double arrow

Мартин Хайдеггер, Ханна Арендт и Карл Ясперс после войны. История личных и философских взаимоотношений.


 

«Передергивание невыносимо, а уже одно то, что он теперь все пытается представить так, будто это интерпретация «Бытия и времени», наводит на мысль, что опять получатся передергивания. Я прочла письмо против гуманизма, тоже очень спорное и во многом двусмысленное, но все-таки это первая его работа, которая достигает прежнего уровня». Так Ханна Арендт оценила первую послевоенную публикацию Хайдеггера в письме Карлу Ясперсу (29.09.1949). Связь с Ясперсом она восстановила поздней осенью 1945 года, с помощью Мелвина Ласки. С 1938 года Ясперс и Арендт ничего не слышали друг о друге. У него почти не оставалось надежды, что она жива, написал Карл Ясперс в своем первом после войны письме. А Ханна ответила: «С тех пор, как я узнала, что вы оба невредимыми прошли через весь этот адский спектакль, мир снова кажется мне чуть-чуть более родным» (58). Каждый тогда постоянно жил с ощущением, что беда в очередной раз обошла его стороной. Ханна писала, что еще не получила никакого гражданства и «никоим образом не стала респектабельной дамой»; что она по-прежнему считает: «сегодня можно обеспечить себе достойное человека существование, только оставаясь на обочине общества» (65). Она слегка сгущала краски: на самом деле к тому времени ей уже удалось сделать себе в Америке имя, работая в сфере политической публицистики. Но в Нью-Йорке она жила в довольно стесненных материальных условиях, хотя и отправляла ежемесячно Ясперсам по три продовольственные посылки.




Зато Карл Ясперс после войны неожиданно сделался очень «респектабельной» фигурой. Вспомнив о гонениях, которым он подвергался в нацистские времена, все чуть ли не в одночасье заговорили о нем как о «совести нации», что сам он поначалу воспринимал лишь как наглые и лицемерные попытки использовать его имя в чужих интересах. Он не доверял своей внезапной славе, которая казалась ему «фиктивной жизнью» (70), и, поскольку хотел от всего этого избавиться, летом 1948 года принял приглашение в Базельский университет.

Итак, Ханна возобновила переписку и дружеские отношения с Ясперсом сразу же после окончания войны. С Хайдеггером дело обстояло иначе. Еще перед своим бегством из Германии она почувствовала, что ректор Хайдеггер стал приверженцем нацистской системы. Судя по слухам о нем, которые доходили до нее позже, в Америке, он таким и остался. В годы изгнания для Ханны было почти невозможно держаться за то «неразрушимое», что связывало ее с Хайдеггером. Как могла бы она оставаться верной Хайдеггеру, которого – в политическом смысле – причисляла к своим преследователям, и при этом не утратить душевного равновесия, согласия с самой собой? Она, как могла, пыталась от него оторваться, покончить с ним все счеты – но после их первой послевоенной встречи с облегчением написала: «Этот вечер и это утро – оправдание всей моей жизни».



Однако прежде, чем они снова встретились, счет Хайдеггеру все-таки был предъявлен.

В начале 1946 года Ханна Арендт опубликовала в «Партизан ревю» эссе «Что такое философия экзистенции?». Той зимой экзистенциализм впервые стал «модным» в Америке. Сартр тогда как раз совершал турне по Соединенным Штатам, и Ханна имела возможность с ним познакомиться. Она решила написать для широкой публики солидную статью с обзором философского контекста нового духовного течения, прежде известного здесь только по модным лозунгам. Сартр в своих американских лекциях постоянно подчеркивал общественную ангажированность экзистенциализма. Ханна Арендт же, со своей стороны, утверждала, что в немецком варианте экзистенциализма, от Шеллинга до Ницше и далее вплоть до Хайдеггера, все более усиливалась тенденция к противопоставлению индивидуального человеческого «я», как «места истины», «неистинному» общественному целому. Эту тенденцию преодолел только Ясперс. В творчестве же Хайдеггера, по мнению Ханны Арендт, экзистенциальный солипсизм достигает своей кульминации. У Хайдеггера подлинное «я» становится наследником Бога. А обычное бытие-в-мире интерпретируется как утрата изначальной чистоты. «Хайдеггеру, в соответствии с такой точкой зрения, представляются чем-то «побочным» (Abfall) все способы человеческого бытия, которые обусловлены тем, что человек – не Бог, что он живет в одном мире с себе подобными». Иными словами, точка зрения Хайдеггера противоречит conditio humana. Реальный человек, вероятно, может быть всем, чем угодно, но только не «подлинным «я»». Тот, говорит Ханна Арендт, кто отвергает обычный мир Man (хайдеггеровского «обезличенного человека»), тем самым жертвует почвой, в которой укоренено человеческое существо. И тогда остается одно – кокетничать собственной «ничтожностью» (37); а такого рода кокетничанье, по мнению Ханны Арендт, как раз и сделало Хайдеггера предрасположенным к варварству. Ибо разве философское отрицание понятия «человечество» не превратилось в конце концов в практическое отрицание человечности?



Ханна Арендт послала это эссе Карлу Ясперсу, все еще испытывая «старый детский страх» перед строгими суждениями своего бывшего преподавателя философии. Но Карл Ясперс, обнаруживший рукопись в посылочном ящике между банками тушенки, пакетами сухого молока и плитками шоколада, прочел ее «с восторгом». У него возникло только одно возражение: в одной из сносок Ханна Арендт упомянула, что Хайдеггер, по слухам, запретил Гуссерлю появляться на факультете. «То, о чем Вы рассказываете, по сути, конечно, верно, но изложение внешних обстоятельств может оказаться не совсем точным» (79). Ясперс предположил, что Хайдеггер, как делали и другие ректоры, лишь подписал соответствующую служебную инструкцию. (Но и это предположение, как мы уже знаем, не соответствует действительности. Хайдеггер ничем бы не рисковал, если бы лично сообщил Гуссерлю об отмене его «временного отпуска», поскольку «Закон о восстановлении профессионального чиновничества» на Гуссерля не распространялся.) Ханна написала, что остается при своем мнении: она видит в Хайдеггере «потенциального убийцу» (89), так как он своим поведением разбил сердце Гуссерля. Ясперс на это ответил: «Я вполне разделяю Вашу оценку Хайдеггера» (99).

Несмотря на такие высказывания, Ханна Арендт и Карл Ясперс на этом не закончили «расчет» с Хайдеггером. Правда, Ханна и два года спустя воспротивилась намерению своего друга Дольфа Штернбергера опубликовать в «Нойе рунд-шау» хайдеггеровское «Письмо о гуманизме», и все же когда Ясперс 1 сентября 1949 года сообщил ей, что снова время от времени обменивается с Хайдеггером письмами, она восприняла это как нечто естественное: «… поскольку люди, как известно, непоследовательны – во всяком случае, я, – меня это обрадовало» (178).

Карл Ясперс начал опять переписываться с Хайдеггером именно в тот момент, когда пытался добиться снятия с него запрета на преподавание. В этой связи Ясперс в начале 1949 года писал фрайбургскому ректору Герду Телленбаху: «Благодаря своим заслугам в философии г-н проф. Мартин Хайдеггер признан во всем мире как один из крупнейших философов современности. В Германии нет никого, кто бы его превосходил. Его философствование, почти сокрытое, связанное с глубочайшими вопросами, лишь косвенно распознаваемое в его трудах, делает его сегодня в философски скудном мире, пожалуй, единственной в своем роде фигурой»[383]. Ясперс предлагал обеспечить Хайдеггеру такие условия, чтобы он мог спокойно работать, а если захочет, и преподавать[384].

После того как в марте 1949 года процедура денацификации закончилась для Хайдеггера вердиктом: «Попутчик. Карательные меры не требуются», во Фрайбургском университете снова стал обсуждаться вопрос о снятии с него запрета на преподавание. В мае 1949 года ученый совет проголосовал (незначительным большинством голосов) за то, чтобы рекомендовать министерству восстановить Хайдеггера в правах пенсионера-профессора, тем самым сняв с него запрет на преподавание. В министерстве этот вопрос обсуждался довольно долго. Только в зимний семестр 1951/52 года Хайдеггер смог, наконец, прочитать свой первый после войны лекционный курс.

В своем первом письме Хайдеггеру от 6 февраля 1949 года Ясперс впервые осторожно пытался навести мосты, положить конец тому состоянию, когда «мы оба отмалчивались». Конечно, он понимал, что это будет нелегко. «Бесконечное горе начиная с 1933 года и нынешнее состояние, в котором моя немецкая душа лишь все больше страдает, не соединили нас, а, наоборот, безмолвно разделили». Но даже если между ними останется «непроясненность», они могли бы все же попробовать «в философствовании, а может быть, и в личном плане» «изредка обмениваться словечком-другим». Ясперс закончил письмо словами: «Шлю Вам привет как бы из далекого прошлого, через бездну времен, цепляясь за что-то, что было и что не может быть ничем» (Переписка, 239-242).

Это письмо не дошло до адресата. Однако в июне Хайдеггер узнал от Роберта Хайса, что Ясперс послал ему письмо. Не зная содержания этого письма, Хайдеггер, в свою очередь, написал Ясперсу короткую записку, высокопарный тон которой с очевидностью выдавал его неуверенность. «Через все недоразумения, и путаницы, и временный разлад отношение к Вам… осталось в неприкосновенности». На какой почве может быть продолжено это отношение или каким образом возобновлено? Пока Хайдеггер делает выбор в пользу их общности в сфере возвышенного. «Стражей мысли в растущей мировой беде осталось совсем немного, и все же они должны противостоять догматизму всякого рода, не рассчитывая на результат. Мировая общественность и ее организации отнюдь не то место, где решается судьба человеческого бытия. Не стоит говорить об одиночестве. Хотя это единственный край, где мыслитель и поэт в меру своих человеческих способностей защищают бытие. Из этого края я шлю Вам сердечный привет» (22.06.1949, Переписка, 242-243).

Ясперс ответил лаконично и с едва скрытым недоверием: «Мне так до сих пор и не ясно, что Вы называете явленно-стью бытия. А «тот край», откуда Вы шлете мне привет, – может быть, я ни разу «там» не бывал, но охотно принимаю, удивленный и заинтригованный, этот привет» (10.7.1949, Переписка, 247-248).

В письме к Ханне Арендт Ясперс с неудовольствием комментирует это послание Хайдеггера: «Он всецело погружен в спекуляции о бытии, он пишет «Бытиё» (Seyn) через ипсилон. Два с половиной десятилетия назад он поставил на «экзистенцию» и передернул это дело в самой его основе. Теперь он сделал еще более существенную ставку… Надеюсь, на сей раз он не передернет. Но я в этом не уверен. Можно ли, будучи нечистой душой… в своей неправоте созерцать чистейшее?» Но Ясперс сразу же смягчает жесткость своей оценки, добавляя: «Странно, что он знает нечто такое, о чем сегодня вряд ли кто-то догадывается, и ведет себя так, будто исполнен предчувствий».

Ханна Арендт тоже колебалась в своих оценках. Она радуется тому, что Ясперс восстановил связь с Хайдеггером, и тут же дает понять, что не отказалась от своего негативного мнения: «Эта жизнь в Тодтнауберге, с брюзжанием в адрес цивилизации и писанием слова «бытие» через ипсилон, в действительности есть лишь мышиная нора, в которую он заполз, ибо не без основания полагает, что там ему не придется видеть никого, кроме восхищенных паломников; ведь не так-то легко подняться на 1200 м лишь затем, чтобы устраивать ему сцены» (178).

В ноябре 1949 года Ханна Арендт приехала на четыре месяца в Европу, чтобы по поручению «Комиссии по восстановлению еврейской культуры в Европе» осмотреть и инвентаризировать остатки награбленных нацистами еврейских культурных ценностей. Во время этой поездки она прежде всего, в декабре 1949 года, навестила в Базеле Карла и Гертруду Ясперс. Ясперс, по-отечески привязанный к Ханне, лишь теперь, как пишет Эттингер, впервые узнал о ее романе с Хайдеггером. «Это очень трогательно», – только и сказал он. Ханна вздохнула с облегчением. Она бы не удивилась, если бы Ясперс отреагировал по-другому: начал критиковать ее с моральной точки зрения или даже проявил ревность. В тот раз они оба так много говорили о Хайдеггере, что деликатному Ясперсу стало не по себе: «Бедный Хайдеггер, вот мы сидим здесь, два самых лучших друга, которые у него остались, и видим его насквозь».

Когда Хильда Френкель, подруга Ханны, незадолго до отъезда спросила ее, какой из предстоящих встреч – с Базелем или с Фрайбургом – она радуется больше, та ответила: «Дорогая, чтобы «радоваться» Фрайбургу, нужно обладать чертовским мужеством – а у меня его нет».

Еще 3 января 1950 года, за несколько дней до своей поездки во Фрайбург, она писала Генриху Блюхеру: «Увижу ли Хайдеггера, еще не знаю… Пусть все решает случай».

Последние письма Хайдеггера, которые Ясперс показал Ханне, ей очень не понравились: «… все та же смесь подлинности и лживости или, лучше сказать, малодушия». То, что произошло потом, когда Ханна 7 февраля приехала во Фрайбург, Эттингер реконструировала на основании ее писем: Ханна из гостиницы послала записку Хайдеггеру, после чего тот сразу же зашел в эту гостиницу. И оставил для нее письмо. В письме он приглашал Ханну вечером прийти к нему домой и мимоходом упоминал о том, что Эльфрида уже давно в курсе их любовной истории. Видимо, и у Хайдеггера душа была не на месте, ведь сначала он хотел оттянуть момент встречи. Но, уже отдав письмо, вдруг передумал и попросил коридорного сообщить Ханне о его приходе. Два дня спустя Ханна писала Хайдеггеру: «Когда коридорный назвал твое имя… мне показалось, будто время внезапно остановилось. Затем я молниеносно осознала то, в чем раньше не призналась бы ни самой себе, ни тебе и никому другому: что сила безотчетного побуждения… милостиво уберегла меня от совершения единственной непростительной измены, которая загубила бы мою жизнь. Но ты должен знать одно (так как мы общались друг с другом не много и не чересчур часто): если бы я сделала это, то только из гордости, т. е. по чистой глупости и в порыве безумия. А не по каким-то причинам». Под «причинами», по мнению Эттингер, Ханна имела в виду нацистское прошлое Хайдеггера, которое, очевидно, само по себе не заставило бы ее отказаться от встречи с ним. То же, что Ханна понимала под «гордостью», скорее всего было страхом снова подпасть под чары Хайдеггера. И действительно, как показывает письмо Ханны Хайдеггеру от 9 февраля 1950 года, эти чары сразу же начали снова на нее воздействовать. Ведь встреча, которую, обращаясь к Мартину, Ханна называет «оправданием всей моей жизни», в письме Хильде Френкель, написанном чуть позже, когда Ханна уже смотрела на происшедшее с некоторой дистанции, изображается как трагикомедия: «Он совершенно не понимает, что все это было 25 лет назад, что он не видел меня больше 17 лет». Хайдеггер стоял в ее комнате «как побитая собака».

Потом Хайдеггер вернулся домой и ждал Ханну, которая обещала прийти в тот же вечер, – этот вечер они провели вдвоем. Ханна опишет их встречу Блюхеру: «Кажется, мы впервые в жизни разговаривали друг с другом». Ханна больше не чувствовала себя в роли школьницы. Она приехала из большого мира, успела многое пережить[385], уцелела в катастрофе, стала политическим философом, только что закончила книгу «Истоки тоталитаризма», которая чуть позже будет иметь успех во всем мире[386]. Но об этом они не говорили.

Хайдеггер, пишет Эттингер, рассказывал, как он впутался в политику, как в ту пору его «оседлал дьявол», жаловался на гонения, которым подвергался после войны. Ханна видела перед собой деспотичного, но вконец подавленного и ожесточившегося человека; ей казалось, что он нуждается в ее помощи. И она хотела ему помочь. Вернувшись в Америку, она возьмет на себя ведение переговоров с тамошними издателями его работ, будет обсуждать условия договоров, просматривать переводы его текстов, отправлять ему посылки с продуктами, книгами, пластинками. А он будет писать ей нежные письма, иногда вкладывая между страниц стебель трясунки, будет рассказывать о своей работе, описывать вид из окна, напоминать ей о зеленом костюме, который она когда-то носила в Марбурге. И каждый раз передавать привет от Эльфриды.

В ту первую встречу Хайдеггер предложил основать своего рода тройственный союз. Он, если верить Эттингер, признался Ханне, что именно Эльфрида укрепила в нем мужество, необходимое для возобновления этой дружбы. На следующий день после приезда Ханны Хайдеггер организовал встречу втроем. Через два дня Ханна писала Хайдеггеру. «Я была потрясена – и потрясена до сих пор – честностью и настойчивостью этой попытки сближения (предпринятой Эльфридой. – Р. С.)». Ее, Ханну, охватило «внезапное чувство солидарности». Совсем по-другому представлена та же ситуация в письме Блюхеру: «Сегодня утром мне пришлось вступить в дискуссию с его женой – которая, очевидно, уже 25 лет или, может, только с тех пор, как каким-то образом узнала о неприятной для нее истории, устраивает ему ад на земле. А он – и это столь же очевидно, то есть с очевидностью следует из нашего запутанного разговора втроем, – он, человек, который, как всем известно, лжет всегда и везде, где только может, на протяжении всех этих 25 лет ни разу даже не пытался отрицать, что я была единственной страстью его жизни. Боюсь, пока я жива, эта женщина будет мечтать об одном – перетопить всех евреев как котят. Она, к сожалению, непроходимо глупа». Хайдеггер, согласно интерпретации Эттингер, воспринял эту сцену по-иному. Он увидел в ней не борьбу, а примирение. И был растроган, когда на прощание обе женщины обнялись. Он тут же пожелал принять в их дружеский союз также Генриха Блюхера и попросил Ханну передать ему сердечный привет. Ханна попыталась немного охладить восторженное настроение Хайдеггера, напомнив ему, что только ради него согласилась на встречу с Эльфридой. Сама же она придерживается своего старого принципа: «Не делать ничего еще более трудным, чем оно должно быть. Из Марбурга я уехала исключительно ради тебя».

Через два дня после этой инсценировки «дружбы втроем» Ханна написала Эльфриде письмо – в первый и последний раз. Она сумела осуществить сложный трюк: воспользоваться правом на откровенность, вытекавшим из новой ситуации «сближения» с женой Хайдеггера, и одновременно восстановить необходимую для нее самой дистанцию. «Вы сломали лед, – признает Ханна, – и за это я Вам от души благодарна». Но чувства вины за те тайны, которые были у нее в прошлом, она не испытывает. Из-за той любовной истории, пишет Ханна, у нее было много неприятностей. «Видите ли, уезжая из Марбурга, я твердо решила никогда больше не любить мужчину, а потом вышла замуж (за Гюнтера Андерса. – Р. С.), за кого попало и без любви». Она уже достаточно наказана и потому просит избавить ее от попреков за прошлое. По поводу же настоящего Ханна рассуждает так, будто никаких объятий два дня назад и в помине не было. «Вы никогда не скрывали своих взглядов, не скрываете их и теперь, даже в моем присутствии. Но эти взгляды таковы, что делают любой разговор почти невозможным, поскольку все то, что другой мог бы сказать, уже заранее определенным образом характеризуется и (Вы уж извините) каталогизируется – как еврейское, немецкое или китайское».

К тому времени, когда Ханна Арендт два года спустя, 19 мая 1952 года, снова посетила Хайдеггеров, от надуманной идиллии «тройственного союза» не осталось и следа. Ханна Генриху Блюхеру: «Его жена совсем ополоумела от ревности, только усилившейся за те годы, когда она, очевидно, жила надеждой, что он меня попросту забудет. Это выразилось по отношению ко мне в полуантисемитской сцене, разыгравшейся в его отсутствие. Вообще политические убеждения этой дамы… не замутнены никаким опытом и отличаются такой тупой, злобной и обремененной затаенными обидами глупостью, что можно понять все преследования, которым он подвергался… Короче говоря, дело кончилось тем, что я устроила ему настоящий скандал, и с тех пор все значительно улучшилось». Теперь Ханна Арендт нисколько не сомневалась, что во всем виновата Эльфрида. То, что Ханна и Карл Ясперс в своей переписке о Хайдеггере называли его «нечистотой», в ее представлении было не чем иным, как загрязнением в результате общения с этой женщиной.

Но Ханна ошибалась, думая, что Эльфрида играла в жизни Хайдеггера только роль злого демона. В действительности Эльфрида была хорошей женой и верной спутницей жизни. Она вышла замуж за Хайдеггера, когда ничто еще не предвещало его будущей славы. В годы его приват-доцентуры Эльфрида сама содержала семью, работая учительницей в школе. Она была эмансипированной, уверенной в себе женщиной, получившей (что в то время случалось нечасто) высшее экономическое образование. Она всегда оставалась для Хайдеггера надежной опорой – и когда он порвал с Католической Церковью, и когда к нему пришла слава, и после войны, когда его отстранили от преподавания. Она всегда заботилась о создании таких условий, которые позволили бы Хайдеггеру спокойно работать. По ее инициативе была построена «хижина» в Тодтнауберге. Это правда, что она раньше, чем Хайдеггер, приняла сторону национал-социализма. Но у Хайдеггера имелись свои мотивы, побудившие его поддаться «опьянению властью». Для нее же важную роль играли идеи женской эмансипации. Она связывала надежды на прогресс с национал-социалистской революцией. В отличие от Хайдеггера, который в этом не следовал ее примеру, она также разделяла расистскую и антисемитскую идеологию нацистского движения. И дольше, чем ее муж, сохраняла приверженность национал-социализму. Многие соседи боялись ее и в ее присутствии не позволяли себе ни единого критического замечания по поводу «режима». Осенью 1944 года она навлекла на себя всеобщую ненависть тем, что в качестве районной активистки «самым зверским образом обращалась с женщинами Церингена[387]» и «отправляла на рытье окопов даже больных и беременных» (так, во всяком случае, говорилось в письме Фридриха Элькерса, члена «Комиссии по чистке», Карлу Ясперсу). Конечно, когда дело Хайдеггера обсуждалось в «Комиссии по чистке» и потом, когда он проходил процедуру денацификации, его брак с Эльфридой наверняка рассматривался как дополнительное отягчающее обстоятельство. Однако сам он нуждался в своей жене как в защите от враждебного ему (по его представлениям) мира. И Эльфрида с готовностью приняла на себя эту роль. Она не идеализировала своего мужа, но понимала его страсть к «делу мышления» и делала все от нее зависевшее, чтобы он мог заниматься своим любимым делом. Хайдеггер это понимал и всю жизнь был ей за это благодарен. Более всего он ценил в ней то, что она считалась с его потребностью в одиночестве и в то же время умела создать атмосферу домашнего уюта. Бремя повседневных забот и воспитания детей несла в основном она. Его такое разделение труда вполне устраивало. В ранние годы их брака он несколько раз давал ей повод для ревности, ибо принадлежал к типу мужчин, в которых женщины охотно влюбляются. Короткие любовные увлечения были для него как бы в порядке вещей. Но никогда, даже в период его близости с Ханной Арендт, Хайдеггер не думал о разводе с Эльфридой. Во всяком случае, как отмечает Эттингер, сохранившиеся письма не дают ни малейших оснований для иного вывода. Теперь же, когда Ханна вновь вошла в его жизнь, он вдруг стал мечтать о «тройственном союзе», который позволил бы ему и сохранить Эльфриду, и вернуть себе Ханну – пусть не как возлюбленную, но как любимую подругу. Однако такой союз был невозможен: его не хотели ни Ханна, ни Эльфрида. Ревность, так сказать, мобилизовала в Эльфриде все ее антисемитские предрассудки. Ханна же видела в семейной жизни Хайдеггеров наглядный пример «союза между толпой и элитой».

Как рассказывает Эттингер, в те немногие часы, которые Ханна в мае 1952 года (когда приехала в Германию во второй раз) провела наедине с Хайдеггером, она снова подпала под чары своего философа, обсуждавшего с ней некоторые пассажи из лекции «Что значит мыслить?». Ханна писала Блюхеру: «[В такие мгновения я] совершенно уверена в его (Хайдеггера. – Т. Б.) фундаментальной порядочности, в его вновь и вновь потрясающей меня доверчивости (назвать это по-другому я вряд ли сумею), в полной незначимости, когда он рядом со мной, всех тех вещей, которые в иное время, возможно, легко выдвигаются на первый план, в его подлинной беспомощности и беззащитности. Пока у него сохраняется работоспособность, никакой опасности нет; я боюсь только все чаще повторяющихся депрессий. Я сейчас пытаюсь их как-то предотвратить. Может быть, он об этом вспомнит, когда меня уже здесь не будет».

Ханна видела себя в роли ангела-хранителя, оберегающего «лучшего» Хайдеггера. Она хотела помочь ему, поддержать его работоспособность, и Генрих Блюхер укреплял ее в этом намерении: ««Что значит мыслить?» – великий вопрос к Богу. Помоги же ему в этом вопрошании».

Но Ханна Арендт не просто помогала Хайдеггеру в вопрошании, она также – в философском плане – отвечала ему.

Когда в 1960 году вышло в свет немецкое издание ее главного философского труда «Vita activa», она послала Хайдеггеру экземпляр книги; в сопроводительном письме говорилось, что эта работа не могла бы возникнуть – далее я цитирую по монографии Эттингер – «без того, чему я в молодости научилась от тебя… Она происходит непосредственно из первых марбургских дней и во всех отношениях обязана тебе почти всем».

На отдельном листке, который она так и не вложила в письмо (и который потом обнаружила Эттингер), Ханна написала: «De Vita activa. / Посвящения в этой книге нет. / Да и как я посмела бы посвятить ее тебе – / столь близкому мне человеку, / которому я хранила / и не хранила верность, / но то и другое с любовью?»

В чем же Ханна Арендт, как философ, сохранила «верность» своему учителю?

Она вместе с Хайдеггером по-революционному порвала все связи с философской традицией и потом всегда твердо придерживалась той точки зрения, что первичное отношение человека к миру является не познавательно-теоретическим, а озабоченно-деятельным и что такого рода деяние представляет собой открывающее событие, событие истины. Для Хайдеггера, как и для Ханны Арендт, «открытое» – то, что Хайдеггер называл просветом, – было внутренним решением и свершением (τέλος) присутствия. Но Хайдеггер, в отличие от Ханны Арендт, отличал такую открытость (Offenheit) от публичности (Offentlichkeit). Хайдеггер в «Бытии и времени» объяснял, что «Публичность замутняет все и выдает так скрытое за известное и каждому доступное» (127). В публичности присутствие, как правило, подпадает под влияние обезличенных людей (Man): «Каждый оказывается другой и никто он сам» (128). Как известно, публичности Хайдеггер противопоставлял подлинность.

Как и Хайдеггер, Ханна Арендт ориентировалась на идею открытости, но была готова признать, что потенциально эта идея осуществима и в публичности. Ханна надеялась, что открытость возникнет не из измененного отношения индивида к себе самому, то есть не из хайдеггеровской подлинности, а из плюралистического сознания, то есть понимания того, что наше бытие-в-мире означает: мы должны уметь делить этот мир со «многими» (другими) и уметь его формировать. Открытость существует только там, где опыт осознания факта человеческого плюрализма воспринимается всерьез. Но так называемое «аутентичное» мышление, дискредитирующее понятие «многие», не желает считаться с тем вызовом, каким для него является плюрализм, этот неустранимый аспект conditio humana. Такое мышление говорит о человеке не во множественном, а в единственном числе, тем самым, по мнению Ханны Арендт, предавая философию во имя политики. Как и Хайдеггер, Ханна Арендт тоже искала в античной Греции сцену, на которой изначально свершилось то, что теперь происходило в современности и о чем хотела задуматься она, Ханна. Для Хайдеггера такой «сценической площадкой» стала платоновская притча о пещере, для Ханны Арендт – ее представление о греческой демократии, сложившееся на основе «Истории» Фукидида[388]: «В своих постоянно разгоравшихся спорах греки открыли, что общий для всех нас мир, как правило, одновременно рассматривается с разных позиций, которых бесконечно много и которым соответствуют разнообразнейшие точки зрения… Греки учились понимать – не просто понимать друг друга как отдельных индивидов, но смотреть на тот же мир с точки зрения другого и подмечать одинаковое, даже если оно обнаруживает себя в очень различных, а часто и прямо противоположных аспектах. Речи, которые Фукидид включал в свой текст для того, чтобы объяснить точки зрения и интересы противоборствующих партий, еще и сегодня остаются живым свидетельством высокой степени объективности тогдашних споров». Можно сказать, что Ханна Арендт реабилитирует «пещерную болтовню» (Хайдеггер) узников из платоновской притчи. Света совершенной истины, о котором говорил Платон, как и хайдеггеровского восхождения от сущего к «еще более сущему» для нее не существует. Существуют только различные точки зрения на общий для всех мир и разные степени умения обращаться с этим многообразием. Отталкиваясь от хайдеггеровской негативной интерпретации толков (Gerede), этого характерного аспекта публичности, Ханна Арендт в своей речи о Лессинге (1959) сказала, что мир так и остался бы нечеловеческим, бесчеловечным (unmenschlich), «если бы люди (Menschen) постоянно не обсуждали его».

Не подлинность, а только «виртуозность взаимодействия с другими» дает миру ту открытость, о которой мечтал и Хайдеггер.

Что касается проблемы истины, то и здесь Ханна Арендт училась у Хайдеггера, но продвинулась на шаг дальше. Она опирается на хайдеггеровскую концепцию истины как непотаенности, но вместо того, чтобы, следуя за своим учителем, искать событие истины прежде всего в отношении человека к вещам, открывает его в пространстве между людьми. Только применительно к этому «между», к трагедиям и комедиям совместной человеческой жизни, концепция истины как непотаенности кажется ей достоверной. Исходной сценой, на которой свершается событие истины, Ханна Арендт считает арену социального: «Действуя и говоря, люди всякий раз обнаруживают, кто они суть, активно показывают личную неповторимость своего существа, как бы выступают на сцене мира…»[389]

Именно потому, что общение людей друг с другом имеет характерные свойства сценической постановки, весь являющий себя мир тоже может стать для них сценой. Только потому, что сами люди «выступают вперед» и могут «показать себя», у них создается впечатление, что и с природой дело обстоит так же, что и она тоже хочет «показать себя». Даже платоновская мысль о восхождении к чистым идеям все еще остается привязанной к общественной игре «появлений» и «выступаний вперед»: ведь эти идеи, согласно Платону, должны быть увиденными – увиденными на «внутренней сцене», существующей в сознании философа.

«Мир», о котором говорит Ханна Арендт, представляет собой некое подобное сцене общественное пространство, не существующее изначально и всегда, но открывающееся. Мир открывается между людьми, поэтому его следует понимать не как сумму всех вещей, людей и происшествий, но как такое место, где люди встречаются друг другу и где вещи могут показываться людям; и где, наконец, люди производят нечто такое, что превышает простую совокупность результатов деятельности отдельных индивидов. Об этом «между» Ханна Арендт упоминает и в том письме Хайдеггеру, которым она сопроводила отправленный ему экземпляр «Vita activa»: «Если бы между нами все было правильно – я имею в виду именно «между», а не тебя и меня, – то я бы тебя спросила, могу ли я посвятить эту книгу тебе». У Ханны всегда было такое ощущение, будто в ее отношениях с Хайдеггером для нее возможны только две позиции: она должна либо всем для него жертвовать, подчиняться его воле, либо утверждать свою самостоятельность вопреки ему. При отношениях подобного рода промежуточное пространство мира, если можно так выразиться, сгорает дотла[390]. Для свободной встречи, для общения на равных не остается никакого места, потому что слишком многое осталось несделанным, невысказанным, незамеченным.

В своей книге «Vita activa» Ханна Арендт исследует вопрос о том, как сохранить этот «мир» промежутка и почему он может оказаться разрушенным – и в рамках индивидуальной жизни, и в историческом масштабе. Она разграничивает понятия «труд» («работа»), «создание» («изготовление») и «действие». И здесь тоже она опирается на идеи Хайдеггера, но рассматривает бытие-в-мире как иерархическую последовательность различных видов деятельности, посредством которых люди в определенном смысле открывают себе выход на свободный простор и тем самым создают предпосылки для возникновения «открытости».

«Труд», в понимании Ханны Арендт, служит исключительно биологическому поддержанию жизни. Труд – это форма организации «обмена веществ» между человеком и природой. Труд и покой, труд и потребление ритмически сменяют друг друга; строго говоря, они не имеют ни начала, ни конца[391] и, подобно жизни и смерти, суть лишь звенья в круговращении жизни человеческого вида. В труде человек потребляет природу и в труде же расходует свою жизнь. Труд не оставляет долговечных результатов[392]; он, собственно, не имеет «миросозидающей» функции.

Иное дело – «создание», «изготовление». В процессе создания, ремесленного или художественного, возникают продукты, выходящие за пределы простого обслуживания жизненных потребностей: предметы, которые не могут быть непосредственно потреблены[393]. Утварь, здания, мебель, произведения искусства, которым предстоит пережить поколения. Чем в большей мере предмет рассчитан на длительное использование, тем более «мирственна» (welthaft) деятельность, направленная на его изготовление[394]. Процесс создания носит линейный характер, ибо ориентируется на внешнюю цель. В ходе этого процесса воздвигается, устанавливается, производится нечто такое, что потом занимает свое место в мире и далее уже является частью тех прочных рамок, которые создают для себя люди, чтобы обрести в них опору, прибежище и ориентир для своего жизненного пути. Побуждают к созданию подобных предметов не только «теснящие жизненные нужды», но и ощущаемая человеком потребность придать своему вот-бытию, этому отрезку времени между рождением и смертью, некий элемент длительности, возможность трансцендировать время[395].

«Деяние» еще резче, чем «создание», выделяет человека из естественного круговращения жизни. Действие (по-гречески πράξις) отличается, как установил еще Аристотель, от изготовления (по-гречески ποίησις) тем, что оно есть «вы-ступание-в-явленность» и форма выражения человеческой свободы. В действии люди «выставляют себя», они показывают, кто они суть и что хотят сделать с собой и из себя. Действие – это все, что происходит между людьми, но не служит непосредственно для труда или для создания[396]. Действие – это и есть театр мира, и потому на подмостках мировой сцены разыгрываются драмы любви, ревности, политики, войны, разговоров, воспитания, дружбы. Только потому, что люди свободны, они способны действовать. Многообразие перекрещивающихся и переплетающихся действий образует хаос человеческой действительности, и потому существует человеческая история, неподвластная никакой поддающейся расчету логике. История не «создается» и не представляет собой «трудовой процесс»; она вообще не процесс, а дискретное событие, порожденное чреватой конфликтами плюральностью действующих людей. Люди производят механизмы и используют их в своей работе, но ни индивидуальная, ни коллективная история не является механизмом, хотя и не было недостатка в попытках превратить ее в таковой. Хайдеггер, одержимый идеей «истории бытия», тоже поддался этому искушению, попытался открыть подлинную логику за хаосом времени – такое предположение Ханна выскажет во втором томе своей (лишь посмертно опубликованной) книги «Жизнь разума». В этой работе она сближает Хайдеггера с теми «профессиональными мыслителями», которые не желают считаться со свободой и ее «неизбежным следствием – непредрешенностью», которые не хотят «расплачиваться за сомнительное благо спонтанности непредрешенностью [всего происходящего с ними]».

«С точки зрения естественных процессов» и «с точки зрения автоматических процессов, вроде бы однозначно определяющих мировой ход вещей, всякое деяние представляется каким-то курьезом или чудом»[397]. Действовать – значит уметь взять на себя инициативу. Слово же «инициатива» происходит от латинского initium, «начало».

Ханна Арендт, чудом избежавшая Холокоста, предлагает в «Vita activa» грандиозный набросок особой философии – философии умения начинать все заново. И именно эта философия несет на себе отпечаток ее любви к Хайдег-геру. Когда в Марбурге он поднимался к ней в мансарду, у него дома, на письменном столе, лежали наброски к книге о философии обретения подлинности через бытие-к-смерти. Она, женщина, избежавшая смерти, ответила ему, как делают любящие, дополнив его философию философией бытия-к-началу, бытия-к-умению-начинать. «Чудо, вновь и вновь прерывающее круговращение мира и ход человеческих вещей и спасающее их от гибели… есть в конечном счете факт натальности, рожденность… «Чудо» заключается в том, что вообще рождаются люди и с ними новое начало, которое они способны проводить в жизнь благодаря своей рожденности»[398].

Этой философии рожденности, которая представляет собой столь сильный ответ на хайдеггеровскую философию смертности, не чуждо настроение страха, но она умеет и радоваться приходу в мир нового человеческого существа. Из философии умения начинать Ханна Арендт вывела свое понятие демократии. Демократия обеспечивает такое положение вещей, когда в условиях совместного существования каждый имеет шанс что-то начать; демократия есть великая задача научиться жить в несогласии. Дело в том, что когда мы встречаемся в некоем общем мире и даже когда хотим о чем-то договориться, мы очень быстро осознаем, что каждый из нас пришел сюда от своего, отличного от других, начала и каждый перестанет жить, встретив свой, сугубо индивидуальный, конец. Демократия признает это; она готова вновь и вновь заново обсуждать вопросы, касающиеся совместного существования. Но такие новые начала, как индивидуальные, так и коллективные, возможны лишь потому, что имеются два феномена – обещание и извинение. Действуя, мы запускаем процессы, за которые никоим образом не можем нести ответственность; то, что мы привносим в мир, всегда оказывается чем-то неотменимым и необозримым. «Спасительное средство против неотменимости – против того, что содеянное невозможно вернуть назад, хотя человек не знал и не мог знать, что делал, – заключено в человеческой способности прощать. Спасительное же средство против необозримости – а значит, и против хаотической недостоверности всего будущего – заложено в способности давать и сдерживать обещания»[399].

Сама Ханна Арендт пообещала себе всегда оставаться верным другом Мартина Хайдеггера. Но она смогла выполнить это решение только потому, что нашла в себе силы простить своего бывшего возлюбленного.

Он же постоянно давал ей поводы для того, чтобы отступиться.

Когда Ханна в 1955 году снова посетила Германию, она не попыталась с ним встретиться. «То, что я не поеду, кажется мне результатом молчаливого уговора между Хайдеггером и мною», – писала она Генриху Блюхеру. Ханну Арендт пригласили на презентацию ее книги о тоталитаризме, только что вышедшей в ФРГ. К тому времени Ханна стала знаменитостью и понимала, что Хайдеггер сразу же с неудовольствием отметит: во всей этой шумихе она не уделяет ему, как прежде, безраздельное внимание. И действительно, поездка в Германию стала ее триумфом. Она вернулась на родину как уважающая себя еврейка, которая подвела итог тоталитаристским искушениям двадцатого столетия и предъявила свой счет представителям германской элиты. «Добровольное погружение в надчеловеческую стихию разрушения казалось спасением от автоматического отождествления с предустановленными функциями в обществе, с их полнейшей банальностью и одновременно казалось силой, помогающей изничтожить само это функционирование. Эти люди испытали влечение к широковещательному активизму тоталитарных движений, к их удивительному и только по видимости противоречивому настаиванию и на первенстве чистого действия, и на неодолимой силе чистой необходимости»[400].

Подобные фразы должны были больно задеть Хайдеггера. Правда, он, скорее всего, только заглянул в книгу; однако именно процитированный пассаж (где говорилось также о «временном союзе между толпой и элитой») привлек к себе столь большое внимание общественности, что никак не мог остаться для него неизвестным. С основным положением книги – тезисом о сходстве и сопоставимости разных тоталитарных систем – Хайдеггер (после своих лекций о Ницше), пожалуй, и согласился бы. И все же ему наверняка не понравилось бы такого рода напоминание о том, как сам он сразу после войны пытался оправдать свое участие в национал-социалистском движении стремлением спасти Запад от опасности коммунизма. Возможно, Ханна Арендт тогда не стала встречаться с Хайдеггером среди прочих причин и потому, что ожидала с его стороны раздраженной реакции на эту книгу.

Летом 1961 года, сразу после процесса Эйхмана[401], на котором она присутствовала в качестве специального корреспондента (ее репортажи вызвали в Америке большой скандал, поскольку в них вина за депортацию евреев отчасти возлагалась на еврейские же организации), Ханна Арендт снова посетила Германию. К тому времени ее главный философский труд, «Vita activa», был издан и здесь. Ханна заехала во Фрайбург. «Я написала Хайдеггеру, что буду тогда-то и тогда-то, он может со мной связаться. Он не ответил, но это меня не удивило, так как я даже не знала, в городе ли он». Как рассказывает Эттингер, Кайзер, фрайбургский профессор права, пригласил Ханну Арендт к себе в гости, на какой-то праздник; Ханна попросила его пригласить и Ойгена Финка, которого знала со студенческих времен и с которым хотела увидеться. Но Финк, когда к нему обратились, «бесцеремонно» отказался прийти. Ханна могла найти этому только одно объяснение: очевидно, тут не обошлось без Хайдеггера – он-то и убедил Финка отклонить приглашение, причем именно из-за нее.

Три месяца спустя она писала Ясперсу: «История с Хайдеггером крайне неприятна… Я объясняю все это… тем, что прошлой зимой впервые прислала ему одну из моих книг… Я знаю, для него невыносимо появление моего имени в печати, писание мною книги и т. д. Я как бы обманывала его на протяжении всей моей жизни, ведя себя так, словно ничего этого не существует и я, так сказать, не умею считать до трех, кроме как в толковании его собственных вещей; тут ему всегда было очень по душе, когда оказывалось, что я умею считать до трех и иногда даже до четырех. Теперь обманывать мне стало вдруг слишком скучно, и мне дали по носу. В какой-то момент я совершенно разъярилась, но сейчас уже все прошло. Наоборот, думаю, что неким образом это заслужила – то есть и за то, что обманывала, и за внезапность прекращения игры»[402].

Пройдет пять лет, прежде чем Хайдеггер снова напишет Ханне Арендт, поздравит ее с шестидесятилетием. К письму он приложит открытку с видом Тодтнауберга и стихотворение под названием «Осень».

Тогда, в начале 1966 года, в связи с публикацией книги Александра Швана «Политическая философия в мышлении Хайдеггера», в еженедельнике «Шпигель» появилась статья, посвященная национал-социалистскому прошлому Хайдеггера. Ханна Арендт и Карл Ясперс обсуждали эту статью в своих письмах. Ханна предположила, что «заводилами» были «люди Визенгрунда-Адорно» (670), а Ясперс опроверг высказанное в «Шпигеле» подозрение, будто Хайдеггер в годы нацистского режима не поддерживал с ним отношения из-за того, что он, Ясперс, был женат на еврейке. «На самом деле и Гертруда, и я просто становились для него все более безразличными» (665), – писал Ясперс Ханне Арендт 9 марта 1966 года. «Хайдеггер не планировал прекратить общение с нами. Так получилось само собой. Я после 1945 года тоже не принимал решения никогда больше с ним не видеться, но так получилось, без специального намерения с моей стороны. Однако, как мне кажется, некая аналогия между двумя этими «ненамеренностями» явно прослеживается» (666).

И все-таки: Карл Ясперс тоже тогда еще не покончил свои счеты с Хайдеггером. Это подтверждают личные заметки Ясперса, которые через три года, когда Ясперс умер, лежали на его письменном столе. Правда, после краткого периода возобновления отношений в 1949-1950 годах Ясперс уже не думал ни о постоянной переписке с Хайдеггером, ни о личной встрече.

Последний период их интенсивного общения закончился тем, что Ясперс вновь как бы отстранился – после получения письма Хайдеггера от 7 марта 1950 года. Это произошло вскоре после первого приезда Ханны в Германию. Именно Ханна посоветовала Хайдеггеру поговорить с Ясперсом начистоту, и Хайдеггер ему написал: «Я не приезжал в Ваш дом с 1933 года не потому, что там жила еврейская женщина, а потому, что мне просто было стыдно» (Переписка, 271). Ясперс в коротком ответном письме поблагодарил за «откровенное объяснение» (Переписка, 272), но затем молчал два года. А потом все-таки ответил – 24 июля 1952 года; и при чтении этого документа нельзя не почувствовать, как сильно насторожил его профетический тон, в котором было выдержано последнее письмо Хайдеггера. Хайдеггер писал, что «дело зла не завершилось» и что «в этой бесприютности… скрывается преддверие Рождества, чьи самые далекие знаки мы, вероятно, все же можем ощутить в легком дуновении и должны воспринять, чтобы сохранить их для будущего» (8.4.1950, Переписка, 277-278). Ясперс ответил: «…не является ли… философия, прозревающая и поэтизирующая в таких фразах Вашего письма, рождающая видения ужасного, опять-таки подготовкой победы тоталитарного – в силу того, что отрывается от действительности?» По поводу упомянутого Хайдеггером «Рождества» Ясперс заметил: «Это – насколько я понимаю – чистое мечтание в ряду многих, которые… обманывали нас на протяжении этого полувека» (24.7.1952, Переписка, 287).

После этого письма Ясперс и Хайдеггер обменивались только более или менее короткими поздравительными посланиями ко дням рождения. В 1956 году Ясперс прочитал в статье «К вопросу о бытии», написанной Хайдеггером в связи с юбилеем Эрнста Юнгера, такие слова: «Тому, кто сегодня полагает, что видит метафизический вопрос во всей целостности его характера и истории гораздо отчетливее, [чем это делалось раньше], и соответствующим образом себя ведет, надлежало бы, раз уж он с таким чувством собственного превосходства и так охотно двигается в светлых пространствах, однажды задуматься о том, откуда он позаимствовал этот свет, позволяющий ему ясно видеть» (W, 410). Ясперс по поводу этих строк отметил в своих личных записках: «Судя по выбранным речевым оборотам, не остается, к сожалению, никаких сомнений в том, что он имеет в виду меня… Здесь начинается та мерзость, с которой я более не желаю иметь ничего общего». В том же году, когда Ханна Арендт приехала в Германию, Ясперс втянул ее в «своего рода всестороннее обсуждение» Хайдеггера. Ясперс, сообщает она Генриху Блюхеру, предъявил ей «чуть ли не ультиматум». Он потребовал от нее полного прекращения отношений с Хайдеггером. «Я пришла в ярость и заявила, что не позволю ставить мне ультиматумы».

Хайдеггер не оставил никаких «заметок о Ясперсе». В отношениях между обоими стороной, к которой стремятся, был Хайдеггер. Ясперс ощущал философскую харизму Хайдеггера, вновь и вновь подпадал под его чары. Хайдеггер же никакой подобной зависимости от Ясперса не испытывал. И все-таки именно Хайдеггер в начале двадцатых годов первым заговорил об их «боевом содружестве», имея в виду бунт против «профессорской» философии во имя экзистенции. И он же впервые упомянул о связывавшей их дружбе, даже больше того – взаимной любви: «С 23 сентября живу с Вами, уповая, что Вы мой друг. Таково доверие, на котором зиждется все в любви» (17.4.1924, Переписка, 95). Они оба дорожили этой дружбой – и тем не менее ни один из них не интересовался всерьез работами другого. Единственной книгой Ясперса, которую Хайдеггер основательно проработал, чтобы написать на нее рецензию, была «Психология мировоззрений»[403]. Но Ясперс едва ли как-то отреагировал на эту рецензию. Для него беседы с Хайдеггером имели большее значение, чем хайдеггеровские работы. Часто, читая эти работы, он делал на полях пометку: «Я его не понимаю». Однажды, уже в пятидесятые годы, Ясперс записал для себя одно высказывание Левита, с которым, видимо, был согласен: «На самом деле никто не рискнет утверждать, будто разумом понял, что представляет из себя бытие, эта тайна, о которой говорит Хайдеггер».

В самом значительном своем произведении, «Философии» (1932), Ясперс, подобно Хайдеггеру, определил важнейшую задачу философии как «поиск бытия». Но, может быть, Ясперс искал иное бытие; или, точнее: искал его по-иному. Бытие для Ясперса – это «объемлющее», которое постигается только в движении свободы, в трансцендировании. «Объемлющее» не может быть непосредственно схвачено философской мыслью.

В одной заметке, датированной 1956 годом, Ясперс противопоставляет свою и хайдеггеровскую позиции. Это как бы краткое резюме диалога между двумя философами, длившегося всю жизнь: «X.: Сама мысль есть бытие – разговоры вокруг него и указания, так к нему и не приводящие. Я.: Мысль имеет экзистенциальную значимость – что подтверждается во внутренней деятельности размышляющего (подготавливающей что-то, дающей выражение чему-то) и реализуется в его жизненной практике, – в философской же работе ничего подобного происходить не может». Хайдеггер тоже заметил это различие в позициях – и сформулировал его суть в своих лекциях о Ницше, прочитанных в зимний семестр 1936/37 года (правда, соответствующие пассажи он не включил в книжное издание этих лекций, появившееся при жизни Ясперса). По Хайдеггеру, для Ясперса философия в принципе есть лишь «иллюзия, используемая в целях нравственного просветления человеческой личности». Ясперс, считает Хайдеггер, более «не воспринимает всерьез» философское знание как таковое. Философия становится для него «морализирующей психологией человеческой экзистенции» (GA 43, 26).

По предположению Ясперса, свойственная Хайдеггеру переоценка значимости мышления связана с тем, что Хайдеггер – несмотря на свою полемику с наукой – в действительности еще не отказался от идеи «научной философии». Это видно из того, что он слишком заботится о точности понятий, о стройности и соразмерности архитектурного построения – чисто умозрительного и искусственного – своей концепции. Ясперс воспринимал «Бытие и время» именно как такую «сконструированную» концепцию. Правда, в поздних работах Хайдеггера Ясперс отметил радикальный разрыв с научностью, но зато он увидел в них другую крайность – абсолютизацию языка. Язык начинает заботиться только о себе самом[404] и становится цирковым трюкачеством – или пытается выдавать себя за откровение бытия, тем самым превращаясь в магию. Ясперс всегда скептически относился к хайдеггеровской философии языка. Он не рассматривал язык как «дом бытия»[405], потому что считал, что бытие, это «объемлющее», вообще не может поместиться ни в каком «доме», даже таком просторном, как язык. В письме Хайдеггеру Ясперс писал: «Ведь в сообщении язык можно привести к снятию в самой действительности – за счет действия, присутствия, любви» (6.08.1949, Переписка, 251).

Ясперс, который был убежден, что философия достигла своей цели, если стала внутренней активностью экзистенции, явственно разглядел у Хайдеггера волю к философии как к «произведению». Каждое «произведение» подчеркнуто отграничивает себя от остальной жизни. Ясперс сознавал, что его собственная философия не замкнута рамками «произведения» – и именно это ее качество казалось ему полезным для философской мысли. В этой связи он в своих заметках высказался по поводу хайдеггеровского философствования так: «С самого начала это было специфически философское произведение, надежно хранившее его [Хайдеггера] языковой акт и его тему, отграниченное – как нечто особое – от остальной жизни и как бы вынутое из нее… Мой же способ в определенном смысле характеризуется отсутствием такой отграниченности… Этот способ мышления не признает никакого разделения между повседневным мышлением и философствованием, между докладом, читаемым с университетской кафедры, и обычным разговором».

И тем не менее, несмотря на свою критику Хайдеггера и свое размежевание с ним, Карл Ясперс всегда признавал, что в нашем «бедном философской мыслью мире» Хайдеггер является «уникальной фигурой».

В своей последней заметке о Хайдеггере Ясперс, тогда уже седой старик, писал: «На широком скалистом плоскогорье высоко в горах издавна встречались философы одного времени. Оттуда открывается вид на заснеженные вершины гор, а ниже видны долины, где живут люди; горизонт простирается до самого неба. Солнце и звезды там ярче, чем в других местах. Воздух так чист, что не содержит в себе никакой примеси, так прохладен, что в нем не может сгуститься никакая дымка, так прозрачен, что мысли в ее парении открываются необозримые дали. Попасть туда нетрудно. Наверх ведет множество тропок, и надо только решиться время от времени оставлять свое жилище, чтобы там, наверху, узнавать подлинное. Там философы вступают между собой в удивительную, беспощадную борьбу. Они захвачены силами, которые борются друг с другом посредством человеческих мыслей… Ныне на такой высоте уже, кажется, никого не встретишь. Мне показалось, что я, постоянно размышляя и тщетно пытаясь отыскать людей, которые сочли бы мои размышления важными, встретил там одного, всего одного. Но он оказался моим учтивым врагом. Ибо силы, которым служили мы, были непримиримы. Вскоре мы уже не могли говорить друг с другом. Радость превратилась в безутешную боль, как если бы была упущена возможность, бывшая где-то рядом. Так случилось у меня с Хайдеггером»[406].

 







Сейчас читают про: