double arrow

III. Барабанчик Хацунэ 2 страница


В нашем доме, в Симаноути, тоже было много учеников, и, когда они пели эту песню, я и жалел их, и в то же время завидовал. Жалел, потому что, разлучившись с родителями, им приходится жить в чужих людях, а завидовал оттого, что стоит им вернуться домой, и они снова увидят отца и мать, а у меня родителей нет. И вот я решил, что, если пойти в лес Синода, я, может быть, встречу там мою мать… Помню – да, точно, я учился тогда во втором или в третьем классе, – я потихоньку, тайком от домашних, отправился туда вместе с одним мальчиком из нашего класса. Сообщение было крайне неудобным, даже в наше время туда нужно ехать сперва электричкой, а потом шагать пешком добрую половину ри, а в те времена даже электрички, кажется, не было, потому что большую часть пути мы, помнится, проделали в громыхающей повозке и потом довольно долго плелись пешком. В лесу, среди больших камфорных деревьев, стоял маленький храм, посвященный богу Инари [[88]], рядом был колодец, он назывался «Зеркало госпожи Листок Лианы». В храме мы долго разглядывали картину, изображавшую расставание лисицы-матери с сыном, и портрет какого-то актера, не то Дзякуэмона, не то кого-то еще. Несколько утешенный этим, я вернулся домой, а на обратном пути из крестьянских домов, встречавшихся по дороге, то и дело доносилось постукиванье ткацкого стана – «тон-карари, тон-карари», – и эти звуки рождали в душе невыразимо теплое чувство. Должно быть, в тех краях растет знаменитый хлопчатник Кавати, и потому во многих семьях имелись ткацкие станы… Так или иначе, не могу тебе передать, как отрадно было мне слышать эти звуки.




 

 

* * *

Но вот что странно – я постоянно тосковал не столько об отце, сколько прежде всего о матери. Правда, отец умер раньше нее, так что если мать я еще в какой-то степени помнил, то об отце у меня не могло сохраниться ни малейших воспоминаний. Возможно, моя тоска по матери была связана со смутным томлением по некоей «неведомой женщине», иными словами, может быть, это было первым проявлением своего рода любовных чувств, возникающих еще в детские годы? Ибо женщина, в прошлом ставшая моей матерью, и та, другая, кто в будущем станет моей женой, в равной мере были для меня «незнакомками», одинаково связанными со мной невидимой нитью судьбы… Впрочем, даже без таких обстоятельств, как у меня, ощущения такого рода знакомы каждому, и вот тебе доказательство: в этой песне – я говорю о «Зове лисы» – поется как будто о тоске матери по ребенку, но вместе с тем слова: «С каждым шагом тяжелее разлука» отражают переживания любовников, женщины и мужчины, их горе, когда приходится расставаться. Кто знает, может быть, автор нарочно придал такое неопределенное звучание этим фразам, чтобы их можно было понять и в том и в другом смысле? Теперь я думаю, что с первого же раза, как я услышал эти слова, в моем воображении возникал не только образ матери. Нет, разумеется, этот смутный образ был моей матерью, но в то же время – женой… Вот почему мать всегда представлялась мне не пожилой женщиной, а только юной красавицей, похожей на Сигэнои, героиню пьесы о погонщике Санкити [[89]], благородной дамой в роскошном наряде. В моих мечтах мать была похожа на Сигэнои, а себя я часто представлял на месте этого Санкити.



Возможно, драматурги эпохи Токугава были сверх ожидания тонкими психологами, умевшими искусно затронуть тончайшие эмоции, таившиеся в подсознании зрителей. Вот и эта пьеса о Санкити – на первый взгляд в ней бесспорно речь идет о любви, соединяющей родителей и детей, действующие лица – девочка, дочь вельможи, и, как бы по контрасту, мальчик, сын простого погонщика, а между ними – фрейлина Сигэнои, кормилица девочки и, как потом выясняется, родная мать мальчика… Но между строк, в подтексте, есть, пожалуй, намек и на безотчетную, неосознанную детскую влюбленность. Во всяком случае, и мать и девочка, живущие в роскошном дворце даймё, могут в равной степени быть объектом любовного томления… А в пьесе «Листок Лианы» и сын и отец одинаково тоскуют о покинувшей их матери и жене, и то обстоятельство, что эта мать – на самом деле лиса, еще сильнее уносит зрителей в мир несбыточных сладких грез… Я, например, тоже всегда мечтал, чтобы моя мать оказалась лисицей, как в этой пьесе. Как я завидовал мальчику, сыну Абэ! Ведь если мать – женщина, нет надежды снова ее увидеть, а если она – лиса, не исключено, что когда-нибудь она опять превратится в женщину и вернется… Каждый ребенок, потерявший мать, увидев этот спектакль, обязательно будет мечтать о том же… В пьесе «Вишни Есицунэ» этот ассоциативный ряд «мать – лиса – красавица – любовница» показан еще теснее. Здесь и мать и сын – оба лисы, больше того, хотя Сидзука и лис Таданобу находятся в отношениях госпожи и вассала, в глазах зрителей они прежде всего выглядят любовниками, вместе совершающими традиционное путешествие «митиюки» [[90]]. Этот эпизод так и задуман… Может быть, поэтому я больше всего любил эту балетную сцену. Я воображал себя на месте Таданобу и, мысленно пробираясь сквозь тучи цветущей сакуры, так же как он, влекомый стуком барабанчика Хацунэ, обтянутого кожей матери-лисы, летел душой по следам госпожи Сидзуки. Мне так нравилась эта сцена, что я подумывал даже о том, чтобы научиться танцам и исполнить роль Таданобу хотя бы на любительской сцене…



Но это еще не все, – добавил он, вглядываясь сквозь сгустившиеся сумерки в смутные очертания леса на другом берегу. – На сей раз я и в самом деле приехал в Ёсино, влекомый стуком барабанчика Хацунэ… – И при этих словах на его добродушном лице мелькнула какая-то загадочная улыбка.

 

V. Кудзу

 

Дальнейший рассказ Цумуры я передам своими словами.

…Таким образом, то особенное, теплое чувство, которое испытывал Цумура при мысли о земле Ёсино, возникло в его душе отчасти под влиянием спектакля «Вишни Ёсицунэ», отчасти же потому, что его мать была родом из провинции Ямато, о чем ему стало известно уже давно. Но откуда именно из Ямато, из какого селения выдали ее замуж, и остался ли кто-нибудь в живых из ее родни в тех краях, было по-прежнему окутано тайной. При жизни бабушки он расспрашивал ее, стремясь узнать как можно больше о своей матери, но бабушка отвечала, что все забыла, – вразумительного ответа он так и не получил. Между тем, поскольку в старинной семье Цумуры придавали большое значение родственным связям, было бы естественно, чтобы в доме бывали родственники матери и старшего и младшего поколения… В данном случае, однако, все осложнялось тем, что, судя по всему, его мать вышла замуж не прямо из родного дома в Ямато. Ребенком ее продали в веселый квартал, в Осаку, затем кто-то удочерил ее, и она вышла замуж уже как дочь почтенных людей из этой новой семьи. В семейной книге Цумуры значилось, что родилась она в 3-м году Бункю [[91]], затем в 10-м году Мэйдзи [[92]], в возрасте пятнадцати лет, как дочь некоего Кидзюро Уракадо, проживающего в 3-м участке квартала Имабаси, стала женой отца Цумуры и в 24-м году Мэйдзи [[93]] скончалась двадцати девяти лет от роду. Вот и все, что было известно Цумуре о матери ко времени окончания средней школы. Лишь гораздо позже он понял, что бабушка и старшие родичи неохотно распространялись о его матери, потому что ее биография до замужества им не слишком-то импонировала, и они избегали разговоров на эту тему. Но для Цумуры тот факт, что в детстве матери пришлось, как говорится, вступить на «кривую дорожку», только усиливал его любовь к ней и вовсе не казался ни позорным, ни каким-то особенно неприятным. Тем более раз она вышла замуж пятнадцати лет, то, как ни рано считались девочки взрослыми в старину, грязь полусвета, в котором ей пришлось очутиться, вряд ли успела ее коснуться, наверняка она еще сохранила девичью чистоту, оттого и смогла стать в замужестве матерью троих детей. А вступив в семью мужа, эта юная невестка получила, наверное, разнообразное образование и воспитание, подобающее хозяйке старинного дома… Как-то раз Цумуре попалась на глаза нотная тетрадь, которую вела его мать для занятий по музыке, когда ей было лет восемнадцать: на сложенной вчетверо японской бумаге «ханси» красивым почерком стиля Оиэ горизонтальными строчками были записаны слова песен, а между строчек красной тушью аккуратно вписаны ноты…

Потом Цумура уехал учиться в Токио, это отдалило его от семьи, но стремление узнать о родных со стороны матери, напротив, только усилилось. Можно сказать, что юность его прошла в тоске по матери. Конечно, он не без любопытства поглядывал на женщин – мещанок, скромных барышень, гейш, актрис, которые встречались ему на улицах, – но его внимание всегда привлекали те из них, которые, казалось, были похожи на его мать, чье лицо он запомнил по сохранившейся фотографии. Он и студенческую-то жизнь бросил, и в Осаку возвратился не только потому, что выполнял волю бабки, – ему и самому хотелось быть поближе к месту его стремлений, к родине матери, к дому в квартале Симаноути, где прошла половина ее короткой жизни. К тому же ведь его мать была уроженкой Кансая, в Токио редко встречались похожие на нее женщины, зато в Осаке можно было увидеть женские лица того же типа… Детство матери прошло в веселом квартале – вот и все, что было ему известно, но где именно, в каком заведении – этого он не знал. Все же, стремясь как-то приобщиться к той атмосфере, в которой она жила, он свел знакомство с женщинами этого круга, стал бывать в чайных домиках, пить там сакэ, в результате не раз влюблялся и приобрел репутацию гуляки. По сути, однако, все это было проявлением его тоски, поэтому он ни разу не влюбился серьезно, по-настоящему и вплоть до сегодняшнего дня все еще сохранил чистоту.

 

 

* * *

Так прошло два-три года. Умерла бабушка.

Через несколько дней после ее кончины, решив навести порядок в вещах, принадлежавших покойной, Цумура перебирал содержимое стоявшего в кладовой комода, когда неожиданно, вперемешку с письмами, написанными, видимо, рукой бабушки, обнаружил ранее никогда не виданные старинные рукописи и разные бумаги. Это были любовные письма, которыми обменивались его родители, когда мать еще жила в веселом квартале, письмо от ее матери из провинции Ямато, свидетельства об окончании курса икебаны и чайной церемонии, игры на кото и на сямисэне… Писем любовного характера было пять: три от отца и два от матери – наивный, простодушный обмен любезностями между юношей и девушкой, потерявшими голову от первой любви и таящими свои чувства от посторонних. Весь стиль этих писем, изысканные обороты речи свидетельствовали о ранней зрелости юношей и девушек того времени, в особенности примечательны были письма матери, написанные изящным классическим языком, удивительным для девочки четырнадцати лет, хотя почерк еще явно не устоялся. Письмо с родины имелось всего одно, адрес на конверте гласил: «Осака, квартал Симмати, № 9, в дом г-на Конакавы, для О-Суми». Был указан и адрес отправителя: «Провинция Ямато, уезд Ёсино, деревня Кудзу, участок Кубокайто, от семьи Сукэдзаэмона Комбу».

 

 

«… Я пишу, чтобы поблагодарить тебя за то, что ты такая хорошая дочь. Наступила зима, с каждым днем становится холоднее, но на душе у нас тепло, потому что с тобой все устроилось так благополучно. Твой отец, и я, твоя мать, от всего сердца благодарны тебе…» 

 

 

так начиналось это письмо. Затем следовало множество наставлений – почитать хозяина, как родного отца, и всячески ему угождать, усердно обучаться разным искусствам, никому не завидовать и не зариться на чужое, молиться богам и буддам… И так далее и тому подобное…

Сидя на пыльном полу в кладовке, Цумура несколько раз перечитал это письмо при свете угасающего дня. Он опомнился, когда стало уже совсем темно. Взяв с собой письмо, он снова развернул его под электрической лампой у себя в кабинете. Поверх длинной полоски бумаги перед его глазами встал образ старой женщины, давным-давно, три или, может быть, четыре десятилетия назад, писавшей это письмо длиной более двух хиро [[94]], при свете бумажного фонаря, в деревне Кудзу, в уезде Ёсино. Местами, как и следовало ожидать, орфография и некоторые слова выдавали, что письмо написано деревенской старушкой, но тем заметнее бросался в глаза почерк – иероглифы были написаны правильным стилем Оиэ, так что, как видно, писавшая была не простой бедной крестьянкой. Несомненно, только какие-то неожиданно возникшие трудности вынудили родителей обменять дочь на деньги… К сожалению, проставив дату – 7 декабря, – писавшая не указала год, но, судя по содержанию, это было первое письмо после того, как дочь отправили в Осаку. Чувствовалось, что женщину тревожила мысль о приближающейся старости, потому что в письме то и дело встречались фразы:

 

 

«Это тебе мое материнское завещание…» или «Даже если меня уже не будет на свете, я и тогда тебя не покину, всегда буду помогать, чтобы ты была счастлива…»

 

 

Среди различных поучений – не делать того, не делать этого – внимание Цумуры привлек подробный наказ беречь бумагу, занимавший не меньше двадцати строчек:

 

 

«Вот и эту бумагу тоже изготовили твоя мать и О-Рито-сан, смотри же, береги ее, никогда не расставайся, всегда держи при себе. Ты теперь живешь в роскоши, но все равно бумагу нужно очень беречь. Твоя мать и О-Рито-сан так тяжко трудились, изготовляя эту бумагу… Руки у нас опухли, все пальцы в трещинах и кровоточат…»

 

 

Из этих строк Цумура понял, что семья его матери занималась изготовлением бумаги. Узнал он также, что в семье была женщина по имени О-Рито, очевидно старшая или младшая сестра матери. Упоминалась еще какая-то О-Эй:

 

 

«О-Эй каждыйдень ходит в горы по глубокому снегу, выкапывает из-под снега корни лиан. Мы все стараемся заработать деньги и, когда накопим достаточно, чтобы заплатить за дорогу, приедем навестить тебя, так что жди нас, мы непременно приедем!»

 

 

Письмо заканчивалось стихотворением:

 

Вечной мглой объяты

родителей нежных сердца,

ослепленных любовью, –

но о дочери вспомню – и снова

перевал Темноты предо мною…

 

Перевал Темноты, о котором говорилось в этом стихотворении, находится на магистральной дороге из Ямато в Осаку, до появления железной дороги всем приходилось пересекать этот перевал. На самой вершине стоял какой-то храм, место славилось пением кукушки; в школьные годы Цумура тоже как-то раз побывал там. Было это, кажется, в начале июня, он попал в горы под вечер, остановился для короткого отдыха и ночлега в храме, и вдруг, не то в четыре, не то в пять часов утра, когда еще не полностью рассвело и сёдзи едва озарились неясным светом, где-то в горах, за храмом, закуковала кукушка – сперва раз, другой, а потом – та ли птица или другая – принялась куковать так долго и часто, что это стало даже неинтересно… Письмо внезапно напомнило Цумуре тот голос кукушки [[95]], к которому он прислушивался тогда без особого душевного волнения, а теперь вспомнил как нечто бесконечно дорогое сердцу. И он подумал, как правы были в древности люди, отождествляя голос этой птицы с душой умерших…

Но самое удивительное в письме старой женщины заключалось в другом. Писавшая – его бабка с материнской стороны – то и дело толковала в своем послании о лисе.

 

 

«…Ты должна каждый день, каждое утро, усердно молиться богу Инари, Белой Лисе Мёбу-но-син. Ты ведь знаешь, лиса, всегда приходит на голос отца, а все потому, что мы веруем всей душой…»; и дальше: «…вот и теперь все закончилось так удачно только по милости Белой Лисы…» или «…мы по-прежнему каждый день молимся в посвященном ей храме о ниспослании счастья, долгой жизни, избавлении от невзгод и болезней. Надо веровать искренне, всей душой…»

 

 

Судя по этим словам, дед и бабка Цумуры ревностно почитали бога Инари. Очевидно, у них в усадьбе имелась небольшая молельня, посвященная этому божеству. А посланец бога, Белая Лиса, Мёбу-но-син, возможно, устроила себе нору где-нибудь поблизости от этой молельни. Что касается фразы «лиса всегда приходит на голос отца», тут оставалась некоторая неясность, действительно ли лиса подходила к отцу, услыхав его голос, или только как дух вселялась в старую женщину или в ее мужа… Во всяком случае, можно было заключить, что старик мог свободно вызывать лису, и она как бы маячила над жизнью старых супругов, управляя судьбами всей семьи.

Цумура и в самом деле прижал к сердцу это письмо, которое надлежало «беречь и всегда держать при себе, потому что мы так тяжко трудились, изготовляя эту бумагу…» Если письмо действительно написано вскоре после того, как его мать продали в Осаку, значит, с тех пор прошло уже несколько десятилетий. За это время цвет бумаги изменился, она потемнела, как будто закоптела от дыма, но прочностью и тонкостью волокон и теперь еще превосходила современную бумагу.

 

 

«Твоя мать и О-Рито-сан так тяжко трудились, изготовляя эту бумагу… Руки у нас опухли, все пальцы в трещинах, кровоточат…»

 

 

вспомнились Цумуре строчки письма, и ему показалось, будто в этом тонком листе бумаги пульсирует живая кровь женщины, родившей его мать. Она тоже, наверное, прижала к сердцу это письмо, когда получила его в богатом доме, в квартале Симмати… При этой мысли старая рукопись, от которой, говоря словами поэта, веял «аромат рукавов тех, кого уже нет», показалась ему еще более прекрасным, драгоценным подарком, оставленным ему на намять.

 

 

* * *

Не буду описывать подробно, как благодаря этому письму, ставшему путеводной нитью, Цумуре удалось разыскать семью матери. Прошли долгие годы, совершилась Реставрация Мэйдзи [[96]], больше не существовало ни заведения Комакава в доме № 9, в квартале Симмати, куда продали мать, ни приемного отца Уракадо, удочерившего ее перед свадьбой, и никто не знал, куда они подевались. Учителя чайной церемонии, икебаны и музыки, подписавшие свидетельства об окончании курса, тоже исчезли неизвестно куда, так что в конечном итоге не оставалось ничего другого, как отправиться самому в деревню Кудзу, в уезд Ёсино провинции Ямато, полагаясь на это письмо как на путеводную нить. И вот едва окончился стодневный траур по бабушке, зимой того же года, Цумура, полный решимости, один поехал в деревню Кудзу, скрыв истинную цель поездки даже от родственников.

…В провинции не могло произойти таких резких перемен, как в Осаке. Тем более в таком глухом, затерянном в горах углу, как уезд Ёсино. Даже бедная крестьянская семья не может исчезнуть там без следа… Окрыленный этой надеждой, Цумура ясным декабрьским утром нанял рикшу в городке Камиити и поспешил в деревню Кудзу по дороге, по которой мы шли сегодня. При виде домов заветной деревни ему прежде всего бросилась в глаза бумага, выставленная для просушки под карнизами крыш. Точь-в-точь как в рыбацком поселке сушится морская капуста, так здесь сушились на поставленных ребром досках аккуратные, ровные листы бумаги. При виде этих листов, ярко светившихся в прохладных лучах зимнего солнца и как будто разбросанных чьей-то рукой, где выше, где ниже, по уступам холмов, слезы невольно выступили на глаза Цумуры – он сам не мог бы сказать почему… Это была земля его предков, родина его матери, о которой он так долго мечтал. Это древнее селение в горах выглядело так же мирно, когда она родилась. И сорок лет назад, и вчера здесь так же рассветал и смеркался день. Цумуре почудилось, будто он вплотную соприкоснулся с далеким прошлым. Стоит на секунду зажмурить глаза, и, открыв их, он, может быть, увидит свою мать, играющую в компании деревенских девочек за плетенной из прутьев оградой…

 

 

* * *

Он рассчитывал, что сразу отыщет дом Комбу – ведь это была редкая фамилия, – но выяснилось, что на участке Кубокайто очень многие носят такую же фамилию, и найти семью, которую он искал, оказалось совсем непросто. Пришлось, не отпуская рикшу, заходить подряд во все дома, но всюду ему отвечали, что, как оно было раньше, они не знают, а сейчас человека по имени Сукэдзаэмон Комбу в деревне нет. Наконец в мелочной лавке какой-то старик, выйдя на веранду и указывая пальцем на левую сторону дороги, сказал: «Может быть, там…» На невысоком холме виднелся дом под камышовой крышей. Оставив рикшу ожидать в лавке, Цумура направился к этому дому по идущей в гору тропинке.

Утро было холодное, но там, где под защитой отлогих холмов не было ветра и слегка пригревало солнце, сгрудились вместе несколько домиков и в каждом шла работа – женщины вымачивали бумагу. Поднимаясь по тропинке, Цумура заметил, что, ненадолго прервав работу, они удивленно провожали глазами молодого городского барина, облик которого казался таким непривычным в этих местах. Очевидно, вымачивать бумагу считалось здесь обязанностью молодых женщин и девушек, у всех головы были по-рабочему повязаны белыми полотенцами. Пройдя мимо этих ослепительно белых полотенец и белых листов бумаги, Цумура остановился возле указанного ему дома. «Ёсимацу Комбу» – прочитал он на висевшей у калитки дощечке, имени «Сукэдзаэмон» нигде не значилось. Рядом с домом стояла небольшая хибарка, похожая на сарайчик, и там, сидя на корточках на дощатом полу, работала девушка лет семнадцати-восемнадцати. Опустив руки в воду, такую мутную, как будто в ней промывали рис, девушка двигала взад-вперед деревянную раму, время от времени встряхивала ее, затем ловким движением вытаскивала раму из воды. Вода сбегала сквозь дно, устроенное наподобие сетки, и появлялся бумажный лист. Девушка снимала его, клала рядом с другими, лежавшими на полу, и снова погружала раму в воду. Дверь хижины была открыта. Стоя за изгородью, возле увядших хризантем, Цумура смотрел, как девушка проворными движениями изготовила один бумажный лист, потом второй, третий… Она казалась гибкой, но, как настоящая деревенская девушка, была крепкого телосложения и рослой. На гладких щеках играл здоровый румянец молодости. Но сердце Цумуры дрогнуло при виде ее опущенных в мутную воду пальцев. В самом деле, немудрено, что при такой работе «руки пухнут и кожа на пальцах трескается до крови…» Но даже в этих красных, опухших, загрубевших на холоде пальцах чувствовалась несокрушимая энергия молодости, была какая-то своеобразная, трогающая душу красота.

Случайно переведя взгляд, он заметил слева от дома старенькую часовню Инари и, непроизвольно сделав шаг за ограду, подошел к молодой женщине лет двадцати пяти, по-видимому хозяйке, сушившей во дворе бумагу.

В первую минуту, услышав о цели его визита, женщина, как видно, растерялась – слишком уж неожиданными были его слова… Но когда в доказательство он показал ей письмо, она, казалось, постепенно уразумела суть дела и, сказав: «Я ничего не знаю, спросите у свекрови…» – вызвала из дому старую женщину лет шестидесяти. Это была О-Рито – та самая, о которой шла речь в письме, – старшая сестра его матери.

 

 

* * *

Ошеломленная вопросами, старая женщина, шамкая беззубым ртом, постепенно разговорилась, как будто разматывая нить наполовину угасших воспоминаний. На некоторые вопросы она совсем не могла ответить, так как все позабыла, или путалась, ибо память ей изменяла, на другие, стесняясь, отвечать не хотела или давала невразумительный, противоречивый ответ. Иногда она бормотала что-то невнятное, так что, сколько Цумура ни переспрашивал, никак невозможно было понять, о чем она говорит, больше половины ему приходилось дополнять собственным воображением, но, как бы то ни было, того, что ему удалось узнать, было достаточно, чтобы рассеять неизвестность, более двадцати лет окружавшую образ матери. Старуха твердила, что мать отправили в Осаку в годы Кэйо [[97]], ей было тогда одиннадцать или двенадцать лет, а самой О-Рито – четырнадцать. Но сейчас старой женщине уже шел шестьдесят восьмой год, значит, ясно, что мать продали уже после Реставрации Мэйдзи…[[98]] Выходит, мать провела в квартале Симмати года два или три, самое большее – четыре, после чего сразу вышла замуж в семью Цумура. Из слов старой О-Рито можно было понять, что хотя семья Комбу в то время очень нуждалась, но, будучи старинным семейством, берегла свое доброе имя; очевидно, они изо всех сил старались скрыть, что отправили дочь в такое место, и поэтому избегали общения с ней не только пока она жила у хозяев – тут и говорить нечего, – но даже и после, когда она вышла замуж в богатую семью; им казалось, дочь будет стыдиться такой родни, да они и сами тоже чувствовали бы себя неловко у нее в доме. И правда, в те времена, кем бы ни стала девушка в веселом квартале – гейшей, прислужницей в чайном доме, жрицей любви, – обычай предписывал ей порвать всякую связь с родным домом. Стоило поставить печать на документе о продаже девушки в веселый квартал – и, что бы с ней ни случилось, родители теряли всякое право вмешиваться в ее судьбу. Тем не менее, как смутно помнилось старой женщине, их мать, кажется, ездила раз или два повидать дочь после того, как та вышла замуж, и, случалось, иногда с восторгом и удивлением рассказывала о дочке, ставшей теперь госпожой-хозяйкой в почтенном доме… Да, сестра звала ее тоже непременно приехать в Осаку, но она не решалась в убогом виде появиться в таком шикарном месте, а сестра как уехала, так с тех пор ни разу не бывала на родине; вот и вышло, что она никогда не видела сестру взрослой, а вскоре муж сестры умер, за ним умерла сестра, потом не стало родителей, с их смертью всякая связь с семьей Цумура уже полностью оборвалась.

Говоря о матери Цумуры, родной сестре, старая О-Рито почтительно именовала ее «ваша матушка» – отчасти из вежливости по отношению к Цумуре, отчасти же потому, что, кто знает, может быть, уже забыла имя своей сестры. На вопрос, кто такая О-Эй, о которой упоминалось в письме, она сказала, что О-Эй – это старшая дочь, затем идет сама О-Рито и, наконец, младшая О-Суми, мать Цумуры. Случилось так, что старшую выдали замуж в чужую семью, а для О-Рито приняли зятя в дом, чтобы он унаследовал фамилию Комбу. Сейчас ни О-Эй, ни мужа О-Рито уже нет в живых, глава семьи теперь ее сын Ёсимацу, женщина, с которой Цумура говорил во дворе, его жена. Пока жива была их мать, она, должно быть, хранила письма О-Суми и разные касающиеся до нее бумаги, но теперь, когда сменилось два поколения, почти ничего не осталось… Как будто о чем-то вспомнив, старая О-Рито открыла дверцы домашнего алтаря и достала фотографическую карточку, стоявшую рядом с поминальной дощечкой. Это была знакомая Цумуре фотография – поясной портрет его матери, снятый в последние годы ее жизни, у него у самого имелась такая же фотография.

– Да, да, это ее карточка… А из вещей вашей матушки… – добавила старая О-Рито, словно вспомнив еще о чем-то, – было еще кото… Наша мать очень его берегла, говорила, что это память от дочки, живущей в Осаке. Давно мы это кото не доставали, не знаю, цело ли…

Кото хранилось где-то в кладовке, на чердаке. Цумура решил дождаться, пока с поля вернется Ёсимацу и достанет инструмент с чердака, а сам тем временем пообедал в харчевне по соседству. Вернувшись в дом, он помог Ёсимацу с женой перенести на веранду, где было посветлей, тяжелый сверток, весь покрытый густым слоем пыли.

Странно было видеть такую великолепную вещь в скромном крестьянском доме… Из-под выцветшей от времени шелковой покрышки появилось старое, но богато декорированное рисунком, покрытое лаком кото, длиной в шесть сяку. Рисунок украшал почти весь корпус, только возле колков, под струнами, лак оставался гладким. Так называемые «берега» [[99]] по обоим концам корпуса изображали пейзажи залива Сумиёси, с одного конца – храмовые ворота и круто изогнутый мостик на фоне сосен, на другом – высокий каменный фонарь, искривленные ветром сосны и волны, набегающие на берег. Вокруг «моря» и «драконьих рогов» вились целые стаи чаек, а под «камышовой тканью» и «дубовым листком» смутно просвечивали пятицветные облака и фигура небесной феи. Дерево павлонии, из которого был изготовлен корпус, потемнело от времени, чуть потускневший лак и краски рисунка ласкали глаз изысканным, приглушенным цветом.

Отряхнув пыль, Цумура внимательно рассмотрел узор на покрышке из ткани «сиодзэ» – тяжелого шелка с рельефными горизонтальными линиями, – когда-то, очевидно, темно-синего цвета. С наружной стороны в верхней части виднелся герб – белый цветок махровой сливы [[100]] на красном фоне, а пониже – китайская красавица играла на кото в высокой башне. На столбах башни виднелись две симметрично расположенные надписи: «Она играет лунной ночью на многострунной цитре…» и «Исчезают вдали печальные, чистые звуки…» Рисунок на изнанке изображал вереницу летящих гусей на фоне луны, рядом можно было прочесть стихотворение:

 

Почудилось мне,

то диких гусей вереница

летит в облаках –

стройный ряд колков протянулся

меж тугими струнами цитры…

 

Цветок сливы… У семьи Цумуры герб был совсем другой. Может быть, то был герб приемных родителей матери или даже заведения в Симмати. Наверное, когда она вышла замуж, ей больше не понадобился этот инструмент – напоминание о днях, проведенных в Симмати, – и она отослала его домой, в деревню. Или, может быть, в семье была девушка на выданье, для которой старуха мать получила кото от младшей дочери. А может быть, мать Цумуры до самой смерти не расставалась с этим кото и завещала переслать его в родной дом после своей кончины. Но старая О-Рито и ее сын с женой ничего не знали об этом. Было, кажется, какое-то письмо, где что-то говорилось на этот счет, но оно затерялось… Они помнили только, как старшие говорили, что инструмент принадлежал «той, кого мы отправили в Осаку».







Сейчас читают про: