пример с благовоспитанного общества, где в настоящее время любовь (по словам почтенной дамы) подвергается полному осмеянию и где женщины смотрят на брак совершенно так же, как мужчины — на общественные должности, — то есть только как на средство составить себе состояние и сделать карьеру в свете. Миссис Вестерн несколько часов подряд упражняла свое красноречие, развивая эту тему.

Как ни мало подходили к вкусам и наклонностям Софьи эти назидательные речи, они, однако, докучали ей меньше, чем собственные мысли, которые не покидали ее всю ночь, не позволив ни на минуту сомкнуть глаза.

И хотя она не могла ни заснуть, ни отдохнуть, однако, не имея никакого дела, лежала, так что отец, вернувшись от мистера Олверти в одиннадцатом часу, застал ее еще в постели. Он отправился прямо в ее комнату, отворил дверь и, увидя, что дочь еще не вставала, закричал:

— О, да ты здесь в целости! Так я тебя и сохраню в целости.

И с этими словами сквайр запер дверь и вручил ключ Гоноре, предварительно строжайшим образом наказав ей стеречь Софью, с обещанием награды за верную службу и угрозами страшного наказания в случае предательства.

Гоноре было отдано приказание не выпускать госпожу из комнаты без разрешения сквайра и не впускать к ней никого, кроме него самого и ее тетки, причем Гонора должна была исполнять все, что Софья от нее потребует, но только ни под каким видом не давать пера, чернил и бумаги.

Сквайр велел дочери одеться и явиться к обеду. Софья повиновалась и, просидев положенное время, была снова отведена в свою темницу.

Вечером тюремщица Гонора принесла ей письмо, полученное от полевого сторожа. Софья внимательно прочла его два или три раза, после чего бросилась в постель, заливаясь слезами. Миссис Гонора была крайне удивлена таким поведением своей госпожи и не могла удержаться от горячей просьбы открыть ей причину горя. Несколько минут Софья не отвечала, а потом, стремительно вскочив с постели, схватила горничную за руку и воскликнула:

— Гонора! Я погибла.

— Боже упаси! — сказала Гонора. — Лучше б это письмо сгорело и я не передавала его вашей милости! Я-то думала, оно порадует вашу милость, черт бы его побрал! Я бы и не притронулась к нему.

— Гонора, — сказала Софья, — ты добрая девушка, и нечего мне дольше скрывать от тебя мою слабость. Я отдала свое сердце человеку, который покинул меня.

— Неужели мистер Джонс такой предатель? — спросила горничная.

— В этом письме он навсегда со мной прощается, — сказала Софья. — Он даже просит, чтобы я его забыла. Мог бы он просить об этом, если бы любил меня? Мог бы он даже подумать об этом? Мог бы написать такие слова?

— Разумеется, нет, — отвечала Гонора. — И верьте слову, если бы даже первый человек в Англии попросил, чтобы я забыла его, я поймала бы его на слове. Вот еще невидаль! Право, ваша милость делает ему слишком много чести, думая о нем, — ведь такая дама, как вы, может выбрать любого кавалера в стране. И, верьте слову, если б у меня хватило дерзости подать мой убогий совет, так я бы указала вам на мистера Блайфила: уж не говоря о том, что он происходит от честных родителей и будет одним из самых крупных помещиков в наших местах, он, верьте слову, по моему убогому мнению, и лицом краше, и гораздо обходительнее; а кроме того, он и характером положительный, и уж никто из соседей ничего худого про него не скажет: не гоняется за замарашками, и ему не подбросят ничьего отродья. Право же, забудьте его! Благодарение богу, я сама не в такой крайности и не потерпела б, чтобы какой-нибудь молодчик попросил меня об этом дважды. Да будь он раскрасавец, а если бы посмел такие оскорбительные слова сказать мне, я его после этого никогда бы на глаза к себе не пустила, пока есть другие молодые мужчины в Англии. Ну, взять хотя бы, как я сказала, мистера Блайфила…

— Не произноси этого ненавистного имени, — прервала ее Софья.

— Что ж, сударыня, — продолжала Гонора, — если он не люб вашей милости, и без него есть много красавчиков, которые так и бросятся ухаживать за вашей милостью, взгляните только на них ласково. Я думаю, нет такого скромного молодого джентльмена в нашем графстве, да и в соседнем, который не предложил бы вам свою руку сейчас, стоит вам сделать вид, что он вам приглянулся.

— За кого ты меня принимаешь, — вспылила Софья, — что оскорбляешь мой слух такими гадостями? Я ненавижу всех мужчин на свете!

— И правда, сударыня, — продолжала Гонора, — довольно-таки натерпелась от них ваша милость. Сносить оскорбления от этого нищего, голоштанника без роду, без племени…

— Придержи свой гадкий язык! — перебила ее Софья. — Как ты смеешь произносить так непочтительно его имя при мне? Он меня оскорбил? Нет, его бедное, измученное сердце страдало больше, когда он писал эти жестокие слова, чем мое, когда я читала их. О, он — сама геройская доблесть и ангельская доброта! Мне стыдно за свою слабость, что я порицала его за то, чем должна восхищаться. Давая свой совет, он хочет только добра мне. Ради моего счастья он приносит в жертву и себя и меня. Боязнь погубить меня довела его до отчаяния.

— Очень рада слышать, что ваша милость об этом не забывает, — сказала Гонора. — И правда, это значило бы погубить себя — отдать сердце человеку, которого выгнали за порог и у которого нет гроша за душой.

— Выгнали за порог? — поспешно спросила Софья. — Что такое ты говоришь?

— Извольте знать, сударыня, что как только мой хозяин рассказал сквайру Олверти о том, что мистер Джонс осмелился ухаживать за вашей милостью, так сквайр велел раздеть его донага и выгнал вон из дому!

— Как! — воскликнула Софья. — Это я, несчастная, окаянная, была причиной такого ужаса! Выгнали вон голого! Скорее, Гонора! Возьми все мои деньги, сними кольца с моих пальцев. Вот мои часы. Отнеси ему все. Ступай отыщи его сейчас же.

— Ради бога, сударыня, — взмолилась миссис Гонора, — если барин заметит пропажу этих вещей, так ведь меня притянет к ответу. Заклинаю вашу милость не отдавать часов и драгоценностей! К тому же денег, верно, за глаза будет довольно, а о них барин ничего не узнает.

— Так возьми же все, что есть, — сказала Софья, — разыщи его сейчас же и отдай ему. Ступай же, ступай, не теряй ни минуты!

Миссис Гонора повиновалась и, встретив Черного Джорджа в сенях, вручила ему кошелек с шестнадцатью гинеями — всем богатством Софьи. Хотя отец не отказывал ей ни в чем, но собственная щедрость девушки мешала ей быть богатой.

Получив деньги, Черный Джордж отправился в кабачок, где находился Джонс; но дорогой ему пришла в голову мысль: не удержать ли и их? Однако Совесть тотчас же возмутилась против этого гнусного намерения и стала упрекать его в неблагодарности к своему благодетелю. На это Корысть возразила, что Совести следовало вспомнить об этом раньше, когда он присвоил пятьсот фунтов бедняги Джонса, и что раз уже спокойно допущено похищение такой крупной суммы, то церемониться с безделицей было бы глупостью и лицемерием. В ответ на это Совесть, как хороший юрист, попробовала установить различие между явным злоупотреблением доверия, как в данном случае, когда ценность была передана из рук в руки, и простой утайкой найденного, как в прежнем. Корысть тотчас же подняла Совесть на смех, назвала это различие несущественным и твердо стояла на том, что кто однажды отказался от всяких притязаний на честь и порядочность, тот уже не вправе обращаться к ним в другой раз. Словом, доводы бедной Совести, наверно, были бы разбиты, если б на помощь к ней не подоспел Страх, принявшийся горячо доказывать, что действительное различие между этими случаями заключается не в различных степенях честности, но в различных степенях безопасности: утаить пятьсот фунтов можно было почти без всякого риска, тогда как присвоение шестнадцати гиней сопряжено было с большой опасностью быть разоблаченным.

Благодаря этой дружеской помощи Страха Совесть одержала полную победу в душе Черного Джорджа и, похвалив его за честность, заставила отдать деньги Джонсу.

Глава XIV
Короткая глава, содержащая короткий разговор между сквайром Вестерном и его сестрой

Миссис Вестерн весь этот день не было дома. Когда она вернулась, сквайр встретил ее на пороге и на расспросы о Софье сказал, что держит ее в надежном месте.

— Она заперта на замок в своей комнате, а ключ у Гоноры, — пояснял он.

Сквайр посматривал необыкновенно хитро и проницательно, делая это сообщение: вероятно, он ожидал от сестры горячего одобрения за умный поступок. Но каково же было его разочарование, когда миссис Вестерн с самым презрительным видом проговорила:

— Право, братец, меня поражает ваша простота! Почему вы не желаете доверить племянницу моему попечению? Зачем вы вмешиваетесь? Вы расстроили все, что я с таким трудом начала было налаживать. Я все время старалась внушить Софье правила благоразумия, а вы вызываете ее на то, чтобы она их отвергла. Английские женщины, братец, благодарение богу, не рабыни. Нас нельзя сажать под замок, как испанок или итальянок. Мы имеем такое же право на свободу, как и вы. На нас можно действовать только логикой и убеждением, а не насилием. Я видела свет, братец, и знаю, когда какие доводы пускать в ход; и если бы не ваше безрассудное вмешательство, то я, наверно, убедила бы племянницу вести себя сообразно с правилами благоразумия и приличия, которым всегда ее учила.

— Ну конечно, я всегда не прав, — сказал сквайр.

— Братец, — отвечала миссис Вестерн, — вы не правы, когда мешаетесь в дела, в которых ничего не смыслите. Вы должны признать, что я видела свет больше вашего; и как хорошо было бы для моей племянницы, если бы она не была взята из-под моего надзора! Это здесь, живя с вами, набралась она романтических бредней о любви.

— Надеюсь, вы не считаете, что я научил ее всему этому? — обиделся сквайр.

— Ваше невежество, братец, — отвечала миссис Вестерн, — истощает мое терпение, как сказал великий Мильтон[114].

— К черту Мильтона! — воскликнул сквайр. — Если б он имел наглость сказать мне это в глаза, то я дал бы ему здоровую пощечину, не посмотрев на его величие. Терпение! Раз уж вы, сестрица, заговорили о терпении, так у меня его побольше вашего, потому что я позволяю вам обращаться со мной, как со школьником. Вы думаете, если человек не побывал при дворе, то у него голова пустая? Вздор! Мир совсем зашел в тупик, если все мы дураки, исключая горсточки круглых голов и ганноверских крыс[115]! Дудки! Сейчас наступают времена, когда мы их оставим в дураках, и то-то мы тогда порадуемся! Да-с, сестрица, вволю потешимся! Я, сестрица, надеюсь еще дожить до этого, прежде чем ганноверские крысы успеют съесть все наше зерно, оставив нам на пропитание одну только репу.

— Признаюсь вам, братец, — отвечала миссис Вестерн, — то, что вы говорите, выше моего разумения. Ваша репа и ганноверские крысы для меня совершенно непонятны.

— Верю, что вам не очень приятно слышать о них, но интересы страны рано или поздно восторжествуют.

— Мне хотелось бы, чтобы вы подумали немножко об интересах вашей дочери, право, она в большей опасности, чем наша страна.

— А только что вы бранили меня за то, что я слишком забочусь о ней, и выражали желание, чтобы я предоставил ее вам, — возразил сквайр.

— Если вы обещали мне больше не вмешиваться, — отвечала миссис Вестерн, — то я ради племянницы возьму все на себя.

— Прекрасно, берите, — сказал сквайр, — ведь вы знаете, я всегда был того мнения, что женщины скорее всего управятся с женщинами.

После этого миссис Вестерн удалилась, презрительно бормоча что-то насчет женщин и управления государством. Она направилась прямо в комнату Софьи, и та, после суточного заключения, была снова выпущена на свободу.

Книга седьмая,
охватывающая три дня

Глава I
Сравнение света с театром

Свет часто сравнивали с театром, и многие серьезные писатели, а также поэты рассматривали человеческую жизнь как великую драму, похожую почти во всех своих подробностях на театральные представления, изобретенные, как говорят, Фесписом[116], а потом принятые с большим одобрением и удовольствием во всех цивилизованных странах.

Сравнение это настолько привилось и стало таким обыкновенным, что некоторые чисто театральные выражения, сначала прилагавшиеся к жизни метафорически, теперь употребляются без всякого различия и в прямом смысле в обоих случаях. Так, слова «подмостки» и «сцена» сделались благодаря общему употреблению одинаково привычными для нас как в том случае, когда мы говорим о жизни в широком смысле, так и в том, когда мы имеем в виду собственно драматические представления; и если заходит речь о закулисных интригах, нам, пожалуй, придет на ум скорее Сент-Джемс[117], чем Друрилейн[118].

Объяснить это, мне кажется, нетрудно, если принять во внимание, что театральная пьеса есть не более чем представление, или, как говорит Аристотель, подражание действительности; отсюда мы, очевидно, вправе воздавать высокие похвалы тем, кто своими произведениями или игрой умеет так искусно подражать жизни, что созданные ими копии могут, пожалуй, сойти за оригиналы.

В действительности, однако, мы не особенно любим хвалить таких людей и обращаемся с ними, как дети с игрушками; с гораздо большим удовольствием мы их освистываем и тузим, чем восхищаемся их искусством. Есть также много других причин, внушающих нам это сравнение между светом и сценой.

Некоторые видят в большинстве людей актеров, поскольку они исполняют роли, им несвойственные, на которые они, строго говоря, имеют права не больше, чем комедиант на звание короля или императора, которых он играет на сцене. Так, лицемер может быть назван актером, и греки действительно называли обоих одним и тем же словом[119].

Скоротечность жизни также служила поводом для этого сравнения. Так, бессмертный Шекспир сказал:

…Подобна жизнь актеру,

Что, отшумев на сцене срок недолгий,

Забвенью предан всеми[120].

За эту избитую цитату я вознагражу читателя другой, весьма возвышенной, которая известна, кажется, очень немногим. Она взята из поэмы под заглавием «Божество», созданной лет девять назад и давно преданной забвению — доказательство того, что хорошие книги, как и хорошие люди, не всегда переживают дурные.

В тебе источник всей судьбы людей,

Величье царств, паденье королей!

Театр времен открыт для нас с тобой,

Где за героем вслед идет герой,

За тенью тень являет пышный вид,

Ликует вождь, и царь в крови лежит.

Все роль ведут, что им тобой дана.

Их гордость, страсть уже предрешена.

Их краток срок, по слову твоему

Вступают в свет, скрываются во тьму.

И нет следа от пышной сцены той —

Одна лишь память пышности былой[121].

Однако при всех этих и многих других уподоблениях жизни театру всегда принималась в расчет одна только сцена. Никто, сколько я помню, не обратил внимания на зрителей этой великой драмы.

Но так как Природа часто дает свои лучшие представления при переполненном зале, то ее зрители служат меньшим основанием для вышеупомянутого сравнения, чем актеры. В обширном театре времени сидят друзья и критики, слышатся рукоплескания, возгласы одобрения, свистки и негодующие восклицания — словом, все, что можно видеть или слышать в королевском театре.

Поясним это на каком-нибудь примере, хотя бы на отношении большой публики к сцене, которую Природе угодно было исполнить для нее в двенадцатой главе предыдущей книги, где она вывела Черного Джорджа в роли вора, похищающего пятьсот фунтов у своего друга и благодетеля.

