Высокий полет: Монтрё, 1966–1968

 

I

 

В 1958 году «Лолиту» воспевали рецензенты, читатели и писатели со всей Америки, но Набокова тогда знали лишь как автора «Лолиты», «Пнина» и нескольких рассказов в «Нью-Йоркере». Десять лет спустя его известность в литературном мире достигла апогея. Публикация русских книг показала глубину и разнообразие набоковского таланта, а «Бледный огонь», столь непохожий на «Лолиту», оказался ей под стать по размаху и стал ничуть не меньшим сюрпризом. К середине шестидесятых годов Набокова часто называли величайшим из живущих писателей, эталоном для других литераторов и безусловным кандидатом на Нобелевскую премию.

В свое время издательство «Путнам» опубликовало «Лолиту», за которую никто больше тогда не брался, и благодаря этому приобрело право издавать в США остальные произведения Набокова. Однако к тому моменту, когда Набоков отдал «Лолиту» в «Путнам», книга уже успела прославиться, и никто не сомневался, что если не вмешаются судебные органы, то продаваться она будет хорошо. Невероятный успех «Лолиты» отгремел, и Набоков все больше разочаровывался в том, как издательство рекламирует другие его произведения, — он видел, что Уолтер Минтон рассчитывает в их случае лишь на succès d'estime[198], a потому не планирует больших тиражей, предлагает низкие авансы и почти что не занимается рекламой. Набокова также не устраивало то, что хотя он потратил много сил, безупречно переведя на английский язык все свои русские романы, он не получил за это никакого дополнительного вознаграждения1. Это обстоятельство стало особенно раздражать его осенью 1966 года, когда он собрался на несколько месяцев отложить «Аду» и заняться переводом «Короля, дамы, валета». Он понимал, что этот роман — «задорный зверь» — способен привлечь широкую аудиторию, а также что «Ада», хотя и будучи книгой трудной, благодаря эротике, лирике, юмору, цвету и сюжету будет пользоваться колоссальным спросом — если  сделать ей хорошую рекламу.

Согласно договору, Набоков должен был в первую очередь предложить «Короля, даму, валета» «Путнаму», но он решил узнать заранее, какой аванс предложит ему Минтон. Ему уже сделали предложение продать права на экранизацию романа, и, переадресовав этот вопрос в агентство «Уильям Моррис», он попросил Веру заодно разузнать, какие бы они могли выторговать ему условия на сам роман. В конце октября Вера полетела на неделю в Нью-Йорк, дабы обсудить будущее книг своего мужа. Она сообщила Минтону, что Набоков недоволен их авансами и рекламой. По ее словам, Минтон ответил: «Владимир — автор, которого лучше представлять мелкими рекламными объявлениями, чем крупными». (Минтон утверждал, что он сказал «многочисленными  мелкими объявлениями, а не одним или двумя очень большими».) Вера заметила, что ее муж придерживается другой точки зрения, на что Минтон ответил: «Вера, получается, что автор диктует своему издателю, как издавать его произведения». Закончив разговор на этой ноте, Вера позвонила в Швейцарию, и, услышав в ее пересказе ответ Минтона, Набоков попросил дать агентству «Уильям Моррис» следующее указание: выяснить — не ущемляя прав «Путнама», — какой гонорар готовы заплатить другие издатели при аккордной покупке прав на три его следующие книги2.

 

II

 

В Монтрё Набоков продолжал работать. 26 октября, в тот самый день, когда в его дневнике появилась запись, что коробка с карточками «Ады» «тяжелая и живая», он отложил роман в сторону и принялся редактировать «Евгения Онегина» для нового издания. Ровно за год до этого он писал в «Ответе Набокова»: «Мой ЕО еще не годится на роль идеального подстрочника. Он недостаточно близок к оригиналу и недостаточно уродлив. В будущих изданиях я планирую раскурочить его еще сильнее. Я рассчитываю окончательно превратить его в утилитарную прозу с еще более ухабистым английским языком, щетинистыми баррикадами квадратных скобок и рваными знаменами нечестивых слов, чтобы устранить последние следы буржуазной поэзии и уступки ритму». Весь ноябрь 1966 года он редактировал перевод, хотя и не так яростно, как предвещал этот боевой клич. К сожалению, он не избавился от ямба. К счастью, он передислоцировал свои фразы, чтобы каждая строка совпадала с пушкинской, часто еще отчаяннее прежнего нарушая английский синтаксис, зато практически добившись построчного соответствия перевода оригиналу. Он искоренил последние не совсем дословные фразы и дополнил текст словарем корреляций, в котором каждому пушкинскому слову соответствовало определенное английское — это он хотел сделать еще для первого издания, но потом раздумал3.

Почему Набоков отложил «Аду» ради переработки «Евгения Онегина», хотя никакого переиздания пока не планировалось? Конечно же, того, что контуры нового романа начнут расплываться в его воображении, он не боялся: обычно он вынашивал замысел не меньше года, прежде чем доверить его бумаге, и от этого умственного брожения сюжеты его романов только становились стройнее и разветвленнее. В свое время он прервал работу над «Даром» ради написания целого романа «Приглашение на казнь», пьесы «Событие», тринадцати рассказов — набоковской дюжины — и перевода на английский язык «Отчаяния» и «Камеры обскуры». В Америке Набоков написал «Под знаком незаконнорожденных», одновременно работая в лаборатории Музея сравнительной зоологии и преподавая в Уэлсли. Работу над «Лолитой» и над «Пниным» он совмещал с преподаванием в Корнеле и Гарварде. В прошлом выбор занятия всегда диктовала финансовая необходимость: так, он знал, что на «Дар» уйдет много времени, а пока нужно на что-то жить. Теперь же деньги у него были, да и в любом случае «Евгений Онегин», даже переработанный, не обещал огромных доходов. Объяснение может быть только одно: Набоков почувствовал необходимость доработать «Евгения Онегина», отшлифовать его до совершенства еще в период полемики, в конце 1965 — начале 1966 года, и сдерживал этот порыв только до того момента, когда выплеснулось на бумагу изначальное вдохновение «Ады».

И все же «Ада» по-прежнему набатом била в его мозгу, и, стремясь поскорее к ней вернуться, он ежедневно принимался за работу в шесть часов утра. Однако его отвлекали и другие дела. К концу ноября Набоков проверил два французских перевода: «Le Don» («Дар») и «Le Regard» («Соглядатай»), дошел до последней главы «Евгения Онегина» и принялся редактировать дословный перевод «Короля, дамы, валета», сделанный Дмитрием4.

В середине декабря пришла телеграмма из агентства «Уильям Моррис»: за три следующие книги издательство «Фанк и Уогналз» готово было предложить Набокову аванс в 150 000 долларов. Теперь Минтон забеспокоился, что Набоков вот-вот отдаст свои романы другим издателям, хотя и не мог ничего сказать, зная, сколько платила Набокову «Федра» за книги куда менее прибыльные, чем те, которые издавал «Путнам». Все же то, что Набоков держит на «Путнам» зло за плохую рекламу и маленькие авансы, тяготило Минтона. Набоков попытался его утешить, заметив в письме, что сотрудничество их было безоблачным, но при этом добавил: «Если бы разница между Вашим предложением [7500 долларов за „Короля, даму, валета“ в твердой обложке, с возможным увеличением гонорара до 16 000 долларов при условии выхода мягкой обложки] и предложением другого издателя составляла пару тысяч долларов аванса, я бы не позволил себе соблазниться. Но… она намного больше этого»5.

Несколько дней спустя его миролюбивое настроение изменилось. Издательство «Путнам» оставляло на своем счету высокие доходы от «Лолиты», выплачивая Набокову по 25 000 долларов в год, и тем самым помогало ему избежать огромных налогов. Теперь же Минтон намекнул, что выплатит Набокову все деньги сразу. Набоков воспринял это как шантаж, а шантаж — как видно из «Ады» — всегда приводил его в бешенство. Угроза Минтона не запугала его, скорее наоборот: «Я отказываюсь уступать насилию», — вызывающе написал Набоков. Чувствуя, что у него больше нет никаких обязательств по отношению к человеку, который пытался им манипулировать, он решил как можно скорее поменять издателя6.

 

III

 

В начале января 1967 года вышла «Память, говори» — последняя новая книга Набокова, напечатанная в издательстве «Путнам»[199]. Ее приняли с огромным энтузиазмом. О высоком статусе Набокова в глазах критики красноречиво говорит то, что в двух номерах «Нью рипаблик» появилась рецензия Альфреда Аппеля, самая длинная в истории журнала критическая работа после статьи Эдмунда Уилсона о «Поминках по Финнегану». На тот момент никому еще не удалось превзойти глубину анализа, предложенного Аппелем, который определил задачу набоковского искусства как «утверждение трансцендентного солипсизма». Вера написала Аппелю, что статья его великолепна и она просто обязана высказать, насколько эта работа понравилась ее мужу: «Она даже могла бы стать для него поводом нарушить его нерушимое правило никогда не благодарить критиков. (Как Вы можете заметить, это сказано не без лукавства)»7.

В январе и феврале Набоков продолжал работать над переводом «Короля, дамы, валета»:

 

Я предвидел, что мне придется сделать ряд исправлений в тексте романа сорокалетний давности, который я ни разу не перечитывал с тех пор, как автор, в два раза моложе редактора, выправил гранки. Очень скоро я установил, что оригинал обвисает значительно больше, чем я ожидал. Я не хочу портить удовольствие будущим сопоставителям, обсуждая здесь мелкие изменения, которые я сделал. Позвольте только заметить, что моей главной задачей было не приукрасить труп, а скорее позволить еще дышащему телу насладиться своими природными способностями, которых неопытность и пыл, поспешность мысли и медлительность языка прежде его лишили. Возможности, заложенные в ткань этого существа, только что не кричали, чтобы их развили или вычесали. Я выполнил задачу не без смака8.

 

Столь досконально он не перерабатывал ни одного романа, с тех пор как в 1937 году превратил «Камеру обскуру» в «Смех в темноте». Неделя ушла на одну только первую главу, и он продолжал и дальше работать с той же интенсивностью, кромсая роман «в самых интимных частях его анатомии». Рассказ об адюльтере стал куда откровенней в смысле эротических подробностей: Набоков добавил сцену мастурбации Франца до того, как он стал Мартиным любовником, сексуальную холодность Марты по отношению к подчиняющему ее Драйеру и ее сексуальное влечение к подчиненному ей Францу. Сексуальная откровенность означала, с одной стороны, большую психологическую глубину, а с другой, еще больший акцент на подмене человеческих ценностей картежными — королем, дамой, валетом9.

Набоков перерабатывал роман на всех уровнях. На уровне текстуры: образная система, психологическое мерцание, физические детали, проходные персонажи. На уровне структуры: развитие событий, скрытая рефлексия (мотив манекена, мотив игральных карт, новый мотив фильма «Король, дама, валет»); откровенная рефлексия «г-на Вивиана Бэдлука», Набоков и Вера, «Блавдак Виномори». На уровне характеров: лирические воспоминания Франца о реке в родном городке, полное бездушие Марты, богатая фантазия Драйера. И наконец, на уровне повествования: условности сюжета, в свое время придуманные юным автором и слишком органично вписанные в повествование, чтобы их можно было оттуда убрать, предстали теперь в свете изысканной самоиронии. Те, кто прочтет и русский, и английский тексты, смогут понять, насколько богаче становится с опытом писательское воображение.

Ведь Набоков не переписывал роман, а лишь слегка изменял его. В русском варианте: «Драйер слегка закатил глаза», выслушивая бесконечные жалобы жены. В английском тексте Набоков после слов «закатил глаза» добавил «к подложному небу» — и тем самым сделал плосковатую фразу выпуклой: она заставляет нас представить себе выражение лица Драйера и намекает (полушутя, но и полусерьезно?) на подтекст этого выражения, обозначая беспечный атеизм Драйера.

Впоследствии Набоков называл эти исправления «легкомыслием и своеволием». В какой-то степени так оно и было. В разгар работы он прочитал в «Нью-Йорк таймс» рецензию русиста Рональда Хингли на «Память, говори» и на довольно бледную критическую работу Пэйджа Стегнера «Бегство в эстетику: искусство Владимира Набокова»10. Хингли писал, что с удовольствием читает Набокова, но не соглашался со Стегнером, назвавшим его «глубоко сострадательным»: «Его произведения выделяют примерно столько же молока человеческой незлобивости, сколько загнанная в угол черная мамба». Но куда хуже, чем прочтение набоковских книг в неверном свете, было то, что Хингли, сравнивая русскую и английскую версии набоковской автобиографии, утверждал, что добавленные позже детали — вымысел. Хингли пишет: «Когда Набоков переключается с одного языка на другой, пышные инкрустации так и громоздятся друг на друга; остается только ждать, что теперь появятся новые и еще более пикантные переработки, в которых он предстанет некой экзотической змеей, постоянно меняющей кожу на новую, более причудливо изукрашенную». Ну хорошо, подумал Набоков, если он хочет сравнивать мои русские тексты с английскими, пусть сравнивает. В русской версии «Короля, дамы, валета» в спортивном отделе магазина Драйера стоит безымянный манекен. В английский текст Набоков добавил (добавления выделены курсивом): «Продавщицы прозвали его Рональдом… Рональд  держал в руке ракету — так, что было ясно: ни одного мяча он ею отбить не может — даже абстрактного мяча в его деревянном мире».  Подчеркнув непривлекательность «Рональда», Набоков хотел продемонстрировать Хингли, как будущие переводы выставят напоказ «еще более причудливо изукрашенную кожу»: «Мертвое  тело было коричневато-зеленого цвета с темными пятнами,  бледное». Фотографии юного Набокова, включенные им в «Память, говори», Хингли назвал «прелестно развратными». Набоков употребил тот же эпитет в романе: «Неподвижная снисходительная ухмылка  молодого человека приобрела, благодаря открытому вороту, что-то развратное  и нечистоплотное». Обратите на это внимание в следующий раз, когда будете сопоставлять мои переводы, как будто предупреждал Набоков. Пока что это между нами, но поосторожней, не спешите обвинять меня в злобности[200]11.

 

IV

 

В конце января в Монтрё приехал Джордж Вайденфельд. Он застал Набокова совершенно захваченным «Адой» и явно «в самой активной и кипучей фазе творчества». Однако вскоре Набокову пришлось на неделю отложить «Короля, даму, валета» — не ради «Ады», а ради проверки рукописи Филда «Набоков: его жизнь в искусстве», которая нравилась ему, несмотря на то что пришлось исправлять множество «совершенно фантастических» ошибок в переводе, искажений в пересказе сюжетов и опрометчивых критических суждений12.

В январе Набоков согласился, что его вторым романом, опубликованным радио «Свобода» для читателей в Советском Союзе, станет «Защита Лужина». В течение последующих двух месяцев радио «Свобода» пересылало ему восторженные отзывы на «Приглашение на казнь». Больше всего Набоковых поразило и восхитило длинное, умное и тонкое письмо двадцатипятилетнего читателя, посвященное «Дару» и «Приглашению на казнь»: «Мы и не подозревали, что читатели в этой возрастной группе, вскормленные на Шолохове и ему подобных, способны  ценить литературу с чисто эстетической точки зрения». В конце года американец, побывавший в Ленинграде, сообщил Набокову, что сотрудники учреждения, расположенного в его доме по адресу улица Герцена, 47 (бывшая Большая Морская[201]), уже привыкли к частым визитам иностранцев — поклонников Набокова13.

В начале марта после трехмесячной работы Набоков закончил перевод «Короля, дамы, валета» и начал диктовать его Вере. В тот же день он получил письмо от Питера Кемени из издательства «Макгроу-Хилл». Президент компании Эд Бунер хотел повысить культурный статус издательства, до сих пор практически не печатавшего беллетристики, опубликовав книгу престижного автора. Кемени писал: «Мы считаем Вас величайшим современным писателем, виртуозным и изобретательным мастером, непревзойденным знатоком английского языка, работа которого, по нашему убеждению, выдержит испытание временем. Я и мои коллеги хотели бы предоставить в Ваше распоряжение все ресурсы самого преуспевающего и влиятельного издательства в Америке… Мы готовы предложить Вам максимально выгодные финансовые условия». Как тут было не согласиться? Две недели спустя Кемени прислал письмо с еще более заманчивым предложением: издательство «Макгроу-Хилл» решило опубликовать все  книги Набокова — романы, рассказы, пьесы, критические и научные работы — и, в конце концов, полное собрание сочинений. Может ли он приехать на встречу? Конечно, может14.

 

V

 

За Набоковым охотились все, не только издатели. Несмотря на крепкие заслоны «Монтрё паласа», несмотря на то, что сотрудники отеля совмещали роль часовых и крепостной стены, Набоковы чувствовали себя как Толстой в Ясной Поляне — паломники, осаждавшие их превращенное в святыню жилище, не давали им покоя. Весной и летом они сбегали от посетителей. 4 апреля они отправились на очаровательный курорт Камольи на Итальянской Ривьере между Генуей и Рапалло. По утрам Набоков гонялся за бабочками, проходя до пятнадцати километров по крутым тропам, но не слишком успешно. После обеда он работал над «Адой»15.

Как обычно, приехал Дмитрий. Приехала и Елена, сестра Набокова. Она забронировала комнату в пансионе на другом конце деревни и предупредила Набоковых, чтобы они не пытались найти ей другое жилище. Набоков считал это проявлением снобизма наоборот, за который часто упрекал сестру. Он осмотрел ее пансион и комически расписал тамошние грязь и убожество, взяв в свидетели какого-то маленького мальчика. Набоков пытался уговорить сестру остановиться в их роскошном отеле «Ченобио-деи-Дожи», при том, что он заплатит разницу, но Елена отказалась. Все же, когда она приехала, Набоков умыкнул ее в свой отель16.

В середине апреля французский суд подтвердил, что договор Набокова с «Олимпией» аннулирован в декабре 1964 года, когда Жиродиа был объявлен банкротом, — наконец-то, после десятилетних усилий, Набокову удалось развязаться с Жиродиа. В конце месяца нагрянул на два дня куда более желанный издатель — Питер Кемени из «Макгроу-Хилла». Они с Набоковым быстро подружились: издательство «Макгроу-Хилл» готово было печатать все, что Набоков им предложит: рассказы, пьесы, стихи, сценарий «Лолиты», планируемую «Говори дальше, память», «Бабочек в искусстве», лекции и, возможно, аннотированную «Анну Каренину»17.

Прожив в Камольи десять недель, в основном посвященных «Аде», 13 июня Набоков сбежал от летней жары в Лимоне-Пьемонте, горнолыжный курорт в Приморских Альпах, недалеко от французской границы. Там его интересовала конкретная бабочка, редкий подвид Boloria graeca tendensis,  и на высоте 2100 метров он нашел «все, о чем мечтал» как энтомолог. Увы, даже там, в «Гранд-отеле Чита», Набокову не удалось скрыться от журналистов18.

И в Америке он был нарасхват. Альфред Аппель начал работать над «Аннотированной „Лолитой“» и загружал Набокова бесчисленными вопросами. Вышла в свет книга Филда «Набоков: его жизнь в искусстве». Рецензии на нее были в основном положительные, и читателям хотелось как можно больше узнать о Набокове. А в стеклянной башне на Авеню-Америкас Эд Бухер вырабатывал условия договора между Набоковым и «Макгроу-Хиллом»: аванс в 250 000 долларов за одиннадцать книг, гонорар в 17,5 процентов с первого тиража и, вместо принятых 50 процентов с продажи изданий в мягкой обложке, от 65 до 80 процентов автору19. «Ада» же продолжала струиться.

 

VI

 

Конец августа Набоковы собирались провести высоко в Альпах — в Шамони, однако изменили свои планы, протестуя против политики Де Голля по отношению к Соединенным Штатам и Израилю после Шестидневной войны20. Вместо этого они вернулись в Монтрё уже в начале месяца — и приступили к ежегодному ритуалу перемещения своего имущества из соседней кладовой в апартаменты.

За лето Набоков сочинил несколько шахматных задач и послал их в «Санди таймс» и в «Лондон ивнинг ньюс». Возможно, издатели попросили его об этом после шахматной задачи в «Память, говори», а возможно, он уже обдумывал публикацию «Стихов и задач» в издательстве «Макгроу-Хилл». Как бы то ни было, в последние десять лет своей жизни Набоков вновь, как в молодости, с удовольствием сочинял шахматные задачи.

В сентябре или октябре он собирался ехать в Нью-Йорк на переговоры с «Макгроу-Хиллом», который пообещал открыть ему трастовый счет, чтобы не платить слишком высоких налогов. Но возможность выкроить время для этого быстро ускользнула, Набоков полностью погрузился в «Аду» и работал над ней с утра до вечера21.

Как только он вернулся в Монтрё, нагрянули посетители: Питер Кемени; старая приятельница по Лондону и Парижу Люси Леон Ноэль; Уильям Макгвайр из «Боллинджена» с женой Паулой, которых поразило тепло набоковского приема. В начале сентября на три дня приехали французские телевизионщики, журналист из Женевы хотел взять еще одно интервью. Любопытных было все больше, и Набоков уже сожалел, что и «Лайф», и «Вог», и «Сатурдэй ивнинг пост» напечатали его фотографию на фоне внушительного задника — фасада «Монтрё паласа»22.

Конечно же, он особенно рад был видеть своих старых друзей. Например, в Монтрё приехали Филлис и Кеннет Кристиансены. В 1944–1946 годах Филлис была его помощницей в Музее сравнительной зоологии. В свое время и Филлис, и Кеннет присматривали за маленьким Дмитрием. Оба несколько волновались, ожидая увидеть мировую знаменитость, но скоро убедились, что Набоков совершенно не изменился и встретил их с такой же трогательной сердечностью. Когда-то в Музее сравнительной зоологии Набоков без конца о чем-то расспрашивал свою маленькую помощницу. Теперь же он поразил ее не только тем, как обрадовался встрече, но и тем, что помнил все о ее семье, по-прежнему прекрасно понимал ее и по-прежнему то и дело задавал прямые, проницательные вопросы о ее жизни, о ее родителях и сестре. После обеда они пили кофе в вестибюле отеля, и Набоков начал играть в воспоминания: «Ну, Филлис, мы в М.С.З., ты и я, и я хочу, чтобы ты ответила: как зовут сторожа, который раньше работал клоуном в цирке?» Он спрашивал с притворной серьезностью, и глаза его выжидательно сверкали. «А как звали уборщицу, которая в него влюбилась?» Он вспоминал обитателей М.С.З., рассуждал о разнообразии их судеб. Когда Кристиансены уезжали, Набоков с изысканной галантностью поцеловал Филлис руку. «This has been really nice»[202], — сказал он и испугался, что говорит банальности: «Ух! Ну это не клише. Я только что выдумал эту фразу: „R-e-e-e-ally nice“» 23.

 

VII

 

В «Аде» Ван Вин говорит о профессиональных снах: об изувеченных гранках и кошмарных лекциях. Набоков признался Альфреду Аппелю, что сам регулярно видит такие сны: теряет свои записи и падает на кафедру с сердечным приступом. В середине сентября он записал сон, который почти без изменений вошел в «Аду»: «Сон прошлой ночью: опаздываю на лекцию (пришлось вернуться за записями). Стадо овец передо мной, грозит задержать еще больше. Внезапно до меня доходит, что я могу просто вычеркнуть весь абзац, тем более что я уже раньше использовал его и он оказался слишком длинным. Так я и делаю — и вовремя прихожу в лекционный зал»24.

Наяву он вычеркивал абзацы в «Аде», заменяя их еще более длинными. На следующий день после того, как Набоков записал этот сон, в дневнике появилась еще одна пометка: «Энергично вернулся к „Аде“, начал переписывать старые карточки (с тысячей исправлений и повторных переписываний) Части первой (Ардис), а также писать и переправлять новые карточки из той же первой части». Набоков часто объяснял, что продумывает свои книги так подробно, что может записывать их на карточки в любом порядке — не обязательно от первой главы до последней. Когда же контуры романа вырисовывались полностью, начинался долгий и мучительный период переписывания от начала до конца и приведения текста в более или менее окончательную форму. Так, во время дивного бабьего лета 1967 года он в бешеном темпе дорабатывал «Аду», начиная рабочий день в постели в половине шестого утра и вставая в половине девятого. За завтраком он ел кукурузные хлопья, а Вера читала ему самые важные письма. До половины одиннадцатого Набоков работал за своей конторкой, потом принимал горячую ванну, гулял с Верой, пока в номерах шла уборка, съедал легкий обед, ложился на два часа отдохнуть и вновь писал с трех до половины седьмого — семи25.

После ужина они с Верой играли в «Эрудит» на доске, подаренной им в начале года Вивиан Креспи. Совпадения в «Эрудите» впечатляли Набокова: «В этой игре есть что-то от planchette»[203], — сказал он сестре. Однажды вечером перед игрой он раскладывал буквы в коробке и вспомнил недавно приснившийся Елене сон о том, что сон Федора в конце «Дара» произошел на самом деле. «Забавно», — прокомментировал Набоков и тут же обнаружил у себя буквы для слова «забавно». За несколько дней до этого он рассказывал Вере об обеде на четверых в «Аде», и ему достались буквы «четверо». Неудивительно, что он использовал русский «Эрудит» для пророчеств и предзнаменований в «Аде»26.

В середине октября Эд Бухер приехал в Монтрё после Франкфуртской книжной ярмарки. Приехал и Фрэнк Тейлор, главный редактор отдела коммерческих изданий «Макгроу-Хилла», чтобы обсудить сроки публикации набоковских книг. Тейлор работал с крупнейшими фигурами в литературном мире, но, приехав в Монтрё, впервые в жизни перед встречей с писателем разволновался. Сердечность Набокова тут же рассеяла его страхи. Тейлору понравилась Верина твердость, но ему хотелось говорить с самим Набоковым, впитывать его «чудесную творческую энергию», и ради этого он ежедневно сопровождал Набокова в поход за газетами27.

К 18 ноября первая часть «Ады» была «более или менее  воспроизведена в презентабельной форме (но все еще много неоконченных или недостающих главок)». В конце первой недели декабря первые главы были готовы к машинописи28. В начале года Вера отпечатала «Короля, даму, валета», но эта дополнительная нагрузка, в придачу к ведению переписки, очень ее утомляла. Нужно было найти машинистку для обещающей стать огромной «Ады». Жаклин Кайе, печатавшая «Бледный огонь» и английские переводы русских книг, вновь согласилась помочь и постепенно стала сначала библиотекарем, а затем и секретарем Набокова.

В конце ноября Вера полетела в Нью-Йорк хлопотать о том, чтобы перевезти свою двоюродную сестру Анну Фейгину в Монтрё. Анне Фейгиной было под восемьдесят, она почти ослепла; в прошлом добросердечная и уступчивая, теперь она стала нервной, капризной и нетерпеливой. Целый год Вера умоляла ее переехать в Швейцарию, но она никак не соглашалась. В Нью-Йорке Вера встретилась с семейным адвокатом Джозефом Айсманом, чтобы обсудить с ним окончательный вариант соглашения с издательством «Макгроу-Хилл». В начале декабря Набоков подписал договор, сохранивший силу до самой его смерти29. В последующие шесть-семь лет, пока экономические перемены не сделали его слишком дорогим автором, а перестройка внутри фирмы не устранила его издателей, Набоков счастливо сотрудничал с издательством «Макгроу-Хилл».

Пока Вера вела в Нью-Йорке переговоры, Елене Сикорской пришлось приехать из Женевы, дабы ухаживать за братом: по утрам варить ему по две чашки кофе — он пил кофе каждый день, но понятия не имел, как его заваривать, — отвечать на телефонные звонки и играть по вечерам в «Эрудит» — обязанности, которые он расписал с пародийной педантичностью в смешном благодарственном письме, включавшем также топографический план квартиры. Вера не хотела, чтобы он оставался один: слишком уж интенсивно он работал над «Адой» — с самого августа, без остановки. Вернувшись из Нью-Йорка, она целых три недели тщетно уговаривала его оторваться от рукописи, чтобы ознакомиться с издательским договором30.

 

VIII

 

В начале года у Набоковых гостил Эндрю Филд. «Макгроу-Хилл» решил отпраздновать начало своего сотрудничества с Набоковым публикацией дополненной и расширенной версии составленной Циммером библиографии, редактирование ее досталось Филду. 26 декабря он приехал к Набоковым на ужин вместе со своей будущей второй женой Мишель и стал свидетелем того, как Набоков открыл присланный Эдмундом Уилсоном конверт, из которого вылетела рождественская открытка в форме бабочки и под действием скрученной резинки запорхала по комнате, летучее воспоминание о прошлой дружбе31. А что же Набоков и Филд? От их  дружбы в свое время и этого не осталось.

В начале января 1968 года приехал Ирвин Лазар, голливудский агент Набокова, с женой. Продюсер Гарольд Принс («Вестсайдская история», «Скрипач на крыше») хотел, как это ни парадоксально, поставить мюзикл по «Лолите». Лазар также подумывал продать права на экранизацию «Ады» еще до выхода книги. Были и другие драматургические планы. Джозеф Папп хотел поставить спектакль по «Приглашению на казнь» для Нью-Йоркского Шекспировского фестиваля. Русский клуб Оксфордского университета готовил к постановке «Изобретение Вальса», переведя на русский язык набоковские добавления к английскому тексту. Премьера «Изобретения Вальса» состоялась 8 и 9 марта 1968 года, и, подобно премьере «События» в 1938 году, первое представление обернулось полным провалом, а второе — грандиозным успехом32.

12 января в Нью-Йорке заговорили о переходе Набокова в «Макгроу-Хилл». Когда журналисты спросили, почему Набоков сменил издателя, он ответил: «В „Путнаме“ полагали, что г-н Набоков — слишком хороший писатель, чтобы мелочиться и просить больше денег за большее количество книг, а г-н Набоков полагал, что дело не в том, насколько он хорош, а в том, что он должен зарабатывать достаточно, чтобы покупать точилки для карандашей и содержать семью». В конце месяца Эд Бухер предложил Набокову в ознаменование выхода их первой совместной книги — английского перевода «Короля, дамы, валета» — одновременно переиздать и русский оригинал романа33. В течение двадцати лет — между написанием первого романа на английском языке в 1938 году и публикацией «Лолиты» в Америке — Набокову приходилось таскать свои четыре английские книги от одного издателя к другому, а уж на перевод русских книг, не говоря о публикации их на никому не нужном родном его языке, и вовсе не было никакой надежды. До чего все теперь изменилось!

Среди книг Набокова, которые издательство «Макгроу-Хилл» планировало напечатать в первую очередь, была «Аннотированная „Лолита“». Ее редактор Альфред Аппель явился в Монтрё вместе с женой Ниной через два дня после отъезда Лазаров, чтобы вместе с Набоковым еще раз просмотреть все комментарии. Набоков был очень доволен этой работой, хотя время от времени и просил Аппеля отказаться от избыточной детализации и умерить неудержимый юмор, не слишком уместный в серьезных комментариях, которые издатель намеревался уместить в компактное, недорогое издание. При этом Набокова восхищало то, что Аппель не глядел ему в рот, а отстаивал свои суждения и даже называл себя в шутку «Jew d'esprit»[204]34.

Однажды за ужином Аппель потер ботинком о брючину, и ботинок вдруг «запросил каши», словно у чаплинского бродяги. Глаза Набокова загорелись. Пока ботинок Аппеля был в ремонте, Набоков одолжил ему сапоги на молнии, в которых ходят по сугробам, на два размера больше, чем ноги Аппеля. В Монтрё в ту зиму было холоднее, чем обычно. Они пошли гулять, и бедному Аппелю приходилось без конца останавливаться и подтягивать носки. Набоков в своем пальто из верблюжьей шерсти шагал рядом с ним и не мог удержаться от смеха. Вдруг по узкой Гран-Рю пролетела машина, Аппель отскочил в сторону и потерял сапог. Набоков захохотал: «А набоковские башмаки ему великоваты!»[205] Ботинки Аппеля были готовы на следующее утро, в половине десятого Набоков забрал их и постучал в дверь Аппелей. «Кто там?» — спросил Аппель. «Коридорный», — ответил Набоков. Дверь открылась, и Нина Аппель, практически раздетая, пустилась наутек. Аппели, однако, заметили, как Набоков оглядывал комнату, впитывая каждую деталь, и рассматривал застигнутых врасплох супругов. Аппель чувствовал, что как писатель Набоков всегда начеку — среди незнакомых людей, среди гостей или сотрудников отеля — и всегда стремится подметить выражение лица или телодвижение, помогающее проникнуть в сущность человека, за надеваемую в обществе маску35.

Несмотря на всех посетителей и сильную простуду, перешедшую в плеврит, Набоков продолжал усердно работать над «Адой». 5 февраля он закончил чистовик первой части и, проверив корректуру «Короля, дамы, валета», а также написав ответы к очередному интервью, перешел ко второй36.

Отчасти из-за необычных холодов, отчасти с целью облегчить присмотр за Анной Фейгиной, Набоковы думали снять на зиму квартиру в Тоскане. 8 марта пришла телеграмма из Нью-Йорка от Вериной сестры Сони — состояние Анны Фейгиной стремительно ухудшалось, и ее уже нельзя было оставлять одну. Через две недели Вера полетела в Америку и привезла свою двоюродную сестру в Монтрё, где нашла ей квартиру и компаньонку. Теперь из-за забот об Анне Фейгиной Набоковы не могли никуда уехать, даже если бы захотели37.

Однажды в марте Набокову приснилось, что в отеле пожар, что он спас «Веру, мои очки, типоскрипт „Ады“, вставные челюсти, паспорт — в этом порядке!». Вероятно, это дало толчок его следующему роману «Прозрачные вещи» и кошмару с пожаром в его жуткой сердцевине. В начале апреля Набоков с большой неохотой отложил «Аду» ради уже написанного романа. 1 апреля приехал его немецкий издатель Ледиг Ровольт вместе с главным редактором зарубежной литературы и переводчиком «Бледного огня», чтобы показать «Fahles Feuer» поверхностно владеющему немецким языком Набокову и хорошо говорящей по-немецки Вере. Всю неделю они просиживали с половины десятого утра до десяти вечера, и переводчик прочел вслух весь роман от начала до конца. Набоковы сочли перевод великолепным, но все равно прерывали его после каждого предложения, подвергая сомнению толкование, проверяя нюансы или предлагая какие-то исправления38.

Напряженная работа над переводом оказалась довольно утомительной для почти что семидесятилетних Набоковых. На несколько дней Набоков вернулся ко 2-й части «Ады»[206], но затем решил вознаградить себя за безжалостный ритм работы и небывалую производительность — с августа, за шесть месяцев, он написал шестьсот страниц — и 17 апреля отправился в Черноббио на озеро Комо в поисках весны, бабочек и покоя. Неделю спустя им с Верой пришлось вернуться в Монтрё — Анне Фейгиной стало хуже, правда ненадолго. Видимо, так уж было суждено, чтобы «Ада» не давала Набокову покоя39.

 

IX

 

Помогая Филду собирать дополнения и исправления к составленной Циммером библиографии Набокова — а таковых набрались многие страницы, — Вера рассказала ему о неопубликованных стихах, рассыпанных примерно в ста пятидесяти письмах Набокова к матери, которые были написаны в двадцатые и тридцатые годы. Реформы Дубчека позволили Ольге, сестре Набокова, переслать ему эти письма из Праги. Узнав об этом, Филд заявил, что хочет писать биографию Набокова, и испросил его согласия. В конце мая Вера написала, что ее муж «всей душой приветствует» этот проект и «не мог представить никого другого в роли своего биографа», — Аппель, другой возможный кандидат, не знал русского языка, — но при этом дала понять, что они ограничат круг информантов и не дадут свободного доступа к своим архивам40. Пока что Филд заканчивал работу над библиографией.

Другие люди работали над другими связанными с Набоковым проектами. В конце апреля вышел «Король, дама, валет». Роман встретили восторженными рецензиями; подобно «Память, говори», он стал книгой месяца. Права на его экранизацию еще до выхода книги оценили в 100 000 долларов. Фрэнк Тейлор позвонил из Нью-Йорка обсудить возможность приезда в Монтрё представителей крупнейших голливудских студий для покупки прав на экранизацию «Ады», пока существовавшей только в машинописи, сообщив прессе, что права на фильм предварительно оцениваются в 1 000 000 долларов. Эдвард Уикс, редактор «Атлантик мансли», просил права на публикацию «Ады» по частям. Роби Маколей, литературный редактор «Плэйбоя», прилетел в Швейцарию с той же целью41.

В то же время Тони Ричардсон собирался снимать фильм по написанному почти что за сорок лет до этого и изначально рассчитанному на экранизацию роману «Камера обскура». Сценарий будущего фильма был написан Эдвардом Бондом. Главную роль должен был играть Ричард Бертон, но в течение нескольких дней он приходил на репетиции пьяный или похмельный, после чего его сменил Никол Уильямсон42. Несмотря на это обилие талантов, фильм оказался скучным и неприбыльным.

 

X

 

Приближалось лето, и Набоковы снова собирались в дорогу, но поскольку с ними путешествовала Анна Фейгина, они не могли ехать далеко и 10 мая поселились в «Отеле де Салин» в Бекс-ле-Бэ в верховьях Роны, в двадцати минутах езды от Монтрё. Вера наказала своим ближайшим корреспондентам тщательно скрывать их адрес — слишком близко они были от Монтрё и от любопытствующих зевак. Лето выдалось тихое и дождливое, Набоков продолжал работать над «Адой», а Вера собирала для Филда дополнения к библиографии Циммера. К тому же она поместила объявление в европейском еженедельнике «Русская мысль», пытаясь разыскать ранние стихи Набокова, чтобы пополнить библиографию. В середине июня они с мужем поехали на неделю в Италию, послушать Дмитрия в двух концертах, в Милане и Сан-Ремо, но только в начале июля потеплело настолько, что вокруг Бекса появились бабочки, составившие некоторую конкуренцию «Аде», которая «подвигалась превосходно»43.

В начале июля Вера отвезла мужа в «Парк-отель» в Вербье, на горный курорт, расположенный на противоположном берегу Роны, оставила его там ловить бабочек, а сама вернулась в Бекс ухаживать за Анной Фейгиной. Набоков работал над третьей частью «Ады», которой судьба по-прежнему благоволила, наслав «отвратительнейшую (но такую плодотворную!) погоду». 19 июля в Бекс на три недели приехала приятельница Анны Фейгиной, и Вера смогла присоединиться к мужу в Вербье44.

1968 год оказался годом политических потрясений, но горный курорт в Вале был от них бесконечно далек. Набоковы не слишком сочувствовали студенческим волнениям, «кроме как в нескольких странах с по-настоящему мрачными диктатурами». Под руководством Дубчека Чехословакия, казалось, должна была вот-вот избавиться от советского ига. В стране появился живой интерес к Набокову, собирались даже издавать антитоталитаристское «Приглашение на казнь» — но тут накатили советские танки, похоронив под своими гусеницами эту надежду заодно с миллионом других. За океаном ожидался хаос во время общенационального съезда Демократической партии в Чикаго, и журнал «Эсквайр», полагая, что вся история выльется в театр абсурда, пригласил на это мероприятие Жана Жене, Уильяма Берроуза и Терри Сазерна, а также послал приглашение Набокову — чтобы Набоков что-то  написал по заказу, тем более о политике! Как и следовало ожидать, он отказался[207] и предпочел остаться на Антитерре45.

В начале августа Набоков вернулся в «Монтрё палас». Уже была отпечатана шестьсот семьдесят одна страница «Ады», и он заканчивал третью часть. Набоков попросил отсрочить приезд директоров голливудских студий до октября, чтобы он мог показать им готовую третью часть. В сентябре, по традиции, состоялось еще одно телевизионное интервью, которое Николас Гарнэм взял у него для Би-Би-Си. Набоков, как обычно, написал ответы заранее и очень обрадовался, когда ему разрешили прочесть их с «телесуфлера»46.

В середине сентября он начал работать над четвертой частью «Ады», «Ткань времени». В августе его одолевали опасения, что на этом коротком отрывке дело застопорится, как четыре или пять лет назад, и что он не закончит ее до Рождества. На самом деле, пользуясь записями 1957 года, он написал четвертую часть за три недели47.

Начали съезжаться первые читатели «Ады». В конце сентября приехал Фрэнк Тейлор, а в октябре появились великие из киномира. Ирвин Лазар, агент Набокова, был в восторге: «Я не знаю ни одного автора, которого ценят так высоко, и романа, которого ожидают с таким нетерпением, что главы киностудий лично едут в Швейцарию читать рукопись, причем им диктуют условия, на которых они могут ее читать, да еще и ставят их в известность, что они не единственные читатели». Роберт Иванс со студии «Парамаунт» приехал в начале октября и предложил поручить постановку фильма Роману Поланскому. Последующие посетители являлись через каждые три дня — Си-Би-Эс, «Двадцатый век — Фокс» и «Колумбия пикчерз». Последним стал Ричард Лестер. Все они прочитали рукопись, и перед отъездом каждый предложил Набокову, вознесенному на высоты своего этажа, свою цену, — точно мелкие князья, пришедшие на поклон к императору48.

Дописывая начисто последние главы «Ады», Набоков почти что с изумлением вспоминал обстоятельства, в которых он заканчивал свои шедевры в молодые и зрелые годы. «Дар» был написан бедным эмигрантом на Ривьере, издать его целиком удалось лишь через пятнадцать лет. Чтобы сочинить «Лолиту», пришлось выкраивать время между лекциями, и при этом было вообще неизвестно, удастся ли когда-нибудь опубликовать книгу, за которую не брался никто, кроме парижского порнографа. Теперь же крупнейшие издательства, журналы и киностудии стояли в очереди на еще даже не дописанную «Аду»!

Завершив четвертую часть, Набоков на следующий же день приступил к пятой. 16 октября он закончил ее, вместе с вписанной в роман аннотацией, на последней из около двух с половиной тысяч карточек. «Я чувствую себя совсем пустым и хрупким», — написал он Фрэнку Тейлору49.

В романе Ада и Ван умирают в постели, словно улегшись «в  завершенную книгу… в прозу самой книги или в поэзию рекламной аннотации». Отшлифовывая прощальную аннотацию Вана, Набоков в то же время позировал перед фотографом, и его портрет должен был появиться на обложке книги вместе с последней лирической саморекламой героя. За два дня до того, как он закончил роман, в Монтрё снова приехали Филип и Ивонна Халсман, и Набоков угощал их «Мутон Ротшильдом». Впоследствии Филип Халсман писал, что в обществе Набокова испытывал более утонченное интеллектуальное удовольствие, чем в обществе любого другого человека, которого ему довелось снимать, — одним из них был Эйнштейн. В прошлый раз перед Халсманом стояла задача запечатлеть писателя за работой в привычном для него окружении, в этот раз он должен был создать «портрет… гения». Для одной фотографии Набоков состроил загадочно-насмешливое выражение лица и заявил, что это как раз то, что нужно для «Ады»50. Этот плутовской портрет и появился на обложке английской «Ады» рядом с аннотацией Вана, но американцы выбрали другую сделанную Халсманом фотографию, с серьезным, непроницаемым выражением, и эта фотография появлялась на других обложках изданных «Макгроу-Хиллом» книг, каждый раз таинственным образом отличаясь от предыдущей — словно то изнуренный, то заносчивый, то скучающий, то язвительный, то попросту непроницаемый Набоков говорил: «Делайте из меня что хотите».

 

 

ГЛАВА 22

«Ада»

 

I

 

«Ада», самый объемистый и самый амбициозный из романов Набокова, погружает нас в как никогда более причудливый и противоречивый мир автора, красочный и юмористичный, лирический и нестройный, неустойчивый и глубокий1. Предложение за предложением, страница за страницей, глава за главой, автор нагромождает диковинные альтернативы, одну причудливее другой. Он помещает действие на планету Антитерра, чья география, похоже, совпадает с нашей, но чья история следует собственными удивительными путями. Он одаряет Вана и Аду баснословным богатством, благородным происхождением, несравненным умом, атлетической силой, неисчерпаемой сексуальной энергией и пылкой взаимной любовью, не угасшей даже на девятом десятке их жизней. Герои до того восхищены историей своей любви, с таким красноречием воссоздают ее очарование, что мы поневоле разделяем их восторг. И однако ж Набоков делает их не только братом и сестрой, но едва ли не женским и мужским вариантами одного и того же замысла, отчего их страстность и гордость начинают отдавать себялюбием и бахвальством. А задержавшись на первых двух летах их романа ради неспешного экстатического разглядывания таковых, он, перескакивая от дней к десятилетиям со все возрастающей быстротой и все убывающим ощущением возможности как-то управлять происходящим, словно бы позволяет следующим восьмидесяти годам их жизней кануть на дно.

Впрочем, гений всегда склонен к необычным решениям. Бетховен, вставляя хор в последнюю часть своей последней симфонии, неслыханно растягивает ее; Моне пятикратно пишет один и тот же фасад с одной и той же точки; Шекспир выгоняет в бурную ночь обезумевшего короля, шута и сумасшедшего нищего — и кто из нас пожелал бы, чтобы они этого не делали? Странности «Ады» свидетельствуют вовсе не о праздном капризе автора или отсутствии у него чувства перспективы и пропорции — как решили некоторые критики, — но лишь о желании выразить больше, чем он выражал когда-либо прежде: «Моей целью был не показной блеск и не карикатурная затейливость, она состояла в том, чтобы с предельной проникновенностью и правдивостью выразить мои мысли и чувства»2. С небывалым совершенством распоряжаясь своим материалом, Набоков разрушает созданный им мир и вновь отстраивает его — не ради забавы, хотя в немалой мере и ради нее тоже, — но и для того, чтобы внимательнее, чем когда бы то ни было, вглядеться в него.

 

II

 

Читая студентам лекции в Корнеле и Гарварде, Набоков всегда подчеркивал, что великие писатели — это прежде всего великие волшебники. В «Аде» он предлагает нам волшебство в чистом виде, а именно, историю причудливых любовных отношений Вана и Ады, историю, которая и составляет содержание романа от начала его и до конца. Вопреки всему, восторженная первая любовь их ранней юности оказывается также и безмятежной последней любовью, и уже глубокими стариками оба размышляют о лете, таком далеком и таком близком, в которое полюбили друг друга. Здесь Набоков соединяет две свои наиболее яркие темы — первую любовь и могущество памяти — с темой верной супружеской любви, к которой он обычно подходит либо с большой сдержанностью (Федор и Зина, он сам и Вера, Джон и Сибилла Шейд), либо с ироническим, а то и трагическим отрицанием (Драйеры, Лужины, Кречмары, Гумберты, Пнины), либо рассматривая ее сквозь призму мучительной утраты (Чорб, Синеусов, Круг). Будучи братом и сестрой, Ван и Ада не могут пожениться, однако последние сорок пять лет своих жизней проводят в счастливом союзе. Их история со счастливым концом исключает даже угрозу одиночества, которая могла бы омрачить их закатную любовь, ибо умирают они одновременно, в возрасте девяноста с лишним лет, как бы вписывая свою кончину в повествующий об их прошлом манускрипт, — который оба продолжают править до последнего мгновения, — во вневременную романтику их любви.

Своеобразие художественной ткани «Ады» усиливает ее странное очарование. Психолог и философ Ван Вин создает в 1922 году один из своих главных трудов, «Ткань времени», и целиком воспроизводит его в качестве четвертой главы «Ады». Сама «Ада», которую он пишет и переписывает между 1957 и 1967 годами, в определенном смысле является развитием идей его раннего трактата. Ван — со стоящим за ним Набоковым — тщательно выявляет разнообразные ритмы времени и разнообразные взаимоотношения с ним, обращая «Аду» в незаурядное исследование этого самого непостижимого из понятий: времени как чистого переживания, а не головной абстракции.

В «Ткани времени» Ван отрывает пространство от времени, отвергая идею времени как направления, даже тогда, когда сам очертя голову пересекает Швейцарию на пути к Аде. В «Аде» он, подобным же образом, допускает идею направленности времени лишь для того, чтобы, сделав полный поворот кругом, оспорить ее. Часть первая занимает более половины всего объема книги, охватывая два лета, проведенные Ваном и Адой в усадьбе Ардис: первое в 1884-м и второе четыре года спустя, в 1888-м. «Ардис Первый», а именно, первое пребывание там четырнадцатилетнего Вана в 1884 году, начинается с его первоначальной неприязни к «кузине», неприязни, быстро перерастающей в любовь и в муки, вызванные неисполнимостью его желаний: в конце концов, Аде всего двенадцать, она его двоюродная сестра, он даже не смеет обнаружить своего интереса к ней — из страха, что она с омерзением от него отшатнется или поднимет шум. Затем начинается безудержное скольжение к торжеству их любви — стремительное, неуклонное движение, которое само по себе выглядит подтверждением того, что Ван, как философ, отвергает, а именно «направление Времени, ардис Времени, Время с односторонним движением»[208]. Но что по-настоящему разжигает в нас, читающих книгу, возбужденное предвкушение — так это то, что мы уже знаем об их любви как о свершившемся факте. Каждая ранняя фаза сближения героев становится вехой, которую нам позволяют увидеть, едва она всплывает в их пронизанных нежностью воспоминаниях: «Всякий раз, целуя тебя сюда,  сказал он ей многие годы спустя, я вспоминаю то синее утро на балконе». Особенно чарующими сцены в Ардисе делает не быстрота, с которой развивается любовь героев, не «ардис Времени», но само время, которое кажется таким бесконечным, таким необъятным, способным растягиваться, подобно нескончаемому лету всякого детства, — и которое, подробность за подробностью, остается все так же непосредственно осязаемым и неповрежденным восемьдесят лет спустя.

Ван возвращается в Ардис в 1888-м, всего дважды за последние четыре года повидав Аду, и оба раза на протяжении часа. Страшась, что время все изменило, он появляется «нежданный, незваный, ненужный, с небрежно свернутым в колечко бриллиантовым ожерельем в кармане. Сбоку, поляной, подходя к усадьбе, он видел, как репетируют для какой-то неведомой фильмы сцену из новой, без него и не для него идущей жизни». Издали он видит Аду в новом длинном платье «без рукавов, украшений, воспоминаний», и видит, как Перси де Прей целует ей руку, удерживая ее на время разговора, и после целует снова. В ледяном бешенстве Ван разрывает принесенное им для Ады ожерелье, «на тридцать, на сорок сверкающих градин, из коих некоторые подкатились к ее ногам, когда она ворвалась в комнату», чтобы сказать ему, что он ошибся, что ничто не изменилось и что она любит только его. В этот миг Ардис Второй обращается в чудесное воскрешение прошлого, в метафизический триумф над временем, триумф, становящийся как никогда волшебным на пикнике по случаю дня рождения Ады, похоже, воспроизводящем, деталь за деталью, такой же пикник четырехлетней давности. Затем чудо разбивается вдребезги: Ван обнаруживает, что Ада изменяла ему не только со здоровяком Перси де Преем, но и с жалким занудой, домашним учителем музыки Филипом Раком. Обуянный гневом, он уносится прочь из Ардиса, отправляясь в погоню за своими соперниками.

Когда Часть первая показывает нам юных, только что полюбивших друг дружку Вана и Аду, мы видим за ними и сквозь них старых Вана и Аду, любовно погруженных в совместную работу над историей своего прошлого и так же страстно любящих друг дружку, как и десятки лет тому назад. Пронизанное солнцем счастье ардисовских сцен, ласковое течение времени через две летние идиллии, ослепительное единение времени года и общей обстановки, волшебное возвращение времени и мельком явленный образ дряхлых, но по-прежнему влюбленных Вана и Ады — все это возбуждает в нас редкое по силе ожидание того, с чем мы еще сможем встретиться до конца книги. Ожидание это оказывается безжалостно обманутым. Часть вторая, которая вдвое короче Части первой, переваливает уже за половину, прежде чем влюбленные встречаются снова, четыре года спустя, когда Ада все-таки одолевает ревнивое негодование Вана. Промежуточные главы кажутся оборванными и странно разрозненными, а когда Ван и Ада встречаются, это происходит уже не в Ардисе. Ардис больше не повторится, никогда.

Часть третья опять-таки составляет по объему половину Части второй, а к восьмой и последней главе этой части мы подходим еще до того, как Ван и Ада встречаются снова, теперь уже двенадцать лет спустя, для череды недолгих, запретных любовных свиданий. Часть четвертая не дотягивает по объему даже до половины Части третьей, а действие ее разворачивается через семнадцать лет. Встретившись снова, пятидесятилетними, Ван и Ада испытывают, увидев друг дружку, такое потрясение, ощущают себя столь чужими, что отказываются от попытки воссоединения. Только на последней странице Части четвертой — а нащупывая двумя пальцами толщину оставшихся нам страниц, мы понимаем, что Часть пятая составит не больше половины Части четвертой, — Ван и Ада останавливают наконец катастрофическое скольжение Времени и стремительный радиоактивный распад их стихийной страсти.

Перед самым завершением Части четвертой нам еще кажется, будто Ван и Ада растратили свои жизни и любовь зазря. И что тут может поправить Часть пятая, составляющая по объему всего-навсего одну шестнадцатую Части первой? Однако Часть пятая начинается на триумфальной ноте: «Я, Ван Вин, приветствую вас: жизнь, Ада Вин, доктор Лягосс, Степан Нуткин, Виолета Нокс, Рональд Оранжер. Сегодня мне исполняется девяносто семь лет». Та же нота сохраняется и дальше: ко времени, когда Ван пишет эти слова, он провел в безоблачном счастье с Адой уже сорок два года, последние десять из них переписывая рассказ о чарующем ардисовском начале их любви.

Кажется, будто стрела времени уносится прочь со все возрастающей скоростью, прорезая все более холодное и пасмурное небо. Но сколь ни велика сила ожидания, она не способна сформировать будущее: вопреки всякой вероятности, жизни Вана и Ады решительно изменяются в 1922 году, и затем они живут вместе в полной гармонии так же долго, как почти всякая счастливая супружеская чета. В конечном итоге, для Вана и Ады время стало не неотвратимой стрелой, но ритмической чередой страстных воссоединений и горестных разлук, постоянным накоплением любовно разделяемого прошлого.

Еще с 1924 года, когда Набоков писал «Трагедию господина Морна», он пытался отыскать способ передачи собственного восприятия того, как развивается во времени жизнь человека. Но только в «Аде» ему удалось показать то, что он хотел показать: жизнь не как однонаправленное движение, не как драматическое действие и противодействие сил, неумолимо близящихся к некой неизбежной кульминации, но как нечто гораздо менее упорядоченное, с неожиданными рывками и переменами направления, и тем не менее образующее в ретроспективе единственный в своем роде узор, который и отражает индивидуальную судьбу человека. В то же время «Ада» регистрирует ритмы, общие для всех нас: кажущееся бесконечным расширение времени детства, убыстряющийся распад лет, постоянно пополняемое хранилище памяти.

 

III

 

Определяя величие романа колдовской силой его воздействия, Набоков апеллирует к неусыпному воображению читателя. «Ада» в целом обладает очарованием волшебной сказки, однако и каждая из ее частей показывает, что и в отдельных сценах этого романа дар Набокова проявляет себя во всей его магической силе.

Возьмем одну характерную сцену. У двенадцатилетней Ады, поясняет Ван, имелась собственная философия счастья: «Жизнь отдельной личности состоит из определенных, разнесенных по классам сущностей: „настоящих вещей“, нечастых и бесценных; „просто вещей“, которые и образуют рутинную материю существования; и „призрачных вещей“, называемых тоже „туманами“, к таковым относятся жар, зубная боль, ужасные разочарования и смерть. Три и более вещи, явленных одновременно, образуют „башню“… „Настоящие башни“… представляли собой радости жизни». Вскоре после приезда Вана в Ардис, еще до того, как он и Ада осмелились признаться друг дружке в любви, Ван, выбравшись из гамака, в котором он провел летнюю ночь, присоединяется к Аде, завтракающей на балконе в лазури раннего утра.

 

Полные, липко блестящие губы ее улыбнулись.

(Всякий раз, целуя тебя сюда,  сказал он ей многие годы спустя, я вспоминаю то синее утро на балконе, помнишь, ты ела tartine аи miel;  по-французски выходит гораздо лучше.)

Классическая красота клеверного меда, гладкого, светлого, сквозистого, вольно стекающего с ложки, потопляя в жидкой латуни хлеб и масло моей любимой. Крошка утонула в нектаре.

— Настоящая вещь? — спросил он.

— Башня, — отозвалась она.

И оса.

Оса изучала ее тарелку. Тельце осы подрагивало.

— Надо бы как-нибудь попробовать съесть одну, — заметила Ада, — хотя они хороши на вкус только объевшиеся.  В язык она, разумеется, ужалить не может. К человеческому языку ни одно существо не притронется. Когда лев доедает путешественника, кости там и все прочее, он обязательно  выкидывает язык, оставляя его валяться в пустыне, вот этак (делает пренебрежительный жест).

— Ой ли?

— Широко известная тайна природы.

Волосы, в то утро расчесанные, темно светились рядом с тусклой бледностью шеи и рук. Она была в полосатой тенниске, которую Ван в своих одиноких мечтаниях с особенным наслаждением слущивал с ее увертливого тела. Клеенка, разделенная на синие с белым квадраты. Мазок меда на остатках масла в студеном горшочке.

— Ну хорошо. А третья Настоящая Вещь?

Она молча разглядывала его. Огнистая капля в уголку ее рта разглядывала его. Трехцветная бархатистая фиалка в желобчатом хрустале, которую она вчера писала акварелью, разглядывала тоже. Ада не ответила. По-прежнему не спуская с него глаз, она облизала распяленные пальцы.

Ван, не получив ответа, покинул балкон. Башня ее мягко опала под бессловесным сладостным солнцем.

 

На этом этапе развития романа Ван уже перестал задаваться вопросами: «Была ли она в свои двенадцать действительно хороша собою? Желал ли он — мог ли когда-нибудь пожелать ласкать ее, ласкать по-настоящему?» Он посвящен в ее личную «философию». Ночами его томит вожделение, питаемое им к Аде, и в это утро он просыпается исполненным решимости: «Ему четырнадцать с половиною лет; он полон пыла и сил; настанет день, и он яростно ею овладеет!» Но стоит ему увидеть Аду, как желание его вновь поражает немота.

Эта сцена проносится перед нами исполненной напряжения, существующего между неосуществимой мечтой и любовной памятью о ней, уже ставшей явью. Перед самым ее началом Ван вспоминает, как годы спустя он взволнованно воскрешал ее в памяти Ады; в самой же сцене он безмолвно предвкушает («хлеб и масло моей любимой») счастье, о котором не знает пока, выпадет оно ему или нет. Крошка, погрузившаяся в нектар, подрагивающая оса, клеенка, тонущее в меду масло мгновенно определяют пространство, в котором пробуждается немое ожидание. Над тем немногим, что происходит в этой сцене, тяготеет то, что в ней не  происходит: Ада не говорит Вану, что его присутствие делает этот миг «бесценным», что он-то и есть ее третья «Настоящая Вещь», — но мы предвкушаем, что это произойдет,  когда Ван узнает, что Ада, вовсе не такая маленькая, чтобы не предаться любви, обожает и желает его. Юный Ван не знает этого, юная Ада не может просто взять и открыться ему; но мы, как и состарившиеся Ван и Ада, знаем об этом — и заглядываем вперед, в миг, когда Ван и Ада смогут откровенно объясниться и напомнить друг дружке и этот миг, и чувства, в которых они не осмелились признаться.

 

IV

 

Однако наряду с очарованием в «Аде», в сущности, немало вещей, которые представляются читателю какими угодно, но только не очаровательными. Особенно раздражают нас три особенности романа: его редкостная усложненность, или, вернее, постоянно внушаемое читателю ощущение, что он, возможно, упустил смысл того или иного невразумительного местного названия, темной аллюзии либо полузамаскированной шутки; далее, расплывчатость формы, центробежные эскапады романа, его взрывная пестрота; и наконец, навязываемое им отношение к Вану и Аде. Джон Апдайк, один из самых восторженных читателей Набокова, начинает свою рецензию на «Аду» замечанием о том, что, «когда книге не удается прийти к согласию с читателем, это происходит либо потому, что автор сам не сумел разобраться в своих намерениях, либо потому, что его намерения читателю неприятны»3, и затем цитирует первый монолог Ады в первой большой сцене романа, в конце первой главы. Давайте рассмотрим эту сцену.

После путаного изложения брачных связей, пародирующего парадное построение предков героя или героини у входа в роман XIX века: Аква Дурманова выходит замуж за своего кузена Демона Вина; ее сестра-близняшка Марина за ее, Аквы, и Демона кузена Дана Вина, — в Главе 1, Части первой перед нами предстают два голых, не названных по именам ребенка, роющихся на чердаке усадьбы Ардис. Дети натыкаются на некие факты из прошлого их родителей: свадебную фотографию в газете, бобину домашнего микрофильма и гербарий Марины. Листья и цветы из середины гербария, датированные временем с сентября 1869 года по март 1870 года, словно бы разыгрывают «сущую маленькую мелодраму». Нам, читателям, отдельные записи могут показаться красочными, но едва ли относящимися к повествованию:

 

Ancolie Bleue des Alpes[209], Экс в Валлисе, 1.IX.69. От англичанина в гостинице. «Альпийский голубок, в цвет ваших глаз».

Eperviére auricule[210]. 25.X.69. Экс, за оградой альпийского садика экс-доктора Лапинэ.

Золотой лист [гинкго]: выпал из книги «Правда о Терре», которую отдала мне Аква, прежде чем вернуться в свой Дом. 14.XII.69.

Искусственный эдельвейс, принесенный моей новой сиделкой с запиской от Аквы, где сказано, что он снят с «мизерной и странноватой» рождественской елки в ее Доме. 25.XII.69.

Лепесток орхидеи, одной из 99 орхидей, а как же иначе, которыми разрешилась вчера срочная почта, доставившая их, c'est bien le cas de le dire[211], с виллы «Армина» в Приморских Альпах. Отложила десяток, чтобы снести Акве в ее Дом. Экс в Валлисе, Швейцария. «Снегопад в хрустальном шаре Судьбы», — как он нередко говаривал. (Дата стерта.)

Gentiane de Koch[212], редкая, принес из своего «немого генциария» лапочка Лапинэ. 5.I.1870.

 

Из этих скудных данных дети выводят множество фантастически изощренных заключений, куда более загадочных, чем сам гербарий.

 

— Я вывожу отсюда, — сказал мальчик, — три коренных факта: что еще не замужняя Марина и ее замужняя сестра залегли на зимнюю спячку в моем lieu de naissance[213]; что у Марины имелся pour ainsi dire[214] собственный доктор Кролик; и что орхидеи прислал ей Демон, предпочитавший отсиживаться у глади морской — его темно-синей прабабки.

— Могу добавить, — сказала девочка, — что лепесток принадлежит заурядной любке двулистной, она же орхидея-бабочка, что моя мать была еще безумней своей сестры и что в бумажном цветке, столь беспечно забытом, легко распознать весенний подлесник, которых я целую кучу видела в прошлый февраль на береговых холмах Калифорнии. Доктор Кролик, здешний натуралист, которого ты, Ван, приплел сюда ради ускоренной передачи сюжетных сведений, как назвала бы это Джейн Остин (вы помните Брауна, не правда ли, Смит?), определил экземпляр, привезенный мной в Ардис из Сакраменто, как «медвежью лапу», B-E-A-R, мой любимый, медвежью, а не мою, не твою и не стабианской цветочницы, — вот аллюзия, которую твой отец, — впрочем, если верить Бланш, и мой тоже, уловил бы — сам знаешь как, — вот этак (по-американски щелкает пальцами)…

— Виват, Помпеянелла (которую ты видела разбрасывающей цветы лишь в альбоме у дяди Дана, между тем как я прошлым летом любовался ею в неаполитанском музее). А теперь, девочка, нам лучше напялить трусы и рубашки, спуститься вниз и немедленно закопать эту книжонку или обратить ее в копоть. Так?

— Так, — ответила Ада. — Истребить и забыть. Но у нас еще целый час до чая.

 

Единственный вывод, к кот


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: