Таких несчастных, холодных и бездомных, как бедная Ксенюшка, на Руси называли блаженными, потому что сами по себе эти бедняги были счастливы и Богом согреты и не оставлены. И еще их называли юродивыми, то есть безумными, потому что собой они являли страшный, отталкивающий, безумный образ. Этими несчастными и раньше и теперь были переполнены психиатрические клиники, где их успешно или безуспешно пытаются лечить. Но среди этого сонма сумасшедших есть еще и юродивые ради Христа – это совсем особая статья и их не надо путать с обычными психами и бесноватыми, хотя на первый взгляд все они вроде одинаковы. Но это не так. Юродство Христа ради – это один из самых тяжелых подвигов в православии, и взявших на себя этот подвиг ничтожно мало на всем протяжении истории Христианства. Этот подвиг принимался из величайшей любви к Богу и своим ближним. Это были избранники Божии, сильные духом и телом, бесстрашные перед земным миром и даже перед коронованными правителями его, которых они никогда не боялись обличать в неправедных поступках. Имея от Бога дар предвидения будущего, они молитвами, иногда нелепыми поступками и жестами, бессвязной речью нередко избавляли сограждан от грозивших им бедствий, не раз отвращали гнев Божий от своих современников, у которых, в большей части, были в поношении и презрении. Эти юродивые совершенно пренебрегали малейшими удобствами жизни и, подобно бездомным псам, не имели жилища и не заботились о том, где приклонить голову. Но зато они от Бога имели благодать пророческого служения, а, как известно, пророк – это орган Духа Святого, который служит для передачи людям воли Божией.
Вот такой и была блаженная Ксенюшка Петербургская. Она родилась в начале ХVIII века у благородных и богатых родителей. В восемнадцать лет была выдана замуж за Андрея Федоровича Петрова – человека уже не первой молодости в чине полковника, служившего придворным певчим. Брак оказался счастливым, но недолгим. И, когда Ксении было двадцать пять лет, муж ее скоропостижно скончался, не успев исповедаться и не вкусив Святого Причастия. Это так поразило Ксению, что она надела на себя мундир горячо любимого покойного мужа, велев называть себя Андреем Федоровичем, раздала все имущество бедным. В том числе и дом, который подарила одной знакомой, став странницей – безродной нищенкой.
Умереть без церковного напутствия для верующего человека страшно и для его загробной судьбы очень неопределенно. К смерти православного раньше относились с почтением, страхом и благоговением. Это не то, что в нынешнее время, когда видят, что больной дышит на ладан, сразу спроваживают его умирать в больницу среди чужих, равнодушных людей и холодных казенных стен. А если человек все же умрет дома, то сразу же норовят избавиться от докучливого покойника, срочно вызывают машину, и хмельные мужики-санитары скоро и сноровисто оттаскивают усопшего в морг.
А ведь раньше был чин обряжания и провожания покойного: его мыли и обряжали Божии старушки, оплакивали родственники. Служить панихиду приглашали священника, по чину укладывали в гроб. Зажигали свечи и денно и нощно читали над телом псалтырь, чтобы демоны не мучили, не терзали душеньку усопшего.
А в наше время, всего этого лишенный покойник, в сообществе таких же посинелых, окоченелых покойников, лежит с номером на ноге на полке в провонявшем холодильнике, дожидаясь пока его отправят в крематорий или на кладбище.
Худа, негожа смерть без церковного напутствия. Хотя и сама смерть для нас не находка и не радость. И поджилки трясутся, как вспомнишь о ней. Привыкли мы к земной живой жизни, и никому не хочется уходить из этого преисполненного Божией красоты, прекрасного и солнечного мира. А все же христианам легче расставаться с этим миром в надежде на будущую жизнь. А неверам совсем плохо. И в псалтыре сказано: «Смерть грешников люта». А без церковного попечения, что будет с нашей душой?
Не без печали я вспоминаю, как в начале лета 1944 года в городе Иванове я умирал в госпитале от тяжелых гнойных ран, повлекших за собой сепсис – заражение крови. Антибиотиков тогда не было, а красный стрептоцид был бесполезен. А на дворе под теплым легким ветерком трепетали молодой зеленью листвы деревья, во всю мощь пели птицы, сияло солнце, и буйно цвела черемуха. Чтобы не удручать других раненых картиной умирания, меня вместе с койкой перевезли в отдельную маленькую палату, которую раненые называли – смёртная.
Агония затянулась, и я в томлении и тоске метался по кровати. Я был юн и всеми силами старался убежать от смерти. Грудь сжимало, и я сел, пытаясь спуститься на пол.
Молодая, красивая медсестра, которой я, видно, порядочно поднадоел, ребром ладони сильно ударила меня по горлу. Да простит ее Господь. Я повалился на подушку, и все померкло перед глазами. Я раньше никогда не думал о Боге, о церкви. Эта область была вне моего сознания. Я ничего не знал об этом, и жизнь моя проходила среди пионерии и комсомола. Так нас воспитали в каком-то звонком вихре пионерского горна, алых знамен и бурных комсомольских собраний.
Но тут вдруг меня перенесло в какой-то чуждый, странный, мрачный и очень древний мир. Я как-то сразу понял, что это мир подземелья. Передо мной была анфилада черных закопченных пещер. Я стоял перед громадным телом. Это было тело гигантской змеи, вытянувшейся по анфиладе пещер. Головы и хвоста видно не было. Тело было громадно, толщиною с вагон. Кожа очень красивая с крупной блестящей чешуей синего, красного и зеленого цветов. Эта полутьма освещалась всполохами языков пламени. И в этом мерцающем свете я разглядел громадных, мускулистых, с лоснящейся от пота черной кожей эфиопов. Они, ухая, производили какую-то очень тяжелую работу.
Больше я ничего не помню.
По прошествии многих лет я осознал, что душой опускался в ад. Но милосердный Господь пожалел мою юность, видно, за молитвы моего прадеда Матвея, праведника, окончившего свою жизнь пустынником в Куваевском лесу.
Господь провидел мое будущее обращение. Это ведь Он сказал: «Не хочу смерти грешника, но, если обратится, и жив будет». И в знак будущего обращения Господь оживотворил меня.
К большому удивлению госпитальных врачей и медсестер, я стал быстро поправляться и меня возвратили в общую палату, где раненые дружно меня приветствовали поднятием своих культяпок.
И вот, веруя в то, как опасно уйти из этого мира без церковного напутствия, блаженная Ксения так тяжело и необычно восприняла смерть мужа.
Родные ее, решив, что она лишилась рассудка, подали прошение начальству ее покойного мужа. Но, поговорив с нею, те убедились, что Ксения не безумна и вольна распоряжаться своим имуществом.
Днем блаженная бродила по Петербургской стороне возле церкви Св. Апостола Матфея, где в то время жили в деревянных домах небогатые люди, а ночью уходила за город в поле. Здесь, молясь на коленях, она простаивала до самого рассвета, попеременно делая земные поклоны на все четыре стороны.
Блаженная Ксения неохотно отзывалась на свое имя, но всем говорила, что Ксенюшка умерла, а муж ее Андрей Федорович жив, и все звали блаженную: «Андрей Федорович». Когда одежда мужа совсем истлела, она стал носить красную кофту и зеленую юбку и туфли на босу ногу, и Господь хранил ее в студеные и сырые Петербургские ночи.
Блаженной Ксении предлагали теплую одежду и деньги, но она лишь брала «Царя на коне» – копейки с изображением Святого Георгия, которые тут же и раздавала другим нищим.
Она радовалась своей нищете и, приходя куда-нибудь, замечала: «Вся я тут».
Петербургские жители любили блаженную Ксению, чувствуя величие ее духа, презревшего все земное ради Царствия Небесного. Когда она входила в дом, это считалось добрым предзнаменованием. Матери радовались, если она поцелует их детей. Извозчики просили ее хоть немножко проехать с ними – в такой день выручка была обеспечена. Торговцы на базаре старались дать ей калач или какую-нибудь другую еду, и если блаженная брала, товар быстро раскупался.
Блаженная получила и дар прозорливости.
Накануне Рождества 1762 года она ходила по улицам и кричала: «Пеките блины, пеките блины, пеките блины, завтра вся Россия будет печь блины». На другой день скончалась императрица Елизавета Петровна.
Раньше на поминках строго соблюдался русский обычай: пекли много блинов, делали овсяный кисель, поминальную кутью – пшеничную или рисовую кашу с медом, изюмом, курагой. Пили квас, чай, в крайнем случае – стаканчик браги. А сейчас на первом месте на поминках натрескаться до посинения и закусить колбасой. А русский человек во хмелю буен и бранчлив, а то и веселые песни заиграет, забыв, что он на поминках. Недаром в старину водку называли кровью сатаны.
Войдя в один дом, она сказала девушке: «Ты тут кофе распеваешь, а муж твой на Охте жену хоронит». Через некоторое время девушка познакомилась с вдовцом и, выйдя за него, узнала, что все так и было, как сказала блаженная.
Когда на Смоленском кладбище строили церковь, блаженная Ксения ночью таскала наверх кирпичи, чтобы облегчить работу каменщикам.
Блаженная скончалась в конце ХVIII века, ее погребли на Смоленском кладбище, и в скором времени началось паломничество на ее могилу. По молитве блаженной Ксении страждущие исцелялись, в семьях водворялся мир, а нуждающиеся получали хорошие места. Она часто являлась в видениях, предупреждала об опасности и спасала от бедствий.
Со временем над могилой блаженной Ксении была построена часовня, которую закрыли после революции, но непрекращающиеся паломничества и происходящие чудеса заставили власти открыть ее снова. В 1988 году блаженная Ксения была прославлена.
В блокадную зиму 1941 года мне пришлось быть на Смоленском кладбище. Много печального и много скорбей можно было видеть там. Проходя мимо часовни Ксении Блаженной, я обратил внимание, как время от времени к ней подходят закутанные до глаз люди. Стоят, молятся, целуют стены и засовывают в щели записочки. Вьюжным ветром записочки выдувало из щелей, и они катились по снегу.
Я подобрал три из них. На одной было написано: «Милая Ксеня, устрой так, чтобы я получила рабочую хлебную карточку на 250 граммов. Маня». На второй записке: «Дорогая Святая Ксенюшка, моли Бога, чтобы немец не разбомбил наш дом на Малой Посадской, 4. И чтобы мы не умерли голодной смертью. Таня, Вадик и бабушка». На третьей: «Дорогая Ксения, проси Бога, чтобы он сохранил моего жениха, шелапутного матроса Аркашку, чтобы он не подорвался на своем тральщике на мине в Финском заливе. Желаю тебе счастья там в раю. Крепко целую тебя, Ксенюшка. Валентина. 27 октября 1941 года».
Из-за угла часовни вывернулась маленькая, закутанная до невозможности, шарообразная старушка. Мы разговорились.
– Велика у Господа Бога Ксения Блаженная, – сказала старушка, – всем помогает, что у нее не попросят. Конечно, если на добрые дела. Вот закрыта часовенка-то, не пускают к Ксенюшке, не пускают. А вот перед войной посадили туда сапожников. Настелили на могилке доски и посадили этих пьянчуг. Привезли им гору вонючих ботинок. Взяли сапожники ботинки на железные лапки и начали колотить молотками по каблукам, гвозди забивать. Колотят, колотят, вдруг, затрясся, заходил ходуном пол. Испугались, что землетрясение. Выскочили из часовни, не трясет. Зашли, стали колотить – опять затрясло. Послали одного за угол в магазин за бутылкой. Пришел с полными карманами. Приняли они на грудь и совсем света не взвидели. Так их затрясло, что все ботинки заплясали, заскакали по всей часовне.
Пошли к начальству отказываться. Начальство крепко смеялось, сапожникам не поверило, но прошение их уважило.
Старушка попрощалась со мной и пошла дальше, бормоча себе в теплый шарф: «Велика, велика у Господа Бога Ксения Блаженная».
Христос воскресе!
На краю одного сибирского города, где центр каменный, а окраины сплошь деревянные, в добротно сработанной, просторной избе-пятистенке, поставленной дедами еще при царе Александре третьем, вдоль стен на полу сидел народ. Вечерело, и за окном понемногу сгущалась темнота. Тускло горела керосиновая лампа, освещая закопчённый потолок и стены, срубленные из могучих кондовых лиственниц.
Электричество отроду сюда не проводили и лампочкой Ильича не пользовались. Когда в 30-х годах заявились монтеры с мотками проволоки и кривыми железными крючьями на ногах, то хозяин избы – большак, подстриженный под горшок и обросший бородой, рубанув ребром ладони воздух, категорично заявил: «В етом электричестве – атом, а значит и бес. Мы не жалаем».
Монтеры, белозубые комсомольцы, хохотали и корили большака, называя его чалдоном и кержацким лешаком, но большак не сдавался и взашей вытолкал за дверь комсомольцев с их проволокой и крючьями. В обжитой многими поколениями домовитыми хозяевами избе сейчас было пусто. Все вывезено, выброшено и продано. Даже вечные обитатели чердака и подполья серые мыши от бескормицы спешно покинули этот дом и больше не скреблись и не бегали по ночам, вынудив своего старого врага – кота-мурлыку – сидеть безработным на остывающей печке и злобно мяукать натощак.
Народ – это бородатые мужики в черных сатиновых косоворотках, бабы и старухи в белых платках и шустрые дети, все сидели на полу, опершись спинами о стены и вытянув ноги.
Посреди избы, у большого моленного креста, за аналоем с толстенной Следованной Псалтирью стоял специально учиненный чтец и унылым голосом читал, то семнадцатую кафизму, то из Ефрема Сирина о нашествии на землю антихриста.
Все эти люди, сидевшие здесь, в томлении ожидали конца света.
Еще на Сретенье их посетил Божий человек из потаенного таежного скита и, положив перед святыми иконами уставной «начал», провозгласил, что в скиту блаженному калекше Леонидушке было явление во образе пророка Ильи и праведного Еноха, которые поведали ему о грядущем на грешный мир конце света и велели оповестить всех верных, чтобы все готовились к огненной кончине мира, оставили всякое житейское попечение и ждали явления Христа-Батюшки, чтобы никто не был застигнут за каким-нибудь срамным делом или за тайным ядением скоромного, так как Господь сказал: «В чем застану, в том и судить буду».
Народ все это со страхом Божиим выслушал, безропотно восприял и приготовился.
Это были истинно русские люди православного вероисповедания, держащиеся старого обряда, которым сильная вера и суровые обычаи искони не позволяли смешиваться с инородцами и инославными еще со времен царя Алексея Михайловича Тишайшего и лютого волка-гонителя патриарха Никона, который в страстном запале цезарепапизма взбулгачил всю Русь-матушку и был виновником, на радость сатане, великого и страшного раскола православного народа.
Много воды утекло с тех пор, прошло более трехсот лет, мир гнул свое, а старообрядцы – свое. Мир обживал космос, ковырял луну, серийно выпускал ракетные установки с ядерной начинкой, опутал всю землю компьютерной сетью, пересаживал умирающим богачам чужие почки и сердца, без семени клонировал животных и людей, обжирался наркотиками, обкуривался табаком, опивался водкой, устраивал дикие апокалиптические войны, в шикарных блудищах скакал в рок-н-ролле и совсем освободил себя от «химеры, называемой совестью», как говаривал когда-то всем известный Адольф.
Старообрядцы же, отплевываясь, отвергали этот поганый гибнущий в пороках мир, говоря, что так и надлежит быть при кончине веков, что при дверях мы, и не согрешим. Они, по завету Христа, давали пришлому путнику кружку воды, но вослед ему разбивали кружку о камень, чтобы не опоганиться после табачника со скобленым рылом. Они удалялись, не приемля мир, уходя в дебри и глушь подалее от соблазнов проклятой действительности. Мерно и мирно старались они жить, подобно солнцу, проходящему свой дневной путь.
Чем дальше они удалялись к горней взыскуемой стране, тем больше Святый Дух нисходил на них. Так, во всяком случае, они считали. Может быть, они были и правы. Народ сидел тихо, усыпленный монотонным чтением псалтири. Большак около печки ворочался на стружках в своем некрашеном, сколоченном на скорую руку гробу.
Время от времени кто-то вставал и клал земные поклоны с Иисусовой молитвой перед чудной красочной иконой «Спасово Пречистое Рождество», снимая нагар с толстой, ярого воска свечи.
В красном углу икон было много, и все древние с двуперстным благословением высокого письма: «Нерукотворенный Спас с омоченными власы», многоличные иконы с деяниями, годовой индикт, двунадесятые праздники, Страшный суд, седмица с предстоящими.
Перед этой тревогой скитские прозорливые старцы, ломаные-переломанные в сталинских лагерях, но Господним Промыслом освобожденные из них безбожником Никитой Хрущевым, гневно тряся бородами, кричали по всем сибирским моленным, что история ныне повторяется, что наше время можно сравнить с колотившимся в издыхании ветхим и блудным Римом в период своего упадка.
Се жених грядет в полунощи, и при Втором Пришествии Спаса не все мы умрем, но все переменимся, и наше тяжелое, очугуневшее тело душевное, грешна плоть, превратится в благоухающее, легкое и сияющее Фаворским светом тело духовное. И грешники тоже получат новые тела нетленные, но не для славы и радости неземной, а для мук вечных и для червя неусыпающего, червя жестокого и неумолимого. И тела грешников будут черны, яко сажа, и зело зловонны...
Большак сел в гробу, расчесал пятерней бороду и оглядел народ. Многие спали. И тогда он с петушьим всхлипом возгласил кондак: «Душе моя, душе моя, востани, что спиши; конец приближается, и хощеши молвити; воспряни убо, да пощадит тя Христос Бог, иже везде сый и вся исполняяи».
Все зашевелились, стали протирать глаза. По-прежнему спали только дети, свернувшись калачиком на полу.
– Гликерия, ты здесь?
Встала здоровенная баба, у которой все было большое: и вылупленные светлые глаза, и рот с лошадиными зубами, и руки землепашца во многих поколениях, из-под платка выбивались на лицо космы пшеничных волос.
– Здесь я, отец, здесь, родимый.
– Ну-ка, Гликерия, взбодри народ, заводи-ка каку духовну стихеру!
Гликерия обтерла рот ладонью, поправила на голове платок и начала низким трубным голосом:
Плачу и рыдаю, смертный час помышляю.
Судит судия, праведныи.
Течет река, река огненная.
От востока течет она до запада.
Идет же, Михайло Архангел.
Вострубит он,
в трубу золотую,
Воставайте живыя и мертвыя от гробов,
Которыя праведная души.
Воставайте лицами ко востоку.
А грешныя души, ошую.
Грешныя души идут плачут.
Плачут оне и возрыдают.
Михайлу Архангелу пеняют:
О еси Михайле Архангеле.
На кого ты нас грешных оставляешь.
На кого ты нас грешных спокидаешь.
Речет к ним Михайло Архангел:
Пойдите вы прочь беззаконнии.
Почто вы на вольном свете жили
Господу Богу ни молились.
Нищих и убогих ни любили.
Зато вам вечная мука.
Зато вам червь неусапаемыи.
Молем тебя Христе Боже.
Вечныя муки избыти.
И царство небесное получити
И во веки веком. Аминь.
Из прошлого:
И разослал по церквям патриарх Никон новые справленные книги. Когда же русские люди заглянули в новые книги поближе, то пришли в большое смущение. Мало того, что они не нашли в новых книгах ни крестного знамения двуперстием, ни сугубой аллилуи, ни хождения посолонь. Они увидели, что в тексте самих книг много того, к чему привыкло ухо и язык, совсем нет – точно ветром вымело, а многое появилось новое, неизвестно откуда.
Увидели, что в новых книгах – «та же речь напечатана, только новым наречием»: где «церковь» была – тут «храм», а где «храм» – тут «церковь», где «отроцы» – там «дети», а где «дети» – там «отроцы», вместо «креста» – «древо», вместо «певцы» – «песнословцы», вместо «ходив» – «пешешествовал». «Чем же это новое лучше старого?» – в недоумении спрашивали русские люди. Оказывается, патриарх Никон говорил главному справщику книг Арсению Греку: «Печатай, Арсён, книги как-нибудь, лишь бы не по-старому».
И много русских людей закричало: «Если священники будут служить по новым служебникам, то мы от них и причащаться не хотим!»
Возмущение охватило и знаменитый Соловецкий монастырь, его монахи все присланные им служебные книги свалили в сарай, заперли их, а службу правили по старым. Соловецкие старцы, которых позднее подвесят на крючьях за ребра и утопят в море царские стрельцы, сейчас твердили, что Москва – третий Рим, четвертому – не бывать и поэтому надо хранить Православие больше, чем зеницу ока, им спаслись святые угодники, обильно, как звезды на небе, просиявшие на Русской земле. Везде порушена вера православная, только на Москве до дней наших стояла она твердо и сияла, яко солнце. А теперь и у нас враг Божий – Никон хочет ее извести.
Недовольство в народе все возрастало, и в церквях начался разнобой: в одних служили по-старому, в других – по-новому. Народ переставал ходить в церковь, стал чуждаться священников, даже в Великий Пост церкви пустовали. И противником крутой перестройки обихода Русской Церкви на греческий лад патриархом Никоном стал подмосковный протопоп Аввакум, впоследствии вождь великого раскола православной церкви.
Но вернемся к нашим временам. Большуха – старая хозяйка старообрядческой семьи в этом доме, где собрался народ, ожидая конца света, встала со своего места и, охая, направилась к большаку, сидящему во гробе и со вниманием слушающему духовную стихиру, которую пела рослая Гликерия. Подойдя, она села и стала шептаться с большаком.
– А что, отец, долго ли нам сидеть так и ждать? Уж очень докучливо ждать-то.
– Ну, мать, терпи. В Писании сказано: «Претерпевший до конца, тот спасется».
– Так-то оно так, отец, но уж больно тяжко ждать, а душа ведь так и рвется, так и просится в Царствие Небесное.
– Терпи, терпи, старуха, правду о временах и сроках знает токмо один Бог Отец. По молитвам нашим и за благочестие наше было ведь знамение велие в скиту. Ведь сам батюшка Илья-пророк и Праведный Енох явились. Они – посланники Божии. Так и в Писании про Илью и Еноха сказано, что они наперед явятся.
Старуха, сняв с бороды большака висящую гробовую стружку, припав к его уху, прошептала:
– Батя, а вдруг сбрехал Леонидушка-блаженный, может, хлебной-очищенной хватил без меры, вот и заблажил. Ведь он любит прикладываться, и бутылка у него всегда за пазухой. Наверное, попритчилось ему про Илью да Еноха.
– Что ты, что ты, старуха, языком-то зря мелешь. Ой, мать, грешишь перед концом-то. Так прямым ходом и угодишь к сатане в жерло.
– Прости меня, Христа ради, отец, – старуха стукнулась лбом о край гроба.
– Ну ладно, Бог простит.
– А я вот, отец, с чем к тебе пришла.
– Ну давай, выкладывай быстрее, а то я молиться должон.
– Так вот, отец, чего нам зазря тарантиться, ждать. Конечно, времена и сроки в руце Господней, да и явление было Леонидушке-блаженному. Нас тут собралось больше сорока душ. Может нам, как раньше делалось?
Большак даже подскочил в гробу:
– Ты что, старуха, запалиться хочешь?
– Да, отец, наше Поморское согласие раньше всегда так поступали. И батюшка наш, святый мученик Аввакум, в срубе никонианами сожжен бысть в Пустоозерске. Да и старцы наши, мученики, всегда нас на огненную кончину благословляли.
Из прошлого:
С супротивниками новой веры стали поступать круто, появились указы о розыске раскольников и о сожжении нераскаянных в срубах, если они на месте казни не отрекутся от своего упорства.
И народ стал смотреть на казни, как на мученический подвиг. Духовная власть при помощи мирских властей все жестче и решительнее преследовала ослушников.
Началось массовое бегство старообрядцев в северные области России, Олонецкие леса, на реку Выг, в Новгород-Северские земли, в Польшу, в Поволжье, на Кубань, Кавказ, за Урал, в Сибирь.
Тем временем в России начались страсти. По всей стране прошла чума, погубившая множество народа, после чумы начался голод, стояли страшные трескучие морозы, налетали неслыханные бури, градом выбивало поля, на небесах то и дело видимы были знамения: столпы кровавые ходили, солнце меркло, явилась громадная звезда с хвостом-метлой. Темный ум простого народа смутился окончательно, а ревнители старой веры, указывая на все происходящее, вопили: «Зрите, православные, зрите знамения гнева Божия, излия бо Вышний фиал ярости своея грех ради наших!»
Пошли слухи, что настали последние времена. Люди забросили свои дела, не пахали, не сеяли, выпустили на волю скотину, каялись друг другу в грехах. Ожидали громкогласной трубы архангела. По преданию, кончины мира ожидали ночью, к полуночи.
И вот, каждую ночь, при наступлении 12 часов, надевали люди смертные рубахи и саваны, ложились во гробы и ждали трубного гласа, отпевая себя заживо или как полагается по чину церковному, или же пели заунывным, за душу хватающим напевом особый стих:
Древян гроб сосновый,
Ради меня строен.
В нем буду лежати,
Трубна гласа ждати.
Ангелы вострубят.
Я, хотя и грешен,
Пойду на Суд к Богу,
К Судье две дороги
Широкия долги:
Одна то дорога
Во Царствие Небесно,
Другая дорога в
Во тьму кромешну.
Но, хотя конец света Господним разумением пока не приходил, народ крепко утвердился в том, что пришло время антихристово и истинной веры не осталось на земле.
И, боясь печати антихристовой, раскольники стали учить, что надо покидать этот мир, которым овладел враг Божий. Время приспело лихое, никогда такого не бывало, и поэтому нет нам больше места в этом мире, а только один путь – в огонь, да в воду. Сгорел – от всего ушел. И пусть все горят – и старики, и взрослые, и женщины, и мужчины, и девицы, и юноши, и самые грудные младенцы, да не согрешат больше и от печати антихристовой уклонятся, а кто примет сию печать, нет ему более спасения.
И тысячи собрались в храмы и сараи и сжигали себя, чтобы попасть в Царствие Небесное. Велика тогда была гарь на Руси и при царе Федоре, и при Петре Великом, и при императрице Анне Иоанновне. Пошло тогда по Руси это ужасающее огненное крещение. Только в великой Палеостровской Гари на Севере сгорело сразу пять тысяч старообрядцев от старцев до младенцев.
Гари продолжались до половины XVIII века.
Но вернемся к нашим временам:
Большуха вытерла слезы и продолжала:
– Керосин у нас есть, из сарая натащим в избу сена, забьем досками двери и окна и, Господи благослови, примем огненное крещение и всем гуртом взыдем в Царствие Небесное, да избегнем антихристовой печати, которую, как я слышала, ставят уже у хохлов.
Большак дернул себя за бороду и, поперхнувшись, закашлялся.
– Да погоди ты, старуха, как-то не тае сейчас, не тае. Вроде бы уже не в моде. Что нам старые века поминать, да народ прежде времен губить. Подождем до 12 часов, а там что Бог даст.
Большуха молча отошла, положила перед иконами «начал» и села в свой угол с лестовкой в руках, творя Иисусову молитву. Народ, привыкший к многовековому послушанию, сидел с лестовками в руках и пока не роптал.
На дворе был легкий морозец, небо вызвездило. Было тихо, это была благодатная предпасхальная ночь. Пасха в этом году была ранняя, в марте. В избе стояла духота, учиненный чтец едва уже ворочал языком.
Кто-то встал и открыл форточку. Вдруг воздух задрожал, и мощный густой колокольный звон, упругий, медноголосый, волной ворвался в избу.
На русскую землю пришла Пасха. Люди в избе встрепенулись, встали и начали креститься широким двуперстным осенением.
В недалеком от этой избы православном храме совершался крестный ход, колыхались хоругви, в расшитых полотенцах несли святые иконы. Слышалось пение стихиры пасхального крестного хода: «Воскресение Твое, Христе Спасе, ангели поют на небесех: и нас на земли сподоби чистым сердцем Тебя славити». Народ из избы вышел во двор, смотрел и слушал, крестясь, кланяясь и христосуясь друг с другом. Большак, кряхтя, вылез из своего гроба, взял его в охапку и вынес в чулан.
– Ну, старуха, сбрехал наш Леонидушка-блаженный. Зазря только народ потревожили, да и продали все имущество. Но это ничего. Зато радость нам сегодня велия. Христос воскресе, старуха!
– Воистину воскресе, отец!
– Посмотри, старуха, что там у нас осталось, чего нет – спроси у соседки и приготовь народу утешение, чтобы разговелись и возрадовались, ведь нынче велик день – Святая Пасха.
Христос воскресе!
На этом свое повествование заканчиваю, а вам всем желаю доброго здравия, мирности душевной и спасения во Христе. Будьте Богом хранимы!
ПТИЦЫ НЕБЕСНЫЕ
ШМУЦТИТУЛ – II
Серафима
В начале ХХ века в сером невзрачном недавно учрежденном уездном городе Иваново-Вознесенске видное место занимали большие ткацкие корпуса с множеством ярко освещенных окон и закопченными красного кирпича стенами. Из упиравшейся в небо фабричной трубы безостановочно валили клубы черного угольного дыма, в зависимости от погоды уходящие ввысь или стелившиеся по земле. Тяжелые паровые машины, пыхтя и сотрясаясь, вращали тянущиеся под потолками цехов железные оси, от которых шло множество шкивов – трансмиссий к сотням ткацких станков. Для того чтобы нить в станках не обрывалась, в цехах была устроена удушливая тропическая жара. Работающие станки создавали в цеху оглушительный шум, и между ними, обливаясь потом, сновали полураздетые ткачихи. В свое время грубо и тяжело ревел фабричный гудок, оповещая уход одной смены и приход другой. Это была известная ткацкая фабрика промышленника купца первой гильдии Бурылина, изготовляющая знаменитые дешевые ивановские ситцы, идущие на потребу не только в Россию, но и в Среднюю Азию, Индию и Китай. Ткачихи, работающие на фабрике, не были безликими трудовыми муравьями, как их после представляла советская печать, но многих, особенно давно работающих, Бурылин знал в лицо и вникал в их нужды, скорби и заботы. Одной из лучших ткачих у него была Серафима Новикова – рослая рябая женщина с добрым лицом и большими руками, которую молодые работницы звали «тетка Сераня». По требованию хозяина, мастер, сидя в конторке, посматривая поверх тонких железных очков в цех, старательно составил список лучших работниц. Первой в списке значилась Серафима Новикова. Хозяин пригласил их к себе в особняк, куда они робко вошли, пораженные невиданной роскошью. В зимнем саду среди пальм, фонтанов и цветов был поставлен стол с богатым угощением. Бурылин, рассадив их по местам, поднял бокал с шампанским и, произнеся поздравительный тост, выпил с ними за их старательную работу. После обильного угощения, развеселившиеся ткачихи слушали граммофон, где пела русские романсы Плевицкая, где актер комик высоким голосом скороговоркой рассказывал анекдоты. После чего хозяин каждой ткачихе поднес в конверте денежную премию и памятный подарок.
Тетке Серафиме достался плоский палисандрового дерева ящик, изнутри выложенный алым бархатом, на котором в гнездах лежали серебряные ложки и вилки. Довольные ткачихи разошлись по домам к своим мужьям и детям, а Серафима тоже пошла к себе в дом, где ее ждали двое приемышей-сирот, родители которых умерли от холеры. Из-за того, что Серафима была рябая, замуж ее никто не взял. Так и жила себе она в небольшом деревянном доме в Хуторово, воспитывая двух мальчишек. Работа на фабрике была тяжелой. Еще до рассвета по гудку вставала, умывшись, молилась и, выпив чаю, шла на фабрику. Работа и впрямь была каторжная по десять-двенадцать часов, никаких отпусков тогда не было и в помине. Серафима, глядя на свои руки с вздувшимися венами, говорила, что ситцем, который она наткала за полвека, можно было бы одеть полмира. Больная, не больная – все равно надо было идти в цех, и только с Божией помощью она совершила эту полувековую каторжную работу. Часто утром вставала немощная, неотдохнувшая, но, помолившись и испросивши у Бога силы, шла на работу. При Советской власти уже было полегче. И рабочий день поменьше, и тебе отпуск, и больничный лист, и даже в доме отдыха раз побывала. От новой власти ей был пожалован орден «Знак Почета». А ситец всегда был нужен людям, при любой власти и в революцию, и в Гражданскую войну, и в Отечественную.
Я приехал в Иваново навестить бабушку Серафиму в 1946 году, сразу после войны. Она уже по старости на фабрике не работала, хозяйничала дома, получая скромную пенсию. Ее дом стоял в саду на краю города, и здесь было тихо и приятно. И только иногда, нарушая тишину, был слышен паровозный гудок и стук колес по рельсам проходящего вдали поезда. Да еще галки, живущие на колокольне закрытой заброшенной церкви, время от времени поднимающие гвалт и летящие всем скопом к бабушке в сад клевать ягоды, но всегда с позором изгоняемые хворостиной зорко следившей за порядком хозяйкой.
По приезде в Иваново я решил ознакомиться с его достопримечательностями, но таковых в этом, еще недавно промышленном селе, не оказалось. Мне предлагали осмотреть здание, где впервые в мире возникли советы, или полянку на реке Талке, где впервые на маевку собирались рабочие, а бабушка Серафима посоветовала сходить в Бурылинский музей. Бурылин был большой оригинал, учреждая среди фабричных корпусов, жилых кирпичных казарм и серых сгрудившихся избушек музей, куда со всего света собирал разные диковины. Музей помещался в особняке в стиле модерн. И первое, что я увидел, это были два рогатых и клыкастых африканских дьявола, раскрашенных черной и красной краской, плотоядно взирающих на посетителей. За ними в ряд стояли чучела разных зверей, среди которых я помню: льва, гориллу и удава. Были здесь страшные японские и тайские ритуальные маски, оружие дикарей, полки с заспиртованными в банках уродами. Но жемчужиной музея была настоящая египетская мумия с оскаленными зубами и усохшим черным носом. Советский период был представлен почетными грамотами, медалями почивших передовиков труда, снопами ржи, льна и искусно сработанным из гороха портретом Сталина. Музей в революцию не разграбили, пострадала только коллекция уродов, из банок которых революционные матросы выпили спирт. Кроме музея, Бурылин в Иваново построил несколько церквей. Церкви в городе давно уже были не в почете, но в революцию постарались особенно, и священника сейчас днем с огнем не найдешь. Правда, в начале двадцатых годов на религиозное безвластие в Иваново прибыл самозванный обновленческий митрополит. Без бороды, со скобленным рылом, он не скрываясь курил папиросы «Ира», имел молоденьких наложниц и говорил такие срамные проповеди, что бабульки только ахали и, закрыв лицо платком, выбегали из храма. Потом и его унесло революционным ветром неизвестно куда.
Иногда я ходил гулять на окраину города к большому собору, стоявшему посреди капустного поля. Кочаны там росли отличные, большие и тугие, а вот собор был в абсолютном забросе. Дверей там уже не было, и посередине мальчишки развели костер, пекли картошку и калили железную трубу с водой, которая стреляла в потолок деревянным кляпом. На стенах и под куполом хорошо сохранилась роспись, и спокойные лики святых угодников безмолвно взирали на эту мерзость запустения. По периметру купола шла золотыми буквами четкая надпись: «Чистые сердцем Бога узрят». Народ здесь как-то легко поддался безбожной пропаганде и совершенно отстал от Бога, и Бог у них никакой стороной не присутствовал в жизни. Но бабушка Серафима от Бога не отреклась. «Дураки вы, дураки, – говорила она, – главное-то в жизни Бог, а вы потеряли Его, а придет злое время, и вы будете тосковать и искать Бога, да Он не сразу откроется вам».
Утром и вечером она вставала на молитву перед иконами в восточном углу, где тихо мерцала зеленая лампадка, и просила у Бога не здоровья, не достатка, не еще каких-либо благ, а просила она, чтобы скорее кончилось это безбожное время, вновь открылись храмы и вновь запели Пасху. Раз в году на Светлое Христово Воскресение ездила она в Троице-Сергиеву Лавру, чтобы исповедаться и причаститься. Возвращалась тихая, задумчивая, и в ее голубых глазах светилась радость.
Лето уже приближалось к концу, но дни еще стояли теплые, солнечные. Я брал у бабушки Евангелие, книгу в то время редкую и запрещенную, и уходил в сад. Там, лежа на траве, среди сухого малинника, я долго смотрел на плывущие в небе облака и думал о том, что вся жизнь у меня еще впереди, что в ней еще будут радости, а может быть, и скорби. Но скорбей пока еще не было, и я, повернувшись на бок и подперев голову ладонью, читал Евангелие: «Авраам родил Исаака, Исаак родил Иакова; Иаков родил Иуду и братьев его».
И как-то сладостно было на сердце от этих простых слов: «Авраам родил Исаака», и наше зыбкое, временное и непрочное бытие виделось неколебимым и вечным, и на призывы Христа – «Придите ко мне все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас» – хотелось ответить радостными слезами и, взяв посох и котомку, ни о чем не думая, идти к дальним неведомым горизонтам.
И я подолгу читал Евангелие, осторожно переворачивая пожелтевшие страницы, пока на крыльцо не выходила бабушка Серафима и, приставив к глазам козырьком ладонь, высматривала меня в саду и кричала: «Валюшка, иди обедать!»
В те далекие послевоенные голодные годы обед был немудреный. На первое бабушка подавала постные щи, обильно посыпанные укропом, на второе оладьи из вчерашней пшенной каши, политые горьковатым льняным маслом, на третье – чай с сахарином. Чай у бабы Серафимы был возведен в культ. Пила она его только из самовара, который кипятила уже с раннего утра. «Пока я не выпью чая, я как неживая, – говаривала она. – Надо, надо брюхо чайком прополоскать». После чая она и впрямь оживлялась и принималась за дела. Дел у нее было много: пойти привязать козу на травку, покормить обедом своих воспитанников, когда они придут с работы. Все она делала спокойно, не торопясь, все с молитвой. Поэтому и приготовления ее всегда были вкусные. Вспоминала она и Бурылина и из стеклянной горки доставала заветный плоский ящик и показывала серебряные ложки и вилки, которые не продала и не променяла в самый лютый голод.
– Я за свою жизнь никого не обижала, всех жалела и многим помогала как могла. Можете по всему Иванову пройти и спрашивать: обижала ли кого бабка Серафима? Я думаю, что такого человека не найдете. – Как-то вечером, сидя за чаем, без хвастовства говорила она. – Наш род пришел в Иваново-Вознесенск с реки Суры. Она впадает в Волгу. Там мы жили, пока не приехал к нам вербовщик-приказчик Бурылинский набирать ткачих на фабрику. Приказчик молодой, пригожий, веселый, говорил сладко приманчиво, плясал, играл на гармошке. Ну, девки нашей деревни, все мои сродницы, и двинулись скопом в Иваново. Там очень-то хорошо не было, но и плохо не было. Девок вскоре разобрали замуж, а меня – рябую никто не взял. Так и осталась вековухой. Кому рябая нужна? Вот на фабрике меня ценили за работу. При Советской власти я больше наставницей была для молодых ткачих.
Хотя бабушка Серафима потомства не оставила, но воспитала двух сирот и на работе не посрамилась. Умерла она легко, потому как больших грехов за ней не водилось. Вечером помолилась, легла спать, так и уснула вечным сном. Пришли ее подруги-старушки, обмыли, опрятали покойную, читали по очереди Псалтирь. Воспитанники тем временем поехали в Сергиев Посад отыскивать батюшку. Нашли заштатного старого и очень нуждающегося батюшку. Привезли его в Иваново. Отпевать пришлось на дому, и батюшка отпел Серафиму по полному чину. Все было сделано честь по чести. Погребение совершили на кладбище возле Куваевского леса. На могиле поставили православный крест с надписью: Серафима Ивановна Новикова. Подарок от Бурылина она завещала продать, а вырученные деньги отвезти в Троице-Сергиеву Лавру на помин души, что и было сделано.
Год на Волге
(Рассказ старого солдата)
Вхождение в войну обычно начинается с вокзала, где происходит погрузка воинской части в эшелон, составленный из платформ и старых щелястых обшарпанных товарных вагонов, в которых теснились солдаты. На платформах везли полевые кухни, танки, грузовики, пушки и зенитные установки с прислугой на случай воздушного налета «юнкерсов».
На дворе еще стояло бабье лето, и поэтому двери вагонов были открыты, но перегорожены деревянной балкой, чтобы какой растяпа не вывалился на ходу. Немецкая авиация уже активно действовала в этом районе, и поэтому наш эшелон двинулся ночью. Видимо, машинист не отличался деликатностью: вначале паровоз осадил назад так, что лязгнули стальные буфера, а затем резко рванул вперед, так что мы горохом посыпались с вагонных нар на пол с криком и матерком в его адрес.
Мы были полностью экипированы и оснащены всем, что полагается по штату. Во-первых, громоздкой мосинской винтовкой образца 1891 года с трехгранным штыком воронёной стали, про который наш старшина Степан Охрименко, протирая его суконкой, любил говаривать, что пуля – дура, а штык – молодец. На ремне в патронных сумках полный комплект обойм с новенькими желтыми патронами с торчащими из них острыми пулями, которые я бы не назвал дурами. При ходьбе по заду ритмично хлопала саперная лопатка в чехле, годная не только для окапывания, но и для схватки в траншеях в ближнем бою. Стальная каска спасала только от комьев земли и камней, но осколки снарядов довольно легко рвали и дырявили ее. На боку в зеленой торбе висел еще противогаз с носатой резиновой харей; тут же был прицеплен круглый солдатский котелок – наш лучший друг и питатель, неразлучный до могилы. Пилотка с красной звездочкой украшала, но не грела наши головы. Серая шинельная скатка – дорогая подруга на всю солдатскую жизнь. На ногах грубые тяжелые ботинки на резиновом ходу с обмотками до колен. В брюках-галифе – узенький специальный карманчик с роковым черным пластмассовым футлярчиком, куда вкладывалась бумажка с нашей фамилией и адресом родителей и который была обязана сохранить похоронная команда.
А паровоз наш несется по степи во тьме ночной, выбрасывая из трубы клубы черного дыма с огненными искрами, и везет нас не на побывку к матери в деревню, а в самое жерло, самое пекло сражения за Сталинград. Хочется высунуть голову в дверь, чтобы глотнуть (я бы оставил вместо предлагаемого «глотнуть» - «хватить глоток») свежего воздуха, но высовываться нельзя, сразу схватишь кусок угля в глаз и намучаешься с ним потом. Под стук колес заунывно играет гармошка. Это наш ефрейтор Вася Селезнев, свесив с нар ноги, играет и поет сиплым прокуренным голосом: «Черный ворон, что ты вьешься над моею головой, ты добычи не добьешься, черный ворон, я не твой…». Старшина Охрименко ругается и приказывает Васе рвануть что повеселее. Вася делает задорное вступление и поет, как с «одесского кичмана бежали три уркана…»
Утром старшина, вскрыв несколько банок с американской колбасой и разрезав ее финкой на вертикальные дольки, производил солдатский дележ. Наводчик противотанкового ружья Кузьма Брюханов был поставлен лицом к вагонной стенке выкрикивать фамилии. Старшина, подцепив финкой кусок колбасы, спрашивал Кузьму: «Кому?» Кузьма кричал: «Иванову». Иванов подходил и снимал с ножа свою долю. Старшина опять кричал: «Кому?» Кузьма: «Юсупову». Старшина с куском колбасы на ноже обернулся к Юсупову: «Юсупыч, колбаса из чушки. Будешь брать?»
Юсупов – коренастый узбек, заряжающий ПТР, – осклабившись, подошел и, сняв кусок, положил его на хлеб: «Чушка, барашка, все равно кушать мала-мала надо. Барашка ёк – кушай чушка, чушка ёк – кушай махан».
Впоследствии, когда немец вплотную прижал нас к берегу Волги, а снабжение из-за ледохода прекратилось, то все мы ели махан, и радовались еще, что нам подвернулась старая кляча. Поев и попив из канистры воды, курили сибирскую махорку «Бийский охотник». Щепотью доставали из кисетов грубую крошковатую махру, сыпали ее на клочок армейской газеты и завертывали, послюнив края. Старшина Охрименко свертывал себе солидную козью ножку, и вагон наполнялся синим махорочным дымом так, что некурящие заходились в кашле и старались держаться ближе к открытой двери. Крепка и забориста была фронтовая махорка. Про то, что нас ожидает, старались не говорить, а больше вспоминали то, что оставили дома.
Война уже показала свой страшный оскал. В степи за станцией Лиски три немецких «юнкерса-88», покружась каруселью, пошли в пике на эшелон и клали бомбы по обе стороны полотна. С платформ огрызались скорострельные зенитные пушки и строчили крупнокалиберные пулеметы. От одного юнкерса пошел легкий дымок, и все они, развернувшись, ушли на запад. В нашем вагоне осколком бомбы убило молодого солдатика Родионова. Небольшая такая ранка в правом виске, и крови-то вытекло совсем мало, но тем не менее он был мертв. Хоронили его на полустанке в степи. Место на горке нашли сухое, песчаное, могилку выкопали неглубокую, просторную и положили его во всем одеянии: в гимнастерке с застегнутым ремнем, пилотка со звездочкой, сапоги новые на нем. Все честь по чести. Лежит родимый, молодой красивый парень, и все при нем. Жить бы ему да жить, а тут засыпали землей и отправили в веки вечные. Дали салют из винтовок и разошлись по вагонам.
Наконец, ночью мы прибыли к Волге, переправились на левый берег и стали в резерв недалеко от Средней Ахтубы. Страшно было смотреть, что происходило на правом берегу. Сталинград, протянувшийся по правому берегу Волги на пятьдесят километров, был весь в огне. Черным дымом заволокло небо, и не было видно солнца. Немецкая авиация делала на город по две, иногда по три тысячи вылетов в день. Сбрасывали не только мелкие осколочные бомбы, но и бомбы по половине и по тонне весом, так что земля вздымалась и ходила ходуном, как при землетрясении. Кроме бомб для устрашения немцы сбрасывали с самолетов рельсы, тракторные колеса, бороны, листы котельного железа, – и все это с диким воем, скрежетом и лязгом летело с неба на город.
Сами «юнкерсы», входя в пике, включали мощные сирены, и только от одних этих адских звуков душа готова была выскочить из тела. Перед нами была прижатая врагом к берегу Волги 62-я армия генерала Василия Ивановича Чуйкова. В виде дуги флангами она опиралась на берег, фронтом же занимала несколько улиц. Немцы через радиоустановку призывали сдаваться: «Рус, завтра Вольга буль-буль». Против наших двух армий, защищавших Сталинград, 62-й и 64-й, уже потрепанных и обескровленных еще на подступах к городу, стояли мощные, постоянно пополняемые солдатами и техникой 6-я армия генерала Паулюса, 4-я танковая армия генерала Гота, группировка из нескольких дивизий «Шехель», четыре румынские пехотные дивизии и 4-й немецкий воздушный флот, имеющий более тысячи боевых самолетов.
Переправа на правый берег Волги обычно осуществлялась по ночам в целях безопасности, но все равно немцы по ночам беспрерывно подвешивали над переправой осветительные ракеты и вели обстрел из орудий и крупнокалиберных пулеметов по бронекатерам и баржам. Потери при переправе были всегда, и Волга, окрашиваясь кровью, несла вниз по течению тела русских солдат и обломки барж.
Утром, прибыв на правый берег, я увидел дымящийся и лежащий в руинах город с почти непроходимыми улицами, заваленными обрушившимися стенами домов, столбами и деревьями. Среди руин стояли разбитые сгоревшие танки, бронетранспортеры, грузовики и лежала целая армия трупов. Они были везде: в руинах домов, на улицах, в подвалах, в оврагах и траншеях. Особенно меня поразила пересекающая город река Царица, протекавшая в узкой глубокой балке, русло которой было сплошь завалено трупами так, что не было видно и воды. Они лежали в разных нелепых позах, раздувшиеся и страшные в своем неправдоподобии. Немцы не прекращали свои атаки ни на один день. В том числе, пытаясь по мелкому руслу Царицы прорваться к Волге, где их и уничтожали шквальным пулеметным огнем.
Из вновь прибывших бойцов формировали штурмовые группы для ночных боев. Группы были небольшие, не более шести человек. Вместо винтовок нам выдали автоматы Шпагина, гранаты и ножи, а мне еще дали ранцевый огнемет. Командовал нами опытный в ночных боях сержант. Нашей задачей было ночной вылазкой проникнуть в дома, где на верхних этажах засели немецкие снайперы и солдаты с крупнокалиберными пулеметами, обстреливающие водную переправу, и уничтожать их, а также минировать эти дома и подходы к ним. Тихо, как тени, пробирались мы в развалинах, прислушиваясь, где могли находиться немцы. Обнаружив их, мы действовали молниеносно: подкравшись, бросали в помещение гранату и после взрыва давали еще очередь из автомата, и если этого им было мало, я бил туда огненным шквалом из огнемета. После этого мы так же быстро исчезали, чтобы избежать скорого возмездия. И так, всю ночь крались мы по развалинам, выискивая очередные жертвы, и – опять быстрый бросок и отступление. Бывало, что не все возвращались из ночных рейдов: некоторые были убиты, некоторые попадали в плен. Раненых товарищей мы тащили на себе, сдавали их в медсанбат у переправы.
Как-то быстро наступили зимние холода, и мы дрогли от холода в своих землянках. Печурку топить было нельзя, так как немцы сразу засекали дым и начинали обстрел из минометов. Они уже были близко от наших позиций, буквально в ста метрах, а кое-где на бросок гранаты. На Волге образовалась шуга, а потом пошел лед, и снабжение на какое-то время прекратилось, потому что лодки и катера затирало льдинами. На помощь пришла авиация, сбрасывая на парашютах боеприпасы и продовольствие. Но немцы были так близко от нас, что часть грузов попадала к ним.
Хитрый узбек Юсупов придумал какой-то особенный дымоход, шедший по земле и прикрытый ветками, чтобы дым рассеивался. Тогда мы обогревались и варили мерзлую конину.
Юсупыч говорил: «Чушка ёк, махан бар. Война кончал, все ко мне Коканд едем. Месяц сидеть будем, плов кушать будем, кок-чай пить будем».
– Вряд ли, Юсупыч, придется тебе кок-чай пить. Отсюда живым не уйдешь, – сказал старшина.
– Не надо меня убивать, дома маленький баранчук есть. Кто им кушать будет давать, если Юсуп помирай?
– Это что, барашков ты, что ли, жалеешь? – спросил старшина.
– Нет, баранчук эта мой маленький детишка есть.
Помню, в декабре, на немецкое Рождество, было затишье, да и немцы уже потеряли свой дух, потому что не смогли выполнить приказ Гитлера: «Во что бы то ни стало овладеть Сталинградом и сбросить русских в Волгу». И мало того, сами уже попали в окружение, но сдаваться не хотели и бешено оборонялись, наносили урон нашим войскам, и сами несли большие потери.
На этот раз нам было дано задание ликвидировать пулеметные гнезда на верхних этажах «Дома специалистов». Около двенадцати часов ночи мы прокрались к этому зданию и, затаившись, выясняли обстановку. Немцы спустились в нижний этаж дома и справляли свое Рождество. Их было четверо, и по голосам мы определили, что они находятся в порядочном подпитии. Было слышно, как один играл на губной гармошке, а другие пели рождественскую песню «Хайлиге Нахт». Пели пьяными голосами и с какой-то большой тоской, так как знали, что дела их плохи и близок полный разгром.
Это были пулеметчики, которые постоянно обстреливали нашу переправу. Один из них, продолжая напевать, вышел из дома и стал мочиться на стенку. Я прыгнул на него сзади и ударил финкой в шею. Из раны хлынул фонтан крови, и он, захрипев, повалился на снег. Я обшарил его карманы и вынул документы. Тут из-за облаков вышла луна, и я увидел у него на брюках привинченный орден Красной Звезды. Я быстро вырезал его финкой и положил себе в карман. Потом подозвал товарищей, и мы приготовились к броску. Немцы из комнаты уже звали пропавшего Вилли. Мы ворвались в помещение и перекололи их ножами. Поднявшись на верхний этаж, обнаружили два крупнокалиберных пулемета и привели их в негодность.
Днем мы обычно отсыпались в блиндаже, хотя немцы предпринимали беспрерывные атаки, а с левого берега через наши головы в расположение немцев с воем летели реактивные снаряды «катюши» и снаряды тяжелой артиллерии. Все тряслось, грохотало, с накатов на нас сыпалась земля, но мы привыкли и спали. Проснувшись, мы садились закусывать. Были у нас трофейные деликатесы, принесенные из ночных рейдов. Если бы не эти трофеи, то мы почти всегда ходили бы голодными, потому что со снабжением было плохо. Главное, чтобы были боеприпасы, а уж снабжение пищевым довольствием было на втором месте. Из трофеев, помню, ели мы итальянские сардины, упакованный в пленку непортящийся немецкий хлеб. Спаржу в банках мы попробовали и выбросили, как неподходящий для русского брюха продукт. Ели шоколад в круглых оранжевых коробках. Сибирская махорка к нам давно уже не поступала, и приходилось курить слабые сигареты с верблюдом на пачке под названием «Варум ист яно рунд». Попадался нам отличный французский коньяк, а немецкий шнапс был сущая дрянь, наверное из опилок. Запасались мы и немецкими боевыми гранатами. Они имели длинную деревянную пустотную ручку, и гранату можно было прицельно и далеко бросить, а когда она падала, то ручка не позволяла ей катиться в сторону от цели. Однажды ефрейтор Вася Селезнев спрашивал старшину Охрименко:
– А правда, Степан, что с немцами Сам Бог? Ведь у них на пряжках написано: «Гот мит унс».
На что старшина, постучав согнутым пальцем по Васиному лбу, обозвал его глупым теля. И дал такое объяснение:
– С ними не Бог, а сатана, если посмотреть, что они творят с нашей страной и нашим народом. Вот был прекрасный город Сталинград, а во что они его превратили?! Пепел, камни и трупы. А то, что с ними Gott, то это правда, но какой Gott? Разве ты не знаешь, кто у них командует танковой армией? Да сам генерал Гот. Вот тебе и «Gott mit uns».
– И то правда, старшина, – сказал ефрейтор.
С приходом ночи наша штурмовая группа опять выходила в рейд. Так и жили мы от ночи до ночи. Так было до 22 ноября 1942 года, когда, развивая наступление, части Юго-Западного фронта соединились со Сталинградским фронтом, замкнув кольцо. В окружении оказалось 330 тысяч человек. Вначале немцы сопротивлялись упорно и все надеялись, что их деблокируют и выведут из окружения группы генерала Гота и Манштейна, но все было напрасно. Эти группы были нашими войсками разбиты и отброшены. До 10 января мы в составе 62-й армии атаковали немцев штурмовыми группами. От нашей роты в живых осталось всего два человека: я и узбек Юсупов. В конце января 1943 года, находясь в безвыходном положении от голода, морозов и отсутствия боеприпасов, подвергаясь постоянным артобстрелам и бомбежкам, немцы стали сдаваться в плен тысячами. А 31 января в плен был взят весь штаб Шестой армии вместе с фельдмаршалом Паулюсом.
Я стоял на Мамаевом кургане, смотрел на разрушенный и сгоревший город и думал: «Поле, поле, кто тебя усеял мертвыми костями?» А внизу, к Волге, куда они так стремились, конвоиры вели сотни тысяч немецких пленных. На них было жутко смотреть: так они в лютый мороз были плохо одеты, оборваны, истощены и обморожены. Их переправляли за Волгу и размещали в бараках. Но рок преследовал Шестую армию. Как я после узнал, среди пленных началась повальная эпидемия сыпного тифа, так как все они были завшивлены. Слабые, обмороженные люди были уже не в силах сопротивляться болезни, и от Шестой армии фельдмаршала Паулюса мало что осталось.
Вся Германия, узнав о гибели Шестой армии, была в шоке. Гитлер объявил трехдневный траур, но падение фашистской Германии было уже неотвратимо. Так закончилась великая и кровавая битва за Сталинград, где ценой тяжелых потерь нами была одержана Победа.
16 мая 2001 года