Публика галерки, я убежден, встретила это приключение своими обычными воплями и, вероятно, наградила героя самой отборной бранью.

Спустившись ярусом ниже, мы увидели бы такое же негодование, но выраженное не столь шумно и грубо; все же и здесь почтенные женщины посылали Черного Джорджа к дьяволу, и многие из них каждую минуту ждали, что вот-вот появится джентльмен с раздвоенными копытами и унесет свою добычу.

В партере, как водится, мнения разделились. Любители героических добродетелей и безупречных характеров протестовали против представления на сцене такого гнусного поступка, не получающего, примера ради, сурового наказания. Несколько друзей автора воскликнули; «Конечно, господа, Джордж негодяй, но он верно срисован с натуры». А все молодые критики нашего времени, писцы, ученики и т. п., объявили сцену низкой и громко выражали свое неудовольствие.

Что касается лож, то публика в них вела себя со свойственной ей благовоспитанностью. Большая часть ее была занята совершенно посторонними вещами. Кое-кто из тех немногих, которые поглядывали на сцену, объявили, что Джордж дурной человек, другие же отказывались выражать свое мнение, не выслушав мнения признанных судей.

Мы же, допущенные за кулисы этого великого театра Природы (а без этой привилегии ни один автор не смеет писать ничего, кроме словарей да букварей), можем подвергнуть порицанию поступок Джорджа, не осуждая бесповоротно человека, которому Природа, может быть, не во всех своих драмах назначила играть дурные роли, — ибо жизнь в точности похожа на театр еще и тем, что в ней часто один и тот же человек играет то злодея, то героя; и тот, кто вызывает в нас восхищение сегодня, может быть, завтра станет предметом нашего презрения. Как Гаррик[122], которого я считаю величайшим трагическим актером, какого когда-либо производил свет, нисходит иногда до роли дурака, так много лет тому назад ею не гнушались, по словам Горация, Сципион Великий и Лелий Мудрый[123]; Цицерон говорит даже, что «нельзя себе представить, как они ребячились». Правда, они играли дураков, как и мой друг Гаррик, только в шутку, но многие выдающиеся люди бесчисленное число раз в своей жизни играли отъявленных дураков всерьез, так что довольно трудно решить, что в них преобладало; мудрость или глупость, и чего они больше заслуживают от людей — одобрения или порицания, восхищения или презрения, любви или ненависти.

Люди, проведшие некоторое время за кулисами этого великого театра и в совершенстве знакомые не только с всевозможным переряживанием, которое там происходит, но и с причудливым и своенравным поведением Страстей, являющихся режиссерами и директорами этого театра (что касается Рассудка, истинного хозяина, то это особа очень ленивая и редко утруждающая себя работой), по всей вероятности, хорошо научились понимать смысл знаменитого nil admirari Горация[124], или — в переводе на наш язык — ничем не поражаться.

Один дурной поступок в жизни так же мало делает человека подлецом, как и одна дурная роль, сыгранная им на сцене. Страсти, подобно театральным режиссерам, часто поручают людям роли, не спрашивая их согласия и подчас вовсе не считаясь с их способностями. В жизни человек не хуже, чем актер, может осуждать свои поступки; сплошь и рядом случается видеть людей, которым порок так же мало к лицу, как роль Яго — честной физиономии мистера Вильяма Милса.

Таким образом, человек беспристрастный и вдумчивый никогда не торопится произнести свой приговор. Он может осуждать недостаток и даже порок, не обрушиваясь с гневом на виновного. Словом, причиной криков и шума и в жизни и в театре является та же самая глупость, то же детское недомыслие, та же невоспитанность, та же несдержанность. Как у дурных людей вечно на языке слова «негодяй» и «мерзавец», так и низменные души в партере готовы громче всех вопить о низменности зрелища, которое они видят на сцене.

Глава II,
содержащая разговор мистера Джонса с самим собой

Рано утром Джонс получил свои вещи от мистера Олверти со следующим ответом на свое письмо;

«Сэр!

Дядя поручил мне довести до вашего сведения, что принятые им относительно вас меры были следствием зрелого размышления и не оставляющих сомнения доказательств низости вашего характера, а потому вам нечего и пытаться в чем-нибудь изменить его решение. Он крайне удивлен тем, что вы осмеливаетесь отказываться от всяких притязаний на особу, на которую вы и не могли никогда их иметь, потому что она стоит неизмеримо выше вас по своему происхождению и состоянию. Далее мне поручено сказать вам, что единственное доказательство вашего подчинения воле моего дяди, какого он от вас требует, заключается в том, чтобы вы немедленно покинули наши места. В заключение не могу не преподать вам, как христианин, совета серьезно подумать о перемене вашего образа жизни. О ниспослании же вам свыше помощи для исправления всегда будет молиться

ваш покорный слуга

В. Блайфил».

Письмо это возбудило в груди нашего героя самые противоположные чувства; более мягкие одержали в конце концов верх над негодующими и гневными, и поток слез кстати пришел Джонсу на помощь, воспрепятствовал горю свести его с ума или разбить ему сердце.

Однако скоро он устыдился своей слабости и, вскочив с места, воскликнул:

— Хорошо, я дам мистеру Олверти единственное доказательство моего повиновения, которого он требует: я отправлюсь в путь сию же минуту… Но куда? Не знаю. Пусть указывает Фортуна. Раз ни одна душа не обеспокоена участью обездоленного юноши, то и мне все равно, что со мной будет. Неужто мне одному заботиться о том, чего никто другой… Но разве я вправе говорить, что нет другого… другой, которая для меня дороже целого мира?.. Я вправе, я обязан считать, что моя Софья неравнодушна к моей участи. Как же мне тогда покинуть моего единственного друга?.. И какого друга! Как же мне не остаться возле нее?.. Но где, как остаться? Можно ли мне надеяться когда-нибудь увидеть ее, — пусть даже она желает этого не меньше меня, — не навлекая на нее гнев отца? И для чего? Мыслимо ли добиваться у любимой женщины согласия на ее собственную гибель? Допустимо ли покупать удовлетворение своей страсти такой ценой? Допустимо ли бродить украдкой, точно вор, вокруг ее дома с подобными намерениями?.. Нет, самая мысль об этом противна, ненавистна мне!.. Прощай, Софья! Прощай, милая, любимая…

Тут избыток чувств зажал ему рот и нашел выход в потоке слез.

И вот, приняв решение покинуть родные места, Джонс стал обсуждать, куда ему отправиться. Весь мир, по выражению Мильтона, расстилался перед ним; и Джонсу, как Адаму, не к кому было обратиться за утешением или помощью. Все его знакомые были знакомые мистера Олверти, и он не мог ожидать от них никакой поддержки, после того как этот джентльмен лишил его своих милостей. Людям влиятельным и добросердечным следует с большой осторожностью подвергать опале подчиненных, потому что после этого от несчастного опального отворачиваются и все прочие.

Какой образ жизни избрать и чем заняться — было второй заботой юноши; тут открылась перед ним самая безрадостная перспектива. Каждая профессия и каждое ремесло требовали долгой подготовки и, что еще хуже, денег, ибо мир так устроен, что аксиома «из ничего не бывает ничего» одинаково справедлива и в физике, и в общественной жизни, и человек без денег лишен всякой возможности приобрести их.

Оставался Океан — гостеприимный друг обездоленных, он открывал свои широкие объятия; и Джонс тотчас же решил принять его радушное приглашение, выражаясь менее образно, он задумал сделаться моряком.

Как только эта мысль пришла ему в голову, он с жаром ухватился за нее, нанял лошадей и отправился в Бристоль приводить ее в исполнение.

Но прежде чем сопровождать его в этом путешествии, мы должны на некоторое время вернуться в дом мистера Вестерна и посмотреть, что произошло с прелестной Софьей.

Глава ІІІ,
содержащая разные разговоры

В то самое утро, когда мистер Джонс отправился в путь, миссис Вестерн позвала Софью к себе в комнату и, сообщив сначала, что она добилась ее освобождения, приступила к чтению длинного поучения на тему о браке. Она изображала брак не романтической идиллией, где царят любовь и счастье, как он описывается у поэтов; не говорила она и о высоких целях, ради которых, как учат богословы, нам следует смотреть на него как на божественное установление, — она рассматривала его скорее как банк, куда благоразумной женщине наивыгоднее поместить свое состояние в расчете на самые высокие проценты, какие она вообще может получить.

Когда миссис Вестерн кончила, Софья отвечала, что ей не под силу спорить с женщиной, намного превосходящей ее знанием и опытностью, особенно в таком предмете, как брак, о котором она почти не думала.

— Спорить! Я этого и не жду от тебя, — отвечала тетка. — Зря видела бы я свет, если бы принуждена была спорить с девушкой твоих лет. Я говорила только для того, чтобы поучить тебя. Древние философы, вроде Сократа, Алкивиада[125] и других, не имели обыкновение спорить со своими учениками. Ты должна смотреть на меня, душа моя, как на Сократа, который твоего мнения не спрашивает, а только говорит тебе свое.

Из каковых слов читатель, пожалуй, заключит, что эта леди была знакома с философией Сократа не больше, чем с философией Алкивиада; но мы, к сожалению, не можем удовлетворить его любопытства на этот счет.

— У меня и в мыслях не было опровергать ваши мнения, сударыня, — отвечала Софья. — К тому же, как я сказала, я никогда не думала о затронутом вами предмете, да, может быть, и думать не буду.

— Полно, Софи, — возразила тетка, — твоя попытка лицемерить со мной очень наивна. Скорее французы убедят меня, что они берут чужие города только для защиты своей страны, чем ты заставишь меня поверить, будто ты никогда серьезно не думала о замужестве. Как ты можешь, милая, уверять меня, будто и не помышляла о подобном союзе, когда, как тебе прекрасно известно, я даже знаю, с кем ты желаешь заключить его?.. Союз столь же неестественный и противный твоим интересам, сколько был бы противен интересам Голландии сепаратный союз с Францией! Впрочем, если до сих пор ты не размышляла об этом предмете, то теперь, предупреждаю тебя, очень своевременно о нем поразмыслить, потому что брат решил немедленно заключить твой брачный договор с мистером Блайфилом, и я вызвалась быть поручительницей в этом деле, обещав твое согласие.

— Это единственный вопрос, сударыня, — отвечала Софья, — в котором я принуждена ослушаться и вас и отца. Мне не нужно много размышлять, чтобы отвергнуть эту партию.

— Не будь я таким философом, как сам Сократ, — возразила миссис Вестерн, — ты вывела бы меня из терпения. Какое у тебя возражение против этого молодого человека?

— Возражение очень серьезное, по моему мнению, — отвечала Софья. — Я его ненавижу.

— Научишься ли ты когда-нибудь правильному употреблению слов? — сказала тетка. — Я советовала бы тебе, милая, почаще справляться со словарем Бейли[126]. Нельзя ненавидеть человека, который ничем тебя не оскорбил. Какая тут ненависть? Он просто тебе не нравится, а это вовсе не препятствие для того, чтобы выйти за него замуж. Я знала много супругов, которые друг другу совершенно не нравились, а между тем жили сносно и даже приятно. Поверь, милая, я смыслю в этих делах больше тебя. Ты, надеюсь, согласишься, что я видела свет, — а между тем у меня нет ни одной знакомой, которая не старалась бы, до крайней мере, делать вид, что муж ей скорее не нравится, чем нравится. Исключение из этого правила было бы такой старомодной романтической нелепостью, что одна мысль о нем шокирует.

— Право, сударыня, — возразила Софья, — я никогда не выйду замуж за человека, который мне не нравится. Если я обещаю отцу не выходить замуж против его желания, то могу, мне кажется, надеяться, что и он не станет принуждать меня к замужеству против моего желания.








Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: