Ночь с 14 на 15 декабря 1825 года

 Как тяжело ходить среди людей

И притворяться непогибшим,

И об игре трагической страстей

Повествовать еще не жившим.

И, вглядываясь в свой ночной кошмар,

Строй находить в нестройном вихре чувства,

Чтобы по бледным заревам искусства

Узнали жизни гибельной пожар!

                                     А. А. Блок

 

Ночь была тяжёлой. Даже чересчур.

В Зимнем дворце всё напоминало об утреннем восстании: всё те же знакомые лица, всё то же стремление что-то изменить, но теперь уже не имея к этому никакой возможности.

Комната допроса была неуютной: посреди стоял одинокий стол с кучей бумаг, чернильницей и будто бы брошенным пером; душный жар от свечей, столь приятный и радостный прежде, стал удушливым; на холодной оконной раме неприятно дребезжала сонная муха.

Кондратий страдал. Его нежная душа свербела в неприятии происходящего и вместе с тем в отчаянии от бессилия. Он томился в жутком коридоре, ожидая аудиенции и буквально изнывая от незнания своей судьбы. На его тонких, совсем бледных кистях выжигали ледяным железом кровавые следы кандалы. «Будто преступник какой», — невинно промелькнула острая мысль в его голове, которой он ужаснулся, быстро осознав, что он, они и есть самые настоящие злодеи. Кондратий моментально понял, что он собственноручно подписал своей семье смертный приговор. Его сердце сжалось в оцепенении и, будто не желая биться, пропустило пару-тройку ударов; в больном, разодранном горле остановился отчаянный вскрик сломленности, да так и остался там. Поэт начинал злиться на себя. Он чувствовал себя чересчур уязвлённым, при этом не желая казаться таким. Ему было неприятно от самого себя.

Но отступать было нельзя. Ни в коем случае.

«Всё же, Настеньке будет лучше без отца-предателя», — тут же со светлой грустью подумал Рылеев, закрыв трясущимися руками лицо и терпя новый приступ жгучей боли от кандалов. Он просидел в таком видимом спокойствии не больше минуты, затем сразу же вскочив с ледяного пола в новом приступе какой-то ярости и вместе с тем истерии.

Его больной воспалённый мозг внезапно нарисовал образы ужаса: стены начали надвигаться, а потому в приступе паники приказал трепещущим лёгким перестать дышать.

Рылееву начало казаться, что под его ногами не пол, а трескающийся от ударов ядрами лёд. И вот, он уже проваливается в студёные воды Невы, несущейся куда-то непомерно быстро. Он тонет. Но почему-то шею невыносимо саднит, будто Бестужев снова случайно зацепил рану от мушки, а под ногами пустота, но на самом деле лишь косая сажень.

 — Кондратий Фёдорович, — кто-то его вдруг потрепал за плечо. Поэт в отчаянии распахнул большие бездонные карие глаза, полные слёз, в надежде увидеть кого-нибудь из своих друзей, но это был всего-навсего простой солдат, которому было велено приглядывать за Рылеевым, дабы тот чего не удумал, пока ждёт аудиенции. — Вы как? — вслед за этим солдат по-простому, искренно, протянул поэту руку, взволнованно заглянув в его глаза. Тот опомнился, лишь судорожно и не совсем естественно закивав головой. Затем, случайно заметив сквозь пелену слёз, застлавшую обзор, протянутую руку, слегка улыбнулся и, сморгнув пару раз (тут же почувствовав, как солёные капли градом покатились по лицу), принял помощь.

 — Благодарю Вас, — севшим голосом проговорил поэт и прочистил горло.

Солдат на это лишь кивнул и, прекрасно понимая состояние Рылеева, мягко похлопал его по плечу.

 — Кондратий Фёдорович, Николай Павлович просит Вас.., — буквально сгорая от стыда, сообщил он, зная, насколько эта весть не вовремя.

Тот снова как-то рвано кивнул и кинул внимательный, испытующий взгляд на солдата.

 — А как же, Дмитрий Александрович? — так же тихо спросил он, догадавшись, что до него император говорил именно с Щепиным-Ростовским.

 — Так Дмитрий Александрович ушли-с. Уже полчаса как, — быстро взглянув на настенные часы, ответил солдат.

Сердце Кондратия снова пропустило пару ударов.

— Как?.. — с недоверием спросил он. Его длинные ресницы вновь затрепетали, ознаменовав этим скорые слёзы, которые, кажется, не прекращались вовсе. — Уже?..

Солдат лишь кивнул и, засуетившись, раскрыл двери комнаты для допроса. Николай, только увидев образ поэта, медленно входящего в комнату, недовольно поморщился.

 — Снимите с него кандалы, я уже насмотрелся на скованных, — устало проговорил император, потерев переносицу. Солдат беспрекословно выполнил поручение. Кондратий зашипел от боли: убранное и уже, казалось, раскалённое железо открыло вид на алые рваные раны с фиолетовыми синяками на тонких запястьях поэта. Он потёр руки, как бы не веря, что эти ужасающие следы – не очередной плод его порядком больной фантазии.

Николай с интересом наблюдал за Рылеевым, не говоря ни слова, и вяло размышлял о том, как же сильно заключение меняет людей. Буквально несколько часов назад этот самый Кондратий Фёдорович Рылеев так воодушевлённо бегал между строившимися тогда полками лейб-гренадёров и гвардейцев, так бодро выкрикивал вместе с остальными «За Константина!» и так смело кидал на опешившего Николая грозные взгляды, что было весьма трудно поверить, что тот Рылеев и этот — измотанный, нервно озирающийся по сторонам, с трясущимися руками и глазами на мокром месте — один и тот же человек.

Николай лениво пробежал глазами по строкам характеристики и снова поднял взгляд на поэта, теперь отчаянно дёргавшего носом.

 — Рылеев Кондратий Фёдорович, вероисповедания христианского, ходил в заграничные походы 1813 и 1814 годов, правитель канцелярии Российско-американской компании, поэт, — прочитав последнее слово, император чуть насмешливо воззрился на арестованного. Тот, будто почувствовав немой вопрос, слегка кивнул, почти не в силах двигаться и говорить. — Чем же Вам царский род так не угодил, что Вы о цареубийстве громче всех толковали? — Николай откинулся на спинку стула, вытянул ноги и размял шею: за шесть часов непрерывного допроса он порядком устал.

Рылеев подумал с минуту, а затем горделиво поднял голову.

 — Я хотел изменить Россию навсегда, хотел всем равенства, — ответил он, тщательно подбирая слова, дабы не сделать себе же хуже. Николай усмехнулся. Вдруг его лицо озарила догадка, и он рассмеялся. Но этот смех не значил ничего хорошего уж точно.

 

 — Да Вы мечтатель!.. — наконец сказал он. — Но Вы ошибаетесь. В русском народе до сих пор не было цинизма. И никогда не будет, — отрезал Николай. Он встал и, пройдясь по тёмной комнате, освящённой лишь несколькими свечами, жар от которых коварно забирался в лёгкие поэта, вновь перекрывая ему воздух, остановился в паре метрах от заключённого. — Вы же женаты, Кондратий Фёдорович, зачем Вам это было нужно? Каких перемен Вы хотите? Русское государство истинно спокойно тогда, когда им правит грамотный и расчётливый монарх. Да и к тому же, Вы этого хотели для своей семьи? — он указал на следы от кандалов на запястьях поэта, теперь почти почерневших.

Рылеев молчал, не зная, что и ответить. Он понимал, что император кругом прав, но твёрдо чувствовал больным сердцем, что со своими принципами нужно идти до конца. Он метался между двумя сторонами. Ему нужен был хоть какой-то противовес, но такового никак не мог найти, а потому лишь тяжело вздохнул. Повисло молчание, прерываемое лишь надоедливым жужжанием окончательно проснувшейся от тепла мухи.

 — Не понимаю я вас, — наконец сказал император, садясь обратно за стол. — Каждый друг друга сдаёт, защищая лишь собственную жизнь. Это хорошо. Хоть какая-то крупица здравого смысла в вас есть, — усмехнулся Николай, серьёзно глядя на Рылеева. В такие моменты император был особенно страшен: уста его улыбались будто бы одобряюще, но вот глаза... Глаза горячо осуждали. Он сложил руки в замок, видимо, устав окончательно. — Но, обрадую Вас, для Вашей семьи ещё не всё потеряно. Назовите мне хотя бы несколько имён, и я постараюсь что-нибудь сделать для Вашей жены и дочери, будьте покойны.

Кондратий, окончательно измучившийся душевными тревогами и решивший, что если уж он точно обречён, то надо постараться сделать хоть что-то для спокойной жизни своих любимых девочек. Ведь он никогда не простит себе, если они будут горевать и терпеть сплошные бедствия только из-за того, что носят его фамилию. Наконец он кивнул и шёпотом попросил воды, чувствуя, как всё моментально пересыхает во рту, не давая возможности нормально говорить.

 

           

                                                      ***

 

 

Месяцы ареста длились нестерпимо долго. Но надо отдать должное императору: с ним обращались не так жёстко, как с остальными. Каждую неделю жена присылала ему чистое бельё, книги, а ещё чаще — почти каждый день — тёплые письма, насквозь пропитанные слезами и болью, ведь она прекрасно понимала, что её мужа в заточении держат не просто так.

«Любимый мой Коня, чувствую я себя хорошо. На днях видела Катерину Ивановну Трубецкую — она куда-то ужасно торопилась, верно, ехать к мужу.. (тут был влажный след от слезы, наскоро вытертый пальцем) Кондратий, Настенька каждый день спрашивает о тебе, думает, что ты уехал в Москву, и интересуется, когда вернёшься. Я не представляю, что мы будем делать без тебя.. (тут что-то было написано, а сверху зачёркнуто так, что разобрать хоть слово было весьма затруднительно) Что тебе ещё привезти?..» И так каждое письмо.

Сердце поэта сжималось, стоило ему только прочитать о своей дочери. Обыкновенно он ходил по камере с нервно сжатым письмом в исхудавшей руке и смотрел куда-то в пустоту, гадая, каково Наташе и Настеньке на самом деле. Он прекрасно понимал, что Наташа не станет писать всего, что с ней, с ними происходит. А всё ради того, чтобы его душа не рвалась на части лишний раз.

Время шло. Легче не становилось. Даже наоборот — с наступлением лета камень, привязанный к облитому алой, почти чёрной кровью сердцу поэта, с каждым днём всё сильнее тянул в бездну, откуда не возвращаются. Ещё 17 декабря он точно знал, что его повесят, но супруге не говорил об этом ни слова, решив, что лучше её прежде времени не волновать. И теперь об этом ужасно жалел.

 

           

                                                        ***

 

 

В ночь на 13 июля у него на сердце неспокойно. Он не спит. Ходит по камере, будто приведение. Пытается отвлечься от печальных мыслей о том, что ему осталось жить всего несколько часов, даже придумывает стихи. Бумаги больше нет — последний лист потратил на предсмертное письмо жене — приходится царапать какой-то булавкой по деревянной тарелке, целый день простоявшей без дела. Стихи выходят корявые и как бы оправдательные. Ему не нравится. Он так не хотел. Он с досадой качает головой и с какой-то непонятной отрешённостью отшвыривает тарелку в дальний угол. Плохо.

Утро. Бессонная ночь, далеко не первая за этот месяц, даёт о себе знать — под тёмными глазами, взгляд которых уже несколько безучастный, такие же тёмные круги. Обычно они появлялись у него, когда он сидел за стихами всю ночь напролёт, пытаясь придумать идеальную рифму, а потом, утром, Сергей Петрович (всегда приезжавший к Рылееву самым первым) так привычно ругал его за наплевательское отношение к здоровью. Вспомнив это, Кондратий усмехается. Какое, к чёрту, здоровье, когда он знает, что через два часа, самое большее, три, его шейные позвонки будут беспощадно разорваны и горячее сердце остановится навсегда?

Эшафот. Его строят непомерно долго, как-то наскоро и, кажется, ненадёжно привязывая к верхней перекладине чересчур длинные верёвки с пугающими петлями на концах. Пестель неодобрительно ворчит, примерно прикинув длину верёвок и соотнеся её со своим ростом. Миша Бестужев-Рюмин бьётся в истерике. Серёжа Муравьёв-Апостол его успокаивает. Кондратий не обращает на это никакого внимания — его время отчаяния и отрицания прошло давным-давно; теперь наступило покорное время принятия. Его мысли сейчас чересчур беспорядочны, отрывочны. Ведь надо ещё подумать о многом, а времени мало, ужасно мало.

Мешки. Зачем? «Будто скот какой» — недовольно проносится в голове поэта, теперь уже без имени и без рода; теперь уже просто преступника. Минуты, секунды тянутся чересчур долго. Он чувствует, как по его порядком исхудавшим рукам стекает боязливый, постыдный холодный пот. Он жадно хватает ртом воздух, но всё бессмысленно — перед смертью не надышаться. Он судорожно вспоминает все молитвы и принимается их читать чуть ли не разом.

Барабанная дробь. Осталось всего несколько секунд. Казалось бы, ничтожно мало. Но для висельников — невыносимо долго. И вот, он чувствует под ногами пустоту. Шея беспощадно болит. Он задыхается. Он не понимает, почему он ещё что-то чувствует.

Резкий рывок — верёвка рвётся. Он падает вниз, вместе с ним ещё двое. Бесспорно, это спасение. Но то ли это спасение, на которое они рассчитывали раньше? «Несчастная страна, где они даже не знают, как тебя лучше повесить», — первым делом проносится в голове поэта. Он чувствует дикую боль; он захлёбывается в собственной крови; он беспомощно хватается за шею. Когда с него снимают ужасный мешок, он думает, что на этом всё, что его мучения окончены…

 

13 июля 1826 года в Петропавловской крепости повесили пятерых зачинщиков восстания: Павла Пестеля, Сергея Муравьёва-Апостола, Кондратия Рылеева, Михаила Бестужева-Рюмина и Петра Каховского. Троих из них – повторно.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: