Человек и маска: Монтрё, 1961–1964

 

I

 

Поезд из Цюриха в Женеву, проходящий через Монтрё по дороге к перевалу Симплон и дальше в Италию, поднимается от Лозанны в горы, и отсюда, сверху, открывается вид на озеро Леман. Внизу спускаются со склонов к воде виноградники. Сизо-голубая дымка на южной, французской, стороне озера скрывает нависшие над берегом синеватые громады Савойских Альп. На солнечной северной стороне железная дорога прядает вниз, и над ней разворачивается панорама богатых особняков; дальше с поезда видны берег, озеро в легкой ряби, черный лебедь, стайка лысух, тихо плещущихся в воде. Поезд поднимается в гору и вновь спускается к берегу, и увенчанные снегом клыки Дан-дю-Миди неясно вырисовываются за верхней долиной Роны в дальнем конце озера.

Горы и озеро застыли в волшебном великолепии. Пароход бесшумно скользит по воде, потом льнет к причалу. Виноградники, былое богатство этого края, когда-то спускались к самому берегу, а теперь отступают перед его новым богатством — отелями, пансионами и особняками. «Prochain arrêt, Montreux»[161], — объявляет кондуктор.

Минуту спустя вы выходите из здания вокзала на серые булыжники Авеню-дез-Альп, переходите дорогу, взбираетесь по Вокзальной лестнице к Гран-Рю, расположенной почти на уровне озера, — сосредоточенные на ней магазины зазывают туристов, высыпающих из автобусов, что тесно припаркованы на другой стороне улицы. Миновав Гран-Рю и узкую полоску парка, вы окажетесь на набережной, у самого Женевского озера. Повсюду, куда бы вы ни повернулись — направо, к Кларенсу Руссо, или налево, к Шильону Байрона, гениальный садовник посадил всевозможные деревья со всего мира. Пальмы у парапета прекрасно переносят зиму, хотя и покрываются ненадолго снегом. Ели, вязы, кипарисы, гингко, павлонии и кедры способны отвлечь туристов и от гор, и от озера.

Пройдите четыреста метров направо — здесь начинается сад отеля «Монтрё палас». Исключительно теплой осенью 1961 года Набоков часто сидел на скамейке между отелем и озером, у подножия плакучего кедра. На коленях он держал стопку карточек, служившую ему переносным письменным столом, в руке — карандаш; он задумчиво оглядывал горы на другой стороне озера, сочиняя очередную фразу Кинбота, и записывал ее — «в одном из самых чарующих и воодушевляющих парков, какие я знаю»1.

«Монтрё палас» останется домом Набокова до самой его смерти. Два его крыла простираются на целый квартал по северной стороне Гран-рю, его кухня доходит до Авеню-дез-Альп. Первое крыло отеля, «Синь»[162], было построено в 1837 году и в 1865 году выросло до нынешних размеров. В 1906 году было выстроено главное здание, и «Синь» стал частью «Монтрё паласа».

В первый год Набоковы жили на третьем этаже старого крыла в комнатах с видом на озеро — только окно набоковского кабинета выходило на север, на причудливую громаду соседней горы Мон-Кубли и другие вершины. Набоковы любили шутить по поводу этимологии названия городка: Владимир уверял, что Монтрё происходит от Mont Roux[163] — описывающего красновато-коричневое осеннее одеяние Мон-Кубли. Нет, возражала Вера, Монтрё наверняка происходит от «montre»[164], в честь ювелирных магазинов на Гран-Рю2.

На следующий год Набоковы переехали на шестой и последний этаж «Синь», заняв на этом этаже практически все комнаты с видом на озеро. Здесь не было слышно ни уличного шума, ни топота соседей сверху, и больше они уже никуда не хотели перебираться.

Прямо от стойки портье в главном вестибюле отеля бросаются в глаза просторные фойе и залы с высокими потолками, позолоченными архитравами, рядами канделябров, бледными настенными росписями конца XIX века. Однако до самого ремонта в 1990 году обстановка в набоковских номерах была на удивление непритязательной, а мебель — дряхлой и эклектичной. Вот как Набоков описывал свой номер-люкс в «Монтрё паласе»:

 

Наши хоромы состоят из нескольких крошечных комнатушек с двумя с половиной ванными комнатами, результат того, что два номера недавно объединили в один. Последовательность: кухня, гостиная-столовая, комната жены, моя комната, бывшая кухонька, теперь забитая моими бумагами, и бывшая комната нашего сына, теперь превращенная в кабинет [вернее, на момент этой беседы в 1970-х годах, в кабинет секретарши Набокова]. Квартира загромождена книгами, папками и скоросшивателями. Комната, которую можно было бы довольно величественно назвать библиотекой, содержит мои опубликованные работы, и есть еще дополнительные полки на чердаке, окно-фонарь которого часто посещают голуби и альпийские клушицы3.

 

Узкая спальня Набокова, она же кабинет, выходила окнами на озеро: по утрам солнечный свет струился по долине Роны, изливаясь на озерную гладь, а вечером, когда солнце опускалось за Дан-д'Ош, вода окрашивалась в алый цвет. Благодаря этому разливу постоянно меняющегося света комнатка увеличивалась в размерах и в течение пятнадцати лет могла вмещать в своих стенах ненасытное воображение Набокова.

 

II

 

Почему Набоковы выбрали Швейцарию? В конце 1960 года они вернулись в Европу в основном для того, чтобы быть поближе к Дмитрию, живущему в Милане, до которого было всего несколько часов пути. В Женеве, в часе езды, жила сестра Набокова. В Швейцарии водились любимые Набоковым альпийские бабочки. Это была красивая и спокойная страна без демонстраций и забастовок, в то время как в Италии или во Франции Набоков бы постоянно волновался о том, как вовремя доставить рукопись в Англию или в Америку и как получить назад корректуры. Жить в Швейцарии было удобно. Однажды утром он сломал нижнюю вставную челюсть, в одиннадцать часов послал ее по почте в Лозанну и уже в девять часов вечера получил обратно готовой4.

Почему Монтрё? Это хотя и маленький, но очень космополитичный городок. Сюда с легкостью добирались издатели, редакторы и агенты, часто по дороге с книжной ярмарки во Франкфурте, но при этом Набокова не особенно беспокоили любопытствующие. «Я старый человек, живущий очень замкнуто, — писал Набоков, проведя в Монтрё более десяти лет, — который предпочел плодотворное уединение в Швейцарии бурливой, но слишком уж рассеянной жизни в Америке»5. Он не собирался надолго оставаться в Монтрё и только в конце шестидесятых годов понял, что это все-таки произошло, — до этого он просто занимался своими творческими проектами и не хотел никуда переезжать.

Почему отель? В двадцатые годы на одном из литературных приемов у Раисы Тарр Набокова спросили, где бы он хотел жить, и он ответил: «В большом комфортабельном отеле». Набоков знал, почему у него никогда не было своего дома, даже в Америке: «Главная причина, коренная причина, я думаю, в том, что никакому окружению, не повторяющему в точности моего детства, было бы не по силам меня удовлетворить. Найти точное соответствие своим воспоминаниям мне все равно не удастся — так зачем же бередить себе душу безнадежными приближениями?»6 К тому же, добавил он, «меня не особенно интересует мебель — столы, стулья, лампы, ковры и все прочее, — наверное, потому, что мое роскошное детство научило меня с насмешливым неодобрением воспринимать любую слишком рьяную привязанность к вещественному богатству…» Жизнь в отеле «исключает неудобство частной собственности». Он испытывал ностальгию по обстановке своего детства, но не хотел привыкать к другой обстановке, поэтому никогда не хранил ничего, кроме воспоминаний, избавляясь даже от хороших книг. Жизнь в отеле, говорил он, «помогает не изменять моей любимой привычке — привычке к свободе». Жить в отеле было удобно с точки зрения доставки почты, здесь был обеспечен первоклассный сервис.

Набоков всегда щедро раздавал чаевые, и все двери открывались перед ним нараспашку. Но дело было не только в деньгах: еще в детстве его приучили никогда не грубить слугам и в каждом человеке видеть личность вне зависимости от социального статуса. Всю жизнь его необычайно сильно интересовали люди, занимающие различные положения в обществе. Он ценил юмор, любил подтрунивать над собеседниками, стараясь подметить их наблюдательность и гибкость мышления. Он разыгрывал всех — персонал отеля, издателей, друзей — и любил, чтобы ему подыгрывали. С одной стороны, эти розыгрыши были его самозащитой, с другой, помогали как бы невзначай получше узнать собеседника, а к тому же он видел в них тренировку воображения, бальзам для души и подливу к светскому общению. Сотрудников «Монтрё паласа» восхищала набоковская учтивость, жизнелюбие, щедрость, открытость и чисто человеческий интерес к каждому из них. Они обожали его и изумлялись, когда узнавали о его репутации холодного и высокомерного человека7.

Конечно, у такой репутации были свои основания: Набоков укрылся в Швейцарии, в роскошном отеле «Монтрё палас» и говорил интервьюерам: «Теперь я принимаю всяческие предосторожности, чтобы обеспечить величавое колыхание веера мандарина. Вопросы любого интервью должны быть посланы мне в письменной форме, я отвечаю на них в письменной форме, и ответы эти должны быть воспроизведены дословно. Таковы три абсолютных условия». Причины для того: его любовь к точности; скрытность — беспечная болтовня не должна становиться достоянием широкой публики; и неуверенность в своем ораторском таланте. В последние двадцать лет жизни его знали в литературном мире как «VN», и он сам создал образ человека невероятно самодовольного и зачастую питающего невероятное презрение к окружающим. Эта отпугивающая маска тоже была средством обороны от любопытных — пусть и не столь радикальным, как суровое затворничество Дж.Д. Сэлинджера или Томаса Пинчона. Гостиничная прислуга стала передовой линией этой обороны: «Телеграммы г-ну Набокову доставляем только в dix heures,  M'sieur»[165]8.

Единственным аспектом личной жизни, о котором Набоков охотно рассказывал репортерам, был его распорядок дня: «Зимой просыпаюсь около семи: мой будильник — альпийская клушица — большое, блестящее, черное существо с большим желтым клювом — которая посещает балкон и испускает самый мелодичный смех. Какое-то время я лежу в постели, мысленно перерабатывая и планируя вещи. Около восьми: бреюсь, завтрак, возведенная на трон медитация и ванна — в этом порядке». На шестом десятке Набоков спал еще меньше, чем прежде, и вставал еще раньше и иногда с утра работал по пять часов. Перед обедом, пока в номерах шла уборка и ревели пылесосы, они с Верой гуляли по берегу озера. Витрины магазинов на Гран-Рю совершенно не интересовали его: он подмечал прохожих и изучал владельцев магазинов, оставаясь равнодушным к их товарам. Зато он любил бродить по набережной, смотреть на птиц, на деревья, на озеро, на свет, на какую-нибудь даму с собачкой. Однажды он все-таки зашел в магазин и во внезапном порыве купил жемчуга, после чего регулярно шутил: «Я выхожу. Чего тебе принести? Хлеба? Молока? Жемчугов?»9

По будням местная жительница мадам Фюррер приходила в час дня готовить обед. После обеда Набоков работал с половины второго до половины седьмого. Обычно он начинал день с «вертикального изложения мыслей, рождаемых становым хребтом», стоя «за чудесной старомодной конторкой в своем кабинете. После, когда сила тяготения принимается покусывать меня за икры, я устраиваюсь в удобном кресле у обычного письменного стола; и наконец, когда она добирается до спины и начинает всползать вверх, я укладываюсь на диван, стоящий в углу моего маленького кабинета»10.

В половине седьмого Набоков шел к одному из газетных киосков на Авеню-дез-Альп или на Гран-Рю покупать английские газеты. Когда ему было двадцать лет, он боялся в изгнании позабыть русский язык и каждый день прилежно корпел над словарем Даля. Теперь же, поселившись во франкоязычной части Швейцарии, он регулярно листал Словарь Вэбстера, выписывая забавные словечки типа «kinbote», «versipel», «caruncle», «borborygmus» и «granoblastic»[166]. Кроме того, он усердно поглощал периодику, чтобы следить за новыми идиомами и литературными новостями. Его ежедневной пищей была газета «Нью-Йорк геральд трибюн», но он также читал «Тайм», «Ньюсуик», «Сатурдэй ревю», «Нью-Йоркское книжное обозрение», «Спектейтор», «Нью стейтсмен», «Лиснер», литературное приложение к «Таймс», воскресные лондонские газеты, «Нью-Йоркер», «Эсквайр», «Энкаунтер» и «Плэйбой». Он намеренно покупал газеты у трех разных продавцов, каждого из которых знал по имени, — чтобы никого из них не обделить11.

Вечером мадам Фюррер приходила готовить ужин, который пунктуально подавала на стол в семь часов. По вечерам Набоков, как правило, не работал. Обычно они с Верой любовались закатом и иногда играли в шахматы. Изредка он чувствовал второе дыхание и вновь становился за конторку. Как правило, в девять часов он ложился в постель и читал «сразу несколько книг — старые книги, новые книги, беллетристику» (но не детективы и не исторические романы), «публицистику, стихи, что угодно — и когда груда из дюжины или около того томов сокращается до двух или трех, что обычно происходит к концу недели, я начинаю копить новую кучу». В половине двенадцатого Набоков тушит свет, «потом до часу сражаюсь с бессонницей. Примерно дважды в неделю меня посещает добротный длинный кошмар с неприятными, импортированными из прежних снов персонажами, являющимися мне в более или менее повторяющейся обстановке, — калейдоскопическое сочетание разрозненных впечатлений, обрывки дневных мыслей и безотчетные механические образы, напрочь лишенные каких-либо фрейдистских тайных или явных смыслов»12.

 

III

 

День приносил иные кошмары. Когда в конце 1961 года Набоков поселился в «Монтрё паласе», он наконец-то после трех лет изнурительного испытания славой смог сосредоточиться на «Бледном огне». После завершения «Бледного огня» первые годы в Монтрё принесли ему разочарование. В начале пятидесятых годов, когда он преподавал в Корнеле, его угнетало, что он не успевает претворять в жизнь все свои планы: закончить автобиографию и «Лолиту», перевести «Евгения Онегина», воплотить новые замыслы в новые книги. Теперь же, десять лет спустя, он был автором «Лолиты» и «Бледного огня», автобиографии «Память, говори» и переводчиком «Евгения Онегина», и успех и слава в каком-то смысле мешали ему. В 1962 году слава несколько ослабила свою хватку — ему уже не приходилось давать бесчисленные интервью — зато прибавилось текущих забот, ибо теперь издатели жаждали печатать новые переводы его старых книг, новые предисловия и новые издания не столь старых книг и совсем новые книги.

Набоков с необычайной пунктуальностью возвращал вычитанные корректуры, но, торопясь закончить «Бледный огонь», задержал верстку последней части комментария к «Евгению Онегину». Второй раз он отдал «Евгения Онегина» в издательство «Боллинджен» в начале 1959 года, однако неопытный редактор задержал подготовку перевода к печати на целый год. Еще полтора года Барт Уайнер редактировал набоковский четырехтомник, одновременно готовя к публикации составленное Кэтлин Кобурн дефинитивное собрание сочинений Колриджа. Поначалу Набоков был несколько резковат с Уайнером, но вскоре, признав его значительный редакторский опыт, согласился, что лучше задержать выход книги, но выверить в тексте все мелочи. Из замечаний Уайнера Набоков принял больше, чем из замечаний любого другого редактора, и в конце 1961 года попросил «Боллинджен» выразить в опубликованной книге благодарность Уайнеру. Издатели предложили написать «за тщательную и грамотную работу», но Набоков настоял на формулировке «тщательную и блестящую работу». Гранки комментария начали поступать к нему в конце 1961 года, но очень медленно, и к январю 1962-го — к этому времени с момента окончания работы над рукописью прошло четыре года — Набокова стали беспокоить бесконечные задержки — он почувствовал, что перестает понимать, в чем вообще смысл этой затеи13.

В первой половине января 1962 года Набоков правил французского «Pnine»'a. До середины марта он по семь часов в день трудился над выполненным Майклом Скэммелом переводом последних четырех пятых «Дара»14. Оставалась еще корректура «Бледного огня», и нужно было решить, как рекламировать книгу. Уолтер Минтон хотел, чтобы Набоков прояснил и конкретизировал тему Зембли. Эта идея привела Набокова в ужас, и Вере пришлось написать Минтону:

 

Владимир совершенно согласен с Вашими планами относительно рекламы, но совсем не согласен с Вашим предложением составить «список действующих лиц, который включал бы в себя точно описанную страну Земблю». Вот возражения Владимира против этого:

1. Образ Зембли должен вкрадываться в сознание читателя очень постепенно, что начинается на первых страницах Комментария. Его более раннее раскрытие разрушило бы это тематическое построение.

2. Это также нарушило бы равновесие в странноватом Указателе.

3. Вся книга замыслена как текст, написанный, без какого бы то ни было редакторского вмешательства, безумным комментатором, а он едва ли ввел бы в текст подобный список действующих лиц.

4. Никто не знает, никому и не следует знать — даже Кинбот едва ли знает — существует ли Зембля на самом деле.

5. Зембле и ее обитателям следует оставаться в жидком туманном состоянии, их нельзя низводить до уровня параграфов в справочнике.

6. Мы даже не знаем, что такое Зембля: чистый ли вымысел или род лирической параллели с Россией (Зембля: Земля)

7. И, возможно, самым  разрушительным образом Ваше предложение сказалось бы на последней строке книги, на самой важной строке, ее тающем горизонте с намеком на неоконченную прерванную жизнь, «Зембля, далекая северная страна» — без какой бы то ни было ссылки на строку или страницу15.

 

Несколько недель спустя Вера написала еще одно письмо: «Он считает, что Вы зря тревожитесь о неконкретности Зембли. Искусство должно быть отчетливым, но при этом должно оставлять некоторый простор, на котором читатель мог бы поупражнять свое воображение. В „далекой северной стране“ есть поэзия, ностальгия, чуть ли не душераздирающее рыдание в звуке. Если мы скажем „несуществующая северная страна“, это станет этикеткой на пустой бутылке»16.

Американскому изданию «Лолиты» в 1958 году предшествовали многочисленные рецензии на роман. На этот раз Минтон решил попробовать противоположную тактику: не разглашать никакой информации кроме той, что сюжет книги — строжайшая тайна, и требовать от рецензентов, которым посылались сигнальные экземпляры, чтобы они хранили тайну до самого дня публикации. Прием сработал, и газеты лезли вон из кожи в бесплодных попытках раздобыть хоть какую-то информацию17.

20 февраля позвонил Ирвин Лазар, чтобы рассказать Набоковым о фильме «Лолита». Набоков не любил телефонных разговоров, особенно международных, поэтому трубку взяла Вера. Лазар сообщил ей, что фильм великолепен, Сью Лайон чудесна, Джеймс Мэйсон неподражаем, а Питер Селлерс настолько хорош, что его роль удлинили. На это Вера заметила, что Набоков как раз не хотел, чтобы его киносценарий удлиняли. Как выяснилось, Кубрик и Джеймс Харрис не только переработали набоковский сценарий, но во время репетиций Кубрик позволял актерам импровизировать реплики — которые потом вошли в фильм. По словам Джеймса Мэйсона, Кубрик «был так одурманен гением Питера Селлерса, что просто никак не мог на него наглядеться»18.

Теперь Роже Вадим собирался снимать «Смех в темноте» и надеялся, что главную роль сыграет Бриджит Бардо. После того как Симона де Бовуар написала «Бриджит Бардо и синдром Лолиты», «Плэйбой» попросил Набокова написать статью о Бриджит Бардо. Набоков настороженно относился к «Плэйбою», за год до этого опубликовавшему мемуары Жиродиа «Порнограф на Олимпе» и не слишком поспешно напечатавшему набоковское опровержение. Набоков ответил, что ему льстит их уверенность в его разносторонности, но он ни разу не видел Бриджит Бардо ни на экране, ни в жизни, и эта затея не представляет для него никакого интереса19.

В марте Набоков посмотрел фильм «В прошлом году в Мариенбаде» по роману Роб-Грийе — один из немногих запомнившихся ему в последние двадцать лет жизни. Фильм понравился ему не столько своей лабиринтообразной надуманностью, сколько оригинальностью и романтизмом20.

Между 9 и 13 апреля Набоковы ездили в Канны посмотреть участок земли — они хотели его купить, но передумали. Вернувшись в Монтрё, они узнали, что премьера «Лолиты» состоится в июне в Нью-Йорке. Почти целый год они мечтали увидеть фильм, и Набоков объявил, что хочет присутствовать на премьере, даже если она состоится в Антарктиде, и немедленно забронировал каюту на лайнере «Королева Елизавета»21.

В конце апреля вышел «Бледный огонь», «Лолита» должна была вот-вот появиться на экране, и в начале мая корреспондент «Ньюсуик» взял у Набокова в Монтрё подробное интервью. «Бледный огонь» спровоцировал самые различные отзывы — и озадаченные, и восторженные. Самой интересной и существенной была критическая статья Мэри Маккарти «Гром среди ясного неба». Маккарти поняла и сумела передать читателям восторг набоковских открытий, но перестаралась в поисках литературных ассоциаций и напридумывала многое от себя. (Набоков заметил, что «90 % ее символов порождены не мною».) В конце статьи Мэри Маккарти назвала книгу «одним из величайших произведений искусства этого века»22.

Двойное авторство «Бледного огня» и предположения, что Кинбот существует только в воображении Шейда, или Шейд — только в воображении Кинбота, в сочетании с первой фразой послесловия к «Лолите»[167], в шестидесятые годы породили бесчисленный ряд острот, которые с течением времени становились все менее забавными. Переводчик Майкл Скэммел написал, что Мэри Маккарти — это псевдоним Набокова; Герберт Голд предположил, что Скэммел — очередная маска Набокова. В последующие годы о Набокове писали А. Альварес, Альфред Аппель, Конрад Бреннер, Алан Брайан, Эндрю Филд, Карл Проффер и Эдмунд Уилсон — и всех их считали псевдонимами Набокова! Эту грустную череду сумел прервать только поклонник Набокова Мартин Гарднер, в «Двуликой вселенной» назвавший «Бледный огонь» поэмой Джона Шейда, словно Набокова вообще никогда не существовало. Набоков отплатил Гарднеру той же монетой в «Аде»: «„Пространство — толчея в глазах, а Время — гудение в ушах“, — говорит Джон Шейд, современный поэт, цитируемый выдуманным философом (Мартином Гардинье) в „Двуликой вселенной“, с. 165»23.

 

IV

 

31 мая Набоковы отправились из Шербура в Америку на судне «Королева Елизавета». Они планировали вернуться туда насовсем в начале 1963 года, поэтому в этот раз решили пробыть в Нью-Йорке только две недели. По дороге Набоков подробно описывал в своем дневнике свет и воду (что вскоре пригодится для «Ады») и вычитывал корректуру «Евгения Онегина» — как и Ван вычитывал корректуру во время последнего путешествия Люсетты.

Они прибыли в Нью-Йорк 5 июня и провели там две «очень занятые, очень забавные, очень утомительные» недели в отеле «Сент-Риджис» на Пятой Авеню. Уже в первый день Набокова окружила толпа интервьюеров. Он отдал своих редких хвостаток Чапмана в Американский музей естественной истории. Он встречался с друзьями, адвокатами и издателями, в том числе с Уильямом Макгвайром из «Боллинджена». Он ужинал со Стенли Кубриком, Сью Лайон и Джеймсом Мэйсоном24.

После рекламной кампании со знаменитыми фотографиями Сью Лайон в бикини, с леденцом на палочке и в темных очках в форме сердечек, 13 июня в кинотеатре «Лоуз-Стэйт» на Таймс-Сквер состоялась премьера «Лолиты». Набоков явился на торжество в лимузине, «столь же нетерпеливый и наивный, как поклонники, которые совали носы в мою машину, надеясь мельком увидеть Джеймса Мэйсона, но обнаруживали там лишь безмятежный профиль заместителя Хичкока». Строго говоря, ему удалось за несколько дней до этого увидеть фильм на специальном просмотре, и он знал, «что Кубрик — великий режиссер, что его „Лолита“ — первоклассный фильм с чудесными актерами и что в нем использованы только жалкие обрезки моего сценария». Но он скрыл от Кубрика свое разочарование, заявив, что фильм прекрасен и Сью Лайон чудесна: «В нем даже есть некоторые вещи, которые мне хотелось бы видеть и в книге» (Набоков имел в виду сцену в начале фильма, когда Селлерс и Мэйсон играют в пинг-понг)25. Игра актеров и режиссура были великолепны, особенно хорошо получились сцена убийства, заигрывания Шарлотты с Гумбертом и визит Гумберта к замужней Долли Скиллер. Но Сью Лайон выглядела семнадцатилетней девушкой, о страсти Гумберта к нимфеткам не было сказано ни слова, и от этого фильм утратил присущее роману ощущение безысходности и ужаса. Эффектные фотографии Сью Лайон с леденцом вызвали вопрос: «Как они могли сделать фильм из „Лолиты“?» Критики отвечали: «А они и не сделали»26. То же самое почувствовали и зрители, и через несколько недель кассовые сборы резко снизились. Годы спустя Кубрик признавался: «Если бы я заранее осознавал, насколько строгими будут [цензурные] ограничения, вероятно, я вообще не стал бы делать этот фильм»27. Он считал «Лолиту» своим единственным явным провалом и говорил, что книга слишком хороша, чтобы делать из нее фильм. Сам Набоков в неопубликованных заметках говорит, что фильм по отношению к роману — это «прелестный туманный пейзаж, увиденный сквозь москитную сетку» или — несколько менее лестно — «живописная дорога, увиденная глазами лежащего пластом пассажира „скорой помощи“»28.

 

V

 

20 июня Набоков покинул Нью-Йорк на «Королеве Елизавете». Новые впечатления, собранные им во время путешествия, в свое время войдут в «Аду»[168]. Шесть дней спустя он вернулся в «Монтрё палас». Летом в Монтрё шумно и беспокойно, туристы наезжают целыми автобусами, поездами, пароходами, поэтому на лето Набоковы обычно исчезали в горы. В этот раз они поехали в Саас-Фе, но там им так не понравилось, что на следующий же день, 2 июля, они переехали в Церматт, где их пленил запрет на автомобили и очаровали заменившие их наемные кабриолеты. До августа они прожили в отеле «Мон Сервен»29.

Каждое утро, без четверти восемь, Набоков с сачком в руке выходил на одну из четырех или пяти троп. Он проходил пятнадцать километров за три или за пять часов — в зависимости от погоды. В жару он часто путешествовал на фуникулере или же на своем любимом кресельном подъемнике, предшественнике Адиных вжикеров (волшебных ковров): «Для меня очарование и мечта — в лучшем смысле слова — скользить в утреннем свете на этом волшебном кресле от долины к лесной опушке и смотреть сверху на мою собственную тень — с призрачным сачком в призраке кулака — которая, оборотясь ко мне сидячим профилем, плывет внизу вдоль цветастого склона, среди танцующих чернушек и порхающих перламутровок». Случалось, он просиживал по два-три часа на одном и том же лугу в ожидании определенной бабочки, а потом спускался вниз, иногда останавливаясь в маленьком милом трактирчике30.

В начале июля, к своему изумлению и несказанному веселью, Набоков узнал, что «Бледный огонь» вошел в список бестселлеров — отчасти благодаря тому, что набоковское лицо на обложке журнала «Ньюсуик» украсило все газетные киоски в Америке. В середине июля съемочная группа Би-Би-Си приехала запечатлеть его для телепрограммы «Букман». Шестеро телевизионщиков таскались за ним в гужевых повозках по всему Церматту, упаковывая, распаковывая и передвигая камеры и микрофоны, чтобы заснять, как он ловит бабочек или обращается к телезрителям на фоне Маттерхорна. Посмотреть на это сбегались толпы туристов. Что подумали они о Набокове в мешковатых шортах и с оголенным торсом, когда он с улыбкой сообщил: «Я не посланник Западного Союза, нет у меня никаких посланий, я не имею дела с генеральными идеями, я не генерал»?31

Как обычно, приехала погостить Елена Сикорская. За ней приехал Самуил Розов, бывший одноклассник Набокова, его лучший друг по Тенишевскому училищу. В тридцатые годы они обменивались теплыми письмами, но не виделись с 1919 года. С радостью они обнаружили, что по-прежнему так же близки, как и в Петербурге, и Набоков назвал эту встречу «полной победой над временем». Во время визита Розова фотограф Хорст Таппе таскался за Набоковым по каменистым осыпям и горным лугам и получил в награду знаменитый образ: Набоков в своих заповедных угодьях, усмехающийся сквозь капли дождя, стекающие с капюшона его куртки, — спортивный, довольный и добросердечный32.

В начале августа Набоковы поехали на машине в Канны через Монтрё и Гренобль и по дороге останавливались в Гапе в Верхних Альпах, где поймали отличных бабочек. После лиственниц Церматта они провели месяц под сенью олив в Кастелларасе над Каннами, в снятом на время доме. Они думали купить там участок земли по соседству со строящими дом Устиновыми, но выяснилось, что на этом месте запланирован своего рода киббуц для миллионеров, где престарелые бездельники будут сидеть на скамейках и обсуждать взлеты и падения акций. Набоковы не были летом на Ривьере с 1939 года, и их поразили тамошние толпы и безвкусица. Они все же добрались до моря, но, как Набоков с брезгливой дрожью сообщил Герберту Голду, «вода оказалась подернута пленкой всевозможных мазей, смытых с бесчисленных и довольно неаппетитных тел, которыми загажено все побережье». Без малейшего сожаления они вернулись в Швейцарию33.

 

VI

 

15 сентября они переехали на шестой этаж «Монтрё паласа» — в апартаменты, ставшие их постоянным жилищем, пусть и не такие просторные, как внизу, зато не такие дорогие и с еще более великолепным видом на озеро. Конечно, живя в гостинице, Набоковы не могли быть полностью chez eux[169], зато во многих отношениях это оказалось чрезвычайно удобно, и они решили остаться в Швейцарии до конца 1963 года — в том случае, если это не лишит их права на американское гражданство34.

В августе Дмитрий слег с таинственным и довольно неприятным заболеванием — у него опухали суставы; понадобилось несколько месяцев, чтобы поставить диагноз, — и полтора года, чтобы окончательно излечиться. У его отца были и другие причины для волнений. Рукопись «Евгения Онегина» пролежала в типографии почти два года, но работа с гранками так и не была закончена. Помехи возникали одна за другой: наборщики выбрали замечательную, но очень редкую гарнитуру, что тормозило весь процесс, к тому же им приходилось улаживать проблемы с кадрами, к тому же типография переезжала, к тому же приключилась забастовка. Один наборщик уже несколько лет занимался только «Онегиным», и его прозвали «доктор Онегин». В конце сентября 1962 года Набоков написал Уильяму Макгвайру, что «ощущение утраченной связи с родным моим ЕО мучительно, особенно поскольку я не в состоянии надолго откладывать мою следующую работу»35.

В октябре Дмитрий начал поправляться, но подал родителям новый повод тревожиться о себе. Бесстрашный и лихой водитель, теперь он носился на «триумфе ТР 3А», который купил в 1959 году и переделал для гонок. К прискорбию родителей, он занял пятое место на первых же соревнованиях и третье на вторых — что укрепило его веру в себя. Родители его довольствовались менее рискованными предприятиями: в первый и последний раз в жизни они купили участок земли[170] в тысячу квадратных метров в деревне Ле Диаблерет в Бернских Альпах, в сорока минутах езды от Монтрё. Их участок граничил с гораздо большим участком Устиновых: Питер Устинов считал, что в силу неопытности Набоковых кто-то должен показывать им пример. На своем участке Устиновы выстроили дом, но Набоковы, задумав постройку летнего шале, так и не воплотили ее в жизнь36.

В конце октября Джордж Вайденфельд заехал после Франкфуртской книжной ярмарки в Монтрё — впоследствии это стало традицией. К этому времени он уже хорошо знал и понимал Набокова:

 

Он был тонким, он был лукавым, он все время посмеивался над собой и устраивал проверки другим; но при этом он был прекрасным другом… Его отличали дивная непредвзятость в подходе к людям и дивная память. Он говорил, вы помните такую-то, вы еще приходили с ней обедать девять лет назад, и он повторял каждую деталь разговора, вспоминая цвет платья этой дамы, то, как она наклоняла голову, или морщила губы, или чертила воображаемые каллиграфические знаки в воздухе37.

 

В этот раз Набоков и Вайденфельд договорились о переиздании «Память, говори» с новым предисловием и об издании «Бабочек Европы», полного каталога всех европейских бабочек, обитающих западнее России, с цветными фотографиями всех видов и основных подвидов и набоковскими комментариями по классификации, ареалам и поведению38.

У американского издателя Набокова в свою очередь возникла замечательная идея. Майкл Скэммел закончил перевод «Защиты Лужина», и поскольку перевод «Дара» еще не был набран, Уолтер Минтон надумал сперва издать более простой и более трогательный ранний роман Набокова. Нет, отвечал Набоков, недавно проверивший перевод «Дара», но еще не просмотревший свежим взглядом «Защиту Лужина» и настроенный несколько скептически по отношению к своим ранним книгам, — перечитав роман, он был приятно удивлен. Набоков считал «Дар» своим лучшим русским романом, намного важнее, чем «Защита Лужина», написанная прежде, чем он до конца открыл и реализовал свой творческий дар39.

 

VII

 

Осень в Монтрё опять выдалась поразительно теплая и солнечная. Врач посоветовал Набокову заниматься спортом круглый год, и теперь каждое утро они с Верой «семенили» по набережной, радуясь, что, кроме лебедей, их почти никто не видит. Новый режим продлился недолго40.

Объем работы, выпавший Набокову на эту осень, был еще поразительней погоды. Срочных дел у него в кои-то веки не было, и он решил заняться указателем к «Евгению Онегину». «Указатель к такой работе, — писал он Уильяму Макгвайру, — должен отражать ее достоинства и недостатки, ее тон и характер (как я доказал в „Бледном огне“). Он должен быть вечерней зарей, а не зевком»41. Макгвайр и Барт Уайнер, памятуя о мощном потоке безумия и диковатого юмора, текущем сквозь указатель в «Бледном огне», естественно, заволновались, но Набоков, не дожидаясь их решения, проработал весь ноябрь и закончил указатель к 1 декабря. Карточки (десять на пятнадцать сантиметров) заполнили три огромные коробки из-под ботинок — после этого он приступил к правке.

Одновременно с этим наборщики пожаловались Уильяму Макгвайру, что новые набоковские исправления противоречат предыдущим и сбивают верстку. Набоков со вздохом заметил, что это «симптомы растущей тупости моей мысли по отношению к моей собственной работе, которая была закончена, как Вы знаете, почти пять лет назад. Я не могу выразить, насколько важно опубликовать ее как можно скорее»42.

14 декабря издательство «Боллинджен» послало Барта Уайнера из Лондона в Монтрё — проследить, чтобы Набоков не испортил серьезную научную работу фривольным указателем. Но их опасения были излишни: Набоков хотел лишь, чтобы указатель был подробным, а также понятным и для русскоязычных, и для англоязычных читателей. В указателе он намеревался привести имена и отчества всех фигурирующих в комментарии русских — в основном тексте он отчества опустил, чтобы не путать англоязычных читателей; а также сделать по три ссылки на все упоминаемые в тексте русские произведения: по-русски, по-английски и еще раз по-русски под фамилией автора43.

Впрочем, в Монтрё недремлющее внимание Уайнера привлекали не только текстологические тонкости. Его поразило, как Набоковы относились друг к другу: «Когда вы находились в их обществе, самым необычайным событием была любовь, текущая от одного к другому. Никогда прежде я не видел подобной любви». Поправлять Набокова разрешалось только Вере, и он прислушивался к ней куда больше, чем к любым русским критикам. Слово «приятель» Набоков перевел на английский язык как «pal» вместо привычного «friend», что не понравилось бы многим рецензентам. За поддержкой он повернулся к Вере. «Ты не прав», — сказала она твердым непреклонным голосом. Набоков несколько съежился — но все же настоял на своем.

Уайнер заметил, что Набоков не любит людей, отделывающихся общими понятиями и пренебрегающих деталями. Однажды они гуляли по набережной, и Набоков обратил внимание на сидящую в воде птицу: хохлатую поганку. «О, да», — безразлично пробормотал Уайнер и как ни в чем не бывало продолжил разговор. Набоков решил проучить Уайнера и в последующих письмах ему подписывался «Хохлатая поганка»44.

Еще с 1955 года Набоков беспокоился, что кто-нибудь опередит его и опубликует выводы, к которым он пришел, работая над «Евгением Онегиным». Теперь же, через пять лет после завершения книги, он узнал, что один студент-старшекурсник в Нью-Йорке пишет работу по сопоставительному анализу русской и английской просодии. Уайнер понимал тревогу Набокова и предложил, что в компенсацию за задержку издательство «Боллинджен» немедленно отпечатает оттиски с выправленных гранок «Онегина» и распространит их бесплатно. Весной 1963 года вышло двести экземпляров этого «сепаратума»45.

Другой «сепаратум» принес Набокову куда большие доходы. Уже много лет у него был договор с «Нью-Йоркером», дававший журналу право первого прочтения всех новых работ Набокова, однако с 1957 года «Нью-Йоркер» не опубликовал ни одного его произведения — и ни одного художественного произведения с 1955 года. Как правило, журнал не печатал переводов и уже изданных вещей, но в конце 1962 года Набоков предложил показать им свои ранние русские рассказы. «Нью-Йоркер» согласился, и Набоков послал им переведенный Дмитрием рассказ «Terra Incognita», который тут же был принят к печати46. В 1963–1964 годах «Нью-Йоркер» напечатал другие русские рассказы Набокова, отрывки из «Дара» и всю «Защиту Лужина» — первый в истории случай, когда в этом журнале был опубликован целый роман.

 

VIII

 

Дмитрий надеялся, что осенью 1962-го отец купит ему новый гоночный автомобиль, но недуг свалил его снова. На сей раз ему поставили диагноз — его болезнь называлась синдром Райтера. Январь и февраль 1963 года Дмитрий провел в клинике в Цюрихе. В январе Набоков еще раз серьезно пересмотрел текст законченного в 1957 году «Евгения Онегина». В письме Макгвайру он объяснял: «Маленькая девственница слишком долго оставалась с потерпевшим кораблекрушение матросом на Острове Рождества, и в результате красивые и девственно-чистые гранки моего перевода поэмы подверглись внушительной правке». Правка была столь внушительна, что опять отсрочила публикацию — главным образом из-за того, что пришлось исправлять перекрестные ссылки на тысяче страниц комментария. В середине января Набоков жаловался, что «затоплен, наводнен, залит и опустошен корректурами моего огромного „Дара“… и моего бесконечного „Евгения Онегина“»47.

Чтобы отдохнуть, он начал подумывать о новых главах «Память, говори» и, к Вериному сожалению, все больше увлекался «Бабочками Европы». В конце января нашлось еще одно развлечение. Набоков пришел в ужас, увидев фрагменты из «Лолиты», переведенные его братом и сестрой, и начал сам переводить роман на русский язык для литературного альманаха «Воздушные пути», издаваемого Романом Гринбергом. Гринбергу он написал: «Когда я в свое время перешел с русского языка на английский, это было как переход чемпиона-фигурника с коньков на ролики. Теперь пишу кое-что по-русски для тебя — и обратный переход, от асфальта ко льду, ужасен». Однако вскоре он поймал новый ритм, увлекся и проработал три недели без перерыва. К середине февраля он уже перевел шестьдесят страниц и решил, когда позволит время, закончить эту работу, дабы не настал день, когда «некий дурень в или вне России переведет и опубликует книгу»48.

В феврале Набоков также правил сделанный Дмитрием перевод «Соглядатая». 13 февраля он отложил полупереведенную «Лолиту» и начал работать над давним замыслом — романтически-философской «Природой времени». В дополнение к этому изобилию — «Евгений Онегин», «Дар», «Соглядатай», перевод «Лолиты», «Природа времени» — еще и приехал некий Рене Миша, издатель журнала «Арк», чтобы обсудить возможность издания отдельного номера, посвященного Набокову. Для этой публикации Вера начала составлять полную библиографию произведений своего мужа. В то же время в Германии Дитер Циммер переводил автобиографию Набокова. Издатель Ледиг Ровольт заметил, с какой тщательностью Циммер составил для себя рабочую набоковскую библиографию, и предложил напечатать ее в качестве приложения к «Память, говори». В Америке Набокова выдвинули на «Оскара» за киносценарий «Лолиты», считавшийся его произведением, и в середине марта в Монтрё приехал Элвин Тофлер из «Плэйбоя» (в будущем прославившийся в «Будущем шоке») и взял у Набокова подробное интервью, которое они вдвоем долго обрабатывали, дабы у читателей создалось ощущение спонтанности49.

Набоковы еще раньше подумывали купить участок земли на Сардинии. Теперь же знакомые знакомых пригласили их погостить в большом, наполовину отреставрированном бывшем монастыре в Календзане на Корсике. Набоковы отправились туда в середине апреля — на поезде, затем на пароходе — и провели на острове неделю, размышляя, не стоит ли туда переселиться. Набоков с восторгом отметил, что многие популяции корсиканских бабочек отличаются от европейских, а многие корсиканские подвиды оказываются самыми поразительными представителями своего вида50.

В конце месяца он вернулся в Монтрё и обнаружил, что дела потихоньку продвигаются. Издательство «Галлимар» предложило ему огромное количество пробных переводов «Бледного огня» — наконец один из них удовлетворил Набокова. Перед отъездом на лето он спросил Уильяма Макгвайра, готов ли отредактированный указатель к «Онегину»: «Этот вопрос подсказан не естественным любопытством, а тревожной и ужасной мыслью, что если нет, то мне придется путешествовать с горки на горку с тремя огромными, тяжелыми, как булыжники, коробками карточек (без которых я не могу проверить Указатель) в багажнике машины или в загроможденных рюкзаками тамбурах фуникулеров»51.

По крайней мере один проект сдвинулся с места. В свое время Набокову пришлось пятнадцать лет ждать, пока «Дар» был опубликован по-русски без купюр. Теперь же в конце мая роман вышел на английском языке, и другие набоковские романы уже стояли на очереди. «Дар» рекламировали как «величайший русский роман, который появился за последние пятьдесят лет», публикация романа подчеркнула глубину и разнообразие набоковского таланта. Рецензия в «Нью-Йорк геральд трибюн» гласила: «Как будто мы и не знали, что среди нас живет гигант… То, что один человек мог написать „Подлинную жизнь Себастьяна Найта“, „Лолиту“ и „Бледный огонь“, уже почти невероятно, но что тот же автор мог также произвести на свет „Пнина“, „Убедительное доказательство“ и „Дар“ — не только невообразимо, но даже как-то досадно… Иногда даже хочется, чтобы его и вовсе не было или чтобы он жил сто лет назад»52.

 

IX

 

27 мая «Дар» был опубликован в Америке, и в тот же день Набоковы отправились в Вале, в Леш-ле-Бэн (Лойкербад), где Дмитрий лечился в ревматологической клинике. Они остановились в отеле «Бристоль», который, равно как и погода, не оправдал их ожиданий. Набоковы собирались попутешествовать по Швейцарии на своем «пежо», может быть, съездить в Сен-Мориц, но, узнав о состоянии здоровья Дмитрия, решили никуда не уезжать до середины июля — после этого у них был забронирован отель в Ле Диаблерете. Опять наехали гости — сестра Набокова Елена, Георгий Гессен, Раиса Татаринова — и началась ловитва: в Пфинвальде, лесочке возле Сюстена, который Набоков впоследствии упомянул в «Аде»53.

Вместе с Дмитрием они поселились в «Гранд-отеле» в Ле-Диаблерете — туда же приехали Верина сестра Соня Слоним и двоюродная сестра Анна Фейгина. Набокову не повезло с погодой, в результате чего у него было много времени для литературных дел. Быстро проверив уже отредактированный указатель к «Онегину», он жаждал продолжать и, обращаясь к Уильяму Макгвайру, издал шутливый, но идущий от сердца вопль: «Было бы жаль, если бы безоблачность моих взаимоотношений с „Боллиндженом“ была омрачена предрассветной дымкой именно сейчас, когда уже готово взойти солнце публикации; я вынужден просить вас — помогите этому ленивому солнцу взойти поскорее, поднимайте его шкивами, тащите крюками, если нужно, — но пусть оно наконец явится миру». Прибыла последняя часть указателя, он проверил и вернул ее, но тут появились новые проблемы. Юристы «Боллинджена» хотели, чтобы он смягчил выпады против переводчиков и комментаторов Пушкина. В письме, подписанном «Владимир Непреклонный-Набоков», он категорически отказался снять соответствующие эпитеты: «Это дело принципа. Убрать их означало бы признать существование цензуры, а цензура — главный злодей моей книги. Если парафраз смехотворен, а иллюстрация чудовищна, я так и говорю». К тому же из переводчиков, на которых он постоянно нападал, троих уже не было в живых, а «мертвые не могут вчинить юридический иск живым»54.

Набоков вернулся в Монтрё 19 августа. В начале сентября он должен был ехать в Лондон давать телевизионное интервью Якову Броновскому и заодно как следует осмотреть коллекцию европейских бабочек в Британском музее, но, в довершение ко всем летним неудачам, болезнь Дмитрия неожиданно дала рецидив, и его вновь положили на отделение ревматологии Цюрихской больницы55.

«Тайм-Лайф» попросил Набокова написать новое предисловие к роману «Под знаком незаконнорожденных», что он и сделал в начале сентября. При этом он написал Джорджу Вайденфельду, что мечтает побыстрей покончить с текучкой и заняться книгой о бабочках. Он надеялся поместить в книгу цветные фотографии 2000 бабочек (мужские и женские особи, плюс снимки с испода). В конце сентября он отослал последние исправления «Евгения Онегина» и начал прикидывать, как разместить фотографии бабочек на книжных листах. За шесть недель он сделал 2000 набросков на восьмидесяти листах размером тридцать на двадцать пять сантиметров. Впоследствии ему пришлось добавить еще примерно тысячу, и если бы в 1965 году он не раздумал писать эту книгу, то она, несомненно, выросла бы в нового «Евгения Онегина», корректуру которого он все еще продолжал проверять, хотя и говорил за тринадцать лет до этого, что за год закончит и перевод, и комментарий56.

Одновременно с работой над иллюстрациями для книги о бабочках Набоков начал проверять переведенную Майклом Скэммелом «Защиту Лужина», практически заново переписывая целые абзацы. Только в конце ноября он покончил с этой «тоскливой работой». В разгар занятий бабочками и шахматами у него вдруг родилась идея нового романа — которого он так никогда и не написал: «Биография любителя розыгрышей. Попадаются шутки чисто психологические и очень тонкие. Но дело портит фальшивый инструмент. Он сложным образом инсценирует свою собственную смерть и в процессе внезапно умирает. И „Жизнь любителя розыгрышей“ — только инсценировка биографии». В середине ноября Набоков закончил размещать бабочек, выправил сделанный Дмитрием перевод рассказа «Лик» и вместе с Верой начал вычитывать немецкий перевод «Память, говори» 57.

 

X

 

Когда речь шла о политике, Набоков, как правило, просто отходил в сторону — причем делал это подчеркнуто, если его пытались вовлечь в какую-то ситуацию. В начале декабря он послал Рене Миша письмо для публикации в посвященном ему выпуске «Арка»:

 

Не моя привычка выставлять напоказ свое политическое кредо. Тем не менее определенная симпатия к Кастро, которую я, как мне кажется, обнаружил в посвященном Кубе выпуске «Арка» заставляет меня дать краткое разъяснение моих принципов. Мне наплевать на политику как таковую. Но я ненавижу, когда сила ущемляет свободу мысли. Я против любой диктатуры, правой или левой, земной или небесной, белой, серой или черной, розовой, красной или пурпурной, Ивана Грозного или Гитлера, Ленина, Сталина или Хрущева, Трухилло или Кастро. Я приемлю только правительства, которые позволяют человеку говорить то, что он хочет58.

 

Рене и Жизлен Миша очень расстроились. Они считали «Арк» культурным обозрением, не имеющим отношения к политике, и боялись, что набоковский манифест превратит его в политическое издание. Они так и написали Набокову, что уже двадцать пять лет с удовольствием читают его книги, но, если бы их интересовала политика, они не стали бы посвящать ему отдельный выпуск. Это признание тронуло и несколько смягчило Набокова, но он все же написал в ответ: «Вы говорите, что я ставлю „Арк“ в невозможное положение; но положение, в которое поставил меня кубинский вопрос, тоже нешуточное дело. Вы говорите мне, что мой издатель Галлимар публикует авторов очень разных политических взглядов; согласен, но издательство — это большой отель, Place de la Gare[171], где не обращают внимания на соседа, тогда как журнал — это салон, где все помнят вчерашнего гостя». В качестве компромисса он предложил убрать первые два предложения своего письма, и они согласились59.

Англоязычным читателям образ Набокова знаком скорее по предисловиям к его книгам и по интервью, чем по политическим высказываниям. 15 декабря он написал в предисловии к «Защите Лужина», что

 

хотел бы сэкономить время и усилия рецензентов-халтурщиков — и вообще людей, которые шевелят губами, когда читают, и не в состоянии осилить романа без диалогов, когда так много можно почерпнуть из Предисловия, — и привлечь их внимание к первому появлению темы матового стекла (связанной с самоубийством или, скорее, само-матом Лужина) задолго до этого, в одиннадцатой главе, или к тому жалостному обстоятельству, что мой угрюмый гроссмейстер помнит свои шахматные турне не в виде багажных ярлыков — вспышек солнца и картин волшебного фонаря, но в виде кафельных плиток в ванных комнатах и коридорных туалетах разных отелей[172].

 

Затем он перечислил несколько сцен с кафельными плитками, которых на самом деле в романе не было: ловушка для ленивых рецензентов. Некоторые рецензенты угодили в эту ловушку, другие протестовали против пренебрежительного высказывания о «людях, которые шевелят губами, когда читают».

Набоковские предисловия на многое проливают свет, но много в них и обманчивого, как и в самих романах, как и, согласно набоковскому представлению, в мире природы. Предложенные Набоковым разгадки оказываются новыми загадками, а подлинные разгадки он скрывает за сложными мимикрическими узорами, симулируя бессмысленную болтовню или туманящие смысл изречения. Отчасти благодаря этим предисловиям и сложился образ раздражительного и высокомерного Набокова — его игра, пародия, дежурная шутка, она же отпор любопытным, которые преследуют его только потому, что он знаменит.

Набоков безусловно любил свои собственные книги и шутил по этому поводу — в предисловии к «Защите Лужина» («этот замечательный роман») или в записке Минтону: «Я прилагаю к этому письму одно из моих характерных введений, которым, я уверен, Вы не преминете насладиться так же, как я наслаждался, сочиняя его». Но настоящий Набоков был не таким, каким он представлял себя публике. Его немецкий издатель, знаток и переводчик американской литературы Ледиг Ровольт однажды написал: «Я сходился со многими знаменитыми американскими писателями, столь не похожими друг на друга, как Дос Пассос, Фолкнер, Хемингуэй, Апдайк, Вулф, но никогда не встречал ни у одного из них такого тепла и искреннего дружелюбия, такого понимания и самоуверенного отсутствия тщеславия», как у Набокова. В обычной жизни Набоков был добрым, любезным, «безупречным джентльменом». Он любил людей из самых разных слоев общества — лишь бы они были честными, добрыми, наблюдательными и обладали чувством юмора. Он ценил «наблюдательных и умных людей, которые приносят мне фрукты и вино или приходят чинить радиаторы и радиоприемники»60.

 

XI

 

Но к тем, кто занимался умственным трудом, он предъявлял высочайшие требования. Так, 16 декабря он начал писать разгромную рецензию на рифмованный перевод «Евгения Онегина» Уолтера Арндта61.

У Набокова были основания злиться на Арндта — и личные, и профессиональные. Сам он начал работать над переводом «Онегина» в 1950 году и закончил его в 1957-м. Арндт начал переводить роман только в 1957 году, но его перевод был опубликован раньше набоковского. В 1957 и 1959 годах Арндт посылал Набокову отрывки из своего перевода, и Набоков честно отмечал ошибки, связанные либо с незнанием русского языка, либо с непониманием литературно-исторического контекста, либо с необходимостью подыскивать рифмы, а также указывал на отличия русского метра от английского. Теперь же имя Набокова фигурировало в предисловии к опубликованному переводу и в аннотации, словно он благословил эту работу. Более того, будучи перфекционистом, Набоков почти шесть лет отшлифовывал свой текст, прежде чем отдать его в «Боллинджен», а теперь узнал, что не имеющие отношения к издательству люди наградили Арндта премией «Боллинджена» за лучший перевод62.

Многие считают набоковскую рецензию на работу Арндта безжалостно жестокой местью не выносившего конкуренции человека. Но Набоков, при его весьма высокой самооценке, как раз не мог считать Арндта конкурентом — ни с точки зрения знания русского языка, ни с точки зрения владения английским, ни как пушкиниста, ни как поэта. Он был оскорблен — и, я думаю, не без оснований — за Пушкина. Ведь в своем переводе Арндт исказил смысл и стиль каждой строки Пушкина, и чтобы доказать это, Набокову оставалось лишь продемонстрировать читателям его промахи.

Набоков не прощал научных ошибок, как и не допускал никаких отступлений от художественной правды. Конечно же, дело тут не в соперничестве — хотя он и отвергал Бальзака, Достоевского, Манна и Фолкнера, но превозносил гораздо более талантливых с его точки зрения Флобера, Толстого, Кафку и Джойса и был твердо уверен, что сам принадлежит именно к этой второй когорте. Он высоко ценил некоторых писателей и щедро хвалил некоторых переводчиков и ученых. В начале сороковых годов, когда Набоков писал книгу о Гоголе, в которой собирался разгромить существовавшие до него переводы, он неожиданно обнаружил новые переводы Бернарда Гилберта Герни — «Мертвые души», «Ревизор» и «Шинель». После этого в книге о Гоголе Набоков назвал перевод «Мертвых душ» «на редкость хорошей работой» и другие переводы Герни — «отличными»63. В 1970 году, рецензируя «Практический атлас бабочек Британии и Европы» Хиггинса и Райли, на время отложив свою собственную рукопись «Бабочек Европы», Набоков отметил некоторые ошибки авторов, но назвал книгу «великолепной» и написал: «То, что все эти испанские и африканские красотки оказались собраны в одной книге, — лишь одна из многих заслуг Хиггинса и Райли, авторов этого уникального и незаменимого пособия»64. Набоков нападал на Арндта не из чувства соперничества, не потому, что Арндт перевел Пушкина ничем не хуже Набокова, пусть и по-другому, а потому, что очередной рифмоплет надругался над наследием великого поэта.

К концу 1963 года у Набокова были далеко идущие планы, связанные с «Бабочками Европы». Он хотел, чтобы каждый вид был представлен его родоначальниками, то есть, например, чтобы все виды Линнея иллюстрировались шведскими бабочками. В отдельных случаях он считал нужным представить определенные виды бабочек в их сезонных модификациях. В конце декабря 1963 года, просмотрев все образцы, Набоков решил представить 310 видов на 88 листах. К июню 1965 года у него было 346 видов и около 800 подвидов, представленных тремя тысячами особей на 128 листах65.

 

XII

 

В начале января Набоков правил французскую «La Défense Loujine», переведенную его друзьями Евгенией и Рене Каннаками66. С этими переводчиками Набокову легко было иметь дело — исключение из правила. От переводчиков он требовал такой же точности и полного понимания текста, какими отличается его перевод «Евгения Онегина». При этом он оставлял за собой право вносить в текст небольшие поправки, например, заменять русские реалии английскими, а английские французскими, добавлять подробности из жизни русских эмигрантов для английских и американских читателей или из американской действительности для французских читателей. Набоков критиковал переводчиков очень деликатно, но переводчики — особенно французские — обижались, считая, что Набоков отказывает им в профессионализме. Приведу лишь один типичный пример.

Французский перевод «Бледного огня» Набоков проверял с октября 1963 года по январь 1965-го. В начале января 1964 года он получил высокомерное, дерзкое и скудоумное письмо, написанное одним из переводчиков, Морисом Эдгаром Куандро, от своего лица, а также от лица второго переводчика, Раймона Жирара. Когда речь шла о переводах набоковских книг на английский язык, кто бы ни переводил книгу — Дмитрий или кто-то еще, — Набоков всегда оставлял за собой последнее слово. Но когда книги переводились на французский, он предоставлял переводчикам большую свободу, никогда не настаивая на конкретной фразировке, следя только за точностью смысла: «Я только передаю верный смысл, а не советую, как это лучше сказать по-французски». Набоков поправлял Куандро и Жирара, когда они неверно понимали английский текст. Например, они перевели фразу «Stormcoated, I strode in»[173] как «J'entrai à la maison comme un ouragan»[174]. Набоков написал: «Нет, нет: тут „штормовка“ — теплая куртка, отороченная мехом и с поясом. Смысл: „J'entrai dans la chambre sans enlever ma pelisse“[175]». Но, как правило, переводчики отказывались признавать набоковские поправки67.

Куандро заявил Набокову, что тот напрасно возражает против их перевода слова «shagbark» (гикори, кария) как noyer,  «поскольку гикори принадлежит к семейству грецких орехов (noyer).  Смотрите Уэбстера». Набоков ответил: «Вы утверждаете, что, согласно Уэбстеру, гикори принадлежит к семейству грецких орехов.  Совершенно верно, но Вы перепутали семейство и род. Переводить „гикори“ как noyer так же странно, как переводить… „кошку“ как „тигра“ или „ягуара“ как „рысь“, потому что все четверо принадлежат к семейству Felidae!»  «Тут должно быть именно это дерево, — добавил он. — Описание, которое следует в тексте, не подходит к noyer!» Конечно же он прав, и если подменить дерево, то набоковское необыкновенно точное описание потеряет всякий смысл:

 

У меня там была любимая молодая кария

С крупными темно-нефритовыми листьями и черным, щуплым

Источенным бороздками стволом. Закатное солнце

Бронзировало черную кору, по которой, как развившиеся

Гирлянды, спадали тени ветвей.

Теперь она крепка и шершава, хорошо разрослась.

 

В конце концов Куандро и Жирар передали название дерева как «jeune hickory»[176]68.

Набоков стремился к тому, чтобы перевод «Бледного огня» был так же хорошо понятен французским читателям, как оригинальный текст — американским. Куандро и Жирар перевели «Old Faithful»[177] как «Fidèle», и он заметил: «Old Faithful — название гейзера в Вайоминге, пунктуального старикана: „Vieux geyser fidèle“»[178]. «Его советы переводчикам бесценны для тех, кто читает „Бледный огонь“ на любом языке. Со смаком обсуждая вопрос о самоубийстве, Кинбот говорит: „…с мечтательной улыбкой взвешиваете на ладони компактное оружие в замшевом чехле, не крупнее ключа от ворот замка или прошитой мошонки мальчика…“ Слово „мальчик“ было переведено лишенным пола „un enfant“[179], но вместо этого Набоков предложил: „le petit sac couturé d'un bambin“ (или лучше) „le scrotum d'un garçonnet“[180] (Доктор Кинбот — неприятный человек)»69.

 

XIII

 

11 января 1964 года в Монтрё приехали Эдмунд и Елена Уилсоны и остановились у Набоковых на три дня. Набоков с Уилсоном не виделись с 1957 года, и это была их последняя встреча. После публикации «Лолиты» их некогда интенсивная переписка почти что прекратилась — всего лишь десять писем за шесть лет. При встрече же они оказались по-прежнему близки. Их искрометные беседы приводили в восторг Ледига и Джейн Ровольтов, гостивших у Набоковых одновременно с Уилсонами: «Разговоры-фейерверки… о достоинствах литературы, заканчивающиеся издевательски-серьезным диспутом о достоинствах их бритв»70. В тот  раз бритвы еще были безопасными.

15 января позвонили из Нью-Йорка: «Нью-Йоркер» решил опубликовать «Защиту Лужина», весь роман, в двух номерах журнала и предложил Набокову гонорар в 10 400 долларов. За месяц до этого журнал «Плэйбой» купил у него «Соглядатая» за 8000 долларов71.

Морису Жиродиа книгоиздание приносило куда более скромные доходы. В начале марта в Париже за различные прегрешения «Олимпии» его приговорили к тюремному заключению сроком на год, наложили штраф и на двадцать лет лишили права издавать книги (в октябре этот срок продлили до восьмидесяти лет). Жиродиа пытался оспорить решение суда, но Набоков надеялся, что теперь наконец-то освободится от «Олимпии»72.

К марту Дмитрий выздоровел, возобновил занятия по вокалу и приобрел гоночную машину. После болезни сочувствующие родители помогли ему купить «альфу-ромео-ти-зет», двухместный гоночный автомобиль, — таких было выпущено всего несколько штук, к тому же из-за высокого роста Дмитрия машину пришлось специальным образом подгонять. В разговоре с Питером Устиновым, страстным любителем автогонок, Набоков прикинулся человеком совершенно некомпетентным и непрактичным: «С меня взяли чрезмерную цену? Что такое спортивная машина? Это машина с особым типом мотора?»73

Набоков всегда говорил, что не умеет даже упаковать посылку, зато невероятно ловко манипулировал бабочками под микроскопом и ловил их на лету. Зимой он продолжал работать над «Бабочками Европы». Пока он сводил в одно целое свои таксономические принципы, у него родился еще один связанный с бабочками проект. Оскар де Лисо, основавший в Нью-Йорке новое издательство под названием «Федра», предложил Набокову написать книгу об «аристократках Филадельфии или представительницах высшего класса Ирландии», отобрать сто репродукций и сочинить к ним текст. Набоков ответил, что если существенно увеличить количество репродукций и воспроизвести их с очень высоким качеством, то он с удовольствием возьмется за «Бабочек в искусстве» — сюжет, который интересовал его долгие годы. Еще в 1949 году он говорил, что давно хотел заняться этой темой — может быть, с тех пор, как научился определять страну, в которой написана картина, по виду изображенной на ней бабочки. Но бабочки с огромной скоростью эволюционируют в новые виды и подвиды, поэтому Набоков надеялся ответить на такие вопросы, как: «Были ли некоторые виды так же распространены в древние времена, как и сейчас? Можно ли различить признаки эволюционного изменения в узоре крыла пятисотлетней давности?» Он хотел рассмотреть эволюцию бабочек в искусстве — от рисунков на стенах Фиванских гробниц в Древнем Египте до голландских натюрмортов семнадцатого века, поэтому в последующие несколько лет Набоковы побывали во множестве итальянских пинакотек — больших и маленьких. Книгу о бабочках в искусстве он не написал, зато итальянские коллекции помогли заполнить роскошные картинные галереи «Ады»74.

 

XIV

 

В конце 1963 года Набоков согласился приехать в Нью-Йорк к выходу в свет «Евгения Онегина». 17 марта 1964 года они с Верой выехали из Монтрё, пересекли Атлантический океан на судне «Соединенные Штаты» и остановились в отеле «Хэмпшир хаус» в Нью-Йорке. Набоков встречался с друзьями, энтомологами, адвокатами, издателями и агентами. С Уолтером Минтоном из издательства «Путнам» он обсудил возможность публикации лекций по литературе. Увидев энтузиазм Оскара де Лисо в отношении предложенных «Бабочек в искусстве», Набоков принялся изучать натюрморты. Желая издать сценарий «Лолиты», он побывал в агентстве «Уильям Моррис», где ему посоветовали отдать одну из его театральных пьес для постановки, и он попросил Дмитрия за лето перевести на английский «Изобретение Вальса». Кроме того, сотрудники агентства подтолкнули его к тому, чтобы начать процесс расставания с «Путнамом». Набоков был не вполне доволен дохода


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: