Советская коллективизация, капиталистические мечты

Строители-подрядчики советского общества были больше похожи на Нимейера, проектировавшего Бразилиа, чем на барона Хаусманна, перестраивавшего Париж. Сочетание поражения в войне, экономического кризиса и революции породили в России ситуацию, очень похожую на расчищенный бульдозером пустырь, о каком мог только мечтать строитель государства. В результате получилась такая разновидность ультравысокого модернизма, который в своей отваге напоминал об утопических аспектах своей предшественницы, Французской революции.

Здесь не место подробно обсуждать советский высокий модернизм, да я и не самый осведомлённый гид1. Моя цель – подчеркнуть культурные и эстетические элементы в советском высоком модернизме. Это в свою очередь подготовит почву для разбора прямой связи между советским и американским высоким модернизмом, которая заключалась в вере в гигантские механизированные индустриальные фермы. В некоторых важных отношениях советский высокий модернизм не отличается резко от российского абсолютизма.

Эрнст Геллнер доказывал, что из двух аспектов эпохи Просвещения – один утверждал суверенитет человека и автономность его интересов, а другой рекомендовал рационально организованную власть специалистов – именно второй привлекал правителей «отсталых» государств. Он заключает, что эпоха Просвещения пришла в Центральную Европу, как «скорее централизующая, чем освобождающая сила»2.

Таким образом, в ленинском высоком модернизме сильный исторический отзвук нашло то, что Ричард Стайтс называет «административным утопизмом» русского самодержавия и его советников в восемнадцатом и девятнадцатом веках. Этот административный утопизм нашёл выражение в преемственности систем организации населения (крепостные, солдаты, рабочие, чиновники), в учреждениях, «основанных на иерархии, дисциплине, регламентации, строгом порядке, рациональном планировании, упорядочении окружающей среды и уровней благосостояния»3. Санкт-Петербург Петра Великого был реализацией этой мечты в образе города. Город был размещён согласно строгому прямолинейно-радиальному плану на совершенно чистом месте. В соответствии с проектом его прямые бульвары были в два раза шире, чем самое высокое здание, которое, естественно, было в геометрическом центре города. Здания отражали свое общественное назначение и место в иерархии, это относилось к фасаду, высоте и материалу каждого здания, соответствующего социальной группе его жителей. Фактически физическое расположение города было четкой картой его соответствующих социальных структур.

Санкт-Петербург имел много подобий, городских и сельских. В правление Екатерины Великой князь Григорий Потёмкин создал целый ряд образцовых городов (таких, как Екатеринослав) и сельских поселений. Следующие два царя, Павел Первый и Александр Первый, унаследовали страсть Екатерины к прусскому порядку и рациональности4. Их советник, Алексей Аракчеев, учредил образцовое поместье, в котором крестьяне носили униформу и выполняли сложные инструкции по содержанию и обслуживанию поместья. Он ввёл «книги наказаний», содержащие записи о нарушениях режима. Это поместье было организовано на основе гораздо более смелого плана сети широко разбросанных и самостоятельных военных поселений, в которых к концу 1820-х годов было 750 000 человек. Эта попытка создать новую Россию, в которой не было бы беспорядка, подвижности населения вообще и постоянной смены приграничного населения быстро сошла на нет в результате общественного сопротивления, коррупции и неэффективности. В любом случае, задолго до того, как большевики пришли к власти, исторический пейзаж был уже засорён обломками крушения многих неудачных экспериментов авторитарного социального планирования.

Ленин и его союзники смогли осуществить свои высокомодернистские планы, начиная почти с нуля. Война, революция и последующий голод привели к распаду дореволюционного общества, особенно в городах. Общий крах индустриального производства вызвал массовый отток населения из городов и фактический откат к бартерной экономике. Последовавшая четырёхлетняя гражданская война ещё более основательно разрушила существовавшие социальные связи и дала возможность большевикам, находившимся в трудном положении, попрактиковаться в методах «военного комунизма»: реквизициях, законах военного времени, принуждении.

Работая на выровненном социальном ландшафте и упиваясь возможностью считаться, в соответствии с высокомодернистскими амбициями, пионерами первой социалистической революции, большевики мыслили глобальными категориями. Почти всё, что они планировали, от городов и проектов отдельных зданий (Дом Советов) до больших строительных проектов (Беломорский канал) и, позже, больших индустриальных проектов первой пятилетки (Магнитогорск), не говоря уже о коллективизации, отличалось монументальными масштабами. Шейла Фицпатрик удачно назвала эту страсть к огромным размерам «гигантоманией»5. Сама же экономика была задумана, как хорошо отлаженный механизм, где каждый будет просто производить товары по инструкции и в количестве, предписанным государственным статистическим управлением, как это предначертал Ленин.

Преобразование физического мира не было, однако, единственным пунктом в большевистской повестке дня. Они стремились к культурной революции и созданию нового человека. Представители советской интеллигенции были самыми преданными приверженцами этого аспекта революции. В деревнях проходили кампании по поддержке атеизма и борьбе с христианскими обрядами. При большом словесном громе и шуме были изобретены новые «революционные» похороны и брачные церемонии, настоятельно предложен ритуал «Октябрины» как альтернатива крещению6. Поощрялась кремация – рациональная, чистая и экономически выгодная процедура. Вместе с отделением церкви от государства прошла огромная и широко популярная кампания по ликвидации безграмотности. Архитекторы и социальные проектировщики изобрели новые коммунальные места проживания, разработанные для замены буржуазной модели семьи. Общественное питание, прачечные и государственные услуги по присмотру за детьми обещали освободить женщин от традиционного разделения труда. Размещение жилья было явно предназначено для «социальной концентрации». Вперед выступил «новый человек» – большевистский специалист, инженер или чиновник, – чтобы представить новый кодекс социальной этики, которая иногда называлась просто культурой. Поддерживая культ технологии и науки, эта культура подчёркивала точность, ясность, деловитую прямоту, вежливую скромность и хорошие, не подчеркнутые манеры7. Такое понимание культуры, а также партийное стремление соответствовать духу времени, осознавать его, быть эффективным в работе, соблюдать режим работы, регулируемый по минутам, были блистательно и карикатурно изображены Eвгением Замятиным в романе Мы и позже стали источником вдохновения Джорджа Оруэлла в 1984.

Что особенно поражает стороннего наблюдателя этой революции в культуре и архитектуре, так это стремление всем вместе непосредственно осязать визуальные и эстетические измерения нового мира. Вероятно, наиболее показательные формы этого нового искусства можно увидеть в том, что Стайтс называет «фестивали-смотры», организованные культурным импрессарио раннего Советского государства Анатолием Луначарским8. Он организовывал спектакли под открытым небом, в которых революция воспроизводилась в таком масштабе, что должна была казаться настоящей – с пушками, отрядами солдат, прожекторами, кораблями на реке, четырьмя тысячами актёров и тридцатью пятью тысячами зрителей9. В то время как действительная революция протекала во всей обычной неразберихе реальной жизни, изображение революции на сцене отличалось военной чёткостью, а актёры были организованы во взводы и оснащены семафорами и полевыми телефонами. Подобно массовым физкультурным упражнениям, публичное зрелище выполняло заказ, имеющий целью и основной сюжетной линией изображение событий, якобы имевших место в прошлом, изображавшихся так, чтобы поразить зрителя, а вовсе не отразить исторические факты10. Если в военных поселениях Аракчеева можно увидеть попытку создать желаемое по приказу, то, возможно, революция, изображённая Луначарским на сцене, была воплощением представлений о желаемых отношениях между большевиками и толпой пролетариев. Чтобы представить события в нужном свете, особых усилий не потребовалось. Когда сам Луначарский пожаловался, что из-за первомайских празднований приходится разрушать церкви, Лазарь Каганович, председатель Моссовета, ответил: «А моя эстетика требует, чтобы процессии демонстрантов от шести районов Москвы вливались в Красную площадь одновременно»11. В архитектуре, манерах, городском дизайне и в общественных обрядах заметно преобладал акцент на видимом, рациональном и дисциплинирующем внешнем фасаде12. Стайтс предполагает, что существует обратное отношение между этой внешней видимостью порядка и цели и анархией, которая на самом деле правила обществом: «Как и всегда бывает с утопиями, организаторы описали свой проект в рациональных, соразмерных терминах, математическим языком планирования, контрольных цифр, статистики, планов и точных команд. Как и в случае военных поселений, которым этот утопический план смутно подражал, его рациональный фасад прикрывал океаны нищеты, беспорядка, хаоса, коррупции и причудливости форм, которые он принес»13.

Одно возможное значение утверждения Стайтса состоит в том, что при некоторых обстоятельствах то, что я называю миниатюризацией порядка, занимает место реальности. Фасад, эта маленькая, легко управляемая область порядка и подчинения, может превратиться в самоцель, внешняя сторона может выступать как представитель всей действительности. Конечно, миниатюаризация и эксперименты в малом масштабе имеют важную роль в изучении больших явлений. Авиационные модели, построенные соответственно размерам объекта и турбулентности потоков – существенные шаги в проектировании новых самолётов. Но когда эти две стороны перепутаны – когда, скажем, генерал путает парадный плац с полем битвы – последствия непременно бедственны.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: