Кавказский пустынник старец Патермуфий

 

 После тяжелой, ледяной и смертельной блокадной зимы Ленинграда военная судьба жарким летом 1942 года занесла меня в предгорья Северного Кавказа. Вме­сте с остатками разбитой немцами под Харьковом диви­зии мы отступали, вернее – бежали, через ставрополь­ские степи, через станцию Усть-Джигута, Черкесск, Микоян-Шaxap и далее, углубляясь в горное ущелье Большого Кавказского хребта.

Отборные части немецкой горно-стрелковой диви­зии «Эдельвейс» буквально сидели у нас на хвосте. Пи­кирующие бомбардировщики барражировали над нашими головами, осыпая дорогу осколочными бомбами. Страдая от жары и жажды, мы спешили к Глухорскому перевалу, чтобы там, высоко в горах, занять оборону и дождаться подкрепления из Сухуми.

Смешиваясь с войсками и затрудняя нам передвижение, по дороге шли беженцы с кубанских колхозов. Медленно двигались обозы, нагруженные домашним скар­бом, гнали стада скота и табуны лошадей. Дойдя до на­чала перевала, эти беженцы, как и их предшественники, бросали все имущество, скот, табуны лошадей из-за не­возможности со всем этим перейти через перевал. Даль­ше, спасаясь, по узкой тропе шли налегке, неся на руках малых детей. Перед перевалом была страшная толкуч­ка: горная тропа не могла пропустить сразу такую массу людей, и здесь, в лесу, сидели, лежали люди, кричали, плакали дети. Между ними слонялись брошенные коро­вы, лошади, овцы. Стояло много распряженных телег со скарбом, везде валялись корзины, чемоданы, большие деревянные клетки с курами и гусями.

Бойцам была отдана команда отдохнуть перед подъ­емом на перевал, набрать во фляжки воды. Изнуренные длительным переходом бойцы повалились под деревья, расстегнув на поясе ремни, утирая потные лица пилот­ками. Закурили, некоторые задремали. Но недолго длился этот отдых в небе появились немецкие транс­портные самолеты, и все небо запестрело белыми пара­шютами. Это был немецкий десант, который должен от­резать нам путь к перевалу. Раздались истошные крики: «Десант! Десант!»

Начался переполох и настоящая паника среди бежен­цев. Бойцы начали палить из винтовок по парашюти­стам, они же в свою очередь сверху стреляли из автома­тов по мечущимся внизу фигуркам людей. Десантники приземлялись, группировались и вели довольно плот­ный огонь по скоплению людей из автоматов и миноме­тов. Когда мины стали рваться в толпах людей, началась страшная неразбериха: и беженцы, и солдаты разбега­лись кто куда. Оставляя кровавый след, ползали и крича­ли раненые, тяжело и недвижно на земле распластались убитые. Убитых было много.

Вдруг словно толстым железным прутом стегануло меня по бедру и сбило с ног. Я принялся ощупывать ногу, галифе быстро намокало горячей кровью. Достав перевя­зочный пакет, я осмотрел бедро: вроде бы пока легко отделался, прострелены навылет только мягкие ткани. Я с трудом поднялся: боль была сильная и в голове шумело. Я понял, что стал почти беспомощен. С минуты на мину­ту здесь будут немецкие десантники.

Перевязав ногу и опираясь на брошенный кем-то ка­рабин, я заковылял в сторону от дороги, вглубь леса. Шел все дальше и дальше, поднимаясь наверх вдоль не­большого ручья. Стрельба и разрывы мин прекратились, и только временами раздавались одиночные выстрелы, это, вероятно, десантники добивали раненых красноар­мейцев.

Я был молод и умирать не хотел, но и животного стра­ха перед смертью не было. С начала войны я видел столь­ко смертей, что чувство страха притупилось, но инстинкт самосохранения остался, и, несмотря на сильную боль, когда каждый шаг был мучителен, я старался отойти по­дальше в лес в горы, чтобы не столкнуться с немецкими егерями и не быть застреленным или плененным. Време­нами я ложился на живот и пил из ручья чистую ледяную воду. От кровопотери все время мучила жажда. К вечеру я вышел на чудную лесную полянку с сочной зеленой травой и нежными альпийскими цветами. Наверное, дальше хода не было. Впереди отвесно поднималась скалистая стена, с которой маленьким водопадом стекал ру­чей. Это был тупик. В изнеможении я свалился под дере­вом на траву и закрыл глаза. В голове шумело, а в ране пульсировала боль.

Лежа, я почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд. Оглянувшись, я никого не увидел. Сзади хруст­нул сучок, я хотел было схватить карабин, но большая нога, обутая в кожаные сыромятные постолы, наступив, прижала карабин к земле.

Мир тебе, чадо, раздался над головой спокойный тихий голос.

Передо мной стоял высокий, худой старец в каком-то сером, почти до пят, балахоне, подпоясанном широким кожаным ремнем, на груди большой медный позеле­невший крест с распятием, на голове – суконная черная скуфья. Лик вытянутый, коричневый, как бы икон­ный, добрые голубые старческие глаза и длинная клино­видная сивая борода. На плече он держал блестящую от­работанную острую лопату.

Это был мантийный, со старого Афона монах отец Патермуфий. Корявым с черным ногтем указательным пальцем он ткнул в нарукавные звезды моей гимнастер­ки, гимнастерки младшего политрука, и сказал:

Сымай, сынок, это смерть.

И я тут вспомнил, что у немцев есть приказ: политру­ков и комиссаров расстреливать на месте.

Собрав сухой хворост, старец выбил кремнем на трут искру, поджег хворост и кинул сверху гимнастерку. Я в каком-то отупении смотрел на его действия, но, опом­нившись, закричал:

Отец, там документы!

Он преградил мне лопатой доступ к горевшей гимна­стерке и сказал:

Поэтому я и предаю ее огню.

Затем он вынул затвор из карабина и закинул его в чащобу, а сам карабин сунул в костер. Опираясь на стар­ца, я прошел поляну, завернул за выступ скалы, где об­наружилась келья отца Патермуфия, окруженная ого­родом с разными овощами. Посадив меня на твердое мо­нашеское ложе, он нащипал с висевших у икон, сухих пучков травы, сварил в ковшике целебное зелье, осту­дил его и привязал в тряпице к ране. Подвинув ко мне большую чугунную сковороду с тушеной картошкой и кислой капустой и поставив кружку с водой, он прика­зал мне есть, а сам полез на чердак и принес мне груду старой одежды. Там были узкие клетчатые брюки, какие носили франты в начале века, коричневая суконная рубаха черкесского покроя, старый черный подрясник и потертая бархатная скуфья на голову. К сему еще пола­гались кожаные постолы на ноги.

—  Снимай все с себя, сказал старец, а в это обла­чайся.

Он свернул в узел мою одежду с командирскими са­погами, возложил себе на плечо лопату, перекрестил меня и, наказав никуда не уходить, ушел в ночь. Уже ярко светила луна, и сгорбленная фигура старца хорошо была видна мне, пока не скрылась в лесной чаще. Он ушел хоронить трупы наших солдат и беженцев, которые лежали то тут, то там (неудачное исправление – оставим просто: «лежали») на Домбайских полянах и в лесах.

Проснулся я от солнечных лучей, прямо бивших мне в глаза через маленькое оконце. Рана за ночь воспали­лась и болела. Наверное, у меня была температура. Вско­ре вернулся старец. На веревке за собой он тянул корову, за ним бежала приблудившаяся лохматая кавказская ов­чарка, под мышкой он нес икону. Зайдя в келью, он пер­вым делом помолился на иконы, положив три земных по­клона, потом, взяв ведро, пошел доить корову. Подоив, он налил в плошку молока и предложил собаке. Та жадно залакала, благодарно помахивая хвостом.

—  Значит, ты теперича мой послушник, Алексей, че­ловек Божий, и из моей воли не должон выходить. А я тебя буду закону Божиему учить, питать, лечить, а там, что Бог даст. Милостивый Господь наш Иисус Христос и Пресвятая Мати Богородица нас не оставят своей мило­стью и сохранят от нечаянной смерти. А смерть, милый Алеша, здесь кругом так и ходит, так и кружит везде: и низом, и верхом.

—  Господи Иисусе Христе, помилуй нас, грешных, ра­бов твоих неключимых. Всю-то ноченьку закапывал, по­гребал с молитовкой, с молитовкой, убиенных покойничков-то. И молодых, и старых, и детишек-младенчиков тож. Уже смердят, жара ведь стоит, да и шакалки на дух набежали, рвут покойничков-то, рвут сердечных, а воро­ны глазки им выклевывают. А ведь люди, были кому-то дороги, может и Богу маливались. Вот я иконушку Гос­пода Вседержителя подобрал. Карачаи с аулов наехали, скот ловят, разбирают возы, чемоданы потрошат, иконушку на дорогу кинули. Иконушка им не нужна, вера у них мухаметанская, как у турок, ни к чему им иконушка, вот я ее и подобрал с дороги-то.

Старец бережно обтер рукавом пыль с иконы.

—  А тебе, Алеша, коровку привел дойную, для по­правки здоровья. Молочко-то оно полезно для раны.

И-и, как погляжу на тебя, какой славный монашек из тебя получится. Вот так, милый, сам видишь, как Господь управил тебя. Вчерась был политрук – сегодня монашек. Но пока монашек страха ради иудейска, а полюби Хри­ста, и Он тебя полюбит. «Любящих меня люблю», сказал Он.

По молитвам старца и благодаря его целебным мазям и всяким снадобьям, как то: барсучий жир, горная смо­ла – мумие, пчелиный клей – прополис, рана моя на удивление быстро зажила. И я уже по ночам стал ходить со старцем погребать останки убиенных. Как вспомню – жуткие это были ночи. Разложившиеся трупы скалились при лунном свете. От ужасного запаха спирало дыхание и кружилась голова. Мы копали общую могилу и потом стаскивали их, укладывая рядами. Старец Патермуфий пел над ними краткую литию, потом закапывали и стави­ли из веток крест. Под утро долго отмывались в ручье и стирали подрясники. Старец говорил, что Господь Бог зачтет нам многие грехи за наш труд.

Старец опоясал меня ремнем, учил при ходьбе и рабо­те подтыкать полы подрясника за пояс, учил молиться по четкам Иисусовой молитвой, читал мне Евангелие, и вера постепенно входила мне в душу, и Господь нашел место в моем сердце.

Уже закончили погребать мертвых. Занимались ого­родом, запасали на зиму дрова, пасли корову, собирали в лесу ягоды и грибы. Я как-то отошел, отстранился от это­го ужасного и страшного мира и вошел в другой мир, мир моего батюшки Патермуфия мир, в котором царил Христос, доброта и милосердие.

Вырос я в старозаветной русской религиозной семье, но веяние времени, советская школа, комсомол и универ­ситет затмили мое первоначальное детское религиозное сознание, и я забыл о Боге, забыл о церкви. В военкомате мне как студенту университета, по их мнению, политиче­ски подкованному, присвоили звание младшего лейте­нанта и определили в политруки, хотя я не был членом партии.

Около батюшки Патермуфия я как-то оттаивал ду­шой. Кровавые кошмарные военные сны сменились лег­кими детскими снами. Я видел своих добрых отца и мать, хлопотливую бабушку, нашу светлую горницу, угол со святыми иконами, зеленые парголовские рощи, слышал гудки дачных паровиков, рев проходящего по утрам на выгон стада, щелканье пастушеского бича.

У меня отросла бородка, появилось желание часто осенять себя крестным знамением. Какая-то умилитель­ная теплота порой появлялась на сердце и невольно на глаза набегали слезы. Я жалел себя, жалел старца Патер­муфия, жалел и молился за весь этот погибающий безум­ный мир.

Батюшка хотел меня крестить в ручье, но я сказал ему, что во младенчестве окрещен в храме священни­ком. Тогда он отыскал в коробочке нательный серебря­ный крест и со словами: «Огради тя Господи, силою Честнаго и Животворящаго Твоего Креста, и сохрани от всякого врага видимого и невидимого», – повесил мне крест на шею.

Как-то ненастным дождливым днем к нам пожаловал военный патруль немецких егерей. На них с яростным лаем бросилась наша собака. Шедший впереди фельдфебель короткой автоматной очередью сразу уложил ее наповал. Немцы шли гуськом и, подойдя к нашей келье, вы­кроились в цепь, направив карабины на окна и дверь.

— Кто есть квартир, выходи! закричал фельдфебель.

Мы вышли и стали около двери. Солдат вошел в ке­лью и осмотрел ее, другой слазил на чердак.

—  Кто есть ви? спросил фельдфебель.

Батюшка поднял и поднес к лицу свой медный крест.

— Понимайт, ви есть анахорет. А другой, молодой?

—  Он мой келейник.

— Was ist das келленник?

— Это слуга, помощник.

—  А, помочник, понимайт. Кош, кош иди сюда. По­кажи свои руки, помочник!

Я показал свои, темные от земли, покрытые мозоля­ми, огрубевшие от копания могил руки.

—  Gut! сказал немец, посмотрев.

Они повернулись и, так же гуськом, ушли по тропе вниз.

Батюшка перекрестился и сказал:

—  Если бы не руки, тебя бы увели. Мертвые спасают живых. Вот тебе первая Господня защита и благодар­ность. Охти, собачку-то нашу убили нехристи. Поди, Алешенька, закопай ее.

Я рассмотрел немцев вблизи. Это были бравые ребята из полевой жандармерии дивизии «Эдельвейс». На гру­ди у них на цепочках висели овальные знаки полевой жандармерии. На зеленых суконных, с козырьком, шап­ках – сбоку алюминиевая альпийская астра, такая же, только вышитая, была на рукаве мундира, на другом кра­совался металлический силуэт полуострова с надписью «Krim». Видно, что они только что прибыли сюда из-под Севастополя. На ногах здоровенные, на металлических шипах, горные ботинки. Вооружены в основном караби­нами, так как автомат системы «Шмайсер» или «Рейн-металл» для горных боев пустая игрушка.

Я слышал про эту знаменитую дивизию горных еге­рей, укомплектованную парнями из Баварских Альп. Они с боями захватили Норвегию, штурмовали остров Крит, сражались под Севастополем. А теперь их бросили завоевывать Кавказ, чтобы добраться до кубанской пшеницы и бакинской нефти. Они стремились через Кавказ, Иран, Афганистан пройти в Индию, сбросить в океан презренных торгашей-британцев и положить эту пре­красную и таинственную страну к ногам своего обожае­мого фюрера Адольфа Гитлера, который тяготел к арий­ской мифологии и мистическим индийским культам.

Под багровым знаменем со свастикой этим черным индийским символом огня, с лихими песнями: «Ола вил­ла о ла-ла, олла вилла ол!» многократным эхом отдаю­щимися в ущельях, они рвались ко Глухорскому перева­лу батальон за батальоном.

Я после видел, как они, прекрасно оснащенные гор­ным снаряжением, с целым караваном крепкокопытных испанских мулов с плетеными корзинами по бокам, на­груженными боеприпасами, минометами, продовольст­вием, спальными мешками, поднимались ко Глухорско­му перевалу. Но прорваться на Военно-Сухумскую доро­гу они не смогли. Наши стояли насмерть.

Назад на этих мулах в корзинах они везли обмотан­ных бинтами раненых и трупы убитых егерей. Корзины сочились кровью, а живые солдаты походили на тени. Грязные, в рваных мундирах, зашпиленных булавками, изнеможённые, измотанные тяжелыми горными боями до невозможности. Их мыли в походных автобусах-ба­нях, переодевали в новое обмундирование, неделю от­кармливали, на отдыхе показывали фильм «Девушка моей мечты» с Марикой Рекк и вновь бросали в бой. А в Теберде в госпитале умножалось число искалеченных и в тихой роще росло военное кладбище.

«Нет, ребята, не видать вам Индии, думал я, оста­нетесь вы все лежать в русской земле, а там, в далекой Баварии, восплачут по вас ваши матери и невесты и еще многие годы будут выходить на дорогу и ждать в тоске, детально всматриваясь в даль в надежде увидеть вас».

По вечерам, после молитвенного келейного правила и чина двенадцати псалмов, старец рассказывал о своей жизни: как в двадцать лет по обету приехал для мона­стырского послушания на Святую Гору Афон. Думал пробыть там послушником года три, а потом вернуться в Россию, но Господним усмотрением пробыл в скиту де­сять лет. Затем греки – хозяева Афона – повели полити­ку эллинизации острова, и скит его был закрыт. Он вер­нулся в Россию в Новгородскую губернию в монастырь преподобного Саввы Крыпецкого, но тут случилась ре­волюция, большевики монахов разогнали, а кого и к стенке поставили, и батюшка уехал в Петроград в Свято-Троицкую Александро-Невскую Лавру. В Лавру его по причине новых порядков не приняли, и ему при­шлось ютиться на Никольском кладбище в часовне над склепом какого-то богатого купца. Он там даже печурку оборудовал, а днем ходил на церковные службы и окормлялся у лаврского духовника иеромонаха Серафима (Муравьева). Но и здесь стало очень неспокойно. По Лавре постоянно шастали озверелые пьяные матросы. Они же на ступенях Троицкого собора застрелили свя­щенника о. Петра Скипетрова. Батюшка помогал нести его до пролетки. Отец Петр был еще жив, он хрипел, вы­дувая кровавую пену, страшно закатив глаза. Пуля попа­ла ему в рот. Ночью на Никольском были слышны вы­стрелы. Утром батюшка узнал, что ЧеКа здесь расстреля­ла двух царских министров и десятки священников и монахов Лавры. Батюшка потрогал рукой пулевые щер­бины на каменной стене, помолился за упокой душ не­винно убиенных отец и братий наших и тем же вечером в теплушке уехал в сторону Северного Кавказа, где, как он слышал, властвовала Белая армия. С тех пор батюшка и пребывает тут.

Здесь живут карачаи народ добрый, простой, не обижают, хотя и мусульмане. Приглашают лечить скот, лошадей, а то и самих карачаев приходится пользовать травами. Они меня зовут Хаким-бабай значит старый лекарь. А травы здесь зело целебные, с молитвой их собираю. Иногда сюда ко мне приходит братия с Абхазии с Бзыбского ущелья, с Кодорского, с Псоу, из Грузии с Сурамского перевала, даже с Кахетии. Везде есть наши рус­ские монахи-пустынники. Жалуются, что многие грузины их не понимают. Спрашивают: «Зачэм бегаешь от лю­дей в лес и живешь, как собака? Зачем женщин нэ знаешь, зачэм хлеб-соль кушаешь бедно? Зачэм себя му­чаешь?» Вот Грузия – удел Божией Матери, и грузины, на шестьсот лет раньше Руси принявшие христианство, сейчас в большинстве отошли от Христа и предались ма­моне. Все у них на уме деньги, деньги. По-грузински деньги пули. Да, пули да пули. Это для них отрада, а для нас, пустынников, это винтовочные пули, которые и тело, и душу убивают. В Абхазии пустынникам тяже­лее, чем здесь. Разоряют их там охотники, пастухи, ино­гда бандиты убивают. Совсем при коммунистах-то народ одичал, без Бога-то. А у нас было хорошо, пока вот война не пришла к нам.

 

Сегодня у нас с батюшкой был тяжелый день. Мы оплакивали русского летчика, разбившегося у нас на гла­зах. Выпалывали мы в огороде сорняки, как обратили внимание на гул самолета, делавшего круги над Тебердинским ущельем. Когда самолет пронесся над нами – сердце дрогнуло от радости. Это был наш краснозвезд­ный тупоносый ястребок «И». Немцы по нему откры­ли бешеную стрельбу, а он буквально на бреющем полете все делал круги в ущелье. Ястребок не отвечал на стрель­бу. но летел все медленнее и ниже, и вот, мы содрогну­лись от ужаса и боли, ястребок врезался в гору, встал на крыло, перевернулся и немного прополз вниз. Ни взрыва, ни огня не было. Батюшка встал на колени, слезы катились у него по лицу. Он молился об упокоении души Русского воина. Наблюдая гибель самолета и летчика, я понял, что летчик, выполняя боевое задание, израсходовал весь боезапас и горючее и уже не мог перевалить через горы в Сухуми, а приземляться на территории врага не хотел и предпочел плену смерть в горах. Батюшка взял топор, вытесал большой двухметровый поминаль­ный крест и поставил его напротив кельи. И каждый день мы молились за упокой души русского летчика перед этим крестом, глядя на лежащий на скалах краснозвезд­ный истребитель. Карачаи с большим трудом добрались до самолета, похоронили летчика, принесли его шлем и летные перчатки с белыми меховыми отворотами.

 

Часто по вечерам мы с батюшкой сидели у кельи на лавочке. Небо было черное, как бархат. На нем, как дра­гоценные камни, рассыпались звезды разной величины. Одни дают яркий свет, другие переливаются, третьи мигают. Какая-то из них вдруг срывается с небесной тверди и летит вниз. И батюшка говорил, что желательно ему бы узнать: что это за светящиеся миры? Есть ли на них жизнь? Или они мертвы? Да и зачем Господу столько мертвых миров? Все сотворено для Славы Божией. И в Писании сказано: «Не мертвые восхвалят Тебя, Господи, но живые». Но Господь не благоволит открыть нам эти тайны звездного неба. Да будет, Господи, на все Твоя воля.

 

Прошла тихая, золотая и багряная осень. Медленно кружась, на землю ложилась кленовая и березовая лист­ва. А когда выпал первый снежок, пришли карачаи и ста­ли у батюшки просить отдать им корову. Старец упрямиться не стал и вывел из сарая буренку. Карачаи хлопа­ли себя по ляжкам, щелками языками и говорили:

Хорош урус, якши Бабай. Твоя ходы аул, беры кукурузны мука, вкусна, сладка карджин[1] делай. Скора праздник – Ураза байрам, беры мука, беры бурдюк с ай­ран[2]. И-эх! Хорош айран, совсем пьяный, веселый бу­дешь. Слюшай, Хаким-бабай, немес вчера еврей хватал, за колючей проволка сажал. Рэзать еврей будэт, сетерлять с винтовки будэт. Триста еврей и еще малэнький детишка есть. Совсем голодный сидит, сильно кушать хо­чет. Мы хотел хлеб давать, немес не пускал.

Батюшка этой ночью не спал все молился перед иконами, все поклоны земные клал, плакал. Очень жалел он народ, Богом избранный, но заблудший. Доброе серд­це было у отца Патермуфия.

Утром он полез в погреб, набрал два ведра картошки и поставил вариться. Набрал и кукурузных лепешек, что вчера принесли карачаи. За ночь снегу навалило поря­дочно. Пришлось с чердака доставать снегоступы. Это такие местные лыжи вроде теннисных ракеток. Мы на­сыпали картошку и хлеб в рюкзаки и, привязав к ногам снегоступы, двинулись вниз в аул. Хотя батюшке было лет семьдесят, но ходоком он был отличным, и с непри­вычки к снегоступам я едва поспевал за ним.

Этих несчастных евреев, попавших здесь в Тебердинскую западню, я видел, когда по поручению батюшки хо­дил в аул. Это было еврейское население из Армавира, Тихорецка, Невинномысска. Они не успели пройти к Глухорскому перевалу и остались в поселке Теберда. Их сразу зарегистрировали в немецкой комендатуре и при­казали носить на груди желтый отличительный знак. Так и ходили они с пришитым на груди белым квадратиком ткани, на котором желтыми нитками была вышита шестиконечная звезда царя Давида или, как говорили евреи, Моген Довид (Щит Давида). К сожалению, он их не за­щитил. До зимы евреев не трогали. Мужчин заставили работать в горах на лесоповале. Конечно, им ничего не платили, но били беспощадно за каждый пустяк. Я сам видел, как на базаре рыжий и толстый немецкий ефрей­тор из гарнизонной службы избивал молодого еврея за то, что у него на груди не было звезды Давида. Немец, как боксер, бил парня по лицу. Он же стоял навытяжку, и только голова моталась от ударов. Акцию с евреями должна была выполнять специально прибывшая коман­да СД. Наверно, и не трогали несколько месяцев евреев потому, что ждали приезда этой зондеркоманды, пока она управится с делами в других местах. Место, где за ко­лючей проволокой сидели евреи, было на восточной ок­раине Теберды. Все триста человек, да еще дети скучи­лись в легкой постройке вроде павильона, окрашенного в темно-синий цвет, который был обнесен колючей прово­локой. День был морозный, и немецкий часовой, держа карабин под мышкой, переминался, стуча ногой по ноге и хлопая рукавицами.

—  Guten Tag, – сказал я немцу сочувственно. – Es ist kalt!

— Ja, ja, – ответил солдат, – коледно.

Я вынул из кармана изрядный кусок сала в холстине, который по дороге сунула мне жалостливая русская ста­руха, и предложил немцу. Он заулыбался. Я показал ему три пальца. Он полез в карман брюк, достал бумажник и отслюнил мне две оккупационные марки. Пока мы торго­вались, отец Патермуфий успел высыпать за проволоч­ную ограду из наших рюкзаков картошку и хлеб. Увидев это, часовой, наставив на нас карабин, закричал:

— Verboten! Verboten!

Из павильона толпой выбежали женщины и дети и начали в спешке подбирать картошку, кидая ее за пазуху. Из караульного помещения вышли несколько солдат и офицер. Они были в форме войск СС. У офицера на ту­лье фуражки тускло поблескивал символ смерти. Шу­тить с ними не приходилось. Солдаты ударили нам в спи­ны прикладами карабинов и погнали в комендатуру, где посадили в полутемный подвал.

Батюшка был в хорошем настроении и даже посмеи­вался, но мне было не до смеха.

—  Ну, батюшка, – сказал я, – наверное, нам капут.

—  Молись, Алеша, Господь сохранит нас. Немцы со­чтут нас за блаженных идиотов и строго не накажут.

Батюшка оказался прав. На следующий день нас по­вели наверх, и мы предстали перед комендантом и двумя карачаями: старостой поселка и начальником полиции.

Нам был учинен допрос, и слова «религиозен идиотен» несколько раз фигурировали в немецкой речи. Староста и начальник полиции отзывались о нас как о людях, по­лезных аулу, безобидных христианских фанатиках. Отпуская нас с миром, комендант сказал, что если мы будем помогать партизанам и евреям, то он будет нам делать комендант приставил палец ко лбу батюшки и прокри­чал:

—  Пух! Пух!

Может быть, на Украине нас за это бы расстреляли, но здесь немцы вели особую политику дружбы и согла­сия с мусульманскими народами Кавказа. А у карачаев в этот день был праздник Ураза-Байрам, праздник оконча­ния благословенного поста месяца Рамадан. Когда мы вышли на улицу, мимо нас в мечеть проходила толпа ка­рачаев. Они шли, крича и восхваляя Всевышнего:

— Аллаху акбар! Ля иляха илля Аллах!

А триста человек из избранного народа Божьего вме­сте с детьми зондеркоманда расстреляла из пулеметов этой ночью в противотанковом рву у подножья Лысой горы, где течет чистый ручей за поселком Теберда. На базарной площади полицейскими была привезена и броше­на целая гора снятой евреями перед расстрелом одежды и обуви. Но никто к ней не подходил и ничего не брал. Так и лежала она, пока карачаи не облили ее бензином и не сожгли.

Впоследствии, изучая мировую историю народов, я увидел жестокую и последовательную закономерность: все те, кто гнали и уничтожали еврейский народ, сами потом бесславно погибали вместе со своим государством, властью и культурой. И на их пепелищах возника­ли новые государственные формации, и сюда приходили новые народы. Один за одним сменялись века, исчезали бесследно племена, народы, государства. Землю опусто­шала чума, бесчисленные кровавые войны, а этот удиви­тельный, странный и таинственный народ был неистре­бим и сохранялся на земле во все века и до наших времен, вероятно, по неизъяснимой воле Творца и Создателя всего сущего в нашем скорбном и грешном мире.

Итак, вернемся в Теберду, где время работало на нас. Неожиданно у немцев объявили великий траур по погибшей под Сталинградом армии фельдмаршала Паулюса. На площади поселка немцы устроили траурное богослу­жение. На постаменте был поставлен гроб, покрытый государственным знаменем Третьего рейха. Католический капеллан в облачении, из-под которого виднелись зеле­ные солдатские брюки и горные ботинки, отслужил па­нихиду. Каре солдат в касках с карабинами и примкнутыми тесаками дали вверх три залпа, прогрохотавших эхом в горах, и разошлись.

Вскоре после этого немцы забеспокоились, засобира­лись и ночью ушли, взорвав за собой мост через реку. На следующий день с Глухорского перевала спустился от­ряд лыжников Советской Армии. Над комендатурой поднялся красный флаг.

Тогда батюшка обнял меня, поздравил и сказал:

—  Ну, Алеша, видно, кончилось твое келейное сиде­ние. Пора выходить тебе к своим.

—  Благословите, батюшка, и я пойду, но как?! Как я объявлюсь без документов?

Тогда батюшка, улыбаясь, вынул из кармана подряс­ника и подал мне мою книжку командира Красной Ар­мии.

—  Как, вы ее тогда не сожгли?!

— Нет, Алеша, я знал, что придет время, и она тебе еще понадобится. Она у меня была припрятана на черда­ке. Прощай, Алеша, сейчас только начало 1943 года, впе­реди тебя ждет большая военная дорога, много скорбей тебе еще придется испытать, но Господь тебя сохранит. Тебя не убьют, но ранен тяжело будешь. После войны приезжай навестить старого монаха.

И мы расстались навсегда.

После войны я приезжал на Домбай, но батюшки Патермуфия уже здесь не было. Пастухи сказали, что ушел монах на новые места. Не то в Красную Поляну, не то в горы Абхазии.

Да благословит Господь твоя святую душу, батюшка Патермуфий! Я всегда помню, как ты говорил: «Ищи прежде всего Царство Божие, а все остальное прило­жится».

И что вера без дел мертва есть.

 


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: