Магазинные воры будут выпороты, исхлёстаны, отшлёпаны, высечены до крови, а затем переданы в руки закона. 19 страница

– Не‑а. – Донни старался, чтобы это прозвучало небрежно, вроде «сегодня нет», а вышло «никогда не встречался, и ты это знаешь».

Вера, выгнувшись назад, положила руку на спинку, в её глазах загорелись огоньки.

– Да неужели никто и не смотрит в твою сторону? Ой, не верю.

– Просто я не спешу, вот и всё, – отозвался Донни с заднего сиденья.

Он видел, как двое амигос обменялись быстрым понимающим взглядом Зак уже не раз поднимал эту тему, убеждённый, что Донни просто предъявляет к девушкам такие высокие требования, что любая кандидатка в его подружки заранее оказывается обречена на провал. Донни обычно возражал, что глубоко травмирован своим последним опытом серьёзных отношений. Тут Вера обычно совершала коварный обходной манёвр и накидывалась на него с фланга, обвиняя в том, что он просто выдумал эту таинственную последнюю подружку – которую они с Заком никогда не видели, – чтобы облегчить себе жизнь, прикрываясь романтической катастрофой. Идеальная возлюбленная Донни была настолько идеальна, что просто не могла существовать в действительности, говорила обычно Вера. Или: настолько идеальна, что просто не захотела бы иметь с ним дела. Впрочем, ничего странного в этом нет: многие люди именно так и проживают свою жизнь.

Зак и Вера утверждали, что просто хотят видеть своего друга счастливым. Счастливее, чем он есть.

Донни, считая себя человеком почтительным и вежливым, настоящим джентльменом, менял тему. Про себя же думал: только посмейте меня жалеть!

Прихлёбывая накофеиненную колу и слушая музыку, они пожирали милю за милей. Они были одни на дороге, когда Зак почуял запах горящих прокладок.

Никто из них и не подозревал о том, как сильно им будет не хватать машины, с каким сожалением они будут вспоминать о ней несколько дней спустя.

    

– Нам надо сделать что‑то непредсказуемое, – сказал Донни.

– Это что, новая теория? – Вера была не в настроении.

День сменялся ночью. Они шли уже по крайней мере неделю, если судить по закатам и восходам.

– Будь нам суждено шагать по пустыне веки вечные, ad infinitum[63], то мы бы нашли ещё еды, – сказал Донни. – А теперь нам предстоит сделать что‑то, встряхнуть эту систему. Сотворить что‑нибудь. Заявить о себе способом, который не имеет ничего общего со стереотипами.

– Тогда я заявляю, что упаду сейчас прямо здесь и буду спать, – сказал Зак, тяжело опускаясь на песок.

– Ты же раньше говорил совсем другое, – сказала Вера скорее устало, чем удивлённо.

– Нет, Вера, – ответил Зак. – Я всё вижу. Никакие объяснения тут не работают. А значит, в логике выхода нет. Именно к такому ответу приходишь, когда испробуешь все остальные. Так, Донни?

Он пожал плечами.

– С той только разницей, что я не знаю, что предложить.

– Можем пойти назад, к машине, – сказала Вера. Они уставились на неё.

– Шутка, – сказала она и подняла руки, сдаваясь. Прикрыв ладонью глаза, она рухнула спиной на песок так внезапно, словно из неё вынули позвоночник.

Зак расположился около – не настолько рядом, чтобы прижаться, но достаточно близко, чтобы заявить на неё свои права, – как пехотинец, который научился ложиться в полной амуниции и засыпать, где придётся. Скоро он уже похрапывал, но его заглушал ветерок, который всегда поднимался в пустыне на рассвете – негромкий, но шуршание песка просто выводило из себя. Зак перекатился на живот и уткнул лицо в ладони – в крохотный уголок темноты. Прячет голову в песок, подумал Донни, всё ещё раздражённый тем, с какой готовностью, без лишних вопросов, его друзья приняли причудливую ситуацию, в которой они оказались.

Донни стянул с себя ботинки, раз‑два. Глядеть кругом было не на что: только небо, песок, редкие растения и двое спящих людей. Он не чувствовал усталости. Его сердце яростно билось.

Он взвесил на руке ботинок. Пыльный и заскорузлый, накопленный жар шёл от него, как от хлеба, только что вынутого из духовки. Раз‑два.

Раз: взяв ботинок за нос, Донни ловко тюкнул каблуком прямо в затылочную ямку Зака, туда, где позвоночник встречается со стволом мозга. Зак обмяк, а Вера не шелохнулась. Оба были измучены; в погоне за снами их души уже неслись по другим местам. Донни сел Заку на голову и вминал её в песок до тех пор, пока он не перестал дышать.

Донни сразу испытал подъём. Все признаки налицо: точность, заряжающие энергией удары сердца, расширенные зрачки, эрекция и веселящий адреналиновый прилив от сознания того, что он прав. Он что‑то делает, совершает декларативный поступок.

В конце концов, разве не для этого нужны друзья?

Два: вблизи не было каменных обломков величиной с кулак или просто круглых камней, поэтому Донни взял второй ботинок и им изо всей силы стукнул женщину по затылку, чтобы не глядеть на свежую кровь, пока будет насиловать Веру. Но ко второму разу она всё равно была вся в крови. Она, похоже, даже разочек кончила, исключительно благодаря рефлексу. Донни двумя пальцами сжал ей нос, а ладонью заткнул рот и держал так до тех пор, пока она не задохнулась. Пока она остывала, он взял её ещё раз. Да, давненько он не трахался. Он проснулся, лёжа на ней, от непривычного положения ныла шея. Под его тяжестью Вера частично ушла в песок и теперь лежала, наполовину погребённая, но уже не могла ни жаловаться, ни критиковать, ни судить его. Или испытывать к нему жалость.

Их бутылка с водой была выпита досуха. В пустыне лучше идти ночью, чем днём. И Донни принял меры.

Он бросил своих спутников и пошёл дальше, один, и шёл так до тех пор, пока каблуки его башмаков не стёрлись дочиста. Если он когда‑нибудь найдёт цивилизацию, то сильно пожалеет потом.

  

 

     Глен Хиршберг

  

Первые сборники рассказов Глена Хиршберга, «Американские идиоты» («Эртлинг», 2006) и «Два Сэма» («Кэролл и Граф», 2003), получили премии Международной гильдии хоррора и были названы журналом «Locus» в числе лучших книг года. Его перу принадлежит роман «Дети Снеговика» («Кэролл и Граф», 2002); кроме того, он пять раз становился финалистом Всемирной премии фэнтези. В настоящий момент он как раз заканчивает два романа и третий сборник рассказов. Совместно с Деннисом Этчисоном и Питером Аткинсом он основал «Ревю «Тьма‑на‑колёсах»», актёрскую труппу, которая ставит истории о привидениях и каждый октябрь разъезжает с ними по западному побережью Соединённых Штатов. Его проза появляется во многих журналах и антологиях, среди которых – «Ужасы», «Лучшее за год», в «Тёмные ужасы 6», «Инферно», «Темнота», «Батут» и «Кладбищенский танец». Он преподаёт технику письма и методику её преподавания в Сан‑Бернардино, Калифорния.

        Два Сэма

   

     Посвящается вам обоим

   

То, что заставляет меня проснуться, – не звук. Сначала я совершенно не понимаю, что случилось. Может быть, где‑то землетрясение и дрожит земля, или грузовик подскочил на ухабе, проезжая мимо пляжа, Клифф‑Хауса, действующих экспонатов Музея механики, мимо нашей квартиры, до ровного отрезка объездного шоссе, которое ведет к более тихим пригородам Сан‑Франциско. Я лежу неподвижно, стараясь не дышать, сам не знаю почему. От узора неверного утреннего света на слегка косых стенах и на неровном полу спальни комната выглядит нереальной, словно отражение из проектора, установленного на утесах за четверть мили отсюда.

Потом я снова чувствую движение. Прямо рядом со мной. Я тут же улыбаюсь. Не могу удержаться.

– Опять за свое, да?

Это наша игра. Он стучит крошечными кулачками, дрыгает ножкой, прижимается к животу – к мягким податливым стенкам своего теплого мирка – и, когда я кладу на него ладонь, замирает, таится и вдруг снова ударяет ножкой.

Поначалу эта игра пугала меня. Я помнил о табличках на аквариумах, предупреждавших о том, что не следует стучать по стеклу: от этого у рыбок случаются сердечные приступы. Но он любил играть. И сегодня ночью слабые толчки его новой жизни – как волшебные пальчики – пробегали по моему позвоночнику к плечам. Успокаивали меня, прогоняли страх. Осторожно откинув простыни, стараясь, чтобы Лиззи не проснулась, я наклоняюсь ближе к ее животу и тут же понимаю, что проснулся не из‑за этого.

За долю секунды я холодею. Мне хочется замахать руками над головой, прогнать их прочь, как комаров или пчел, но я ничего не слышу. В этот раз – нет. Сейчас – лишь наползающая сырость, тяжесть в воздухе, точно густеющая волна тумана. Растерянный, я вытягиваюсь на постели и опускаю голову на горячий круглый живот Лиззи. Возможно, я не прав, думается мне. Я могу ошибаться. Я прижимаюсь ухом к ее коже, задерживаю дыхание, и – еще один ужасный момент – я совершенно ничего не слышу, только шум вод. Я думаю о той еврейской парочке из нашей группы в Брэдли, которые начали приходить на занятия, когда у нее уже был срок в семь месяцев. Они ходили ровно пять недель, и иногда та женщина протягивала руку, чтобы дернуть своего мужа за пейсы, и мы все улыбались, представляя, как это будет делать их дочь, а потом они перестали приходить. Однажды утром женщина проснулась и почувствовала себя непривычно опустошенной, она проходила в таком состоянии несколько часов, а потом просто села в свою машину и приехала в больницу, уже зная, что ребенок мертв.

Прямо под моим ухом что‑то пошевелилось – как раз сейчас. Я слышу это «что‑то» внутри моей жены. Слабо, нечетко, безошибочно. Стук. Стук.

– «Он так на дудочке играл… – пел я, совсем тихо, едва касаясь губами кожи Лиззи, – …что все пускались в пляс…» – Раньше я пел другую песню. Может быть, та была лучше. В этой есть несколько слов, которые не дают мне покоя, и, может быть, я зря ее напеваю. Сейчас эти строчки начинают раздаваться у меня в ушах, точно музыка очень тихо играет в соседней комнате, – «…я тебя на танец звал, ты не отозвалась. Напрасно я тебя искал, но продолжал искать».

Тогда я и получил первый урок – все повторяется. Я не вспоминал об этой песне с прошлого раза. Может, они принесли ее с собой?

Посреди кутерьмы привычных мыслей у меня в голове появилась новая и выплыла, крутясь, на поверхность. Было ли это в первый раз? Чувствовал ли я тогда эту сырость? Слышал ли эту песню?

Я не могу вспомнить. Я помню, как в ванной закричала Лиззи.

Я тихонько отодвинулся к своему краю кровати, потом сел, сдерживая дыхание. Лиззи спокойно лежит, крепко обхватив живот снизу, словно может удержать в себе того, кто находится внутри, еще несколько дней. Ее подбородок плотно уперся в грудь, спутанные темные волосы раскинуты по подушке, располневшие ноги обхватили огромную голубую диванную подушку. Стоит поставить ее на ноги, подумалось мне, и она будет выглядеть точно маленькая девочка на игрушечной лошадке. Тогда бы малыши хлопали в ладоши и смеялись, как они это делали, завидев ее. Раньше. В тысячный раз за последние несколько недель мне приходилось подавлять в себе желание снять с ее лица очки с квадратными стеклами, в черной оправе. Она настаивала на том, чтобы спать в них, с того самого дня, в марте, когда новая жизнь внутри нее стала – по словам доктора Сиджер, женщины, которая, как считает Лиззи, спасет нас, – «способной удержаться». Сейчас бороздка от очков на ее носу – красная и глубокая, а глаза – всегда странно маленькие, точно запавшие в глазницы, как будто опасливо отодвинувшиеся от непривычной близости мира, его четких граней.

– Утром, когда я просыпаюсь, – возмущенно говорит мне Лиззи, как она разговаривает все время в последние дни, – я хочу видеть.

– Спи, – произношу я одними губами, и это звучит точно молитва.

Осторожно я опускаю босую ногу на холодный пол и встаю. Всегда требуется лишь миг, чтобы привыкнуть к этой комнате. После землетрясения 1989 года немного покосились стены и пол, в окнах шумит прилив, иногда доносятся крики тюленей. Когда проходишь по нашей квартире ночью, будто проплываешь над обломками кораблекрушения. На каждом столе – разобранные часы, заготовки для футляров, шаблоны детских игрушек, семисвечники, бруски дерева, стружка, опилки.

– Где вы?

Я думаю о тенях в комнате, и мои мысли, словно луч маяка, обшаривают пространство. Если это так, то мне нужно не думать. Мне не хочется приманивать тени. На спине и ногах проступает пот. Я не хочу, чтобы мои легкие наполнились этим зараженным воздухом, но я силой заставляю себя дышать. На этот раз я подготовился. Я сделаю то, что должен, если еще не слишком поздно, и я использую свой шанс.

– Где вы? – шепчу я, и что‑то происходит в коридоре, в дверном проеме, выходящем в коридор. Подобие движения. Я быстро устремляюсь навстречу. Гораздо лучше, если они – там. – Я иду, – говорю я и выхожу из спальни, закрывая за собой дверь, словно это как‑то может помочь, и тогда я добираюсь до гостиной, тянусь рукой к выключателю, но не зажигаю свет.

На стене над кушеткой – мы купили ее с темной обивкой, опасаясь пятен сырости, – часы «Пиноккио», первые, которые я сделал в четырнадцать лет, издают свое мерное гулкое тиканье. У них деревянные стрелки. Сейчас мне это кажется неудачным решением. Что я говорил и к кому обращался?

– Часы врут. Дом нереален. Время отстает.

«Папа Карло» – так раньше называла меня Лиззи, когда мы еще не были женаты, и после свадьбы тоже, но недолго. Я любил заходить в детский сад и смотреть, как она возится с детишками, а они толкутся у ее ног, как утята.

Папа Карло, который так старался сделать живого мальчика. Тик‑так.

– Стоп, – твердо сказал я сам себе и наклонившимся стенам.

Здесь недостаточно сыро. Они где‑то в другом месте.

Первый приступ волнения приходит, когда я возвращаюсь в коридор, сжимая кулаки, стараясь успокоить себя. Я смущаюсь, когда потею, и никак не могу определить, напуган я или воодушевлен. Даже еще перед тем, как я понял, что именно произошло, я снова заволновался.

Пройдя пять шагов вглубь коридора, я останавливаюсь перед дверью, где раньше была мастерская, размещались мое рабочее место и стол Лиззи, на котором она делала декорации для оформления комнат в детском саду. Это место не служило мастерской почти четыре года. Четыре года там совершенно ничего не было. Я чувствую, что дверная ручка немного влажная, когда провожу по ней ладонью, петли не скрипят, и я толчком открываю дверь.

– Хорошо, – то ли думаю, то ли произношу я, тихонько входя в комнату и закрывая за собой дверь, – все хорошо.

Слезы падают с моих ресниц, словно прятались там. Это совсем не означает, что я действительно плачу. Я сажусь на голый пол, дышу и смотрю вокруг себя на стены, такие же голые. Еще одна неделя. Две недели, отлично. Потом, может быть, это и случится – приготовленная колыбель вдруг выкатится из кладовой, коврик с собачками и кошечками сам развернется, как свиток Торы, на полу, и подвижные подвесные игрушки, которые сделали мы вместе с Лиззи, свесятся с потолка веером полярного сияния.

– Какая красота!

Слезы неприятно холодят мне лицо, но я не вытираю их. В чем может быть их причина? Я пытаюсь улыбнуться. Это частица меня, маленькая, печальная часть души, которой хочется улыбнуться.

– Может, рассказать вам сказку на ночь?

Я мог бы рассказать про опоссума. Тогда мы потеряли первого, и прошло уже больше года, а у Лиззи все продолжались припадки. Она посреди обеда срывала с себя очки, швыряла их через всю комнату и забивалась на кухне за стиральную машину. Я стоял над ней и говорил: «Лиззи, не надо», пытаясь бороться со своими чувствами, потому что не любил свое состояние в эти минуты. Чем чаще это случалось, а случалось это достаточно часто, тем больше я злился. И потому чувствовал себя паршиво.

– Ну успокойся же, – говорил я чрезвычайно ласково, чтобы как‑то сгладить свою вину, но, конечно, не мог сделать этого.

Я не мог обмануть ее. Лиззи, она такая. Я знал это, когда женился на ней, даже любил ее за это: она всегда распознает в людях самое плохое. Не может иначе и никогда не ошибается.

– Тебе совершенно все равно, – шипела она, вцепившись пальцами в свои вьющиеся каштановые волосы, точно собираясь вырвать их.

– Черт тебя побери, да беспокоюсь же я.

– Для тебя это ничего не значит.

– Значит то, что значит. Значит, что мы устали, что ничего не получается, что это ужасно; и доктора говорят, что так, как правило, и бывает, и нам надо попытаться еще раз. Нам придется принять это как данность. У нас нет выбора, если мы хотим…

– Это значит, что мы лишились ребенка. Это значит, что наш ребенок умер. Ты – идиот!

Однажды я посмотрел на свою жену, с которой мы играли вместе еще со средних классов, ту, которую мне иногда удавалось сделать счастливой и делавшую счастливыми всех вокруг. Увидел ее руки, еще сильнее вцепившиеся в волосы, увидел, как ее плечи теснее прижимаются к коленям, и из меня буквально вылетели эти слова.

– Ты похожа на мячик, – сказал я.

Она подняла глаза и зло посмотрела на меня. Потом протянула руки, не улыбаясь, не избавившись от внутреннего напряжения, но желая близости. Я быстро опустился рядом, к моему мячику.

Каждый раз я давал волю своим чувствам. Я демонстративно уходил, или начинал плакать, или давал отпор.

– Давай сознаемся, что это правда, – говорил я, – мы потеряли ребенка. Я могу понять твое к этому отношение. Но я переживаю это иначе. По милосердию Божьему я не чувствую этого так, как ты.

– Потому что его не было внутри тебя.

– Это просто… – начинал я, потом осекался, потому что я действительно никогда не представлял это себе. И вообще это были не те слова, которые мне хотелось сказать. – Лиззи! Боже мой! Я пытаюсь сделать все как следует. Я делаю все для того, чтобы мы могли попытаться еще раз. Мы сможем завести ребенка. Который будет жить. Потому что все дело в этом, правда? Это – самая важная цель?

– Милый, этот ребенок просто не должен был появиться на свет, – язвительно говорила Лиззи, подражая своей матери, или, может быть, моей, или любому из десятков людей, которых мы знали. – Разве ты не так рассуждаешь?

– Я знаю, что это не так.

– А как насчет «Такое происходит не случайно»?..

– Лиззи, прекрати.

– Или: «Спустя годы ты посмотришь на своего ребенка, своего чудесного ребенка, и поймешь, что не мог бы иметь его, если бы первый выжил. Это было бы совсем другое создание». Как насчет этого?

– Лиззи! Черт побери! Да заткнись же! Я ничего подобного не говорю, и ты прекрасно это знаешь. Я говорю, что хотел бы, чтобы этого никогда не случалось. И сейчас, когда это случилось, я хочу, чтобы это осталось в прошлом. Потому что я хочу завести с тобой ребенка.

Обычно, в большинстве случаев, после этого она вставала. Я подбирал ее очки, куда бы она их ни зашвырнула, отдавал ей, она водружала их на нос и моргала, потому что весь мир несся ей навстречу. Потом она смотрела на меня, уже не так сердито. Не раз мне казалось, что она хочет коснуться моего лица или взять за руку.

Вместо этого она говорила:

– Джейк, ты должен понять.

Глядеть в эти мгновения сквозь ее линзы – все равно что вглядываться в окно за двойными стеклами, которое я никогда снова не открою. Сквозь него угадывались тени всего того, что Лиззи несла в себе и не могла похоронить в своей душе, и, казалось, не желала этого делать.

– Ты – самое лучшее из того, что случилось со мной. А это – самое худшее.

Затем она обходила вокруг меня, вокруг обеденного стола и ложилась спать. А я шел пройтись мимо Клифф‑Хауса, мимо музея, иногда – почти до самых трущоб, где я бродил вдоль крошащихся бетонных стен, когда‑то ограждавших самый большой бассейн в штате, а теперь ничего не защищающих, кроме болотной травы, сточных вод и эха. Иногда меня окутывал туман, и я плыл по нему, в нем, как еще один след живого дыхания, скользящий по земле в поисках лучшего мира, о котором мы все думаем, что он где‑то рядом. «Откуда, – думал я, – пришли все эти мысли и как они проникли в сознание столь многих из нас?»

– Но это не совсем то, что вы хотите услышать, – неожиданно говорю я не совсем пустой мастерской и выметенному полу, – верно?

На секунду я впадаю в панику, борюсь со жгучим желанием вскочить и бежать к Лиззи. Если они вернулись сюда, тогда я в любом случае опоздал. А если нет – мой внезапный рывок, должно быть, лишь напугает их, заставив скрыться. Мысленно я обдумываю, что могу сказать, чтобы удержать их, настороженно оглядывая комнату здесь и там, вверх до потолка и снова – вниз.

– Я собирался рассказать вам про опоссума, правильно? Однажды вечером, может быть через восемь месяцев или позже, после того как один из вас… – Слово свернулось у меня на языке, точно дохлая гусеница. Но я все равно сказал это: – …родился.

Ничто не кричит мне в лицо, не летит в меня, и мой голос не срывается. А я думаю, что в комнате возник трепет. Даже занавеска качнулась. Я должен верить. И сырость здесь все еще ощущается.

– Это было довольно занимательно, – быстро произношу я, не сводя глаз с того места, где чувствовалось трепетание.

Лиззи толкнула меня ногой и разбудила. «Ты слышишь?» – спросила она. Конечно, я слышал. Что‑то быстро, громко скреблось, клик‑клик‑клик – доносилось как раз отсюда. Мы подбежали и увидели, как хвост исчез за комодом с зеркалом. Тогда там стоял комод, я сделал его сам. Ящики выдвигались в стороны, и ручки образовывали нечто вроде физиономии, вырезанной на тыкве, просто смеха ради, понимаете? Я опустился на четвереньки и обнаружил здоровенного белого опоссума, который не мигая уставился прямо на меня. Я прежде не знал, что здесь водятся опоссумы. Зверек глянул на меня и перевернулся кверху лапами. Прикинулся мертвым.

Я опрокинулся навзничь, подняв ноги вверх. Это как воспоминание, сон, воспоминание о сне, но я почти поверил, что ощутил тяжесть на подошве одной ноги, как будто кто‑то взобрался на нее.

– Я взял метлу. Ваша ма… Лиззи взяла помойное ведро. И потом, я не знаю, часа три, должно быть, мы гоняли этого зверька кругами по дому. Окна были открыты настежь. Все, что ему нужно было сделать, – запрыгнуть на подоконник и выскочить прочь. Вместо этого он спрятался за комод, притворяясь мертвым, пока я не ткнул его метлой. Потом он бегал вдоль плинтуса и снова шлепался кверху лапами, как бы говоря: ну все, теперь‑то я уж точно умер, – и мы никак не могли заставить его убежать через окно. Мы не могли заставить его делать что‑нибудь еще, кроме как прикидываться мертвым. Снова, и снова, и снова. И…

Я остановился, смущенно опустил ноги и сел прямо. Я не рассказываю, что случилось дальше. Как в без четверти четыре утра Лиззи уронила помойное ведро на пол, посмотрела на меня и разрыдалась. Швырнула свои очки о стену, разбив одну линзу, и плакала, плакала, а я, страшно уставший, стоял рядом с опоссумом, лежавшим животом кверху у моих ног, и морской воздух наполнял комнату. До этого мы смеялись. Я едва держался на ногах от изнеможения, я так любил посмеяться вместе с Лиззи.

– Лиззи, – сказал я, – вот что я хочу сказать, черт подери. Не все может иметь к этому отношение. Разве и это – тоже? Разве все, что мы думаем или делаем, всю оставшуюся жизнь…

Но, конечно, имеет отношение. Думаю, я даже тогда знал, что имеет. И это было всего лишь после первого.

– He хотите погулять? – заботливо, внятно спросил я, потому что это было именно то самое.

Единственное, что я мог придумать, и, значит, единственный шанс, который у нас был. В самом деле, как заставить ребенка слушать? Я бы не додумался.

– Мы пойдем погулять, хорошо? Перед сном?

Я все еще ничего не вижу. В большинстве прочих случаев я почти ловил мелькнувший край тени. Оставив скрипнувшую дверь открытой, я направился в комнату. Натянул свой непромокаемый плащ поверх широких трусов и футболки, обулся в тенниски на босу ногу. Лодыжки будут мерзнуть. В карманах плаща я нащупал картонный коробок спичек и крошечный серебряный ключик. Прошло по меньшей мере два месяца с тех пор, как они приходили в прошлый раз, или хотя бы с тех пор, как дали мне знать об этом. Но я был готов.

Шагнув на крыльцо, я, выждав несколько секунд, дернул на себя, закрыл дверь, и меня переполнили прежние ощущения, воспоминания о первом дне, – словно, вернувшись туда, я впервые ощутил свою готовность. Сейчас, как и два года тому назад. Спустя год после того, первого. В полусне, почти что грезя наяву, я был захвачен непреодолимым желанием приложить ухо к животу Лиззи и спеть ее новому обитателю. Почти шестимесячному. Я представил себе, что вижу сквозь кожу своей жены, и смотрел на пальчики ножек и ручек, проступающие в красной влаге – точно линии на волшебном фонаре.

– Ты – мое солнышко… – начал я и уже знал, чувствовал: что‑то еще было со мной рядом.

Была сырость и абсолютная тишина в комнате, совсем около меня. Я не могу это объяснить. Кто‑то прислушивался.

Я действовал инстинктивно, разом бросившись и внезапно сдернув с Лиззи все простыни, и Лиззи моргала и щурила глаза без очков, пытаясь рассмотреть меня и простыни на постели, свернутые в ком.

– Это где‑то здесь, – пробормотал я, хватая пустое пространство обеими руками.

Лиззи только рассерженно прищурилась. Наконец, когда миновало несколько секунд, она схватила меня за руку, которой я размахивал, в воздухе, и прижала ее к своему животу. На ощупь ее кожа была гладкой и теплой. Мой большой палец скользнул в ямку ее пупка, ощутив знакомый узелок, и я почувствовал себя очнувшимся. Напуганным, смущенным и нелепым.

– Это только Сэм, – сказала она, ошеломив меня.

Казалось невозможным, что она собиралась позволить мне выиграть в этой схватке. Потом она улыбнулась, прижимая мою ладонь к живому существу, которое было создано нами обоими.

– Ты, я и Сэм. – Она сильнее прижала мою руку, провела ею вдоль живота.

Мы занимались любовью, поддерживая друг друга. Вскоре после того как Лиззи уснула, как раз когда я сам уже практически засыпал, мне показалось, что, возможно, она права, – даже более права, чем сама представляет. Может быть, это были только мы и Сэм. Тот, первый Сэм, которого мы потеряли, возвращался приветствовать своего преемника.

Конечно, он приходил не только затем, чтобы послушать или посмотреть. Но откуда мне это знать, кстати? И откуда мне знать, было ли то, что происходило, знаком присутствия? Этого я не знал. И когда это повторилось снова, на следующую ночь, когда Лиззи сладко спала и я не был уже так растерян, я отодвинулся в сторону, освобождая место, чтобы мы могли перешептываться.

Интересно, сейчас вы оба рядом со мной? Я стою на нашей открытой веранде и прислушиваюсь, стараюсь почувствовать изо всех своих сил. Пожалуйста, Господи, позволь им обоим быть со мной. Не с Лиззи. Не с тем, новичком. Это единственное имя, которым мы позволяем себе его называть сейчас. Новичок.

– Ну, давай, – говорю я кружевной завесе тумана, плывущей по воздуху со стороны Сутро‑Хейтс, точно сама атмосфера образует барельеф, становясь художественным фоном происходящего. – Пожалуйста. Я расскажу вам о тех днях, когда вы родились.

Я спускаюсь по кривым деревянным ступенькам к нашему гаражу. В моем кармане между пальцев скользит маленький серебряный ключик, гладкий, прохладный – как крошечная рыбешка. Я чувствую туман и постоянный запах чеснока, доносящийся от недавно построенного здания, что возвышается на самом верху утесов и зовется Клифф‑Хаус, – три предыдущих развалились или сгорели дотла. Наконец я понимаю, в чем дело, и слезы наполняют мои глаза.

На этот раз мне вспоминается Вашингтон, округ Колумбия, трава, бурая и выгорающая в лучах ослепительного августовского солнца, когда мы носились по Мэлл от музея к музею в отчаянной, сумасшедшей гонке за сыром. Шел девятый день тетрациклиновой программы, которую предписывала доктор Сиджер, и Лиззи, казалось, немного устала, а я чувствовал, что стенки моего кишечника болезненно напряжены и опустошены дочиста, – подобное ощущение бывает на зубах после визита к злодейски тщательному стоматологу. Я страстно мечтал о молоке, и меня начинало подташнивать при одной мысли о нем. Опустошенное, лишенное его бактерий, их мягкого, успокоительного обволакивания, мое тело, казалось, ощущало слабость, становилось сухой шелухой.

Это был симптом, как объяснила нам доктор Сиджер. Мы проверились – сдали анализ на свинец, вынесли бесконечные анализы крови, например на пролактин, волчаночный антикоагулянт, тиротропин. Мы бы прошли и больше тестов, но врачи не посоветовали нам их проходить, да и нашей страховки бы не хватило.

– Пара выкидышей на самом деле не стоят того, чтобы вести серьезное разбирательство вашего случая. – Три разных врача повторяли нам слово в слово. – Если это произойдет еще пару раз, мы поймем, что что‑то действительно не так.

В конце концов, существовала теория доктора Сиджер, описывающая бактерии, которые продолжают жить в теле годами, десятилетиями, заключенные в фаллопиевых трубах, или спрятанные в тестикулах, или просто плавающие в крови, переносимые токами сердца по бесконечному, бессмысленному кругу.

– Механизм образования человеческого организма так сложен, – говорила она нам, – так кропотливо, мастерски создан. Если в него вмешивается что‑то чужеродное, как птица попадает в двигатель реактивного самолета, все просто взрывается.

«До чего утешительно», – подумалось мне, но я не сказал этого вслух на первой консультации, потому что, когда я глянул на Лиззи, она выглядела более чем успокоенной. Она, казалось, была голодна, сидя на краешке своего стула, с головой, нависавшей над столом доктора Сиджер; она была такая бледная, худенькая и напряженная, как изголодавшийся голубь, которого дразнят хлебными крошками. Мне хотелось взять ее за руку. Мне хотелось разрыдаться.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: