Марина составляет жизнеописание Курилова

 

 

Каждое утро менялся пейзаж за окном; так капризный художник чернит и перемазывает свое творенье. Однажды, еще не подымаясь с постели, Курилов увидел снеговую оторочку на оконном переплете. Потолок светился ровной сизой белизной. Мокрая свежесть стояла в квартире: с вечера форточка оставалась открытой. Стылая река не шевелилась в берегах. Кремль нарядился в рваные горностаевые лохмотья. Из-за снега глуше стали гомон трамваев и зимний скрежет ворон. У двери позвонили. По пути сняв чайник с плиты, Алексей Никитич пошел отомкнуть запор. На пороге, иззябшая, стояла Сабельникова.

— Сегодня двадцать четвертое, — напомнила она, губами стаскивая рваные вязаные перчатки. — Можно

129

мне в калошах, не раздеваясь? На этот раз мы быстро покончим..,

— Зачем же Вам спешить... снимайте вашу резину! — Он перехватил чайник в другую руку; струйка пара из-под крышки обжигала пальцы.

Снять калоши оказалось затруднительно. Он понял это с запозданьем. У Марины вконец разваливались туфли, и до приобретения новых она ходила в них, не снимая калош. Дома, видимо, она снимала их вместе с туфлями, чтоб не оторвать подошву вовсе.

— Они у меня... пришепетывают, — объяснила она, морща лицо застенчивой улыбкой и поднимая с полу опухлый свой портфель.

— Входите, садитесь, двигайтесь... Чай пили сегодня?

Нет, она не успела; у них раскопали улицу под метро, и с утра трамвай не ходил. Кроме того, ей сообщили из управления, что сегодня Курилов не будет на работе, и она поторопилась застать его дома. Алексей Никитич вспомнил, что собирался потратить этот день на докладную записку в ЦК, но... Велик был этот день!

— Вам погуще? Хозяйка из меня вышла бы плохая. Постойте, у меня варенье было. — Он пошел к шкафчику, но оказалось, что варенье съели друзья; оставались только громадные конфеты в пакетике, похожие на чертовы пальцы в бумажках. Они лежали здесь еще со времен Катеринки. — Вот вместо варенья. Наверно, любите конфеты? — и шутливо погрозил пальцем.

Она подумала, вспыхнула и, не теряя времени, сунулась в портфель за блокнотом. Надо было пользоваться хорошим настроением Алексея Никитича. Начальники бывают рассеянны и в таком виде непостоянны, как женщины.

— Нет, уж лучше займемся биографией.— Впрочем, она развернула одну и сунула в рот. — Вот я и готова!

Он рассмеялся; с этой конфетой, не умещавшейся во рту, как она похожа на провинившуюся школьницу!

— Отлично, тогда записывайте! — начал он, грея пальцы о стакан. — Есть такой город Пороженск. Так установилось: слава города измеряется количеством людских костей, положенных в его основанье, Так вот:

это сильно исторический город. Но главная слава этой дыры в ее знаменитой русской юфти. Вы, конечно, не знаете, что такое юфть!

— Нет... И мне конфета очень трудная попалась.

— Да вы раскусите ее пополам!

— Она не раскусывается.

Он не внял ее замечанью.

— Юфть... записывайте!., представляет собой шкуру годовалого быка, выделанную на чистом дегте. Когда-то там находилась уйма мелких кожевенных заводов, но потом все заглохло. Теперь это просто захудалый угол, весь в сирени и яблонях. Кстати, яблоки там с грецкий орех величиной, рот от них наизнанку выворачивает, но их только в чай и кладут, вместо лимона. Вкусно! — И он так звучно прищелкнул языком, что Марина ощутила терпкую кислинку на деснах. — От прежней славы осталось только разное кустарное производство да еще кружевницы. Слыхали что-нибудь, женщина, про пороженские кружева?

Марина замялась; в точности она не имела представления, где находится этот город, но самое имя его почему-то пахло кожей и дополнительно вызывало воспоминание о немереных лесных пространствах, о близости чувашской земли, о знаменитом кулацком восстании. Что касается кружев, она по недостатку средств не употребляла никаких. Поэтому она сказала торопливо:

— Пороженские?.. как же, как же!

Он начал тоном душеспасительных сказаний:

— Итак, я родился пятьдесят лет назад от честных и благочестивых родителей. Отец работал отдельщиком на кожевенном заводе. Интересного в его грубой жизни мало. Он главным образом трудился, и я никогда не любил его за суровость. Он и разогнал детей. Клавдия убежала из дому пятнадцати лет, сестра Ефросинья, буйная, сорвиголова, вышла замуж за крупного промышленника, а я ушел в Питер, на завод. Вообще мне с родней не повезло. Дядя по матери был торговец, имел на базаре ларек с щепным товаром. Он умер, когда я был еще мальчишкой, но я любил его товар и, наверно, через товар его самого. Дуги, сани с крашеными передками, расписные ушаты, долбленые ковши — и все это в анилиновых бальзаминах, в конях, в заячьих лапках. На каждой вещи — весь обиход мужицкого мечтания!.. В праздник шатается, бывало, пьяный, по городу, отыскивает плачущих детей и оделяет мятными, в орешек, пряниками. «Не обижайте детей!» — это было его любимое присловье. Чудак был в своем роде и помер от вина. — Он придвинул хлеб и масло. — Вы кушайте, Марина. Биография — дело трудоемкое. Я не очень тороплюсь... И почему вы не записываете?

Странно, как он не понимал ее смущенья! Ее с треском выгнали бы отовсюду, если бы записала буквально, как он ей продиктовал. Ей требовалось нечто героическое, конкретный подвиг, побег, эпизод самопожертвования. Подобно всему своему поколению, она романтизировала прошлое, и чем больше становилась разница между старым миром и новым, тем все менее походили на людей вчерашние хозяева России. Вот о них бы!.. Марина испытывала неловкость и розовела. На листке чернела единственная строчка. Явно, Курилову было скучно перебирать для нее одной пыльные вороха воспоминаний. Ей с самого начала плохо верилось в успех предприятия. Конечно, Курилов давно разглядел ее беспомощность, оторвавшуюся подошву, такой смешной портфель и зимнюю курточку с воротником из кролика, крашенного под леопарда. Нет, он не уважал ее. Она огляделась, ища гитару; вспомнилось, как резонировал в ней голос. Нет, не было гитары; должно быть, спрятал, чтобы не подсказывала о том глупом летнем вечере. Кстати, конфета прочно налипла на зубы. Она не таяла, а все набухала, заполняя весь рот. Одеревенелым языком Марина спросила:

— Все это недостаточно для биографии. Вот про дядю, например... может быть, его при царизме арестовывали? — И слабая надежда прозвучала в ее голосе,

— Нет, не припомню. Да ведь он и не скандалил! Дети его любили, толпами ходили за ним. Впрочем, я понимаю, что вам нужно. Но, к сожалению, ничего такого не было. Человек я вполне человеческий. Каждый в равных условиях сделает вдвое. Пейте ваш чай. пока не превратился в мороженое. Что, вам не нравятся конфеты? — Он надкусил одну для пробы, оторвал с зубов и ожесточенно сунул в пепельницу.—Н-да, этим несгораемые шкафы взламывать...

Осмелев, она подалась в его сторону:

— Мне говорили, например, что вы находились в ижевской осаде во время восстанья...

Он ответил сухо:

— Да, это было... и что же?

— Вот если бы вы остановились на этом подробнее!..

Алексей Никитич зажег трубку, и вместе с хорошей затяжкой пришло воспоминание. Оно было неприятно Курилову, и вдобавок сами участники порою не в состоянии были указать расстановку сил и с точностью разобраться в последовательности событий описываемого времени.

Это была пора стихийного формирования фронтов, и то, что называлось тогда — летом восемнадцатого года — Восточным фронтом, представляло собою обширный перегретый котел, в котором то и дело вспухали пузыри восстаний. Контрреволюция наступала отовсюду, и вся стратегия революции заключалась в попытках задержать смыкание смертного кольца. Было бы трудно искать четкой военной логики в летних операциях того года, когда паника была таким же действенным фактором, как и героизм, когда объяснения могучим передвижениям вооруженных масс следовало искать не в совершенстве их технических средств или в искусстве полководцев, не в трусости или отваге, а прежде всего в глубокой идейности одних и опустошенности других.

Пока же удавка затягивалась все туже. Территория республики приближалась по размерам к владениям Калиты. Вторая армия Советов, образованная из разрозненных партизанских и красногвардейских частей, отступала на Казань. Недобитое белыми добивали голод и сыпняк. Положение считалось катастрофическим. На Ижевском и Воткинском заводах в открытую зрело восстание. Задолго до взрыва сюда стало собираться белое офицерство, объединившееся под именем Союза фронтовиков. В эти тревожные июньские дни Курилов был послан туда из Сарапула формировать рабочие дружины для фронта.

Главный удар был нанесен белыми со стороны Симбирска. Шестого августа, с помощью подпольной организации и двухтысячной офицерской бригады Каппеля, была взята Казань. Двумя днями позже, когда основное ядро ижевских коммунистов было перекинуто под Казань, произошел известный ижевский мятеж. Его техника была обычная для того времени. Мятежники ринулись на оружейные магазины и, захватив власть, принялись за расправу. В их первый улов Курилов не попал; его отыскали месяцем позже, когда подполье окончательно провалилось. Ночью его привели в темную, душную камеру, где вперемежку валялись комиссары, рабочие, председатели деревенской бедноты и прочие так называемые враги народа. Курилов стал здесь тринадцатым... Этот невеселый эпизод звучал в его передаче сухо, отрывочно, без всякой краски. Возможно, Алексей Никитич вспоминал его вовсе не для Марины. Он рассказывал его так, точно гляделся в осколок окровавленного зеркальца и угадывал позади себя, живого, груды зарубленных, исколотых, посеченных своих товарищей, ощупывал себя, уже не прежнего, и не желал мириться с тем, что видел.

—...горько признаться, Марина: я забываю даты, лица многих из тех, кто сидел вместе со мною. Улетучиваются из памяти даже замечательные адреса, по которым ходилось в юности (эх, жаль, вас не было на днях, когда у меня собирались друзья!), но это арестное помещение на Седьмой улице в Ижевске и темные лица палачей, Яковлева и Ошкурова, я вижу сейчас отчетливее, чем ваше, Марина. В особенности этот последний — изобретательный мужчина в яловочных, с ремешками, сапогах и в какой-то полуказачьей форме — памятен мне. Его считали пьяницей, а он кокаинист был; то и дело отворачивался — попудрить душу. И потом он очень обожал просунуть дуло в волчок двери и палить по арестованным — «на счастье»... или согнать всех нас, тринадцать человек, на нары, крикнуть — чтоб подняли руки, и лупить взажмурку, по ком попадет. Любопытен был также его инструмент — длинная ременная, с цинковой проволокой плеть, а на самом конце — кусок свинца со спичечный коробок; словом, через плечо, вперехват, она доставала до поясницы. По рассказам товарищей, имел он также склонность сажать людей на шомпол и делал это, надо отдать справедливость, с детским увлечением. Меня он знал хорошо, любил зайти, поговорить. «Ну, здорово, Алеша. Ты мне грозился трибуналом, а бог-то нас и рассудил! — и плеточкой малость позмеит. — Ну, как характеризуешь положение?» Я облизнусь, скажу только, что настроеньице мое плохое, и зубы, бывало, заноют от некоторых несказанных слов. «Пули в лоб хочешь?» — «Рано, — отвечаю. — Сперва тебя надо повесить, стервеца!» Он только глазами блеснет, точно с порции кокаина. «Я тебя понимаю, но не жди ничего, Алеша. Твои бегут, как — черти. Мы списались с чехами а теперь, с помощью божьей матери, станем совместно лупить большевиков!» Товарищи слушают, бывало,— кто кряхтит от злости, а один даже мякоть в ладошке до крови изгрыз, чтоб не закричать... Под конец скучно нам стало от такой жизни, а у многих уж и тело под рубахой подгнивать начало от побоев. Трудно бывало слушать ночные расправы, когда в обход камер пойдут палачи... Обратите внимание, бывает особый звук, передать только не сумею, когда штык входит в живого человека!., потом петлю на ногу и сволакивают в одну камеру. Решились мы вырваться. Двери были не на замках, а просто приперты досками снаружи. Списались по камерам ломать двери, и кто первый вырвется, тот выпустит и остальных. Кстати, собрали пыль, золу с печного душника, соли накопили с четверть фунта — засыпать глаза первому, кто войдет. Двое стали по бокам с поленьями, а третий на корточки присел, чтоб броситься под ноги. И, так случилось, первым вошел Ошкуров... и мы его уронили... и стали рубить его же шашкой... и все не могли докончить. И выскочили и телом рвали проволочные заграждения, и бежали, половину растеряв под пулеметным огнем у пруда...

Тут-то и подумать бы о неизбежном, но не думалось, как будто тысячелетье оставалось в запасе! Он и сам удивлялся теперь, откуда взялась такая гимнастическая легкость у избитого, истощенного солдата. Непонятная сила поднимала его вверх; и случись бездонная яма в земле, он прыгнул бы в нее без раздумья, веруя, как в бога, в свою удачу.

— А ловок я был бегать тогда. Теперь уж не ускользнул бы...

Марина работала. Прыгающие строки неслись, сплетаясь друг с дружкой. Карандаш рвал и комкал плохую бумагу, пока не сломалось его графитное жало. Она растерянно взглянула на Курилова, как будто теперь-то и должно было последовать описание самого заключительного подвига, но опять — ничего не было, кроме искромсанного куска жизни. Отвернувшись, Алексей Никитич глядел в окно. Трубка потухла; напрасными затяжками он пытался раздуть последнюю искру. Сейчас он казался старше своих лет. Мысленно, лист за листом, он просматривал дальнейшие события биографии, недоступные детским глазам Марины. Отблеск первого снега, отразясь от потолка, контурно очертил его расплывчатой линией. Пользуясь передышкой, Марина втащила на колени портфель и шарила там — не то нож, не то другую такую же синюю палочку с графитом.

— Вас... — прищурясь, спросила она, — вас тоже избивал этот подлый человек?

— Таких вопросов не задают, Марина... и вообще зря вы это записываете.

— Но ведь это и есть жизнь! — его же словами возразила она.

— Это будни всякой борьбы... Знаете, я лучше поищу для вас готовую биографию. У меня валялась где-то копия.

Марина не настаивала на продолжении, потому что не чувствовала в себе уменья написать куриловскую жизнь во всей сложности обстоятельств. Больше того, она узнала, что человеческие биографии совсем не похожи на те, что впоследствии становятся известны людям.

— Я ужасно уважаю вас, Курилов, — тихо сказала она.

Он с удивленьем обернулся, она смутилась и прикрыла ладонью нижнюю часть лица.

— Зачем вы прячете свою улыбку? У вас прекрасные зубы... — Он также мог бы похвалить ее кожу, такую свежую, чистую и как бы подтянутую на висках, даже ее большие, не очень женственные руки, даже ее обильные веснушки, даже то, как она смеется, кончик, розового языка показывая в зубах. — Кстати, вы очень поправились в Пензе!

— Перед Пензой я целых две недели провела в Борщне.

— Что ж, хорошо там?

— Это большая усадьба, и парк при ней. — И все искала карандаш при этом. — Река... я целые дни проводила в воде. Я ведь как рыба плаваю! (Куда же он все-таки завалился?) — Она взяла свой портфель и, запустив руки, на ощупь искала там. Было бы гораздо проще выложить начинку этой сумки на стол и разобраться, но, значит, не решалась обнаружить свои богатства. — Между прочим, там в лесной сторожке до сих пор живет старуха, родственница бывших хозяев именья. Ее всем приезжим показывают, как в музее. И верно, когда смотришь на нее, начинаешь понимать, зачем существует смерть. Она еще Александра Второго помнит... (Ведь вот был карандаш-то и пропал!)

Зайдя сзади, Алексей Никитич глядел в пушистую розовую ложбинку ее затылка. Со времени ее последнего посещенья стыдные сны о ней тревожили его, как молодого. И точно давил ее этот взгляд, Марина краснела и горбилась все больше. Видимо, ей хотелось прикрыть собою портфель. Курилов заглянул сбоку. Сверху лежали большой ломоть хлеба и бородавчатое яблоко. В глубине он разглядел также книгу, зеркальце, оббитое с одного угла, и какие-то лоскутки. Перечисленным не ограничивалось содержание этого огромного нищенского кошеля. Наверно, он взорвался бы, не будь он пронизан стальным стержнем и прошит черной смоленой дратвой. Вдруг что-то живое пискнуло там; Марина судорожно сжала портфель в коленях, и тотчас же снова стрельнуло оттуда смешным металлическим писком.

— Что это у вас?

Все гибло, и поздно было оправдываться.

— Это музыка, — сказала она, и ее сразу стало как будто вдвое меньше.

— Какая музыка? Ну-ка, покажите...

— Это детская.

— Все равно.., да я не сломаю, дайте!

На самом дне лежала детская гармошка. Марина потянула ее оттуда за ушко, и она запела расстроенным, обиженным аккордом. Яблоко вывалилось и покатилось при этом. Игрушка представляла собою кособокий ящичек с мехами из цветного проклеенного коленкора. Жестяные ладки сидели на гвоздиках, и самая вещь более пахла клеем, чем звучала. Алексей Никитич отряхнул с нее хлебные крошки и оглядел с серьезностью, происходившей от неожиданности. Заранее он испытал дружеское сочувствие будущему владельцу этой игрушки.

— Вот видите, как неудачно все складывается у нас... — кусая губы, вновь вся краснея, сказала Марина. — Ладно уж, давайте сюда! А за эпизод спасибо...— Она рассчитывала найти дополнительные материалы о Курилове в каком-нибудь революционном архиве.

Курилов не слышал, он был занят.

— Постойте, не играет у меня ваша музыка.

—- Так ведь она игрушечная. И здесь дырочка, в мехах. Вы зажмите ее одним пальцем и тяните...

Марина не смогла бы объяснить, как это случилось. Она проходила мимо витрины детского магазина, когда, случайный и торопливый, упал туда луч солнца. И столько ярких красок стало вдруг за пыльным стеклом, что она соблазнилась истратить половину своих денег... О, она купила бы все, что там лежало и цвело!

Курилов был все еще занят. С сосредоточенным видом он взял флакон чего-то желтого и тянучего, вырезал полоску из лоскута и заклеил отверстие.

— У вас... ребенок! — Тут гармошка заиграла, и это походило на торжественный марш в честь третьего лица, приносившего человечность в их отношения.

— Да... мальчик.

— Вы из-за него упрямились ехать в Пензу? — Од вспомнил царапину на ее носу и смешной жест, которым она прикрывала его.

— Да, с ребенком трудно устраиваться в командировках. На тетку оставить нельзя, она припадочная: у нее печень. Комнату мне отвели сырую, мой Зямка заболел... Ну-ка, давайте сюда, еще сломаете! — И запихнула игрушку на старое место, под хлеб.

Алексей Никитич смотрел на нее почтительно и недоверчиво. Совсем другая женщина сидела перед ним, и не было между обеими почти никакого сходства. Этой были уже безразличны расположение или враждебность Курилова.

— Надо было сказать, что у вас есть ребенок! Я мог

послать другую вместо вас.

— О, что вы! — с холодком усмехнулась она.— Это

моя вина, что у меня ребенок. Дорога не обязана платиться за это...

— Неправильно, Марина. Мы не механизмы, мы

строим наше общество для людей...

— Я знаю... и даже другим объясняю это! — и поднялась, чтоб уходить. — Спасибо за чай. Биографию передайте Фешкину, ладно?

Уже не стыдясь своих туфель, она уходила, строгая, спокойная, прямая. Алексей Никитич догнал ее в прихожей.

— Вы как будто сердитесь на меня, Марина? Вы просто устали, и вам надо отдохнуть. — Ему очень хотелось немедленно изобрести что-нибудь приятное для нее.— Если вы не спешите, давайте проедемся за город. Первый снег... в детстве вы не играли в снежки?

Она стояла, как большой растерявшийся ребенок: соблазн прогулки почти равнялся необъяснимой Марининой обиде, — нет, он был больше ее! В последний раз она ехала на машине месяца три назад, когда на грузовике перевозили книги и проекционный аппарат для ее пропагандистского кабинета.

— И много лет вашему сыну?

Она сказала, гордая (Курилову показалось, что она стала умнее и наряднее при этом):

— Послезавтра пойдет седьмой. Он очень занятный и самостоятельный гражданин. — Она усмехнулась и прибавила глухим голосом, как говорят во сне: — Сперва в парашютисты собирался, а потом передумал н назначил себя в вагоновожатые...

— Вот и отлично. Я завезу вас домой и познакомлюсь с вашим Зямкой. Признаться, обожаю вагоновожатых! — И сам подумал, что давно не разговаривал с детьми, а это нехорошо. — Итак, едем?

— Только ненадолго... — согласилась она, и вот уже была прощена незримая обида.

— Ну и прекрасно. Спускайтесь, я буду через минуту. — Ему необходимо было захватить похвисневские книги; оказия забросить владельцу его багаж могла долго не повториться.

...Марину он догнал только на пятом марше. Веселое настроение вернулось к обоим. Лестничный пролет наполнился смехом Марины и гулким куриловским баском. Внезапно Алексей Никитич остановился у чужой двери и, расщепив спичку, всунул ее в узкую щелку между штукатуркой и кнопкой звонка.

—...Зачем это, Алексей Никитич?

— Тут один тип живет, ужасно обидчивый. Теперь будет звонить неделю, пока не догадается! Бегите...

Схватившись за руки, они помчались вниз, как напроказившие ребята. На последней площадке они чуть не сшибли высокую старуху в таком же кожаном пальто, как у Курилова. Она удивленно посторонилась и. повернув голову, глядела им вслед. Алексей Ники-7ич невольно выпустил Маринину руку. Встреча была неприятна ему.

— Вот, хочу проветриться: первый снег! — смущенно выговорил он и неожиданно сделал какой-то мальчишеский жест.— Я все собирался звонить тебе... Ты не ко

Вопрос был праздный. Курилов жил на последнем, на двенадцатом: Клавдия воспользовалась бы лифтом. Внимательно и печально старуха осмотрела куриловскую спутницу, и под этим взглядом гасли непотухшие искринки смеха на Марининых губах. Потом тою же спокойной, непреклонной, не по возрасту легкой походкой она стала подыматься вверх. Марина смятенно догадалась, что это и была знаменитая сестра Курилова.

 

 


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: