Жизнь, придуманная заново: Монтрё, 1972–1974

 

По крайней мере, голая документальная правда на моей стороне. Именно этого и только этого я просил бы от своего биографа — голых фактов.

«Твердые убеждения»

 

…но такая нудная возня недостойна настоящей эрудиции.

«Бледный огонь»1

 

I

 

Вначале апреля 1972 года Набоков закончил «Прозрачные вещи» и начал перечитывать свои корнельские и гарвардские лекции, рассчитывая наконец-то опубликовать их — ведь он обещал это сделать еще много лет назад. Лекции разочаровали его, и он вложил в свои бумаги записку: «Мои университетские лекции (Толстой, Кафка, Флобер, Сервантес и т. д. и т. д.) хаотичны и неряшливы и ни в коем случае  не подлежат публикации. Ни единая!»2

Две недели спустя они с Верой ненадолго отправились на поезде в Амели-ле-Бэ, маленький курорт в Восточных Пиренеях, недалеко от того места, где они впервые вместе ловили бабочек в 1929 году. За три недели серой ветреной погоды несколько раз выглянуло солнце, и Набоков поймал несколько великолепных экземпляров3.

К тому времени Эндрю Филд уже начал писать его биографию: «Набоков: его жизнь в частностях». В начале мая, вернувшись из Амели в Монтрё, Набоков получил письмо от своего двоюродного брата Сергея Набокова, журналиста, живущего в Брюсселе, страстного любителя российской генеалогии, за десять лет до этого вызвавшегося помочь Набокову с воссозданием фамильного древа для переработанного издания «Память, говори». Еще с начала 1971 года Филд требовал, чтобы Сергей, в ущерб другим своим занятиям, снабжал его информацией о набоковской генеалогии. Сергей не отказывался, но последние письма Филда встревожили его: тот постоянно возвращался к вопросу, не был ли отец Набокова незаконным сыном царя Александра II или его брата великого князя Константина; без всяких к тому оснований утверждал, что прекрасно знает русскую историю; весьма вольно трактовал все представленные ему факты. К тому же Филд написал Сергею, что ему обидно, когда его называют агентом или лакеем Владимира Набокова, и он хочет доказать свою независимость, нарочно создав впечатление, что не слишком-то дружен с Набоковыми4. Летом Набоков пригласил двоюродного брата на несколько дней в Швейцарию, дабы обсудить проблемы, связанные с Филдом.

У него уже появились свои основания для беспокойства. В начале года, когда он заканчивал «Прозрачные вещи», в Америке напечатали «Подвиг» на английском языке. В предисловии, написанном двумя годами раньше, Набоков в очередной раз нападает на Фрейда: «В наше время, когда фрейдизм дискредитирован, автор с удивленным присвистыванием вспоминает, что не так давно… полагали, будто после развода родителей личность ребенка, терзаемая сочувствием, автоматически раздваивается. Расставание родителей не возымело такого действия на разум Мартына, и отыскивать связь между возвращением Мартына в отечество и тем, что в свое время он был лишен отца, простительно только отчаянному дураку, терзаемому муками кошмарного воображения». Марта Даффи, когда-то бравшая у Набокова интервью для журнала «Тайм» по случаю публикации «Ады», теперь написала рецензию на его новый роман, и там среди прочего утверждала, что Набоков задал «отменную трепку критику Эндрю Филду», который в книге «Набоков: его жизнь в искусстве» написал, что возвращение Мартына в Россию — это «повторение одинокой смерти его отца»5.

Вера тут же написала Филду, что утверждение Даффи крайне раздосадовало Набокова, что он имел в виду Фрейда, а не Филда, и что этой филдовской фразы он даже не помнил, потому как, читая «Набоков: его жизнь в искусстве», он «по большей части пропускал Ваши рассуждения, чтобы не впасть в соблазн навязывания своего мнения». Набоков надеялся, что Филд напишет опровержение «неудачной шутки» Даффи, и когда этого не произошло, в марте 1972 года сам написал письмо в редакцию журнала «Тайм», объясняя, что вовсе не хотел обидеть «моего дорогого друга… образованного и талантливого человека». Журнал «Тайм» не стал печатать это письмо, тогда Набоков включил его в «Твердые убеждения» — готовившийся тогда сборник его интервью, статей и писем. Копию письма он сразу же послал Филду6.

Филд раздраженно написал в ответ, что ему хорошо известно, как Набоков всегда остается в стороне, когда речь идет о чести, добром имени и памяти других людей. Набоков заявил, что это несправедливо, и поинтересовался у Филда, что тот имеет в виду, на что Филд сумел вспомнить только один эпизод — нежелание Набокова писать некролог Амалии Фондаминской в 1935 году. Набоков не хотел писать о Фондаминской лишь потому, что практически не знал ее: они познакомились за три года до ее смерти и общались лишь в течение одного месяца, ноября 1932 года. Несмотря на это, он в конце концов все же согласился и написал живую, прочувствованную заметку. Однако Филду было не до справедливости7.

Одновременно с этим полным упреков письмом Филд послал Набокову выдержку из материалов, подготовленных когда-то для одного из номеров журнала «Тайм» — на обложке которого была помещена фотография Набокова. Судя по этой выдержке, когда Набокова спросили, намерен ли он публиковать корнельские лекции — тогда он собирался напечатать их в «Макгроу-Хилле», — он ответил, что хранит свои бумаги у себя, «как бы ни хотел Эндрю Филд их заполучить»[237]. Репортер «Тайм» продолжал: «Филд в данный момент преподает на изнаночной стороне Австралии, но у него репутация агрессивного и высокомерного человека, и он, кажется, решил сделать Набокова делом своей жизни. Интересно, опознает ли Набоков очередного Куильти?». Посылая Набокову этот отрывок из архивов «Тайм», Филд подчеркнул, что теперь его главная задача — сделать так, чтобы Набоков  понял, что он — не дело жизни Филда и что Филд — «сам себе хозяин» и в уже написанном, и в том, что напишет в будущем.

Слова корреспондента задели гордость Филда. Прочитав их в 1970 году, он выпустил первый залп по журналу «Тайм», выступив с публичным протестом8. Теперь же, в черновом варианте набоковской биографии, нападки Филда на «Тайм» заняли почти что двадцать страниц — доказательство того, что его собственное эго играло в книге куда более важную роль, чем жизнеописание Набокова. Филд поставил перед собой задачу во что бы то ни стало доказать свою независимость от Набокова и решил больше не обращаться к нему как к источнику информации.

Год спустя Набоков увидел результат — и с тех пор уже не называл Филда талантливым и образованным человеком. Все предыдущие годы Набоковы подмечали переводческие, литературоведческие и интерпретационные ошибки в рукописях книг Филда «Набоков: его жизнь в искусстве» и «Набоков: библиография» и бескорыстно исправляли их. Им нравились энергия и энтузиазм Филда, его ощущение собственной оригинальности и желание превозносить оригинальность Набокова, поэтому они прощали ему ошибки, которых не простили бы ни одному другому автору. Однако теперь, когда Филд перестал быть горячим поклонником, они наконец-то разглядели его недостатки, на которые сторонние наблюдатели, в частности Глеб Струве, давно уже пытались обратить их внимание.

 

II

 

19 июня Набоковы отправились в Ленцерхайде в Гризонах на востоке Швейцарии. Три дня спустя к ним присоединился Сергей. После четырехдневного обсуждения они решили, что, несмотря на обострение отношений между Набоковым и его биографом, Сергей будет по-прежнему снабжать Филда информацией, чтобы хоть как-то сократить количество ошибок — следствий его невежества9.

После отвратительно дождливого месяца в Ленцерхайде Набоков вернулся в Монтрё и отправил Филду письмо с просьбой показать то, что у него уже готово, поясняя, что Филду не стоит тратить время на создание книги, которую Набоков не сочтет возможным одобрить. В частности, Набоков подчеркнул, что не допустит никаких разночтений с «Память, говори»10.

В начале августа он немного поработал над «Твердыми убеждениями», после чего, как за год до этого, отправился в пансион «Вюссмюллерай» возле Гстаада, где они опять забронировали комнаты для Дмитрия, Анны Фейгиной и Елены Сикорской. Елена только что вернулась из Ленинграда, куда теперь ездила каждое лето, и рассказывала брату о необустроенности и повседневной фальши советской жизни. Ее рассказы вскоре вдохновили его сделать то, чего он никогда раньше не делал, — описать Советский Союз изнутри в романе «Смотри на арлекинов!», где Вадим Вадимыч опасливо посещает страну, в которой родился11.

В конце августа, вернувшись в Монтрё, Набоков получил письмо от Филда, утверждавшего, что рукопись еще не готова для показа Набокову и что он не намерен отказываться от продолжения работы после того, как затратил столько усилий и совершил три кругосветных путешествия. В ответ Набоков написал:

 

Прежде всего позвольте мне категорически заявить, что я отнюдь не хочу, чтобы конечным результатом Вашей работы стало то, что Вы сами называете «лестным портретом». Если Вы думаете, что я мог высказать подобную мысль, значит, в Вашем представлении обо мне и моей личности имеются опасные пробелы. Поэтому я хотел бы — причем еще настойчивее, чем раньше, высказать следующее: будет несправедливо по отношению к нам обоим, если я оставлю без внимания неверные фоновые детали и неправдоподобные предположения. Вы говорите о «взаимных обязательствах». Мой единственный долг — замечать промахи и пресекать бесплодные разыскания. Ваш единственный долг — показывать мне каждое слово и принимать все мои исправления фактических ошибок12.

 

Прежде чем начать работать над биографией, Филд заверил Набокова, что «окончательное слово по поводу того, что из нее лучше изъять, останется за Вами», и только на этих условиях Набоков согласился показать Филду свои бумаги, давал ему интервью и позволил своим ближайшим друзьям помогать Филду13. С тех пор прошло четыре года, и Набоков написал:

 

Мне, видимо, следовало еще до того, как Вы приступили к работе, предупредить Вас, что, несмотря на внешний налет общительности и живого остроумия, в действительности я довольно скучный и одинокий человек… Число моих друзей, нынешних и бывших, ненормально мало, и те двое или трое из них, что были мне по-настоящему близки, уже умерли. Потрясения моей эпохи постоянно создавали пробелы времени и провалы пространства между мною и немногими дорогими мне людьми…

В этих обстоятельствах биограф В.Н. не так уж много может почерпнуть из разговоров с родственниками, соучениками, литературными знакомыми или учеными коллегами В.Н., и худшее, что он может сделать, — это заняться сбором пошлых сплетен, которые всегда жужжат вокруг престарелого писателя, дозревшего до того, чтобы настала пора приступить к его жизнеописанию… Я не могу представить себе достоверной истории моей жизни, если она будет основана на скудных и иногда попросту нелепых сведениях, собранных у далеких от меня людей ценой громадных усилий, о которых Вы упомянули в Вашем письме от 16 августа…

Подвожу итог: единственный разумный и художественно-обоснованный способ написать историю такого унылого персонажа (единственная по-человечески интересная сторона которого — дар изобретения облаков, озер, башен) — это проследить его развитие как писателя, от первых блеклых стихов до «Прозрачных вещей» (экземпляр которых дойдет до Вас к середине октября). Иногда я подозреваю, что именно это Вы и планируете сделать, несмотря на то что тратите столько драгоценного времени на странноватые попытки установить, не был ли царь или хотя бы великий князь настоящим отцом моего отца.

 

Две недели спустя Набоков записал в дневнике идею нового романа: «„Он выполнил свою задачу“. Начать отсюда — чтобы румянец, и цветение, и туман сквозили во всей книге, но выражались только через отсылку к нескольким  формам искусства: поэзии, музыке, живописи, архитектуре и т. д.»14. Эта загадочная запись, похоже, отражает гордость за собственные достижения, о которой Набоков поведал Дмитрию годом раньше на склонах Ла-Видеманет. Судя по этому первому проблеску нового романа, который виделся Набокову еще очень смутно, он хотел сосредоточиться на том, чего герою удалось достичь в жизни, но не говорить об этом впрямую. В окончательном своем виде «Смотри на арлекинов!» действительно заканчивается «румянцем и цветением» небесполезно прожитой жизни, но вплоть до самого финала он пронизан скорее ощущением бессмыслицы, сумятицы, страха неосуществления — которые, вероятно, отражали опасения Набокова, что его собственные достижения будут погребены под спудом бестолковой биографии.

Неделю спустя он записал в дневнике, что по условиям договора с «Макгроу-Хиллом» осталось лишь закончить «Твердые убеждения» и второй сборник русских рассказов, «Истребление тиранов», и тут же привел список проектов для возможного нового договора: новый роман, однотомник «Евгения Онегина» в мягкой обложке, третий том русских рассказов, лекции (относительно которых он вновь передумал) и антология русских поэтов в переводе. Впоследствии к этому списку Набоков добавил «Говори дальше, память», рассчитывая на то, что «Макгроу-Хилл», возможно, согласится оплатить ему поездку в те места в Америке, которые он хотел описать. Пока же ему пришлось заниматься сбором материала для «Твердых убеждений», работой тем более нелегкой и докучливой, что ему не терпелось начать новый роман. В его долгой жизни это был первый случай, когда от начальной вспышки вдохновения до готовности перенести замысел на бумагу прошло так мало времени15.

В первой половине октября Набоков продолжал редактировать свои интервью и статьи для «Твердых убеждений». Последнюю книгу он должен был сдать «Макгроу-Хиллу» до 1 января, поэтому после «Твердых убеждений» пришлось сразу же садиться за переведенные Дмитрием рассказы для сборника «Истребление тиранов».

 

III

 

В конце октября Набоков получил длинную телеграмму от Эдмунда Уайта, главного редактора нового «Субботнего художественного обозрения», которое собиралось в начале года посвятить ему свой первый выпуск. Не мог бы Набоков написать для них статью в две тысячи слов? Уильям Гасс, Джойс Кэрол Оутс, Джозеф Макэлрой и сам Уайт напишут о том, что для них значит Набоков. Может ли он назвать своих любимых американских писателей?16

Набоков никогда не писал заказные статьи для журналов, но на этот раз согласился — возможно потому, что это был специальный выпуск, потому, что Уайт упомянул общих друзей: Саймона Карлинского, Питера Кемени и Уильяма Ф. Бакли, потому, что это небольшое эссе могло войти в «Твердые убеждения». В результате большую часть ноября он мучительно работал над коротким эссе «О вдохновении»17.

В этом эссе, одном из лучших образцов его прозы, Набоков на основе собственного опыта описал странную физиологию вдохновения, первое свечение и мерцание нового романа, капризы и требовательность вдохновения в ходе творческого процесса. Он поведал, что всегда оценивает рассказы в антологиях, присылаемых ему оптимистически настроенными издателями, и оценивает их только с точки зрения присутствия в них вдохновения. Некоторые рассказы — и этого он в эссе не упомянул — получали самую низкую оценку Z с минусом[238], но на этот раз хулитель Манна и Фолкнера, Стендаля и Достоевского был настроен добродушно: «Примеры — это витражные окна знания. Из невеликого числа рассказов, получивших А с плюсом, я выбрал полдюжины моих особых любимцев». Он привел отрывки из Чивера, Апдайка, Сэлинджера, Голда, Барта и Делмора Шварца, в каждом случае поясняя, на чем основан его выбор или как трудно было его сделать среди такого изобилия.

Несколько месяцев спустя Набоков прочел первый роман Эдмунда Уайта «Забывая Елену» и отметил его  как пример вдохновения. Когда в 1975 году его попросили перечислить своих любимых американских писателей, он назвал Эдмунда Уайта (и Апдайка, и Сэлинджера). Ничто не могло поспособствовать карьере Уайта сильнее, чем такой ответ из уст известного своей строгостью читателя, до тех пор похвалившего перед американской аудиторией лишь трех доселе неизвестных писателей, двух русских (Андрея Белого и Владислава Ходасевича) и одного бельгийца (Франца Хелленса)18.

В середине ноября на пять дней приехали Альфред и Нина Аппели. Они выступали в качестве свидетелей, когда Набоков подписал в «Монтрё-паласе» свое завещание; его оформил нотариус в дешевом похоронном костюме, цилиндре, «крылатом» воротнике и с явственным запашком. После ухода нотариуса Набоков наклонился к Аппелю: «Вы заметили, что смерть пахнет?» Ассоциация с костюмом и смертью возникла вновь, когда Аппель признался Набокову, что из всего им написанного больше всего любит конец первой главы «Память, говори», где воспоминание о том, как крестьяне подбрасывали в воздух отца Набокова, превращается в предвестие смерти или бессмертия. Набоков отвернулся, и глаза его наполнились слезами: «Да, он был так красив в этом белом костюме». Неудивительно, что Набокова так страшило намерение Филда раскритиковать «Память, говори» — а Филд, по всей видимости, собирался это сделать. Разговор зашел о Филде, и Вера спросила Аппеля: «Почему вы не предупредили нас?»[239]19

С конца ноября до начала января Набоков вплотную занимался подготовкой рассказов для сборника «Истребление тиранов». В ноябре в Америке опубликовали «Прозрачные вещи», и Набоков записал в дневнике: «Рецензии, колеблющиеся между безнадежным восторгом и беспомощной ненавистью. Очень забавно». Некий рецензент, назвавший «Бледный огонь» «самым художественным и достойным произведением художественной литературы, написанным за эту половину нашего века», окрестил «Прозрачные вещи» «неприятной и несимпатичной книгой, которая пронимает читателя только со второго прочтения. Вне всякого сомнения, это шедевр». Даже Джон Апдайк начал свою рецензию с признания: он ничего не понимает в этой загадочной сказочке. Несмотря на вызванное им недоумение, роман выдвинули на Национальную книжную премию, вслед за «Пниным» и «Бледным огнем». Как и обе предыдущие книги, «Прозрачные вещи» премии не получили20.

В начале туманного декабря Лорд Сноудон приехал фотографировать Набокова — за месяц до этого приезжал Юсуф Карш — для специального выпуска «Субботнего художественного обозрения». Набоков с удовольствием карабкался в его обществе на крышу отеля или позировал на одухотворенно-туманном холме, в магазинах, кафе и ресторанах, а также в своем кабинете, — Сноудон составил коллекцию его портретов, оказавшуюся одной из самых разнообразных21.

В начале января 1973 года пунктуальный Набоков закончил «Истребление тиранов» и сдал «Макгроу-Хиллу» свою последнюю, одиннадцатую книгу всего лишь на четыре дня позже оговоренного в их пятилетнем договоре срока[240]. У Веры уже долго болела спина, а теперь из-за смещения двух дисков начались невыносимые боли. Когда 6 января в возрасте восьмидесяти пяти лет умерла Анна Фейгина, за которой Набоковы пять лет ухаживали в Монтрё, Вера даже не смогла пойти на похороны. Сам Набоков ощущал медленное приближение смерти:

 

Проснулся на рассвете с дневной частью мозга по-прежнему работающей в режиме сна. «Это оно!» — мрачно подумал я, когда приподнялся и увидел, что в пространстве между кроватью и окном уже установлены две  гильотины, смотрящие друг другу в лицо («Да, конечно, так они это и делают — прямо в спальне»). Вертикальные и горизонтальные тени в бессодержательных и переменчивых сумерках, к которым я никак не могу привыкнуть, изображали из себя эти ужасные механизмы в течение по крайней мере пяти секунд. У меня даже было время поразмышлять, «готовят» ли В. в соседней спальне присоединиться ко мне. Надо бы повесить плотные шторы, но я не люблю ждать сна в полной темноте.

 

Неделю спустя Вера легла в больницу в Женеве. Ее не было всего лишь несколько дней, но Набоков записал в дневнике: «Ощущение недомогания, désarroi[241], всепроникающей паники и ужасного предчувствия каждый раз, когда В. далеко, в больнице, одно из величайших мучений моей жизни»22.

 

IV

 

В середине января Эндрю Филд заглянул в Монтрё, чтобы завезти 678 страниц рукописи «Набоков: его жизнь в частностях» и пообедать с Набоковым. Вера собиралась прочитать рукопись первой, но пока что ей было не до того. В конце месяца Набоков с удовольствием прочитал рукопись «Сада Набокова» Бобби Энн Раулинг, одной из первых диссертаций по «Аде». Десять лет спустя ее автор, под именем Бобби Энн Мэйсон, прославилась своими рассказами о людях, совершенно не похожих на сверходаренных космополитов Вана и Аду («Шайло», «В деревне»). 28 января Набоков начал читать рукопись Филда23. Он полагал, что готов к самому худшему, но действительность превзошла его мрачнейшие ожидания24.

В начале февраля Филд написал, что к первым числам марта должен получить все замечания Набокова. Чтобы выполнить это требование, Набоков просидел над рукописью сто часов — за три недели. Уже 6 февраля он записал в дневнике: «Проверил 285 страниц 680-страничной работы Филда. Устрашающее количество нелепых ошибок, невозможных заявлений, пошлостей и домыслов». Выделив их красным карандашом, Набоков перепечатал самые вопиющие абзацы вместе со своими примечаниями — получилось сто восемьдесят страниц, и при этом он пропустил много мелких и крупных огрехов. Ошибок было слишком уж много25.

10 марта Набоков послал Филду исправленную рукопись, сопроводив ее своим окончательным вердиктом:

 

Вновь просмотрев эту коллекцию записок и заметок, я пребываю в удивлении, какой странный «блок» помешал Вам сделать самую простую вещь — проконсультироваться со мной в сотнях случаев, когда я или моя жена могли прийти Вам на помощь. Я прежде всего имею в виду те повествовательные фрагменты — рассказы о событиях, анекдотических случаях, ситуациях и тому подобном — где сразу бросается в глаза, что Вам пришлось заполнять пробелы в Ваших сведениях более или менее правдоподобными выдумками (некоторые из них вполне невинны, но грубы и банальны в своей невинности). Фразу Вы считаете нужным закруглить, предметы одежды или продукты и т. д. кратко — и безвредно, казалось бы, — перечислить, маленькие ступни хромающего анекдота обуть в ортопедические ботинки, — и поскольку никакой фантазии не хватит, чтобы вообразить неизвестные детали в незнакомом окружении, описание события становится в лучшем случае неловким клише, а в худшем — обидным фарсом. Вы должны  были знать об этих ямах и ловушках, и я никак не могу понять, как Вы могли быть так опрометчивы, так самоуверенны, столь часто прибегать к этим быстродействующим заполнителям, у которых статистически  так мало шансов сработать. Почему Вы снова и снова не задавали мне вопросы (присовокупляя образцы Ваших набросков) о фактических штрихах, необходимых для того, чтобы верно указать место, время и участников события?

 

И действительно, что за странный блок был в сознании Филда? В январе 1971 года, когда у них возникли первые трения, он написал Набокову, что знает о его личной жизни практически все26. Теперь же из рукописи стало ясно, что он не знал даже простейших фактов общественной и литературной жизни Набокова, не говоря уж о его личной жизни (Когда Набоков пошел в школу? Когда покинул Петербург? Когда уехал из Германии? Когда написал свои книги?). Как мог  Филд так мало знать о Набокове?

 

V

 

Впрочем, Набоков не спешил облегчить жизнь своему биографу. Сам он не терпел вторжения посторонних в личную жизнь: «Я не выношу копания в драгоценных биографиях великих писателей, не выношу, когда люди подсматривают в замочную скважину их жизни, не выношу вульгарности „интереса к человеку“, не выношу шуршания юбок и хихиканья в коридорах времени, и ни один биограф даже краем глаза не посмеет заглянуть в мою личную жизнь»27. Набоков на пятьдесят лет закрыл свой архив в Библиотеке Конгресса. Он одну за другой надевал литературные маски и наконец укрылся от посторонних глаз в сравнительно уединенном Монтрё. Оттуда он писал резкие письма различным издателям, протестуя против искажения фактов и вторжения в его личную жизнь, и давал интервью, только когда ему заранее присылали список вопросов, на которые он заранее писал ответы, а в конце еще и проверял корректуру.

Подобное отношение Набокова, разумеется, затрудняло задачу Филда, но вряд ли могло стать для него неожиданностью: скрытность Набокова была широко известна в литературном мире задолго до того, как Филд задумал писать его биографию. Когда Набоков узнал о намерениях Филда, он решил, что лучше, если биография будет написана при его жизни и он сам поправит в ней ошибки, — так же как он решил сам перевести «Лолиту» на русский язык, чтобы потом, когда его уже не будет в живых и некому будет проверять текст на каждом шагу, не появился неуклюжий, за уши притянутый перевод.

Поэтому, пусть неохотно, Набоков все же предоставил Филду многие материалы из Библиотеки Конгресса и из своих собственных архивов. Он аккуратно отвечал на письменные вопросы Филда и пространно — на устные. При этом он наивно полагал, что Филд будет обращаться за информацией только к нему самому и к тем из его друзей, кого он сам назовет, поскольку он не доверял чужим воспоминаниям, особенно воспоминаниям тех, кто его недолюбливал. Даже собственные экспромты и опрометчивые суждения переставали удовлетворять Набокова, когда он видел их на бумаге. Он считал, что писателя узнают по его книгам, и поэтому не делал своих дневников, писем и случайных разговоров общественным достоянием. Свое русское прошлое он запечатлел в «Память, говори» и хотел сохранить американские годы для следующей книги — «Говори дальше, память».

Несмотря на это, он готов был снабжать Филда информацией. Однако в определенный момент Филд решил, что не нуждается больше ни в каких сведениях, и перестал обращаться за ними к Набокову. Он всегда был самого высокого мнения о своих способностях и ошарашил рецензентов, заявив в предисловии к книге «Набоков: его жизнь в искусстве», что желает продемонстрировать в ней свой собственный художественный талант.

Одним из следствий этого странного подхода стало то, что презрение к точности сделалось для Филда доказательством собственного творческого гения. Он написал Вере Набоковой, что больше всего гордится тем, что в книге «Набоков: его жизнь в искусстве» «ни единой сноски на 500 страниц»28. Он презирал «утробную работу» переводчика. Он только что не хвалился ошибками, которые Набоков обнаружил в книге «Его жизнь в искусстве», — например, тем, что перевел русское «великан» как «вулкан», и получилось: «вулкан в ее чреве»29.

При этом Филд считал себя не просто художником, но поборником правды. Набоков всегда остро ощущал, как трудно нащупать и выразить правду. В отличие от него, Филд не делал различия между правдой и тем, что он лично нашел или записал, даже в изысканном виде. Поэтому он воспринимал набоковское недоверие к его  находкам и к тому, что он  написал, не как стремление к правде, а как желание фальсифицировать свое прошлое.

Филд решил, что Набоков пытается лишить его творческой независимости и права по-своему интерпретировать факты. Значит, лучший способ продемонстрировать свою правдивость — это доказать полную независимость от Набокова. Теперь Филд жадно собирал любые сведения, даже самые смутные и легко опровержимые, лишь бы только они исходили не от Набокова, в особенности если Набоков с ними не соглашался. Никто не верил в то, что отец Набокова был незаконным сыном Александра II, — даже те, кто любил порассуждать на эту тему. Не верил и Филд, но поскольку сам Набоков опроверг этот домысел, Филд автоматически заключил, что информация эта настолько важна, что стоит возвращаться к ней снова и снова.

Филд перестал доверять набоковской автобиографии: ведь это она была тем единственным источником, где Набоков представляет свою  версию прошлого. В «Память, говори» Набоков рассказал о Тенишевском училище, но Филд почему-то решил описать Тенишевское училище, используя другие источники, в частности «Шум времени» Мандельштама. Мандельштам писал, что в училище носили форму английского образца, и для Филда эта деталь заслуживает упоминания, хотя, как показывает набоковская автобиография, к тому времени, когда он поступил в училище, форму уже отменили — на что Филд даже не обратил внимания. Преподаватель Владимир Гиппиус был для Мандельштама источником вдохновения. Вследствие этого Филд написал, что Гиппиус оказал существенное влияние на Набокова, хотя Набоков задолго до поступления в Тенишевское училище читал книги на трех языках и имел о них собственное мнение, часто расходившееся с мнением Гиппиуса. Категорические возражения Набокова против вымысла Филда («Я ничего не знал о критических статьях Гиппиуса. Я любил его стихи, но не выносил его самого и его пристрастия к политическим дискуссиям… То, что Тенишевское училище навязало мне Гиппиуса, еще не повод, чтобы Вы проделывали то же самое») лишь убедили того в собственной правоте. Игнорируя «Память, говори», Филд умудрился даже перепутать возраст Набокова при поступлении в Тенишевское училище и засунуть его не в тот класс30.

Иногда Филд напрямую оспаривал «Память, говори». В своей автобиографии Набоков описал арки из еловых лап и венки из васильков, которыми деревенские жители встречали его отца в Рождествено после освобождения из тюрьмы, куда он был заключен за подписание Выборгского воззвания. Прочитав мемуары тети Набокова Надежды Вонлярлярской, Филд сочинил свою собственную альтернативную версию, согласно которой бабушка Набокова «подготовила и осуществила удачный контрманевр, угрожая крестьянам экономическими репрессиями, если они устроят демонстрацию в поддержку ее сына»31. В действительности письмо другого свидетеля, дяди Набокова Константина, написанное на следующий день после этого события, подтверждает факты, изложенные в «Память, говори», а кроме того, если бы Филд хотя бы внимательно прочел воспоминания Вонлярлярской, он увидел бы, что они тоже описывают триумфальное возвращение В.Д. Набокова[242]. Однако, несмотря на то что Набоков указал Филду на его ошибку и растолковал ее суть, тот почему-то считал, что сам он знает больше, чем очевидцы.

Когда Филд заявил, что «Память, говори» «избегает фактов», Набоков ответил, что не может согласиться с этим утверждением, «если только Вы, Эндрю, не перечислите все  неверные факты в „Память, говори“ в специальном примечании, с указанием главы и страницы»32. На самом деле в «Память, говори» можно отыскать по меньшей мере двадцать одну фактическую ошибку, но Филд слишком мало знал о жизни Набокова, чтобы обнаружить хотя бы единственную из них, и предпочел отказаться от своего заявления.

Когда Набоковы выразили свое согласие на то, чтобы Филд писал биографию, они поставили условием, что будут контролировать все источники его информации33. Впоследствии, во время одного из первых приездов Филда в Монтрё, Набоков шутя — и не подумав — предложил ему «a field day»[243]34 с материалом. Но скрытность вскоре победила энтузиазм. Хотя Набоков и предоставил Филду довольно многое — рукописи, письма, информацию, анекдоты — но вскоре отказался от мысли показать ему даже недавние дневники. Чтобы узнать больше, Филду нужно было завоевать доверие Набокова. Однако его незнание обстоятельств жизни Набокова, его дар неверно истолковывать, неверно излагать, неверно переводить, его желание доказать свою независимость, противореча Набокову даже в тех случаях, когда тот был единственным источником информации, привели к тому, что Набоков не захотел ничего больше ему показывать.

И все же Набоковы с самого 1965 года не переставали снабжать Филда информацией. Даже теперь Набоков писал ему хоть и в твердом, но дружелюбном тоне, исправив сотни ошибок и предлагая много новой информации. Неточности и инсинуации в биографии очень расстроили Веру — несмотря на это, она тоже написала Филду длинное послание, содержащее бесценные сведения о ее семье, детстве и юности35. Филд воспользовался ими, даже не поблагодарив. Он не только не выразил никакой признательности за исправленные ошибки и новые сведения, но вместо этого обиделся на Набокова за то, что тот посмел оспорить его домыслы. Хотя когда-то он обещал Набокову право вето, теперь он приготовился отстаивать свои ошибки.

 

VI

 

«VN» Филда, так не похожий на настоящего, вдохновил Набокова на то, чтобы сделать следующий роман целенаправленной пародией на свою жизнь и, в частности, на «Память, говори». В сентябре 1972 года, еще сильнее разочаровавшись в Филде, Набоков написал своему адвокату, что его книги — единственный источник сведений о его литературной жизни, а его личная жизнь не должна никого интересовать. Две недели спустя явилось первое видение нового романа, посвященного тому, что Набоков считал своими достижениями, хотя эти достижения и остаются в романе как бы за кулисами. Всего лишь через три дня после начала работы над рукописью Филда Набоков сообщил «Макгроу-Хиллу», что 1 марта возьмется за новый роман. Однако ему не терпелось. 6 февраля, в тот самый день, когда в дневнике появилась запись, что он в ужасе от «нелепых ошибок, невозможных заявлений, пошлостей и домыслов» Филда, Набоков начал писать «Смотри на арлекинов!»36.

Оглядываясь на свою жизнь и выворачивая ее наизнанку в новом романе, семидесятитрехлетний Набоков в то же время не забывал смотреть вперед и страшился, что смерть может застать его врасплох. Поэтому он сделал пометку на рукописи, что ее следует уничтожить не читая, если книга не будет завершена. Он также написал в издательство Принстонского университета, что прошло полтора года с тех пор, как он вычитал первую корректуру «Евгения Онегина», и два месяца с тех пор, как Принстон пообещал послать ему очередные гранки:

 

Сколько я понимаю, молчание, которое Вы мне навязываете, может продолжаться вечно. Это смехотворная, непонятная и невыносимая ситуация.

Вы хорошо знаете, как я хочу, чтобы издательство Принстонского университета опубликовало ЕО2, но мне скоро исполнится 74, и я хотел бы увидеть изданную книгу прежде, чем столкнусь с гневным Пушкиным и ухмыляющимся Э. Уилсоном[244] за кипарисовым занавесом37.

 

Набоков хотел предложить исправленного «Евгения Онегина» «Макгроу-Хиллу» в рамках нового договора, который был подписан лишь спустя полтора года. В апреле они с Дмитрием начали переводить первые рассказы для следующей планируемой «Макгроу-Хиллом» книги «Подробности заката», четвертого и последнего сборника набоковских рассказов.

Всю жизнь Набоков страдал от бессонницы, но к старости стал спать еще хуже. В конце апреля он в изумлении записал в дневнике: «В первый раз за годы  (с 1955? 1960?) в эту ночь у меня случился шестичасовой промежуток непрерывного сна (12—6). Обычная продолжительность моего сна (помимо периодических приступов бессонницы), даже если он вызван более или менее мощными таблетками (по крайней мере по три раза в день) 3+2+1 или в лучшем случае 4+2+2 или, в более частом худшем случае, 2+1+1+2+1 — с интервалами (+) безнадежности и нервного мочеиспускания»38.

В начале мая Филд прислал Набокову исправленную рукопись, которая теперь сократилась до 480 страниц. В рукопись Филд вложил письмо, в котором утверждал, что у него есть убедительные доказательства всего, что он написал, что даже под его ошибками, вроде неправильного названия улицы, которое он аккуратно переписал из чужих мемуаров, есть веские основания. Он упрекал Набокова за то, что тот так мало помогал ему, и намекал, что они, судя по всему, достигли патовой ситуации. В ответ Набоков удивился «поразительному факту, что Вы, получается, не повинны ни в одной  грубой ошибке в Вашей книге». Он считал, что из сложившейся ситуации есть два выхода: «Или мы похороним эту затею (что было бы печально), или Вы сдержите обещание, которое дали мне в самом начале. Я цитирую: „…окончательное слово по поводу того, что из нее лучше изъять, останется за Вами“». Он также заметил, что фраза Филда о том, что если они начнут ссориться, то сначала следует обсудить некоторые вещи, не включенные в биографию, отдает шантажом39.

Набоков готовился к отъезду из Монтрё на лето, чтобы посвятить себя новой книге. Перед отъездом он успел лишь бегло просмотреть исправленную рукопись Филда, но, пересказывая ситуацию своей поверенной в Нью-Йорке, отметил следующее: «Большая часть гнили и грязи все еще там… Я не могу передать, как я расстроен. Стоило ли проживать далеко не бесцветную жизнь… только чтобы неумелый осел придумал ее заново»40.

 

VII

 

В тот год Набоковы отложили свой летний исход из Монтрё до тех пор, пока у Веры не перестала болеть спина. В начале июня они наконец сбежали от бесчисленных интервью и корректур издательства «Пингвин» — на такси, поскольку Вера еще не могла водить машину, — в Сервию, на Адриатическое побережье, к югу от Равенны. Здесь, в краю водной сини и душистых пиний, Набоков радостно погрузился в роман, которым практически не занимался с февраля. Они провели три недели в Сервии, после чего перебрались в Кортину д'Ампеццо, на старейший горнолыжный курорт в восточных итальянских Альпах. Набоков пришел в восторг от долины д'Ампеццо и тамошних бабочек и энергично принялся за работу над романом41.

Они пробыли в Кортине дольше, чем рассчитывали, и 3 августа вернулись в Монтрё читать срочные корректуры42. Набоков получил ответ Филда на свой ультиматум. Филд советовал Набокову взять себя в руки и обвинял его в том, что Набоков утаил некоторые аспекты своей жизни. Важнейшими из них, по словам Филда, были «„связь с Романовыми“ и Ваш разрыв с женой». Филд писал, что, конечно же, о «разрыве» он упоминать не будет (см. об этом чуть ниже), но ему известно, что Набоков много думает о слухах про его родство с Романовыми и боится разговоров на эту тему, следовательно, эту версию следует включить в биографию — верна она или нет, не имеет значения43. Не считая шутливого набоковского «Я чувствую кровь Петра Великого в своих жилах!», у Филда было только одно доказательство набоковских «мыслей и страхов»: страничка из дневника, фотокопия которой имелась у Филда, где — по крайней мере, по утверждению Филда, — Набоков записал сон о соитии со своей бабушкой. Как это доказывает опасения Набокова, что его отец — незаконный сын царя, известно одному лишь Филду, к тому же во сне (запись в дневнике от 25 марта 1951 года) фигурирует не бабушка Набокова, а старуха из Итаки, где тогда жил Набоков. Ниже приводится эта запись:

 

Сон: попытка холодного и безрадостного совокупления с толстой старухой (с которой я слегка знаком и к которой испытываю столько же влечения, сколько к горилле или к мусорному бачку). Накануне кто-то в моем присутствии рассказывал кому-то, что некто третий, человек, которого я знаю, женится — вообразите себе — на «толстой старухе», мне не известной, но чье имя звучало как имя той, которая снилась мне на следующую ночь44.

 

Из этой дневниковой записи Филд умудрился сделать непреложный вывод, что Набоков боялся обнародовать свою связь с Романовыми; вот на какую неоправданную ошибку он был способен даже при наличии фотокопии, вот как он использовал предоставленные ему Набоковым личные бумаги!

Филд упрекнул Набокова за обвинение в шантаже, но тут же повторил свою угрозу в иной форме: если Набокову не нравится третья книга Филда о нем, то четвертая может понравиться еще меньше — особенно если она будет написана под влиянием их конфликта. Разгневанный Набоков ответил:

 

Ваше недостойное письмо от 9 июля 1973 года достигло меня только сейчас, после моего возвращения в Монтрё из Кортины д'Ампеццо, — таким образом, на пересылку ушел целый месяц. Кое-что из содержащейся в нем дикой ерунды представляется мне следствием умственного расстройства — например, моя боязнь обнаружить кровь царей в моих жилах, или грязная ложь о моем «разрыве» с женой, или смешная жалоба, будто я забыл проинформировать Вас, что она «состоит в родстве с Марком Слонимом» (она не состоит, да и кому это интересно?), или же то, что я будто бы сказал в Берлине моему трехлетнему сыну: «Плюнь на эти цветочки — у них лица Гитлера» (в нашем кругу детям запрещалось плеваться); но одно дело — умственное расстройство, другое — шантаж, а Ваши угрозы опубликовать мои небрежные высказывания во время двух записанных на пленку послеполуденных бесед, искаженные и путаные воспоминания незнакомцев и различные слухи, которые достигли Ваших неразборчивых ушей, если я буду и далее настаивать на устранении из Вашей книги фактических ошибок, беспочвенных фантазий и вульгарной злобы, которыми по-прежнему пестрит Ваш «исправленный» вариант, иначе как шантажом не назовешь.

Поскольку я не могу понять, какие рациональные соображения могут побудить неудачливого автора полного ошибок биографического труда отказаться от совершенно бескорыстной помощи единственного человека, который способен правильно разместить происшествия, ситуации и прочие дела, без разбора сваленные этим самым биографом в кучу, я буду упорно стоять на своем и пошлю Вам мои исправления, как обещал, в течение месяца, а если Вы откажетесь принять их, пеняйте на себя45.

 

Говоря о «разрыве», Филд конечно же имел в виду недолгий роман Набокова с Ириной Гуаданини в 1937 году, о котором узнал от Георгия Гессена. Это было единственное, что Набоков пытался скрыть от Филда, а тот, как всегда, перепутал все факты. Набоков действительно переехал во Францию до того, как Вера с Дмитрием сумели выбраться из Германии в начале 1937 года, но при этом они с Верой никогда не переставали быть мужем и женой. Ошибка Филда дала Набокову возможность гневно опровергнуть слухи о «разрыве» с Верой и таким образом заставить Филда замолчать, не позволив ему разгласить этот эпизод.

После этого Набоков принялся править переработанную рукопись Филда. По требованию Набокова Филд внес в нее некоторые изменения, но многие замечания проигнорировал. Если исправления касались какого-нибудь анекдота, соли которого Филд не понял, тот, конечно же, с готовностью принимал версию Набокова. При этом он зачастую не только отказывался убрать то, что Набоков считал вторжением в свою частную жизнь или в жизнь другого человека, но и пропускал очевидные вопиющие ошибки. Некоторые он исправлял — неохотно и небрежно. Если Набоков говорил ему, что событие, произошедшее, по мнению Филда, в «дождливый осенний день», на самом деле случилось «в июле», Филд писал «дождливый осенний день в июле». Бунина он обозвал «очень низеньким человеком», и когда Набоков указал, что Бунин был «отнюдь не низкорослым», Филд исправил свое описание на «очень низенький человек (он был среднего роста)»46. Подобные ошибки, вызванные презрительным нежеланием поработать над текстом, обнаруживались в исправленной рукописи Филда одна за другой.

Пока Набоков правил второй вариант рукописи, в Монтрё заехал Саймон Карлинский, возвращавшийся в США из своей первой поездки в Советский Союз. Набоков собирался отправить в Ленинград своего пародийного двойника, эмигранта Вадима Вадимыча, от лица которого ведется повествование в романе «Смотри на арлекинов!». Он сказал Карлинскому: «Мне нужно ваше первое впечатление от Петербурга [он не назвал его Ленинградом] — как только вы вышли из автобуса». Карлинский ответил не задумываясь: «Громкие женские голоса, грязно ругающиеся». Когда он вошел в гостиничный вестибюль, лифтерша грубо выругалась; он поднялся к себе на этаж и услышал поток брани из уст дежурной; на следующее утро он услышал все те же выражения от третьей женщины во дворе. Набоков включил воспоминания Карлинского в роман «Смотри на арлекинов!» и добавил к ним вымышленный диалог:

 

Мускулистую румяную «лифтершу» с несколькими рядами бисерных бус на груди сменяла куда более старая женщина пенсионного вида, которой первая, покидая лифт, проорала: «Я тебе это попомню, стерва!» Следом она впоролась в меня, почти повалив на пол (я старичок крупный, но легкий, как пух). «Штой ты суешься под ноги?»47

 

Летом Елена Сикорская отправилась в Ленинград, и Набоков дал ей длинный список подробностей, которые хотел бы уточнить, — от запахов на улице и в коридоре до рисунка на шторках в самолетах Аэрофлота. Путешествие В.В. в Ленинград занимает сравнительно небольшое место в романе, но описывается с такой зрительной, слуховой и обонятельной точностью, что побывавшие в Советском Союзе читатели были уверены: Набоков тоже ездил туда, но инкогнито.

Через несколько дней после отъезда Карлинского Набоков послал Филду свои исправления: «Стиль и тон Вашей работы исправить невозможно, но, если Вы вообще хотите опубликовать ее, Вы должны принять все купюры и исправления из этого списка» 48. Это было последнее письмо Набокова Филду, не считая еще одного в октябре, в котором Набоков потребовал расписки в том, что Филд получил его исправления.

В течение последующих трех лет адвокаты Набокова сражались с издателями Филда. Филд внес в рукопись многие из важнейших поправок из набоковского урезанного списка, но когда книга «Набоков: его жизнь в частностях» была опубликована в 1977 году, незадолго до смерти Набокова, большинство ошибок в ней остались неисправленными. Достаточно привести один лишь отзыв об этой книге: «Это огромный компендиум ошибок, столь отвратительно вычурный и самодовольный, что только любители литературной и научной патологии способны усмотреть в нем несколько болезненную привлекательность»49.

 

VIII

 

Разозлившись на то, что набоковское стремление к точности задержало написание биографии, Филд в отместку опубликовал в 1986 году книгу «ВН: жизнь и искусство Владимира Набокова»50. Четвертый опус Филда, представляющий собой сплав его книг «Набоков: его жизнь в искусстве» и «Набоков: его жизнь в частностях», оказался хуже всех. Забвение фактов о своем предмете, которое сказалось уже в предыдущей книге, стремительно прогрессировало. Филд уже не помнил даже основных фактов из жизни и эпохи Набокова. Две важнейшие даты новой русской истории — это отмена крепостного права Александром II в 1861 году и 1917 год. На первой же странице новой книги Филд сообщает читателям, что Александр II взошел на трон в 1868 году — на семь лет опоздав к освобождению крепостных и всего лишь на какие-то несчастные тринадцать лет позже, чем это было на самом деле. В первом варианте биографии Филд считал, что революция в России произошла в феврале 1916 (а не 1917 года), в новой книге он не просто повторил свою ошибку, но еще и передвинул октябрьскую революцию на сентябрь[245]. Он уже не помнил основных дат жизни Набокова: когда тот закончил Кембридж, когда познакомился с Верой (согласно различным указаниям в тексте Филда, они познакомились в 1921, 1922 или 1924 году, но не в 1923 году, как это было в действительности), когда уехал из Америки, когда поселился в Швейцарии.

Что же касается плана мести, то он обернулся против самого Филда. В 1973 году, опровергая набоковское обвинение в шантаже, Филд написал ему, что мог бы выждать, пока Набоков умрет, и после этого написать книгу, озаглавленную, скажем, «Он называл свою маму Лолитой», — но добавил, что, конечно же, такой книги он никогда не напишет51. Теперь же, пережив Набокова, Филд все-таки написал именно «такую книгу», ибо в новой биографии он утверждает, что Набоков в письмах к матери действительно называл ее «Лолитой». «Лолита» начинается и заканчивается обращением Гумберта к Лолите, и весь роман написан как обращенная к ней долгая лирическая песнь, следовательно, утверждение Филда должно, по идее, полностью изменить наше представление о личной жизни Набокова и о его самой знаменитой книге.

Набоков показывал Филду фотокопии своих писем к матери, но сочетание старосветской учтивости и гипертрофированной скрытности заставило его вымарать обращение. Как и все в литературном мире, Филд знал о трепетном отношении Набокова к своей и чужой личной жизни, но предпочел усмотреть в вымаранном обращении компрометирующий секрет. Как обычно, он решил высосать из имевшейся под рукой информации все, что можно, — даже если и высасывать-то было нечего. Мать Набокова звали Еленой. Зная, что одно из уменьшительных имен от Елены — «Лёля», Филд высчитал, что в обращении было семь букв, и догадался — эврика! — что Набоков наверняка добавил суффикс и назвал свою мать «Лолита».

Только вот из оригинала набоковского письма видно, что в обращении вымарано слово «радость»52. Да и вообще потенциально-компрометирующее предположение Филда совершенно безосновательно. В имени «Лолита» шесть, а не семь букв, которые насчитал в вымаранном слове Филд. Уменьшительное от «Елены» — «Лёля», а не «Лоля», как пишет Филд, и в русском языке невозможен испанский суффикс, следовательно, из имени матери Набокова не сотворить ни первой, ни второй части слова «Лолита». К тому же в набоковском кругу было совершенно немыслимо, чтобы сын обращался к матери по имени, тем более в его уменьшительной форме[246].

Уже в своей первой книге о Набокове, написанной в 1967 году, Филд не скрывал надежды обессмертить себя художественным блеском своих произведений. В опубликованных в 1977 и 1986 годах биографиях он успешно сыграл роль двух горе-биографов из набоковских романов: безмятежно невежественного и свято верующего в могущество вымысла мистера Гудмена из «Подлинной жизни Себастьяна Найта» и Кинбота из «Бледного огня», постоянно вторгающегося в личную жизнь Джона Шейда, правильно интерпретировать которую ему мешает собственная жажда славы. Возможно, Филд и обессмертил себя своими книгами, но бессмертие это суждено ему скорее на свалке, чем в святилище.

 

IX

 

В сентябре 1973 года, выправив рукопись и отослав ее Филду, Набоков посвятил неделю немецкому переводу «Ады». Ледиг Ровольт проделал то же самое, что и с «Бледным огнем», прислав в Монтрё двух переводчиков, чтобы Набоковы могли строка за строкой проверить их блестящий перевод. Они просидели шесть дней по семь-восемь часов и успели проработать лишь треть романа. Визит пришлось повторить53.

После возвращения из Кортины Набоков не прикасался к «Смотри на арлекинов!». Разобравшись с Филдом и с «Адой», 25 сентября он вновь обратился к роману. Он занимался «Арлекинами» только в феврале и летом, но уже готов был взяться за окончательный вариант. Осенью он писал с невероятной скоростью, работая «гладко и весело» по пять часов в день, и к 20 ноября закончил 1-ю часть — почти что треть книги54.

Он по-прежнему боялся умереть, не завершив романа. В начале года он написал на обратной стороне крышки от коробки, в которой лежали карточки с текстом романа: «Если не будет закончено — уничтожить не читая».  Теперь, работая над чистовиком, он придумал систему «опорных слов» (вверху каждой карточки написано последнее слово с предыдущей), впервые в жизни пронумеровал карточки и исправил надпись на крышке, требуя уничтожить «только непронумерованные карточки». Это означало, что, если он умрет, не дописав романа, пронумерованные карточки можно будет прочитать в задуманной им последовательности, а остальные будут уничтожены55.

В конце ноября Набокову позвонили из США: он получил медаль «Литератор нации» и премию в 10 000 долларов — присуждаемую одному писателю в год по итогам всего его творчества. До Набокова эту премию получали Торнтон Уайлдер, У.X. Оден, Марианна Мур и Роберт Пенн Уоррен. Набоков решил, что полетит в Нью-Йорк на церемонию вручения и на торжественный ужин только если сначала закончит «Смотри на арлекинов!». Он работал весь декабрь и январь, позволив себе недолгую передышку лишь для того, чтобы рассмотреть Верин рождественский подарок — тринадцать толстых томов Оксфордского словаря английского языка. В начале февраля пришлось сделать еще один пятидневный перерыв, когда в Монтрё вернулись немецкие переводчики «Ады»56.

14 февраля Набоковы узнали о депортации Солженицына в Германию. В 1970 году Солженицын получил Нобелевскую премию, но написал в Монтрё, что Набоков заслуживает этой награды куда больше, чем он сам, и послал копию письма в Шведскую Академию. Набоков боялся, что переписка со старым эмигрантом может навредить Солженицыну, и поэтому не ответил на его письмо. Теперь же, услышав, что Солженицын вырвался из советских оков, Набоков в тот же день написал ему письмо, приветствуя Солженицына на свободном и благополучном Западе57.

Весь февраль и март Набоков был погружен в «Смотри на арлекинов!» и не знал, когда закончит. К концу февраля он почувствовал, что не успеет дописать роман до церемонии вручения медали. В начале марта работа продвигалась так быстро, что появилась надежда все-таки завершить книгу вовремя, но когда он сел за последнюю треть, она внезапно разрослась до половины общего объема. В середине марта Набоков официально отказался от поездки в Америку. На самом деле, как вскоре выяснилось, он все же мог успеть на церемонию. Меньше трех недель прошло с тех пор, как Набоков составил речь, которую Дмитрий должен был произнести во время торжественного ужина; 3 апреля он встал еще раньше, чем обычно, и в половине пятого уже приступил к работе. К девяти утра он закончил последний роман, который ему суждено было дописать58.

 

 

ГЛАВА 26

«Смотри на арлекинов!»

 

I

 

Роман «Смотри на арлекинов!», похоже, обнаруживает свои намерения еще до того, как начинается изложенная в нем история1. За титульным листом следует список «других произведений повествователя» — шести русских и шести английских, пародийно сокращающих собственно набоковский канон. Номер второй, к примеру, «Пешка берет королеву» представляет собой комический сплав «Короля, дамы, валета» и «Защиты Лужина». Во втором романе Набокова Франц действительно берет королеву Драйера, Марту, а он-то и является пешкой — скорее именно пешкой, чем валетом. Подобно третьему роману Набокова, «Защите Лужина», «Пешка берет королеву» печатается выпусками в русском эмигрантском журнале, и женщина, прочитавшая последний выпуск, на одном из вечеров заговаривает с автором: «…она без ума от вероломного разговора между Пешкой и Королевой — насчет мужа, — неужели они и вправду выбросят бедного шахматиста из окна?»

Вадим Вадимыч Н., полной фамилии которого мы так и не узнаем, является пародией на его создателя Владимира Владимировича Набокова[247], а вернее, на широко распространенное, неверное представление о Набокове как человеке и художнике. Поскольку безумие является клишированным признаком гения, Набоков делает Вадима невротиком в не меньшей мере, чем романистом, — человеком, который, ломаясь под гнетом своих тревог и галлюцинаций, раз за разом попадает в больницу. Поскольку же другое клише предполагает, что писатель перерабатывает в своих произведениях собственную жизнь, юные возлюбленные Вадима дают «порядочное число эротических сцен, рассыпанных, подобно подгнившим сливам и бурым грушам, по книгам стареющего романиста».

Критики нередко утверждали, что Набоков питает пристрастие к наделению своих персонажей сходством с ним самим, к двойникам, к персонажам-марионеткам, главное назначение коих в том, чтобы позволить нам мельком увидеть руку кукловода. В «Смотри на арлекинов!» Набоков предлагает нам пародийное преувеличение этих ошибочных представлений о нем. Одно из множества сводящих Вадима с ума опасений сводится к время от времени посещающему его подозрению, что его жизнь — «это непохожий близнец, пародия, скверная версия жизни иного человека»: Набокова. Даже само заглавие книги отражает себя самое, ибо Вадим часто использует его акроним LATH[248] (т. е. дранка, рейка), а в комедии дель-арте одна из эмблем Арлекина — это неизменная деревянная рейка.

«Лолита» более, чем какое-либо иное из произведений Набокова, определила расхожий образ ее автора. Даже некоторые из умудренных читателей полагали, будто Набокову удалось так живо описать Гумберта лишь потому, что и сам он питал пристрастие к девочкам. Высмеивая этот миф, Набоков заставляет Вадима терзаться соблазном, который внушает ему одиннадцатилетняя Долли фон Борг. Вадиму удается устоять перед ее чарами — в ту пору, но не когда она, двадцатичетырехлетняя, вновь появляется в его жизни. Узнав о его романе с Долли, вторая жена Вадима, Анна, бежит от него с их четырехлетней дочерью Изабель. Через семь лет, когда Анна умирает, Вадим получает Бел назад — одиннадцатилетняя, она сочетает в себе раннюю одаренность суррогатного сына Пнина, Виктора Винда, с сексуальным очарованием Лолиты Гейз. Вадим ищет спасения в третьем браке — не ради того, чтобы, как в «Лолите», подобраться к дочери-нимфетке, но стараясь не позволить себе осквернить ее. Однако Бел, ни во что не ставящая приемную мать из-за вульгарности, скрытой под внешней утонченностью, и обиженная на отца, унизившегося до женитьбы на такой женщине, замыкается в себе, не пуская обоих в свой внутренний мир. Тот самый шаг, который Вадим сделал, желая оградить Бел, прерывает ее рост, который ему так хотелось обеспечить.

На этот поворот судьбы Вадим реагирует тем, что пишет «A Kingdom by the Sea» («Королевство у моря») — фантазию об исполнении желаний, в которой герой берет в сожительницы десятилетнюю девочку и их отношения перерастают во взаимную любовь, а со временем, когда девушке исполняется восемнадцать, в супружество и счастливую совместную жизнь, продолжающуюся до тех пор, пока суммарный возраст этой четы не достигает ста семидесяти лет. «A Kingdom by the Sea» приносит Вадиму состояние, но отношения с Бел и ее приемной матерью оказываются разрушенными навсегда. И только в семьдесят лет он встречает подлинную героиню «Смотри на арлекинов!»: «ты», имя которой нам не сообщается. Одногодка Бел, недолгое время учившаяся в одном с ней классе, она разделяет день рождения не только с Бел, но и с Лолитой. Однако когда ее пути пересекаются наконец с путями Вадима, ей уже, по-видимому, исполнилось двадцать семь лет, так что никаких препятствий для любовной связи с ней не существует. Наконец-то, после целожизненных разочарований в любви, Вадим находит награду в женщине, в которой юная одаренность дочери расцвела в полном блеске.

 

II

 

Многие читатели — и я, в течение долгого времени, — считали роман, часть которого я вкратце изложил, не более чем утомительной, построенной вокруг личности автора шуткой. Казалось, в «Смотри на арлекинов!» Набоков просто воспользовался вульгарной критикой его произведений и широко распространенным превратным восприятием его жизни и довел то и другое до абсурда.

Тем, кто считает его нечеловечески холодным, он предлагает безжизненного Вадима и череду лишенных человеческого тепла женщин, обрывающуюся в конце концов появлением той, которую он называет «ты». Даже тот свет, который она проливает на последние страницы романа, не искупает пустоты всего остального. Вадим нестерпимо раздражает читателя с самого начала. Поначалу все выглядит многообещающим в комическом плане: он практически сам себя приглашает на Виллу Ирис, он отказывается обращать внимание на вежливые и не очень вежливые попытки принужденных к гостеприимству хозяев виллы избавиться от него, он единолично раскупоривает привезенную им для Ивора бутылку виски, он голышом разгуливает по чужому дому и завтракает хозяйским вином. Создается впечатление, что Вадим является такой же концентрацией комической бесчувственности, как и Кинбот, однако многим читателям начинает казаться, что эта его скромная внешняя роль пародии на Набокова настолько лишает его жизненности и способности к независимому существованию, что испытывать интерес к нему самому и к его участи становится трудновато.

Тем, кого безжизненность этого персонажа отпугивает, не намного лучшим представляется и слог романа. Немногие умели оценить волшебство словесного искусства Набокова лучше, чем Мартин Эмис, который в своей рецензии на этот роман сказал: «По-настоящему обескураживающим недостатком „Смотри на арлекинов!“ является грубость его прозы… На двухстах пятидесяти с чем-то страницах я обнаружил всего четыре по-настоящему чарующих и прекрасных пассажа; у раннего Набокова трудно было найти такое же количество мест, не отличающихся этими качествами»2.

В последнем своем романе Набоков пересоздает и пародирует себя столько же в языке, сколько и во всем прочем. Небрежность Вадима, его полнейшая бесцеремонность образует намеренный контраст бесстрастной точности и сдержанности его создателя. Первая глава начинается словами, свидетельствующими, что Вадим не потрудился пересчитать своих жен: «С первой из трех не то четырех моих жен я познакомился…», а завершается нарочитой расхлябанностью и резкой сменой предмета повествования: «Прискорбное обстоятельство в том-то и состоит, что сестра, — впрочем, ему, пожалуй, лучше отложить рассказ о ее недуге до времени, когда и чемоданы, и мы более или менее водворимся», — лишь для того, чтобы в следующей главе так и не вернуться к этому повисшему в воздухе указанию на неведомое обстоятельство.

Разумеется, эта разболтанность служит отражением умственного расстройства Вадима и точно соответствует его социальной неприспособленности. Еще чаще Набоков попросту отнимает у Вадима романтическое вибрато своей собственной прозы. Возможно, все это чересчур нарочито, хотя и вполне приличествует Вадиму, познакомившемуся с половой жизнью задолго до того, как он узнал любовь, — и действительно, роман содержит полные насмешливого блеска образы напрочь лишенной романтичности телесной любви. Другие его пассажи вроде бы показывают, что язык Набокова закоснел в манерности, в блестках ярких деталей, наклеиваемых на картонных персонажей и картонные сценические задники. Возможно, что все  эти шутовские огрехи созданы намеренно, что это заплаты на арлекинском «я» Вадима. Если так, Набоков, пожалуй, заплатил за это слишком дорого, лишив свой язык волшебства. Джойс мог имитировать в «Улиссе» грязь, ограниченность, мечтательность или словесную кашу, не оставляя в нас ни тени сомнения относительно его намерений или триумфальных достижений. Здесь же, в «Смотри на арлекинов!», язык Набокова выглядит огорчительно неряшливым, разочаровывающе неграциозным. Вряд ли самопародирование ставило это разочарование своей целью.

Быть может, столь исчерпывающее выворачивание Набоковым самого себя наизнанку было ошибочным с самого начала. Возможно, он был слишком расстроен нападками Филда на «Память, говори», чтобы извратить свою уже извращенную Филдом жизнь с самообладанием, которого требовало его искусство. Быть может, он слишком торопился, обдумывая, сочиняя и просматривая свой роман, свидетельством чего служит необычайное обилие ошибок в первом его издании. Быть может, его соблазнила сложность построения книги, своего рода литературный эквивалент постановки самому себе мата в шахматной задаче, единственная цель которой в том, чтобы нанести поражение своим же фигурам, — а в итоге он добился поражения, на которое не рассчитывал.

А может быть, «Смотри на арлекинов!» вовсе не является сосредоточенной исключительно на авторе автопародией — хотя именно эту мысль с самого начала пытается внушить нам роман.

 

III

 

«Ты» извещает нас о том, что роман является чем-то большим, нежели пародийная разрезная картина жизни и творчества Набокова: он также представляет собой своего рода перевертыш книги «Память, говори», единственного сочинения Набокова, построенного непосредственно на обстоятельствах его жизни. Ибо, как известно читателям его автобиографии, в «Память, говори» тихо возникает некая «ты», выходящая к концу книги на первый план, — жена Набокова, к которой и обращены эти воспоминания.

«Память, говори» подробно описывает жизнь Набокова вплоть до его последнего кембриджского года — 1922-го, затем быстро проносится по последующим годам, чтобы ненадолго остановиться на 1940-м, на переезде в Америку. Она повествует о семейной любви и о его детских и юношеских влюбленностях, но главную любовь взрослого Набокова затрагивает лишь косвенно. Со своей стороны, «Смотри на арлекинов!» начинается  с расставания Вадима с Кембриджем и с его встречи с первой зрелой


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: