Так принято приветствовать на Шри-Ланке, благословляя каждого на долгую прекрасную жизнь! 10 страница

Послесловие

Когда-то я мечтал побывать в самых дальних уголках планеты и испытать все доступные человеку состояния. У меня было сильное побуждение искать, увидеть и узнать.

Я искал одно, а нашел совсем другое, возможно, более прекрасное. Его называют по-разному: Божественным присутствием, благодатью или, может быть, как-то еще. Что бы это ни было, оно прекрасно.

Это состояние, когда сознание находится в сердце, а ум затихает. Тогда мир преображается, и даже неодушевленные предметы становятся живыми. Исчезает время, исчезают мучительные желания, а душа наполняется любовью. Наверное, это и есть счастье? Когда оно уходит, ты чувствуешь тоску, будто переживая смерть близких. Мир снова становится мертвым, и ты видишь его, как все обычные люди. Я много раз находил это состояние, терял и находил снова, в самых неожиданных местах, но никогда не мог удержать надолго.

Я думал, что сам руковожу своей судьбой. Мне казалось, что я капитан своего корабля, и могу вести его, куда захочу. Но мой корабль почти всегда разбивался о препятствия чужой воли, и я понял, что я только гребец. Я страстно хотел быть свободным, но на самом деле был прикован к своему веслу жизнью, работой, государством.

Я выбрал самую что ни на есть морскую специальность, но она отдалила меня от моря. Море было для меня объектом религиозного поклонения, а не предметом научного изучения. Я бы хотел быть не океанографом, а жрецом в Храме моря. Но это невозможно, и мне приходится всегда иметь дело с приборами, что-то измерять, складывать и записывать. Люди называют это наукой. Разве нужно вычислять и измерять то, что любишь? А я не хочу складывать цифры, я хочу просто любить море. Я понимаю, это глупо - сидеть на берегу и смотреть на море часами. Нужно работать, собирать данные, изучать их, делать научные выводы... и все же моя профессия убивает во мне любовь. Тогда я чувствую себя гребцом на галере.

Я много раз бросал весло, разрывал цепи и убегал. Но меня находили и снова приковывали. Иногда я приходил сам. Да, собственно, и убегать-то было некуда.

Но грести надоедает. А кто-то внутри постоянно нашептывает: "Беги! Попробуй еще раз! Ведь бежать так прекрасно, только тогда и ощущаешь себя свободным!" Потом ты снова попадешь в сети серой повседневности или, может быть, с энтузиазмом начнешь грести куда-нибудь совсем не туда, до нового разочарования. Мы живем в мертвом мире. Большинство людей даже не подозревают об этом. Я долго наблюдал, спрашивал, пытался понять, как воспринимают мир другие люди, и нашел, что мир одних очень страшен и еще более мертв, чем мой, и только немногие живут постоянно в одушевленном и всегда новом мире.

Мне кажется, с нами постоянно происходят два важных процесса: убегание от самих себя и возвращение к себе. Очень трудно оставить свой привычный мир. Когда убегаешь, становишься обнаженным и уязвимым. Бежать страшно, страх возвращает тебя в твой прежний мир и еще более разрушает его. Страх трудно победить. Но если удастся хотя был ненадолго, ты становишься свободным и видишь мир необыкновенно прекрасным. Собственное действие, собственное переживание глубоко волнуют душу и забрасывают тебя на иной уровень восприятия. Это еще более яркая реальность. Это невозможно передать, этому невозможно научить, это нужно испытать. Из-за этого стоит бежать, даже если все будет продолжаться совсем недолго. Иногда желание свободы бывает невыносимым, и я становлюсь совсем безрассудным. Неизвестность, как женщина, волнует и зовет, стоит ей только поманить, как я забываю обо всем и начинаю снова мечтать о побеге. В сердце приходит любовь, страх отступает, и тогда я становлюсь по-настоящему счастливым.

...Я смотрю в окно из своего офиса и вижу берега Хайфского залива - вдали видна старинная крепость Акко. Я сижу за компьютером и складываю цифры (так я называю для себя участие в научной работе института). Иногда мы выходим в море, выполняя научную программу, набираем в память компьютера горы цифр и снова их складываем. У нас много водолазных работ от Акко до Ашкелона, но и под воду мы ходим в основном за цифрами. Море уже давно воспринимается всеми в виде формул и графиков, в то время как оно само, живое и дышащее, бьется о стены нашего института и иногда, во время сильного шторма, разносит наш цементный забор, заливая двор и нижний этаж.

Словом, я чем-то занимаюсь, и это моя внешняя жизнь. А внутренняя - наполненная и захватывающе интересная для меня самого - течет параллельно внешней и никогда с ней не пересекается.

Сейчас начало лета, и у нас в институте затишье - время отпусков. Море легко касается внешней стенки здания, чувствуется его дыхание, слышен рокот прибоя и легкие всплески волн.

Я снова мысленно обращаюсь к событиям той ночи 13 декабря 1974 года.

Это не был побег в прямом смысле - из тюрьмы, от чумы или от долгов. Это не было и стремление к абсолютной свободе. К этому времени я уже додумался, что бежать можно только из одной тюрьмы в другую, а свободу обрести с помощью неимоверных усилий изменением своей внутренней природы. Я не искал никаких материальных благ - за морями меня, скорее всего, ожидала такая же, как и здесь, зависимость от обстоятельств. Побег с корабля был духовным испытанием, научно-мистическим экспериментом или познанном себя - как угодно.

Я не планировал побег, как люди планируют экспедицию или собираются в дальнюю дорогу. И в то же время я был готов к побегу в любой благоприятный момент.

Нельзя сказать, что меня гнали прочь политические причины. Я чувствовал, что советская власть - это скрытое зло, и оно в той или иной мере присутствует во всем, что окружает меня. У меня было две возможности - изменить мир или изменить себя. Мои друзья диссиденты занимались первым, мои друзья христиане, йоги, буддисты - и я вместе с ними - пытались изменить себя.

Я подчинялся какой-то функции, но делал из себя человека, не был винтиком в общем механизме. Йога была мне нужна не как система упражнений, а как система освобождения. Занятия йогой в условиях крайней несвободы - это постоянное преодоление. Каждый момент в йоге давал мне капли свободы. Мне никто не мешал, я ковал себя.

Я искал способ по-настоящему опробовать свои силы, я желал совершить обряд Действия. В любом правильном действии должна присутствовать радость от его совершения, страсть, обнаженное чувство и обостренное внимание. Жизнь - это когда смерть стоит за плечами. Если ты в безопасности, ты не учишься. Внешняя часть выглядела как побег из одной страны в другую во времени и пространстве; внутренняя была в испытании "здесь и теперь" - на палубе корабля, в океане, на тропическом острове - в каждый данный момент. Смысл испытания был в изменении или, точнее, в разрушении своего прежнего "я". Конечная цель - выдержать, и совсем несущественно - выжить или умереть.

Я выдержал.

Успех был бы и в случае смерти.

Закончив далекий и трудный путь,

Я увидел то, о чем долго грезил,

И понял – нет Счастья за горизонтом,

А оно, как тень, безмолвное, Всегда рядом.

И все же я не могу смотреть без слез

На распускающиеся паруса,

А когда они исчезают вдали,

Я чувствую, как будто мое счастье

Уходит вместе с ними.

Ванкувер. Хайфа. Иерусалим

Отступая от текста

О побеге

Бежали и до Славы, и после. Но всегда бежали от чего-то к чему-то. Славин побег необычен в том смысле, что это не было "убегание от..." Это было торжество Действия, Великий праздник Поступка, где главное - само действие, как акт самопознания. В точке побега сошлись главные жизненные линии - страстное желание узнать мир и страстное желание познать себя.

На внешнем уровне - объявленный невыездным, он, гражданин Вселенной, навечно оказался пленником, запертым в тюрьме. Смириться с этим он не мог, ситуация требовала разрешения. Накопленный за двенадцать лет интенсивных занятий духовный опыт требовал реализации, испытания практикой. Слава искал Действия и был готов к нему. Побег оказался счастливой случайностью, идеально воплотившей возможность обретения внешней и внутренней свободы.

Эти дни, 13, 14 и 15 декабря Слава всегда вспоминал как самые счастливые в своей жизни и ежегодно праздновал, как дни духовного рождения.

Вообще действие было осью его существования. Если есть проблема, иди, действуй, делай, и она по мере твоего продвижения раскроется и разрешится. (Я однажды попросила объяснить мне что-то в упражнении хатха-йоги. Слава улыбнулся и сказал: а ты его сделай раз восемьсот, и уж тогда поймешь все так хорошо, как никто тебе не объяснит.)

Двойственность во внешнем виде и образе жизни. Кажущаяся простота лица, за которой внимательному взгляду открывалось чеканное лицо рыцаря, воина. Он казался невысоким, но рубашки не сходились на груди из-за могучего объема грудной клетки. Так же в жизни - за кажущейся простотой, аскезой, бедностью - аристократизм свободы от быта, от земного притяжения обстоятельств - курил сигары, любил хорошую аппаратуру. И в прозе: за простотой и безыскусностью стиля - сила уникального личного опыта.

Уютность, домашность во всем морском. Рассказывал, как готовил рапанов на Черном море: нарезать кусочками, поджарить с лучком, к этому еще картошечки - объедение.

Море - исконно родная стихия. А.В. Майер рассказывал, как в Геленджник приехала съемочная группа снимать материал об акванавтах (так тогда называли аквалангистов). Снимали эффектный кусок выхода на берег: "33 богатыря из вод выходят ясных". Последним вышел Слава - абсолютно голый. Он и забыл, что голый, просто ему так было удобнее.

В начале "Поиска пути" есть абзац о птицах, живущих в океане в тысяче миль от берега. Днем они отдыхают на мачтах проходящих кораблей, а когда суда уходят, остаются в своем родном небе, свободные, не вьющие гнезд, не ищущие пристанища. В рассказе, заключающем книгу солнце делит Вселенную на две части, небо и воду. Больше ничего нет, потому что больше ничего не нужно.

О смерти

По памяти передаю мысль Мандельштама (впрочем достаточно общеизвестную, так что привязка к автору необязательна): смерть художника не бывает случайной. Она - последний и может быть решающий штрих в картине его жизни. Слава умер, выполняя подводные работы в Кинерете. Как-то он рассказывал мне о поверий, по которому прямо над Кинеретом располагается Божий зрак, что этот зрак стоит над водой как столб от воды до неба. Место, где проходили водолазные работы - побережье Табхи, Евангельское место умножения хлебов и рыб и Нагорной проповеди - одно из самых священных мест христианства.

За несколько лет до этого Славу ночью на шоссе сбила машина. И это не была смерть. Он отлежался и через два дня вышел на работу. Потом он сорвался с корабля в море, снимая показания с прибора за бортом. На корабле спохватились только через полчаса. Он плыл к берегу, его нашли и подняли на борт. И это тоже не была смерть.

Почему его жизненный путь, шедший так извилисто, через Россию, побег, океан, Канаду, Израиль окончился в Генисаретском море - не мне судить. Но если отрешиться от ужаса и боли смерти, то нельзя не поразиться точному и прекрасному абрису судьбы, абрису Пути.

Есть восточная пословица: "Какая стрела летит вечно? - Стрела, попавшая в цель".

Елена Генделева-Курилова


Рассказы

Город детства

Город Семипалатинск стал для меня местом, где я научился ходить и начал исследовать окружавший меня мир.

Мой мир был первозданным - в нем еще не было противоположностей "хорошо" - "плохо", и потому абсолютно совершенным и необыкновенно красивым.

Во дворе нашего дома у колодца с журавлем стояло какое-то зеленое неподвижное, но живое чудо. Наверное, я спросил о нем у взрослых. Слово "дерево" мне ничего не объяснило, но теперь, когда мне говорили "под деревом", я знал, что это означает "под Этим". Я смотрел на дерево и видел совершенную красоту. Я еще не знал, что в мире существует что-то несовершенное. Зеленые листочки, сухие веточки, сломанные или искривленные - все было красота. Некрасивое и даже безобразное я увидел позже, после долгого обучения взрослыми, упорно объяснявшими, что все в мире делится на "хорошее" и "плохое". Тогда же все вокруг было волшебной загадкой: наш дом, который казался мне прекрасным дворцом, двор - изумрудные чащи растений со своим особым миром насекомых, ворота с забором, куда можно было забраться, когда не видят взрослые, и заглянуть в широкий, еще не исследованный мир улицы.

Во дворе было еще несколько чудес: большой камень - я провел возле него бессчетные часы, ни один драгоценный камень, виденный мной позднее, не смог сравниться с ним по красоте и загадочности; заросли шиповника у забора, где я прятался от назойливого внимания взрослых, открывая новое ощущение своего самостоятельного, отдельного от других существования. Но самое притягательное и таинственное был колодец, вызывавший священный трепет, когда удавалось заглянуть вглубь. Связанный страшным запретом подходить близко, я так и не мог вдоволь насладиться созерцанием нового для меня пространства глубины: раздавался предостерегающий крик, и меня оттаскивали. Каждое утро еще в кровати я придумывал новую экспедицию к колодцу. Потом его засыпали, и я переживал это как разрушение святилища.

Совсем близко от нашего дома, в конце Бульварной улицы, была ярмарка. Сюда со всех окрестностей съезжались казахи на лошадях и верблюдах - на сотни километров вокруг Семипалатинска были только стойбища казахов-кочевников и мелкие поселения. В центре города находились кинотеатр, парк и несколько магазинов. В хлебные толпились очереди по несколько сот человек, люди стояли целыми семьями, с ночевкой. Во время войны был открыт ресторан с отдельными кабинами.

Еды в доме не было, это были голодные годы. Сахар выдавали по карточкам, полкило на человека в месяц. Мои родители смеялись, когда я однажды сказал, увидев перед собой один кусочек сахара на столе: "А Сталин, наверное, кладет в свой чай два кусочка".

Мы с ребятами жили летом и осенью на подножном корму - находили грибы, ягоды, стебли растений и коренья. Было одно небольшое растение со сладкими, толщиной в палец, корнями - их мы жевали, а листья использовали для татуировки. Если приложить к телу веточку с листьями и подержать так некоторое время, то они целиком отпечатывались на коже и долго сохранялись. Мы украшали грудь, спину и ноги, а иногда и щеки красивыми рисунками из этих листьев.

Во время игры в казаки-разбойники мы, мальчишки, обегали за день весь город "от края до края" со всеми его достопримечательностями: вместительной тюрьмой у ворот города, сумасшедшим домом - с каким любопытством мы рассматривали людей за железной решеткой - и городской больницей на самом краю города, куда я попал ненадолго, когда сломал ногу во время игры в футбол с командой другой улицы. В центре города у кинотеатра стояли высокие деревянные конюшни и казармы - в них после войны размещался кавалерийский полк. Ворота конюшни выходили прямо на главную улицу, мощенную булыжником, а когда полк выезжал на учения, ржание лошадей и цокот копыт по мостовой сладко отзывались в сердцах мальчишек. Замирали и девичьи сердца, стоило лишь показаться на улице красавцу-кавалеристу: каракулевая шапка-кубанка набекрень, чуб выбивается на лоб, шашка на поясе приспущена так, что тащится по мостовой, высекая искры, вся походка небрежная, удалая и на губах играет усмешка.

Событием, разбудившим наш спящий город, стало строительство нового кинотеатра. Причиной тому был фильм "Тарзан" - очередь за билетами выстроилась такая же, как за хлебом, и не уменьшалась целый месяц - семипалатинцы, казалось, переселились к кинотеатру и не уходили домой даже на ночь. Вторую серию "Тарзана" весь город смотрел уже в новом, наспех отстроенном кинозале.

На железнодорожную станцию мы ходили, как в театр, встречая и провожая пассажирские поезда. Они стояли по сорок минут - целых сорок минут захватывающего представления. Оно начинается для нас, зрителей, объявлением: "Скорый поезд Москва - Владивосток вышел с соседней станции и прибывает на новый путь". Актеры-пассажиры выбегают из вагонов и заполняют сцену-перрон в поисках еды и кипятка. Для них звучит по радио веселая музыка, для них передают популярные песни. Только один вагон, третий от паровоза, остается безмолвным, у его подножки стоят конвоиры. Заключительная сцена представления. "До отправления поезда осталось пять минут", - объявляют по радио. Актеры виснут на подножках, машут нам руками и платочками. Опустевший перрон, внезапная тишина, непонятная грусть. Но вот уже вскоре мы слышим откуда-то шум приближающегося праздника. Подходит товарный поезд, известный всем нам под названием "пятьсот-веселый". Этот пассажирский поезд с дешевыми билетами ходит без расписания и стоит часами на каждом полустанке, так что дорога между городами занимает много дней, а то и недель. Номера поездов начинаются с цифры 500. В них нет воды и туалетов, зато есть одно достоинство - все места на двуспальных нарах только спальные.

Из вагонов выскакивают сумасшедше-веселые люди всех возрастов и пускаются в пляс под гармошку. К поезду сбегаются зрители и милиция. Местные торговки продают вареную картошку и соленые огурцы. У привокзального магазина собирается громадная очередь. Водку и пиво несут к поезду, зажав в растопыренных пальцах по несколько бутылок. На перроне кишит людской муравейник. Поют и пляшут непрерывно, иногда дерутся. Парни взасос целуют девушек на подножках и в тамбурах, а если находят неподалеку укрытие хотя бы с двух сторон, занимаются любовью в неудобных позах. Самых пьяных и счастливых, ползающих под вагонами, втаскивают на подножки и заботливо укладывают на нарах их менее пьяные товарищи. После неоднократных гудков паровоза местные жители и железнодорожники еще долго обшаривают все привокзальные помещения и соседние поезда с криком: "Эй, кто тут с пятьсот-веселого?" Последними бегут к вагонам парочки. Поезд медленно трогается. Из раздвинутых дверей товарных вагонов льются песни и веселые звуки гармошки. Железнодорожники и милицейские тяжело переводят дух, вытирая пот со лба. И тогда мы отправляемся на последнее вокзальное представление.

В стороне от перрона на запасные пути приходят поезда с заключенными. Взрослых близко не подпускают, а нам, мальчишкам, можно. У вагонов с решетками на окнах часами сидят на корточках сотни мужчин, по сорок-пятьдесят человек в группе. Вокруг них стоят конвоиры с винтовками, еле сдерживая рычащих собак. Люди в сером смотрят на нас, мы смотрим на них. Они из другого мира, тоже для нас непонятного. Здесь тяжелое молчание, грубые окрики конвоиров и неумолкаемое рычание псов. Заключенные зорко смотрят по сторонам, сначала лишь скашивая глаза и только потом медленно поворачивая голову. Мы ни разу не видели, как их отправляют в вагоны. Они всегда сидят на корточках между путями, чего-то ожидая, и в жару, и в снег, и в дождь, окруженные конвоирами.

На широкой привокзальной площади иногда останавливался цыганский табор. Тогда цыганам не запрещали кочевать по степи в фургонах. Настоящее веселье в таборе начиналось с наступлением темноты и продолжалось далеко заполночь. Как они пели, как танцевали! Это были последние дни их привольной жизни, и они это знали - профессиональные предсказатели будущего. Вся молодежь города собиралась вокруг их костров. Мы приходили домой под утро, и родители пороли нас ремнями. На другой день мы убегали в табор снова.

За Семипалатинском начинался сосновый бор, тянущийся на сотни километров. Сначала мы ходили туда пешком, а потом стали ездить на товарных поездах, вскакивая на ходу на поворотах или подъеме. Мы научились перелезать по поезду снаружи по закрытым вагонам, перескакивать с крыши на крышу, прятаться в подвесных ящиках под вагонами. Мы умели соскакивать на ходу: если поезд шел не слишком быстро, то, спрыгнув, нужно было еще какое-то время бежать рядом с вагоном, держась за подножку, а если на большой скорости, то сразу падать на бок и кубарем катиться вниз.

Летом в бору мы чувствовали себя как дома, знали все его тайные тропы, искали грибы, ягоды и коренья, забирали у белок в дуплах запасы сухих грибов и орехов, жевали смолу с листьями смородины и приносили домой все найденное и добытое. В бору водились волки, зимой они ходили стаями и нападали на лошадей и проезжавших на подводах путников. На десятки километров вокруг не было человеческого жилья - исследуя все новые и новые лесные чащи, мы ни разу не встретили ни одной живой души.

С другой стороны от города тянулись непроходимые торфяные болота. Через них протекал ручей с кристально-чистой водой. Мы часто бегали туда копать червей. Там, в тени тополей, с листьев водяных лилий на нас с любопытством смотрели лягушки; когда мы неподвижно стояли в заводях по колено в воде и ловили пиявок, они тут же присасывались к ногам. Здесь, вдали от города, тишину нарушали только чистейшие первозданные звуки - пение птиц, стрекотание кузнечиков и кваканье лягушек, а ночью, когда все живое затихало, нежный, как хрустальный колокольчик, перелив ручья. Если бы родители позволили, мы непременно бы отправились вверх по Иртышу на Колыванский водоем, разлившийся среди ущелий и утесов, - место, которое Гумбольдт, объездивший весь свет, признал красивейшим в мире. Мы, мальчишки, исходившие десятки километров вверх и вниз по Иртышу, были с ним полностью согласны.

Берега Иртыша под Семипалатинском были совершенно дикие, на них не было никакого следа присутствия человека - ни осколка стекла, ни консервной банки, ни бумажки. Река выбрасывала на берег только упавшие стволы деревьев. Мы пили воду во время купания - она была чистой и вкусной.

В эти годы в окрестностях Семипалатинска не было ни одной свалки - мы, мальчишки, знали это точно. Ее тут же растаскивали: все могло пригодиться в обиходе. Можно было смело держать пари - в округе невозможно было найти ни одного ржавого гвоздя, ни кусочка проволоки. Битое стекло собирали и переплавляли на стеклянную посуду - ее всегда не хватало. Для нас, мальчишек, это было трудное время. Чтобы найти осколок стекла - перерезать веревку, мы пробегали несколько километров.

В сосновом бору мы пили воду из болот в низинах. Правило было очень простое: если есть лягушки, значит, вода питьевая, иначе лягушки в ней жить не станут. Незачем было носить с собой флягу или кружку: ненужная, лишняя тяжесть, подойди к любому водоему, наклонись и напейся - что может быть проще.

В излучине Иртыша напротив Семипалатинска был Чудо-остров. Нигде больше по берегам реки не росло таких огромных деревьев. Остров был необитаем. Когда во время весеннего половодья его заливало водой, мы любили плавать на лодке в чаще леса междудеревьями. Вода спадала к лету, и весь остров зарастал травой, такой высокой, что в ней мог бы спрятаться всадник. Чтобы найти дорогу, нам приходилось взбираться на дерево. Остров был разделен на три части протоками - одна из них называлась Холодный Бродок. Можно было целый день плыть на лодке и не видеть неба - деревья смыкались вершинами, и внизу был полумрак, как в джунглях. Иногда луч солнца пробивался сквозь чащу, от воды поднимался синий туман. Пение птиц днем, а вечером волшебная тишина. Нам было страшновато, мы тихо опускали весла и вглядывались в полумрак берегов, словно индейцы, ожидающие нападения. Мы общались жестами, пугаясь звуков собственных голосов, и чувствовали себя первопроходцами.

На левом берегу Иртыша лежал поселок Жана-Се-мей - по-русски Новый Семипалатинск. Главной достопримечательностью его был мясокомбинат, где делали известную на всю страну семипалатинскую колбасу. Когда-то тысячи голов скота гнали из Монголии на этот мясокомбинат по улицам Семипалатинска. Местным жителям продавали иногда по блату головы, хвосты и ребра. Мясокомбинат имел дурную славу - сотни мужчин и женщин не вернулись домой с работы и были отправлены в концлагеря. За двести граммов колбасы во время войны давали без суда три года. На проходной комбината стояли известные по всей области охранницы-церберши, ощупывавшие каждого проходящего с ног до головы. Немало мужчин поплатились за наивную попытку пронести кусок колбасы между ног.

В хорошую погоду от Жана-Семей можно видеть плоское нагорье до самого горизонта. Путь туда - через беспредельную степь, поросшую ковылем и полынью. Дорогой попадается много смешных сусликов - они стоят на задних лапках среди полевых цветов и смотрят вам вслед. В тех местах с давних времен жили миролюбивые и гостеприимные казахи-скотоводы.

Никто не предполагал тогда, что беда придет с этого безмолвного нагорья.

Однажды ранним утром селения казахов были разбужены гулом моторов. Всех жителей спешно посадили в грузовики и куда-то увезли. Чтобы успокоить местное население, объявили, что на этом месте будет строиться подземный аэродром. Степь наполнилась несмолкаемым гулом экскаваторов, бульдозеров, компрессоров. В верховьях Иртыша построили гидроэлектростанцию, и по реке поплыла вверх брюхом мертвая рыба в масляных пятнах. Первым пострадал Чудо-остров: в весеннее половодье воды стало меньше, перестала расти трава и обнажились корни деревьев. Холодный Бродок обмелел и скоро высох до дна. Потом Чудо-остров был раздавлен широкой автострадой. Мост проходил через Семипалатинку и дальше по руслу реки прямо в Жана-Семей. Холодный Бродок засыпали, деревья срубили для строительства бараков, весь Чудо-остров изрыли бульдозерами, а песчаные бури, проносившиеся над Семипалатинском, засыпали его толстым слоем пыли. К подземному аэродрому нескончаемым потоком шли грузовики. Из-за мрачного ландшафта это место здешние жители называли "Луной". Моего друга Генку Смагина забрали в армию, и он служил на "Луне" в строительном батальоне. Родители радовались: сын приходил в увольнение каждую субботу и ночевал дома.

Я учился в автодорожном техникуме на последнем курсе; по субботам вместе с Генкой и еще тремя друзьями мы ходили на танцы.

Я помню странные лица моих товарищей и фразу "Генка умер".

- Как умер, совсем? - не веря своим ушам переспросил я.

- Умирают только совсем, - невесело пошутил приятель.

- Но он же был с нами на танцах позавчера, в субботу! Что случилось?

- Врачи говорят - кровоизлияние в мозг.

- Но он же ничем не болел, - не унимался я. Друзья пожали плечами.

Родители Генки потребовали произвести вскрытие и подали в суд. Но с ними провели беседу, они еще больше помрачнели и затихли. Мы хоронили Генку в запаянном гробу. Через месяц непонятно чем заболел наш общий знакомый, служивший там же, на "Луне". Он умер в больнице, и его тоже хоронили в закрытом гробу.

После смерти Генки мне пришлось побывать в районе "Луны" - у нас была практика по автовождению, я вел ЗИС-150, нагруженный цементными блоками. Дорога все время шла по пустыне, степь вымерла. Мы проезжали бесконечные строительные площадки, огороженные колючей проволокой, повсюду виднелись одноэтажные бараки армейских частей. В распоряжение одной из этих частей мы и разгрузили нашу машину. Я запомнил мрачные лица солдат, встреченных по дороге.

...Три года я не был в родном городе, и вот сейчас, демобилизовавшись из армии, еду к родителям. Путь мой лежит через Семипалатинск, и я выхожу на знакомом перроне. Дедушка с бабушкой умерли, в доме моего детства живут чужие люди, но соседи все те же.

Я иду навестить друзей, и радости нет границ: все недавно вернулись из армии, съехались со всех концов Союза. Мы снова, как когда-то, ходим на танцы, веселимся, кутим и не можем нарадоваться встрече. "А помнишь..." - повторяется много, много раз. С нами нет только Генки Смагина.

"А что происходит на "Луне", где он служил?" - спрашиваю я. "Там построили какой-то подземный аэродром и проводят какие-то секретные взрывы". Я осторожно расспрашиваю знакомых. Никто ничего не знает. Город живет своей обычной жизнью и никакими секретами не интересуется. "Правда, - рассказывают мне, - за три последних года построили несколько новых больниц - в старой не хватало места для больных белокровием". Что такое белокровие, никто не знает и путают с малокровием. "Тут как-то через Семипалатинск шел поезд из Владивостока с японскими туристами. Что с ними было! Они заблажили дурными голосами, закрыли окна и двери и потребовали немедленно отправить поезд. Вот чудаки! Над ними так смеялись!" Я прощаюсь с друзьями, с родным городом. На душе тяжелое предчувствие, что мы больше не увидимся.

Через год мы получили тревожное письмо из Семипалатинска от моей тети, а вскоре приехала и она сама с дочерью, оставив в Семипалатинске квартиру, мебель, все нажитое. "Все началось с сильного взрыва, - рассказывали они. - Стекла вылетели почти во всех домах, дверцы печей распахнулись, угли выпали на деревянные полы. Начались пожары". Именно тогда жители Семипалатинска узнали страшную весть: начались испытания атомной бомбы. Перед каждым взрывом жителей города оповещали о времени испытания и напоминали о мерах противопожарной безопасности. Взрывов было много, иногда три раза в неделю. Стекла вылетали постоянно, их вставляли за государственный счет. В больницах не хватало коек для больных лучевой болезнью. В городе началась паника, многие хотели уехать, но город закрыли на неопределенный срок. Первое время отпускали только к ближайшим родственникам. "Мы взяли лишь самое необходимое, все остальное бросили. Тот, кто успел, бежал..."

Летом 1957 года я в звании сержанта выполнял обязанности химического инструктора саперного батальона, расквартированного в Калининградской области. По полученному приказу нас, химических инструкторов, должны были отправить на боевые учения в район, где будет произведен атомный взрыв. Мы ждали отправки несколько дней, но приказ по неизвестной причине отменили.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: