Влияние новой институциональной среды на инновационные процессы

 

Несмотря на проблемы с формированием институтов рыночной экономики, в переходный период все же происходили оп­ределенные позитивные качественные сдвиги, имевшие в том числе, и инновационную составляющую. К этим процессам относится в первую очередь приспособление структуры выпуска к сложившимся условиям рыночного хозяйства, выбраковка неэффективных произ­водств и видов продукции, и расширение выпуска продукции, опи­рающейся на эффективный рыночный спрос[127]. Именно этот фактор позволил российской экономике, несмотря на глубокий экономиче­ский спад 90-х годов, значительно улучшить качественную структуру конечной продукции в ряде отраслей, в первую очередь, в производ­стве потребительских товаров и коммерческих услуг. В некоторой степени здесь сыграли роль и технологические инновации, сводя­щиеся, однако, в большинстве случаев, лишь к применению сборки из импортных комплектующих изделий, к совершенствованию внешнего вида и упаковки продукции. Однако это качественное улучшение сопровождалось технологической деградацией производ­ства в инвестиционном секторе, и в первую очередь – в производстве машин и оборудования.

Рост трансакционных издержек и падение рентабельности в наибольшей мере затронули именно машиностроение[128]. В результате в «обозримой среднесрочной перспективе при условии сохранения современного состояния машиностроения невозможно рассчитывать на отечественное инновационное машиностроение в рамках модер­низации российской экономики»[129].

Таким образом, на инновационные возможности российской экономики неблагоприятным образом повлияло истощение инве­стиционных ресурсов (не только из-за роста трансакционных издер­жек - ниже будут проанализированы и другие институциональные факторы сжатия инвестиционного спроса) и формирование струк­турно-ценовых перекосов. Те отрасли, от которых во многом зависит инновационный потенциал страны – обрабатывающая промышлен­ность, образование, здравоохранение – развивались в предкризис­ный период темпами от 2 до 4% в год, в то время как финансовая деятельность, гостинично-ресторанный бизнес, оптовая и розничная торговля - от 9 до 11% в год[130]. Инвестиции в машиностроение нахо­дились на уровне 2,2-2,3% от общего объема инвестиций в основной капитал, или в 6-7 раз меньше, чем инвестиции в добывающий сек­тор, и в 3-4 меньше, чем в сырьевые производства[131]. Производство транспортных средств и оборудования, электрооборудования, элек­тронно-оптического оборудования, производство в машиностроении в целом в среднем было нерентабельно[132].

Надежды на то, что «невидимая рука рынка» сама создаст необ­ходимые отраслевые пропорции воспроизводства, провалились. Сле­дует целиком согласиться с выводом Г. П. Литвинцевой: «Если при­менительно к технологически неоднородной экономике справедлива гипотеза об отсутствии в ней единой системы равновесных цен, то рыночные институты, осуществляющие координацию действий эко­номических агентов по ценовым сигналам, работать не будут»[133].

Однако сформировались и более глубинные причины торможе­ния инновационной активности, лежащие на стороне сформировав­шейся в годы реформ воспроизводственной модели российской эко­номики.

Своеобразие этой модели состоит в том, что она основана в пер­вую очередь не на количественном наращивании объема вовлекае­мых в производство ресурсов и не на их качественном совершенствовании, а на использовании имеющихся ресурсов при сокращении необходимых затрат на их возобновление. Речь идет о сокращении затрат на воспроизводство рабочей силы, на возмещение основного капитала, на воспроизводство возобновляемых природных ресурсов и на обеспечение прироста разведанных запасов не возобновляемых природных ресурсов. В результате объем применяемых ресурсов (факторов производства) может даже не увеличиваться, а сокра­щаться, но это достигается не за счет интенсификации их использо­вания, а за счет их истощения.

В таких условиях инвестиции для обеспечения технологических инноваций выглядят как излишние затраты. Соответственно, по­скольку нет экономической заинтересованности в инновациях, нет и серьезных стимулов к формированию институтов инновационного развития.

В настоящее время переходные факторы качественного разви­тия экономики России (первичное приспособление структуры вы­пуска к рыночному спросу) подошли к своему исчерпанию. Точно также ставка на истощение ресурсов подвела экономику к опасной грани. Более того, компании, исповедующие такую модель, лишают­ся стратегических перспектив, что уже начинает осознаваться. В ре­зультате единственным источником стабильного экономического развития остаются инновационные факторы.

Таким образом, российская экономика подошла к рубежу, за ко­торым инновационное развитие превращается в критически необхо­димый императив экономического роста, с крайне неприспособлен­ной для этого институциональной структурой. Попытки в этих усло­виях дожидаться эволюционного формирования эффективных ин­ститутов инновационного развития могут привести лишь к оконча­тельной утрате остатков инновационного потенциала и к необрати­мой в среднесрочной перспективе деградации всей российской эко­номики. Сложность ситуации усугубляется не только институцио­нальным вакуумом, препятствующим преодолению структурно-ценовой несбалансированности и структурно-технологических перекосов, но и наличием неэффективных экономических институтов. К сожалению, в той части, в какой российское государство все же про­водило активную политику формирования новых рыночных инсти­тутов, эта политика нередко приводила к антиинновационным эф­фектам.

Избранные методы приватизации государственных предпри­ятий, во-первых, привели к формированию отношения новых собст­венников этих предприятий к полученному капиталу не как к капи­талу, а как к захваченному доходу, и, соответственно, любые инве­стиционные вложения капитала рассматривались только вычет из этого дохода, а не как средство приращения капитала. Во-вторых, в российской экономике сформировался институт инсайдерского кон­троля (который осуществляется, том числе, теми субъектами, кото­рые традиционно рассматриваются как аутсайдеры) и инсайдерской ренты, присваиваемой не только крупными (контролирующими) инсайдерами, но мелкими инсайдерами из управляющей структуры фирмы. Достаточно скудные и еще более оскудевшие за 90-е годы ресурсы инвестиций для обновления основного капитала не были эффективно мобилизованы в том числе и из-за формирования ин­сайдерской ренты, ведущей к непроизводительной растрате доходов предприятий, ухудшению условий как предложения инвестиций, так и спроса на них[134].

Тот факт, что «ошибки, допущенные при реформировании от­ношений собственности, закономерно привели к выбору финансо­вых инструментов, несовместимых с задачей преодоления сырьевой направленности национальной экономики России и ее перевода в режим формирования экономики инноваций»[135], подчеркивает и ака­демик Н. Я. Петраков.

Сформированные в ходе реформ такие институты регулирова­ния национальной экономики, как бюджетная, налоговая и тамо­женная системы, так же приобрели выраженную антиинновацион­ную направленность.

Удельный вес бюджетных расходов на развитие человеческого потенциала резко сократился как по сравнению со временами СССР, налоговая и таможенная системы приобрели крайне запутан­ный характер, что позволяет сделать вывод, что имеет место не про­сто противопоставление фискальных целей целям развития нацио­нальной экономики, а подчинение этих систем целям извлечения чиновниками административной ренты. Оформление налоговых и таможенных документов крайне сложно и запутанно, допускает не­однозначное толкование, причем принятые официальными инстан­циями налоговые и таможенные документы могут быть в любой мо­мент задним числом оспорены и интерпретированы как сознатель­ное нарушение законодательства. Налоговые льготы, предусмотрен­ные для стимулирования инвестиционной и инновационной актив­ности, были – вопреки опыту всех успешно развивающихся стран –ликвидированы в начале нынешнего тысячелетия с принятием ново­го Налогового кодекса, и восстановлены лишь недавно. Еще в 2008 году налоговые льготы на один доллар затрат на НИОКР имели в Рос­сии отрицательное значение, в то время как в развитых странах, а так же в Китае и Индии они составляли от 6 до 39 центров на 1 доллар затрат[136]. Таможенная система применяет классификатор продук­ции, разработанный ООН, однако он однозначно не рекомендован для применения в фискальных целях ввиду невозможности обеспе­чить единообразность его толкования.

Такая институциональная среда стала фактором разрушения существовавших институтов национальной инновационной системы. Как фундаментальные, так и прикладные исследования и подготовка специалистов для них в силу сокращения финансирования значи­тельно деградировали и утратили как существенную часть матери­ального и кадрового потенциала, так и возможность их воспроизвод­ства.

В целом затраты на одного исследователя в России в 2006 году составили 37,1 тыс. долл. США, в Швейцарии – 294,5 тыс., в Австрии – 238,1 тыс., в США – 233,8 тыс., в Швеции – 212,0 тыс., по странам ОЭСР в целом – 197,6 тыс. долл. США[137]. Таким образом, разрыв в по­душевых величинах финансирования науки в России по сравнению с развитыми странами примерно пятикратный (а максимальный – восьмикратный). Что же касается финансирования вузовской науки, то тут контраст гораздо более разительный. Расходы на научные ис­следования в секторе высшего образования России в расчете на од­ного студента в 2006 г. равны 0,3 тыс. долл. США, а аналогичные рас­ходы в 2004 г. составили на одного обучающегося в США 2,6 тыс. долл., в Великобритании – 2,7, в Германии – 4,5, во Франции – 3,3 тыс. долл. США[138]. Таким образом, здесь мы наблюдаем восьми - пят­надцатикратный разрыв.

По данным ГУ-ВШЭ в 2006 году расходы на одного российского студента составили 2,8 тыс. долл. США, в то время как в США – 19,8 тыс., в Великобритании – 8,8 тыс., В Германии – 7,7 тыс., во Франции – 7,4 тыс. долл. Однако значительно более показательной величиной

являются не расходы в абсолютном выражении, а доля ВВП страны, направляемая на финансирование профессионального образования. Ведь именно этот показатель свидетельствует о приоритетах нацио­нальной политики. Оказывается, что эта доля в России вдвое ниже, чем в США, и в 3-4 раза ниже, чем в странах Западной Европы[139].

Таким образом, инвестиции в «экономику знаний» не только не стали в России национальным приоритетом, но их уровень говорит и о том, что намерение провести модернизацию и приблизиться к эко­номическому уровню развитых стран еще не превратилось в реаль­ную политику. О сохранении сформировавшегося в 90-е годы про­шлого века пренебрежения развитием системы профессионального образования свидетельствует так же устойчивое удержание заработ­ной платы даже наиболее квалифицированной части работников высшего образования на уровне ниже средней заработной платы в народном хозяйстве[140].

В настоящее время воспроизводство как университетской, так и академической науки находится под угрозой. По данным Минобрнауки, не более 10% выпускников аспирантуры остаются в дальней­шем в науке[141]. Главными препятствиями являются низкая заработная плата, недостаточная материальная база для научных исследований, отсутствие интересных научных задач, ограниченные возможности научной карьеры. Это приводит к тому, что даже те молодые иссле­дователи, которые остаются в сфере науки, довольно быстро поки­дают ее[142].

Увеличение финансовой поддержки государственной системы НИОКР приобретает критически важное значение, поскольку Россия уже подошла к грани, за которой начнется необратимый распад на­копленного в СССР научно-технического потенциала. Так, за послед­ние десять лет численность научного персонала сократилась в более чем 2 раза и сейчас составляет около 800 тыс. человек. При этом не­обходимо помнить, что доля научных работников, имеющих возраст от 50 до 70 лет, составляет более 50,2%, тогда как в конце 80-х годов она не превышала 27%. В настоящее время в США эта доля составля­ет менее 20%[143]. Дальнейшее развитие этой тенденции грозит исчез­новением целых научных школ и направлений.

Низким является социальный престиж труда в сфере науки и об­разования, что в значительной мере обусловлено уровнем оплаты труда, но в немалой степени также низким престижем труда вообще, который рассматривается в фактически сложившихся идеологиче­ских приоритетах как нечто второсортное по сравнению с бизнесом. Ранее существовавший особый престиж творческого труда совер­шенно утерян, ибо сравнительный престиж различных видов труда стал измеряться только его денежной стороной. Это находится в про­тиворечии с мировыми тенденциями эволюции ценностных ориен­тации, где значимость ценности творческой деятельности и возмож­ностей самореализации человека в труде, напротив, возрастает по сравнению со значимостью мотивов материального вознаграждения – по крайней мере, в быстро растущем слое специалистов и профес­сионалов. «...Специалисты подобного уровня – отмечает В. Л. Ино­земцев, – стремятся не только к большим доходам, но и к собствен­ному развитию, и, следовательно, в образуемой ими новой социаль­ной группе формируется мотивационная система, существенно от­личающаяся от той, в центре которой стояла жажда наживы»[144].

Существующие же отношения на рынке труда, напротив, не ориентированы на повышение качества человеческого потенциала, поскольку сложившиеся институты рыночной экономики задают не­обходимость в совсем иных качествах рабочей силы. Широкое рас­пространение, особенно при найме квалифицированного персонала, сохраняет найм по протекции в противоположность найму по про­фессионально-деловым качествам. Проведенные А. Б. Руновым ис­следования показывают, что найм по протекции наиболее характе­рен для новых фирм развивающегося частного сектора. Успех этого сектора был обусловлен не более высоким качеством человеческого капитала, а методами, обусловившими ставку на лояльность руково­дству, беспрекословное подчинение, верность фирме[145].

Характерной особенностью эволюции институтов инновацион­ного развития, сложившейся в результате рыночных преобразова­ний, стала стремительная деградация внутрифирменных организа­ций НИОКР. В ходе приватизации государственного сектора четыре пятых научно-исследовательских организаций, относящихся к сег­менту внутрифирменной науки, просто ликвидированы.

Внутрифирменными научными организациями в развитых странах выполняется значительная часть научно-исследовательских работ. В Японии эта доля составляет 71%, в странах ЕС – 2/3, в США – 3/4. В СССР в 1990 году эта доля составляла 62%, что было близко к параметрам западных стран. Однако в результате принятой концеп­ции приватизации внутрифирменная наука в России была практиче­ски уничтожена, и в 2003 году ее доля в общем объеме затрат на НИОКР составляла всего 6%[146].

Надежда на то, что внутрипроизводственные организации НИ­ОКР будут замещены соответствующими негосударственными ин­ститутами, не оправдалась. В настоящее время негосударственные институты в сфере инноваций представлены в основном малыми ин­новационными предприятиями и внутрифирменными научно-исследовательскими организациями. Ситуация в этой области край­не нерадостная. Если государственные институты в сфере НИОКР, понеся довольно существенный урон, все же сохранились и выпол­няют определенный объем научно-исследовательских работ, то их необходимое дополнение в виде частного инновационного бизнеса и внутрифирменных научно-исследовательских подразделений оказы­вается совершенно недостаточно развитым, даже по сравнению с нынешним жалким состоянием государственного сектора НИОКР.

Количество малых предприятий в сфере науки и научного об­служивания сократилось за 1995-2003 года более чем вдвое, и в три раза сократилась среднесписочная численность занятых на этих предприятиях. Что является самым неприятным, тенденция к сокра­щению малых научных предприятий вполне отчетливо прослеживалась и в годы восстановительного роста: если в 1999 году таких предприятий было 37,1 тыс., то в 2003 году осталось только 22,1 тыс.[147]

Тем самым финальные стадии инноваций оказываются в своего рода институциональном вакууме – их зачастую просто некому обес­печивать. Кроме того, такая ситуация затрудняет формирование внятного заказа со стороны бизнеса на научные исследования и раз­работки государственных организаций и учреждений. Бизнес зачас­тую просто не имеет инструментов оценки инновационных перспек­тив и потребностей собственного развития.

Можно лишь присоединиться к выводу, что «советская культура внедрения разработок, приходивших к производителю через систему отраслевых, проектных и нормативных институтов, утеряна, а новой системы так и не появилось»[148].

В то же время попытки создать новые институты национальной инновационной системы, – реформа образования, формирование специальных госкорпораций, государственных венчурных фондов, технико-внедренческих зон, регулирование института интеллекту­альной собственности, создание технопарков и малых фирм при университетах и т. п., – несмотря на довольно существенные затраты, не приносят видимых результатов. Малая результативность этих по­пыток определяется антиинновационной направленностью ряда ре­шений (что, например, касается реформы образования), глубокими системными перекосами при их проведении, не позволяющими соз­дать целостную систему активизации инновационного процесса, а так же и общей неблагоприятной средой, создаваемой базовыми экономическими и административными институтами.

 

Заключение

 

Анализ конкурентоспособности России в мировой эко­номике, показывает, что относительно благополучное (хотя и не слишком радостное) положение наша страна занимает лишь с точки зрения материальных факторов (уровень развития науки и техники, кадровые ресурсы, производственные кластеры), в значительной мере унаследованных от плановой экономики. «Здесь наследие плано­вой экономики играет скорее позитивную, чем негативную роль»[149]. К ограничивающим факторам относятся условия спроса, неразвитость рынков капитала, недостаточность рыночных стимулов, наличие ад­министративных барьеров. «Обращает на себя внимание тот факт, что стороны, которые ослабляют конкурентоспособность, носят не технико-экономический, а институциональный характер»[150].

Таким образом, к несомненному успеху реформаторов можно отнести создание институциональной системы, эффективно сни­жающей конкурентоспособность российской экономики и препятст­вующей ее развитию по инновационному пути. Проблемы с проведе­нием активной инновационной политики и с технологической мо­дернизацией национальной экономики упираются, прежде всего, в институциональную (и экономическую) систему, созданную так на­зываемыми радикальными рыночными реформами. Расхожий лозунг – «С курса реформ не свернем!» – означает в этих условиях ни что иное, как открытый манифест отказа от перехода на инновационный путь развития и от технологической модернизации, вне зависимости от степени искренности декларируемых намерений. Аналогичная точка зрения была высказана и в докладе, представленном на Прези­диуме РАН: «При консервации современной российской финансовой системы и сущности проводимой денежно-кредитной и финансовой политики масштабная модернизация экономики невозможна. Более того, невозможно и достижение мало-мальски приемлемых темпов экономического роста. По нашим расчётам, в случае отказа от ак­тивной государственной политики прирост экономики на период до 2020 г. едва превысит 2% в год»[151].

Эта позиция не является исключением, и отражает результаты многочисленных исследований институциональных условий модер­низации российской экономики. Можно привести, например, длин­ную цитату из журнала «Проблемы прогнозирования», где дана развернутая формулировка соответствующей позиции: «Не отрицая важного значения дальнейшей работы по совершенствованию ин­ститутов рыночной экономики, следует признать, что в существую­щей социально-экономической ситуации рыночные механизмы не в состоянии придать импульс прогрессивным структурным сдвигам в экономике и обеспечить повышение ее конкурентоспособности. Упование только на механизмы рынка в условиях столь неблагопри­ятной для российских производителей экономической конъюнктуры приведет к практической реализации зарубежными производителя­ми инвестиционных ресурсов своих явных конкурентных преиму­ществ. В настоящее время и в среднесрочной перспективе действие рыночных механизмов должно дополняться и корректироваться ак­тивными мерами государственной экономической и научно-технической политики. Об этом свидетельствует и негативный рос­сийский опыт и позитивный опыт стран – лидеров мирового эконо­мического и технологического развития»[152].

Чем раньше будет осознано, что без существенной коррекции большинства сложившихся в 90-е годы прошлого века экономических институтов (а некоторых случаях – и без радикальной ломки) ни ин­новационное развитие, ни модернизация в принципе невозможны, тем скорее мы сможем перейти от десятилетия малорезультативных разговоров об инновациях и модернизации к выработке действенной модернизационной и инновационной стратегии. Преодоление пре­пятствий для развития экономики России требует пересмотра в целом концептуальных основ российской хозяйственной и политической модели, сложившихся в ходе так называемых радикальных рыночных реформ. Такой пересмотр, связанный со значительными социально-политическими напряжениями, может опираться только на механиз­мы массовой общественной поддержки и социальной мобилизации, на выработку соответствующего компромисса интересов между гос­подствующими классами и большинством населения. Отказ от подоб­ного компромисса неизбежно приведет в перспективе к дестабилиза­ции социально-экономической ситуации в стране.


А.И. Московский.
20 лет упадка и извращения смысла науки и образования

 

Двадцать лет рыночных реформ России, начатых штур­мом советской экономики под лозунгом «либерализация цен» – «фи­нансовая стабилизация» – «приватизация государственной собствен­ности», – выросшего в магическую формулу либеральных преобразо­ваний на все 20 лет, непосредственно не имел направленности на реформирование науки и образования. Но внутренне важное указа­ние для этого содержится в тезисе «финансовой стабилизации», не­обходимо связанной с бюджетом. Либеральная идея «минимизации государства», дополненная «минимизацией бюджета», была развита бывшим министром науки и технической политики Б. Г. Салтыковым, заявившим, что «у нас слишком много науки», и эта фраза надолго стала важным аргументом снижения бюджетных расходов на науку и образование. Несмотря на то, что определение – «слишком много» не имело и не имеет под собой никакого конкрет­ного обоснования, оно хорошо согласуется с «минимизацией госу­дарства» – «минимизацией государственных расходов на науку и об­разование». Сегодня по этим расходам Россия стоит в ряду слабораз­витых стран.

Жалкое финансирование науки подкрепляется аргументами ин­теллектуальной элиты. Известный журналист Леонид Радзиховский внушает слушателям «Эха Москвы»: «Наука – это излишество... Нау­ка – это роскошь... Без науки можно прожить». Даже во фразе Салты­кова «науки слишком много» допускается хотя бы какое-то простран­ство необходимости науки. Радзиховский не оставляет вообще ей места среди необходимых элементов бытия современного россий­ского общества.

Зачинатели рыночных реформ в Советской экономике исходили из представлений об экономике, почерпнутых из ортодоксальной неоклассической теории. В этой теории нет места какой-либо внят­ной теории науки, образования как нет места и теории производства. Все пространство экономики заполнено исключительно «рынком», на котором действует единственный субъект – «индивид» win «толь­ко индивиды».

Еще в середине 80-х годов будущие реформаторы на своем се­минаре в пансионате «Змеиная горка»[153] под Ленинградом вполне оп­ределились, что целью преобразований в Советском Союзе должно быть построение капиталистической экономики. Первоначально это не афишировалось. И не все это безоговорочно приняли. Воз­можно, поэтому часть участников ушла из семинара на его началь­ной стадии. Но важно, что никто из оставшихся участников семинара тогда не имел даже малейшего представления, о том, что капитал для своего существования, роста и развития нуждается в некоей коллек­тивности, в некоей коллективной силе, без которой он не может су­ществовать, расти и развиваться. Именно в ней заключается огром­ный ресурс роста, гибкости и пластичности капитала, которой он – на вполне законных основаниях! – распоряжается как своей индиви­дуальной частной собственностью. Такой ресурс, такая сила заклю­чена в специфической форме коллективности – совокупной или со­вместной рабочей силе. Эта форма коллективности – не единственная её форма, но можно сказать базовая, поскольку заключена в произ­водстве условий жизни капиталистического общества и в главном его институте – капитале. Сегодня, когда предпринимаются реши­тельные меры по «модернизации», «реформированию» науки (и об­разования), как никогда важно понимание коллективности как объ­ективного, внутреннего, необходимого свойства еще одного институ­та современного общества – науки.

Реформаторы терпеть не могли Маркса и марксизм и вычеркну­ли все его идеи из своего актуального сознания, включая, естествен­но, понимание Марксом науки в качестве формы «всеобщего труда». Но реформаторы не знали и другого важного теоретического на­правления современности - классического институционализма, в котором коллективность действия занимает одну из главных пози­ций. Институционалисты-классики рассматривают институт как коллективное действие, которое формирует и расширяет индивиду­альное действие (Дж. Коммонс). Институционалисты не отвергают индивидуального действия, но их внимание обращено преимущест­венно на те сферы экономики, где оно связано – множественно и очень по-разному, – но совсем непросто с коллективным действием –предприятие, корпорация, государство, учреждения образования и здравоохранения, профсоюзы, партии, профессиональные ассоциа­ции и т. д. Во всех этих формах индивид представлен, но не как ис­ключительно потребитель, а как участник деятельности, как ра­ботник как производитель, как созидатель. И марксизм, и институционализм не сводят экономику к рынку, а акцентируют внимание на деятельности людей, на всем многообразии форм этой деятель­ности, которая только и создает возможность самого рынка. Импера­тивы спроса и предложения, заключающими в себе только два вида действий – куплю и продажу, рынка, конкуренции, распространяе­мые реформаторами на них, не могут не быть разрушительными по отношению к объективно обусловленным и необходимым многооб­разным формам коллективного действия –таким, как наука, образо­вание, здравоохранение, многие сферы культуры, наконец, само го­сударство.

Для либерально-рыночного реформирования этих сфер магиче­ская мантра «либерализация – стабилизация – приватизация» была развита в другую священную формулу – «бизнес – рынок – конкурен­ция – потребитель». Наука – это бизнес и рынок «научных» идей (?). Образование – это бизнес и рынок «образовательных услуг»(?), а главный смысл и цель образовании – «взрастить потребителя» (А. Фурсенко). Здравоохранение – «это же просто бизнес и рынок медицинских услуг» (?). Ну а чтобы оно прочнее укрепилось в этом своем качестве, надо поставить его на фундамент «страхового бизне­са» – «бизнеса медицинского страхования». И так до государства – до рынка «услуг государства потребителю».

В теоретических представлениях реформаторов – в «неокласси­ческом мэйнстриме», в «новом институционализме», в так называе­мой «новой политической экономии» – любое проявление коллек­тивности и сам термин «коллективность» табуированы, вызывая специфический интеллектуальный дальтонизм, выражающийся в том, что во всех социальных явлениях они видят проявления только индивидуального, не замечая ничего, выходящего за его пределы. Та­кая позиция или «принцип методологического индивидуализма» за­являет о себе иногда весьма решительно: «... «пафос» этого принципа... в стремлении исключить из научного рассуждения такие надынди­видуальные феномены как «коллектив», «класс», «организация», «общество»...»[154]. Это будит тревожные воспоминания – «исключить из комсомола», «исключить из партии», исключить из науки, как в 1948 году «школа Лысенко» исключила из науки генетику и генетиков.

О разрушительности рыночных реформ для российской науки неоднократно заявлял – выразительно и аргументировано – извест­ный биолог, профессор Московского университета Симон Эльевич Шноль.[155]

Начала науки относят обычно к очень давним временам, но фактом общепризнанным является то, что беспрецедентно мощное её развитие, кажущееся даже экспоненциальным, происходит по­следние двести лет. Это развитие совпадает с двумя крупными соци­ально-экономическими сдвигами этого периода: во-первых, станов­лением и развитием капиталистических общественных отношений и, во-вторых, возникновением и распространением индустриального способа производства. К. Маркс аргументировано доказал законо­мерный характер этой связи в «Капитале». Это было многократно интерпретировано другими авторами в разной степени близости к логике аргументации Маркса.

Из этой истории нельзя исключить и опыт семидесяти лет раз­вития науки, технологии, образования в Советском Союзе, который представляет уникальный пример реальной возможности сжатия во времени того двухсотлетнего развития, который прошел западный мир. Российские политики, экономисты, обществоведы сегодня склонны отвергать начисто этот опыт, какую-либо его ценность для настоящего и будущего, рассматривая его исключительно как исто­рию «проклятого тоталитарного прошлого» России. Однако этот опыт слишком упрямый, многократно и детально описанный и дос­таточно глубоко осмысленный факт. Более того, кое-что из этого опыта перенимали другие страны – отнюдь не только бывшие социа­листические. Никакие эмоции идеологического характера не могут его опровергнуть. Но сегодня другие эмоции, выражающие интересы и идеологию современной элиты, её собственности и власти стремят­ся до отказа заполнить все пространство общественного сознания, являя собой одну из форм и способов становления «специфического тоталитаризма» постсоветской России.

У этого тоталитаризма отнюдь не советские корни, в которых непросто, но следует хорошенько разобраться. Например, известный французский экономист, Морис Алле, отмечая угрозу «нового схола­стического тоталитаризма», связывает его с феноменами «матема­тического шарлатанства» и «дикой эконометрики»[156]. Декан факульте­та высшей школы телевидения МГУ Виталий Третьяков обращает внимание на крайне агрессивный и опасный «тоталитаризм массо­вой культуры», паразитирующий на действительном искусстве и науке, являясь угрозой их уничтожения[157]. То есть, он имеет свои осо­бые истоки, свои специфические причины, а также поддерживающие структуры и социально-кадровый и даже научный потенциал. Одна из целей этого тоталитаризма – вычеркнуть из сознания общества историю советского прошлого, а главное – забыть реальный опыт создания промышленности, науки, системы образования, здраво­охранения, огромной экономики, превысившей экономику дорево­люционной России в 70-80 раз. Этой задаче противостояли и проти­востоят совсем другие идеи. На конференции 1990 года в Будапеште, посвященной проблемам развития бывших социалистических стран Восточной Европы известный и авторитетный американский эконо­мист Мансур Олсон заявил[158], что мы ничего не поймем в этой про­блематике, пока не ответим на вопрос, как в течение 50-ти лет со­циалистическая экономика могла производить все то, что она произ­водила. Этот вопрос имеет естественное продолжение – как могло произойти за эти 50 лет, – в которое входят огромные военные поте­ри и восстановление разрушенного войной хозяйства, – семидесяти­кратное умножение экономики России? Собственное объяснение этого факта Олсоном, которое он связывает исключительно с «наси­лием» и «репрессиями» тоталитарной системы представляется неубе­дительным. Насилие и репрессии всегда есть преимущественно нега­тивный, отрицательный фактор и не может быть достаточным объ­яснением столь длительного и столь мощного развития науки, тех­ники, экономики.

Но попытки такого рода были. Например, апеллируя к печально знаменитым «шарашкам», один журналист строит такое рассужде­ние: творческий образованный человек, ученый, попадая в заключе­ние, не имел другой возможности «сохранить свою свободу, сохранить себя как человека» иначе, как «погружаясь в интенсивное науч­ное творчество». Этой точке зрения не откажешь и в некоторой про­ницательности, но и в немалой дозе иезуитства. Ни А. Ф. Лосев, ни С. П. Королев, ни, к сожалению, многие другие, попавшие в мясоруб­ку репрессий люди, стали мыслителями или учеными не в лагере или «шарашке» – они стали таковыми до заключения, которое скорее со­кратило результат их творческой деятельности, чем было фактором их научной продуктивности. Поэтому в такой точке зрения нет ни тени научности, а больше изощренного вымысла, литературно-идеологической тенденциозности, питаемой ненавистью к советско­му прошлому, чем объяснения действительных истоков прогресса науки в Советском Союзе.

Этой позиции правомерно противопоставить тоже, может быть, не столько «научную», сколько «литературную», но взвешенную и достаточно твердую оценку советского опыта. Она принадлежит из­вестному писателю, поэту, являющемуся к тому же еще и учителем литературы в школе – педагогом, что, несомненно, придает особую проницательность его мысли и вызывает дополнительное доверие к нему. Это Дмитрий Быков, хорошо известный в обществе по циклу Гражданин Поэт. В одной из передач на «Эхе Москвы» ведущий её Лев Гулько заметил, что в словах Быкова промелькнуло что-то похо­жее на ностальгию по «советскому прошлому» и попросил объяснить это. Вот что ответил Д. Быков: «Советский Союз представляется мне во многих отношениях, конечно, чудовищной системой, но во мно­гих отношениях прорывной. Она в любом случае была сложнее и ин­тереснее, чем нынешняя Россия. Она была побеждена не чем-то луч­шим, а много худшими силами. Силами потребления, лени, откатом в пещеру, пещерной архаикой, эгоизмом, ленью. И мне представля­ется, что Советский Союз у нас еще впереди. Если мы хотим идти дальше вперед, нам придется миновать эту стадию заново, потому что мы от нее откатились назад...»[159].

Здесь совершенно отчетливо выражено ощущение того, что со­временная Россия потеряла из прошлого что-то весьма существен­ное, ценное, крайне необходимое ей сегодня, без чего невозможно «идти дальше вперед». Это ощущение широко распространено среди представителей деятелей культуры, отличающихся от остальных смертных целостным восприятием жизни, обостренной способностью воспринимать подлинное, настоящее. Они говорят об этом – совсем не мечтая о возврате советского социализма. Но что это – важное, ценное в советском опыте России? Может оно заключено в словах Евгения Велихова – «Необходимо вернуть культ (?!) знания»? Или в неоднократных призывах С. П. Капицы – «необходимо восста­новить уважение к науке»? Или в рассуждениях Виталия Третьякова в статье «Университеты: от обороны к наступлению»? Во всех этих случаях сердцевина утраченных ценностей, так или иначе, оказыва­ется связанной с наукой и образованием. Но что такое наука? Что та­кое образование? Сегодня вопрос «что есть наука» несет печать не меньшей сакраментальности, чем вопрос Понтия Пилата «что есть истина»[160]. К сожалению, нынешние рыночные реформаторы науки, включая самых продвинутых в этом вопросе людей, например, Игоря Федюкина[161], демонстрируют такой гигантский масштаб непонимания природы и действительной ценности науки для общества, что буду­щее и науки, и образования, и экономики России в целом не может вызывать оптимизма.

В течение двадцатого и уже двадцать первого века в мире и в России накопился такой большой массив многообразнейших изме­нений и в формах капитала, и в технологиях, и в науке, которые вен­чаются сегодня столь многообразными проявлениями так называе­мой «информационной революции», что необходимая и закономер­ная связь между «капиталом», «промышленностью», «технологией», «наукой», «знанием», «образованием» и «информацией» сегодня рас­таяла, растворилась. Она исчезла не только для понимания «lay public» (грамотной, но непрофессиональной публики, излюбленной аудитории многих ток-шоу, а так же некоторых «мозговых центров», таких как, «институт Катона»), но, что особенно удивительно, и для представлений значительной части профессиональных ученых, ис­следователей всех этих изменений.

Каждая из проблем – науки, технологии, индустриальности, ин­формации, капитала – стала отдельной самодовлеющей проблемой, которая не имеет внешне видимых, значимых и конкретных связей с остальными. Для науки такой разрыв означает угрозу непонимания природы, существа, перспектив развития науки и связанного с ней образования. Для общества он проявляется в масштабном заполне­нии «лакун непонимания» мистификациями различного происхож­дения, претендующими, тем не менее, на научную значимость. В значительной мере это обстоятельство побудило академика, россий­ского математика Владимира Арнольда заявить: «...торжество мра­кобесия — удивительная черта нового тысячелетия, а для России — самоубийственная тенденция, которая приведёт к падению сначала интеллектуального и индустриального, а впоследствии — и довольно быстро — также и оборонного, и военного уровня страны»[162]. И вряд ли В. Арнольд сгущает краски. Парадокс нашего времени проявляет­ся, в частности, в том, что «торжество мракобесия» совпадает по вре­мени с бесчисленными упованиями на прогресс науки, на переход к «обществу знания», на эпоху «пожизненного образования» как сим­волы современного развития.

Угроза невежества и мракобесия существует для всей мировой науки. Но для Российской науки она особенно тревожна. Эта тревога и даже ощущение трагизма была выражена одним из участников дискуссии по проблеме «экономики знаний» в Никитском клубе в 2003 году. Её выразил А. Р. Марков следующим образом: «... в стране сложилась трагичная ситуация. Советская система ценой гигантских издержек и отказа от нормального распределения ресурсов сформи­ровала феноменальный фундаментальный потенциал науки. И про­шедшие 15 лет показывают, что новая экономическая система пока не выработала механизм и инструментарий для того, чтобы этот со­вершенно уникальный фундаментальный потенциал запустить в ра­боту в новых условиях. Видно, что, с одной стороны, у бизнеса нет возможности сформировать такую потребность, потому что бизнес существует в неконкурентных условиях.

А с другой стороны, публичная политика управления не вырабо­тала четкой парадигмы, как этот феноменальный потенциал двигать, развивать и запускать на службу экономике».[163]

Что касается аргумента Маркова о «неконкурентных условиях бизнеса», то этот тезис был и остается достаточно неопределенным, что связано с его молчаливой убежденностью в существовании «не­обходимой» (?) и «непосредственной» (?) связи «науки» и «конку­ренции», вызывающей большие сомнения. Сегодня в глазах немало­го числа экономистов и многих политиков такие понятия как «кон­куренция», а рядом с ним «рынок», «индивидуальный рыночный вы­бор», «коммерциализация» странным образом содержат в себе ог­ромный «кредит доверия» в качестве «аргументов последней инстан­ции», не имея на то никаких сколько-нибудь объективных, научных оснований.

Но замечание А. Р. Маркова об отсутствии «четкой парадигмы публичной политики» относительно «научного потенциала» остается справедливым и сейчас – спустя 10 лет. И, возможно, одной из глав­ных причин этого является то, что недавно подчеркнул академик Л. И. Абалкин у государства «на сегодняшний день нет вообще ника­кой экономической стратегии»[164]. Свыше 800 страниц «Стратегии 2020», переработанного по требованию В. В. Путина первого вариан­та этой стратегии, представляя результат труда более двух десятков «экспертных групп», отличается от него, к сожалению, только разме­ром,. Известный российский экономист Г. Б. Клейнер имеет возмож­ность еще раз и более обстоятельно объяснить «Почему «Стратегия 2020» не является стратегией»[165] – как говорил он о первом варианте стратегии.

Острота проблем в российской науке плохо сознается политика­ми и руководством страны. Это проявляется в сохранении жалкого финансирования академических институтов и университетов, в чуть ли не полной ликвидации прикладной науки в лице отраслевых НИИ. Ещё более это выражается почти в систематическом принижении науки, научных организаций, людей, занятых научно-исследовательской деятельностью, в безудержной критике, особенно Акаде­мии Наук, которая достаточно часто инициируется не столько инте­ресами улучшения и развития науки, сколько чисто меркантильны­ми претензиями на недвижимость, которая находится с советского времени в её руках.

Такое отношение к науке, по-видимому, нечаянным образом поддерживается неосторожными заявлениями представителей самой науки. Так доктор экономических наук Евгений Балацкий, извест­ный рядом глубоких статей о науке, о научном труде, о труде ученых-экономистов[166], в авторитетном журнале заявляет буквально следую­щее: «Современный подход к роли и смыслу научных исследований таков: наука – это тривиализация (упрощение) зна­ний»... «Потребность в тривиализации знаний становится все более насущной. Люди не желают проникать в тайны науки»[167]. Для широ­кой и никак не связанной с наукой публики и даже для «lay public» («грамотной, но непрофессиональной публики»[168]) в этом заявлении нет, как говорят, «ничего криминального». Более того, оно может представиться даже некоторым продуктивным откровением – с точ­ки зрения идеологических догм, формируемых неоклассическим мейнстримом, где потребитель является главным и все определяю­щим агентом экономической и всей остальной общественной жизни. Для него «тривиализация, или упрощение знаний» – вполне совре­менный, т. е. вполне «потребительский» взгляд на науку. Польза нау­ки для него – эфемерная вещь. Именно он – потребитель – «не желает проникать в тайны науки», потому что он просто очень далеко отстоит от этой самой науки. Он – продукт не только «нормальной рыноч­ной экономики», но и того «идеала системы образования», целью которой в России, оказывается, является «взрастить потребителя, способного пользоваться достижениями и технологиями, созданны­ми другими». Именно так определил цель образования недавний ми­нистр науки и образования А. Фурсенко в своем выступлении перед молодежным объединением «Наши» на Селигере[169]. Здесь особенно интересен вопрос о «других», «создающих новые технологии и усо­вершенствования». Если эти «другие люди» тоже исключительно «по­требители» и тоже ориентированы на «тривиализацию знаний» и «не желают проникать в тайны науки», то перспективы не только рос­сийской науки и образования, но и её экономики, и мировой эконо­мики, и человечества в целом выглядят удручающе.




Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: