Наука и власть — условия формирования взаимодействия и возможные механизмы кризиса

Оценка воздействия социально-культурного (в частности, политического) контекста на развитие естествознания по глубине и силе влияния проводится при помощи двух различных схем. По своим последствиям для науки и для общества, получаемые результаты имеют принципиальные отличия. Р.С. Карпинская в одной из своих последних, опубликованных уже после ее смерти, статей писала, что результаты воздействия могут быть относительно “мягкими” или же “жесткими”. Грань между ними устанавливается при помощи соблюдения (или не соблюдения) кардинального условия: ориентации процесса получения результатов на господствующее в естествознании понимание субъект-объектного отношения. При этом, “костяк” научно-исследовательских программ не затрагивается, ибо он своими целевыми установками отражает, тем или иным образом, социальные по своей сути задачи [Карпинская, 1996]. Из этого следует достаточно закономерный вывод о том, что современная биология еще не вышла из первой, “мягкой” стадии, хотя в будущем появление “жесткой” стадии является достаточно вероятным сценарием развития событий, вытекающим из превращения самого человека в объект научного исследования и биотехнологических манипуляций.

Очевидно, что о кризисе взаимодействия науки и общества можно говорить только в том случае, когда “жесткая” стадия оказывается реальностью. Однако нам все же представляется, что трансформация “субъект-объектного отношения” еще не означает начало собственно кризисной фазы. Она начинается только тогда, когда подвергается эрозии и деформации стандартизированный процесс оценки достоверности научных фактов и теорий.

Наиболее крупномасштабными и, следовательно, дающими наибольший фактический материал для социального анализа генезиса перерастания “политизированной науки” в фазу институционального кризиса оказались, рассмотренные нами “мичуринская генетика” в СССР и “расовая гигиена” в нацистской Германии.

Для объяснения конкретных механизмов генезиса политизированной науки, о которых мы уже говорили, было предложено несколько моделей, основывающихся на критериях превалирования объективных или субъективных факторов. В советской историографии науки доминировали ссылки либо на “идеологические ошибки” известных советских генетиков [Дубинин, 1990, с. 25], либо на личностные характеристики политических и научных лидеров (И.В. Сталина, Н.И. Вавилова, Т.Д. Лысенко) [Дубинин, 1990, 1992], субъективизм которых, в конечном счете, и обусловил в конце сороковых годов исход борьбы “вейсманистов-морганистов” и “мичуринцев”. В работах западных авторов, опубликованных непосредственно после описанных нами событий, вначале превалировала точка зрения, которая не подвергала критике постулат Т.Д. Лысенко и И. Презента о концептуально-логической несовместимости менделевской генетики и философской системы диалектического материализма [Zircle, 1956]. И только позднее (в работах Д. Джоравски [Joravsky, 1961, 1970], Л.Р. Грэхэма [Грэхэм, 1988], других историков и философов на Западе [Paul, 1979; Roll-Hansen, 1985 et al.] и И.Т. Фролова в России [Фролов, 1988]) возобладал альтернативно-критический подход, трактующий взаимодействие политики, экономики, культуры и науки как форму коэволюции. Известная оценка Л.Р. Грэхэма определяющей роли “бракосочетания централизованного политического контроля с системой философии, которая претендовала на универсальность” [Грэхэм, 1988, с. 14], как основной причины возвышения Т.Д. Лысенко, была, безусловно, правильной. Но все же она упрощает ситуацию, как бы “выводит за скобки”, не учитывает активную социально-адаптивную реакции самого научного сообщества на внешние воздействия со стороны государственной власти. Думается, что именно активное взаимодействие властных структур, науки как социального института, менталитета и экономики и обусловили нарушения механизмов социального гомеостаза, которые привели к формированию контура с положительной обратной связью и автокаталитического процесса пролиферации псевдонауки во внутреннее пространство научного сообщества [Чешко, 1997; Шахбазов, Чешко, 2001а, 2001b].

Весьма характерно, что интерпретация движущих сил “нацистской медицины” (расовой гигиены) была аналогичной интерпретации феномена “пролетарской науки”. Такой подход основывается на комбинации субъективных моделей “жестокого политического насилия” (над наукой — авт.) и “скользкого склона”, выдвинутых в ходе Нюрнбергского процесса (1946 год). Но, если во втором случае существовало лишь внешнее принуждение, то в первом – расовой гигиены — постоянное внешнее давление послужило причиной того, что каждый последующий шаг-этап вел к прогрессирующему (по масштабам и по скорости) “соскальзыванию”, к эрозии и деформации не только теоретического фундамента биологии и медицины вообще (генетики, в частности), но и всей системы этических принципов деятельности ученых. Заметим, что уже здесь явственно просматривается тема автокатализа, положительной обратной связи, однако роль собственно науки, как формы познания и как социального института в целом остается пассивно-приспособительной. Обратное воздействие процессов, происходящих внутри научного сообщества на политическую систему и социальный контекст, также было “выведено за скобки”, как и в случае с “мичуринской генетикой”. В последние годы, все чаще высказывается иная интерпретация: взаимодействие процессов эволюции науки, экономики и политики в Германии конца XIX — первой трети XX было достаточно симметричным [Hananske-Abel, 1996, Мюллер-Хилл, 1997, Muller—Hill, 1998]. Приход нацистов к власти усилил их сопряжение, которое и обусловило последующий лавинообразный и автокаталитический характер развития. Гитлеровский режим воспринял многие программные идеи, которые предварительно циркулировали внутри научного сообщества. Это и определило преимущество в борьбе за политическое влияние тех представителей научного сообщества, которые стремились использовать новый режим не только для упрочения собственного статуса, но и для развития научных исследований и практической реализации своих теоретических концепций.

В отличие от группировки Т.Д. Лысенко, среди носителей подобной адаптивной стратегии в Германии было значительно больше специалистов, относящихся к авторитетной международной элите науки. Например, один из них — Эрнст Рудин, в 1932 году был избран Президентом III-го Международного евгенического конгресса. Это, по нашему мнению, и предопределило очень большую скорость псевдонаучной трансформации, которая, по некоторым расчетам, заняла всего несколько месяцев — с января по июль 1933 года [Hananske-Abel, 1996]. Поэтому, начиная с 1933 года, прогрессирующая политизация науки и ее сращение с государственным аппаратом, ускоряли и усиливали, с одной стороны, возрастание экстремизма внутри нацистской государственной машины и, с другой — его вмешательство в развитие науки. Эрих Фромм проницательно отметил эту особенность взаимодействия рациональных и эмоциональных компонентов ментальности, а также менталитета и социально-эволюционных процессов, развивающегося по типу положительной обратной связи (автокатализа) в генезисе тоталитаризма. Он написал: “Мы видим, что экономические, психологические и идеологические факторы взаимодействуют следующим образом: человек реагирует на изменения внешней обстановки тем, что меняется сам, а эти психологические факторы в свою очередь способствуют дальнейшему развитию экономического и социального процесса. Здесь действуют экономические силы, но их нужно рассматривать не как психологические мотивации, а как объективные условия; действуют и психологические силы, но необходимо помнить, что сами они исторически обусловлены; действуют и идеи, но их основой является вся психологическая структура членов определенной социальной группы... Социальные условия влияют на идеологические явления через социальный характер[25], но этот характер не является результатом пассивного приспособления к социальным условиям; социальный характер — это результат динамической адаптации на основе неотъемлемых свойств человеческой природы, заложенных биологически либо возникших в ходе истории” [Фромм, 2000].

Все вышесказанное относится к историографическому аспекту исследования генезиса кризисного развития науки в социально-политическом и культурно-психологическом контексте. Но имеется и другой аспект изучения этих процессов — сравнение генезиса и социальной эволюции политики и науки как двух исторических феноменов, что позволяет сделать, на наш взгляд, несколько интересных социально-философских обобщений относительно взаимоотношений науки и властных структур, науки и социума в целом.

Во-первых, необходимо признать, что невозможно провести четкую границу, отделяющую “чистую” науку от политики, на различных уровнях их связей, отношений и взаимодействий:

- индивидуальных (личностная судьба и научные взгляды отдельных ученых);

- концептуальных (объективное содержание научных теорий и понятий, с одной стороны, и их политическая интерпретация — с другой); и, наконец,

- универсально-социальных (наука и политические движения как социальные институты).

При этом не удается обнаружить однозначной корреляции конкретных политических и мировоззренческих учений, с одной стороны, и содержания первоначальных теорий, лежащих в их концептуальной основе- с другой, предопределивших их трансформацию в псевдонаучные, идеологизированные доктрины.

Во-вторых, процесс идеологизации и перерождения евгеники и мичуринской биологии в паранауку и псевдонауку был инициирован приобретением ими функции механизма стабилизации и усиления влияния доминировавших политических группировок в системе государственной власти СССР и Германии. Именно с этого момента и начинается усиление политического давления на научное сообщество. Оно отвечает на него адаптивной реакцией, выражающейся в радикальном изменении соотношения численности и влияния приверженцев различных научных теорий и в деформации представлений о содержании и социальной роли науки, критериях верификации научных теорий, этики науки (и нормативной этики) и т.д.

Использование научного потенциала в целях укрепления политической системы в шкале ценностно-этических приоритетов государственной политики и в СССР, и в нацистской Германии занимало одно из первых мест. Тем не менее, инструменталистский, политизированный подход к оценке отдельных группировок внутри научного сообщества и, соответственно, научных концепций, ими отстаиваемых, приводил к развитию деструктивных процессов, затрагивающих отдельные научные дисциплины. Вместе с тем, даже очень близкие сферы генетических исследований (например, сельскохозяйственная генетика в Германии) могли иметь достаточно благоприятные условия для своего развития.

Политическое давление на отдельные научные дисциплины было, насколько об этом можно судить ретроспективно, тем больше, чем меньше они были способны дать ответы на вопросы, удовлетворяющие государственную власть и не затрагивающие основ официальной идеологической доктрины. Невозможность достижения такой цели в рамках существующей системы приводило, в свою очередь, к усилению административного вмешательства в научную деятельность. Поэтому вполне вероятно, что важными социальными факторами формирования в США и Западной Европе культурно-психологического контекста, благоприятствовавшего росту авторитета “вейсманизма-морганизма”, с одной стороны, и потере его евгеникой — с другой, стали Вторая мировая война и длительное военно-политическое противостояние двух систем в ходе “холодной войны”. В результате развился выраженный идеологический конфликт, благодаря которому как развитие классической генетики, так и реализация или свертывание евгенических программ различного рода приобрело политический смысл.

Известный американский историк генетики Диана Пол отмечает, что усиление и последующий закат влияния евгеники в США и других западных странах детерминировались, в первую очередь, изменением политической ситуации и шкалы ценностных приоритетов. Методологические и технологические аргументы против целесообразности использования принудительных евгенических мероприятий (например, низкая эффективность отбора редких рецессивных генов в популяции) были известны еще с двадцатых годов, но лишь спустя десятилетия на них стали обращать внимание [Paul, Spencer, 1995; Paul, Eiseman, 1999]. Здесь, мы считаем, нужно внести следующее уточнение: несомненно, что существует двусторонняя корреляция междуразвитием парадигм классической генетики и общей социально-политической и духовно-этической ситуацией в мире. Процесс прогрессирующей политизации генетики в первой половине ХХ века проходил параллельно с процессом общей поляризации политической жизни человечества. Начало периода острого кризиса приходится на середину тридцатых годов, когда и произошла дивергенция линий исторического развития конкретных вариантов политизированной генетики, обособление их в самостоятельные национальные социально-культурные явления, определившее дальнейшую судьбу трех наиболее значительных генетических научных школ — в США, СССР и Германии. Так, принцип целостности генотипа, взаимозависимости экспрессивности отдельных генов друг от друга был доказан и разработан ранее конца тридцатых годов. Однако он получает широкое признание в сороковых годах ХХ века, благодаря исследованию двух взаимосвязанных генетических феноменов — так называемых полигенных комплексов и различных форм балансового отбора [Шахбазов, Чешко, Шерешевская, 1990]. В конечном счете, именно эти исследования выявили уже не техническую, а концептуальную неадекватность существовавших в то время евгенических программ. А политическое противостояние этих трех стран обнажило интегрированность современной генетики в социально-политическую историю современного мира и показало абстрактность представлений о так называемой чистой науке.

В-третьих, основные идеи противостоящих социально-политических доктрин укореняются в предсуществовавших элементах массового сознания. В результате их ассимиляции в менталитет научного сообщества и происходит возрастание роли пралогических компонентов мышления, эрозия методологических основ науки и ее срастание с идеологией.

С другой стороны генезис социалистической и капиталистической доктрин очевидным образом отразил обострение мирового социально-политического кризиса, начавшегося в августе 1914 года и повлекшего за собой дальнейшие катастрофические последствия. Темпы социальных преобразований в обеих странах приобрели колоссальное ускорение и для большинства населения вышли за пределы социально-психологической адаптивной нормы. Э. Тоффлер, изучив последствия этого кризиса (правда, на ином историческом материале), назвал его “футурошоком”, связав его исключительно с последствиями научно-технической революции ХХ века [Toffler, 1970]. Однако сходные характеристики и проявления с необходимостью возникают в ходе любого достаточно длительного и глубокого социального кризиса, в том числе и социальной революции. Борьба за государственную власть, уже по своему определению и целям, предполагает различные формы манипулирования массовым сознанием. Любой член научного сообщества, с одной стороны, является носителем ментальных характеристик различных социальных общностей, с другой — в процессе своей деятельности постоянно вступает в разнообразные взаимодействия с социально-политическим окружением. Его личная судьба, в той или иной степени, оказывается зависимой не только от его профессиональных качеств, но и факторов внешних, зачастую, случайных и посторонних, воздействий. Непосредственная связь какой-либо научной проблемы с жизненными интересами определенных социальных группировок и/или всего социума в целом, открывает канал для влияния внешнего, духовно-интеллектуального климата на теоретическую интерпретацию получаемых наукой данных и для проникновения элементов массового сознания в менталитет научного сообщества. В период социального кризиса, сопровождающегося глубокими трансформациями и сдвигами менталитета, заметно возрастает удельный вес и значение стереотипов, мифов и представлений массового сознания, как и других, внешних по отношению к собственно науке, факторов, по сравнению с существующими верификационными процедурами и профессиональными стандартами. В массовом сознании достаточно ощутимо усиливаются антиинтеллектуалистские и антисциентистские элементы и стереотипы. На науку и ученых возлагается ответственность за ухудшение качества социальной среды и возрастание напряженности. Проявление этой особенности еще более усиливается в случае резкого увеличения в общем количестве ученых доли новых членов научного сообщества — выходцев из иных социальных групп (как это произошло в СССР в двадцатые и тридцатые годы). На развитие науки, в том числе, и ее содержательных аспектов, большее влияние оказывают так же и внешние оценки и высказывания. Степень политизированности науки начинает стремительно возрастать. Следствием этого чего усиливается адсорбция научными концепциями и методологией научного исследования посторонних интеллектуальных и ментальных элементов.

В качестве инадаптивных социально-психологических стратегий, возникающих как ответ на социальный стресс, Э. Тоффлер называет две — “Узкая специализация” и “Сверхупрощение” [Toffler, 1970, p. 359]. Они, по нашему мнению, являются актуальными и важными, в контексте рассмотрения ситуации, с точки зрения, изучения формы взаимодействия научного сообщества с властными структурами СССР и Германии.

Первая (ограничение взаимодействий сферой узкопрофессиональной деятельности и свертывание контактов с неблагоприятной социальной средой) в СССР использовалась представителями дореволюционной научной общественности, вынужденно вступившей в контакт с новой политической системой. Эта стратегия была достаточно успешной лишь до тех пор, пока ее носители могли выполнять политические заказы, поступавшие от властных структур. В частности, утрата Н.И. Вавиловым и его последователями поддержки советского политического руководства была, очевидно, обусловлена именно тем, что предлагаемая им программа развития генетики и селекции, по необходимости, рассчитывалась на длительную перспективу и поэтому не обещала мгновенной отдачи. Политическая ситуация же диктовала требование быстрого преодоления негативных последствий коллективизации.

Вторая стратегия предполагает сведение трудноразрешимой задачи (будь то научная проблема или вопрос, имеющий прикладной характер) к простейшим постулатам, опирающимся, в большей степени, на архетипы и мифы, чем на соответствие принципам научной верифицируемости. В СССР эту стратегию, в основном, использовала группировка Т.Д. Лысенко. Отметим, что содержательно она включает явную саморазрушительную тенденцию, поскольку ее направленность ограничивается только эксплуатацией существующей социальной среды, а реальных решений насущных политических задач не предлагается

Два описанных примера конфликта властных структур и науки представляют собой экстремальную ситуацию для науки (как по масштабам, так и глубине государственного вмешательства), ибо происходил, в сущности, направляемый извне процесс внедрения новой научной метатеории, в качестве которой выступает идеологическая доктрина. При этом в тоталитарной системе государственного управления наукой крайне ограничивается ее рефлексивная функция, которая проявляется как научный анализ форм влияния на принятие политических решений. Действительно, интенсивность политического давления на отдельные научные дисциплины была, насколько можно судить, тем больше, чем менее они были способны дать удовлетворительное для государственной власти решение поставленных вопросов, не затрагивающее основ официальной идеологической доктрины. А невозможность разработки такого решения в рамках существующей системы вело, в свою очередь, к усилению административного вмешательства в научную деятельность. Административное влияние на науку заключалось в проведении политики “пролетаризации” и очищения от “классово чуждых элементов” в СССР и “очищения от чуждых расовых элементов” в Германии. Политические варианты социальной системы, которые реализовались в СССР и нацистской Германии, предусматривали построение идеального общества как своеобразной cаusа finаlis, определявшей функционирование отдельных элементов социальной структуры. В конечном итоге, система обратных воздействий была в значительной мере ослаблена, а собственные цели исследовательской деятельности заменены обслуживанием господствующей политической доктрины. Это, в свою очередь, и привело к эрозии науки как социального института, нарушению взаимосвязей между ее составными частями (прежде всего — фундаментальной и прикладной отраслями), которые втягивались в сферу политических решений, и утрачивали свою самостоятельность. Институциональная деструкция проявлялась, в частности, в деформации нормальной процедуры ассимиляции нового знания, когда признание его научным сообществом (целостность которого также оказалась нарушенной) подменялось участием “народных масс” в проверке его справедливости “на практике” или выяснением его политической или идеологической целесообразности.

Теоретическому знанию предназначалась пассивно-исполнительная роль в решении тех задач, которые уже поставила правящая политическая группировка. В частности произошла глубокая аберрация влияния науки на процесс принятия политических решений. Инверсия системы обратных связей между властными структурами, научным сообществом и другими социальными институтами приводила к тому, что принятые политические решения и действия в некоторых аспектах их реализации выглядели для постороннего наблюдателя алогичными и саморазрушительными.

Еще одной закономерностью взаимодействия науки со структурами государственного управления стало включение в центральное идеологическое ядро научных концепций, которые были признаны составной частью “социалистической” или “арийской” науки. Они, таким образом, также на более или менее длительный период оказывались защищенными от возможного применения принципа верификации. Следствием стала достаточно высокая стабильность, как общего направления эволюции науки, так и способность в условиях тоталитарного режима к почти неограниченной экспансии политизированной науки.

Процесс политизации науки перестает контролироваться механизмами социального гомеостаза при влиянии еще двух дополнительных условий, которые действуют:

(а) в социально-психологическом аспекте. Возникает и утверждается ментальная установка социальной группировки, обладающей значительным политическим влиянием о том, что достижение жизненно важных для нее целей и интересов абсолютным образом сопряжено (или, наоборот, несовместимо) с одной, определенной научной концепцией;

(б) в социально-экономическом аспекте. Устанавливается достаточно длительный период социальной напряженности.

Предпосылкой кризисного варианта развития взаимодействия науки и социума становится сдвиг временных фаз локального или глобального несоответствия стадий и/или темпов эволюции науки, ментальности и политической ситуации. Эта идея, связывающая потенциальную опасность развития науки с несоответствием скоростей научного прогресса и социального развития, в общем, далеко не нова и высказывалась ранее неоднократно. Основатель биоэтики, американский ученый В.Р. Поттер, например, написал: “Опасным называется такое знание, которое накапливается быстрее, чем мудрость, необходимая для управления им. Другими словами, это такое знание, которое опережает в своем развитии остальные отрасли человеческого знания и тем самым вызывает временный социальный дисбаланс” [Поттер, 2002, с. 86]. Десинхронизация скоростей эволюции участвующих в ней автономных подсистем хорошо известна биологам, и всем тем, кто, хотя бы бегло, ознакомился с основными положениями синтетической теорией эволюции. Она проявляется в нарушениях, основанного на взаимных приспособлениях, экологического или социального гомеостаза и служит предвестником глубокой качественной дезинтеграции и метаморфоза сложившейся до этого структурно-функциональной организации.

Три основных параметра, позволяют, как полагал В.Р. Поттер, однозначно охарактеризовать состояние системы “наука¾социум”:

(1) объем научного знания, который, в первом приближении, экспоненциально возрастает;

(2) социальная компетентность, определяемая как степень интеграции научного знания в существующую целостную систему менталитета и в доктринально-идеологический фундамент данного социума:

(3) степень социального контроля за возможными природными и социально-политическими последствиями научно-технического прогресса

При наложении этих взаимозависимых функций выясняется, что график изменений социальной компетенции и социального контроля имеет синусоидальную форму, где периоды подъема (“золотой век”) чередуются с периодами спада (социальный кризис). Причина появления такой закономерности состоит в опережающем росте научного знания по отношению к способности общества осознавать и адаптироваться к возникшему новому пониманию реалий бытия. [Поттер, 2002, с.203-204].К аналогичным последствиям приводит и обратное соотношение (эту возможность В.Р. Поттер не рассматривал), когда темпы социальной трансформации значительное опережают возможности науки находить решения возникающих затруднений, число которых начинает, в этой связи, стремительно расти.

В триаде “наука¾менталитет¾политическая ситуация” наиболее консервативным элементом оказывается второй. Поэтому, как правило, конфликт науки и политики обуславливается и расхождениями между действительным содержанием научной концепции и представлениями о ней или о последствиях ее применения в массовом сознании. Этот разрыв, усиливаясь, приближается к опасному порогу в период научной революции, особенно, при условии параллельно существующей социальной нестабильности. В истории генетики такими периодами были становление менделевской генетики (первая треть ХХ века) и рождение генно-инженерных технологий генетического анализа и скрининга.

Ускорение темпов научного прогресса резко расширяет сферу явлений и процессов, доступных научному познанию и впоследствии вовлекаемых в сферу технологического использования. И только спустя некоторое время становятся очевидными ограничения применения новых методик и осмысление их технологических результатов в рамках новой парадигмы. И как результат — синдромы “вредности” или, напротив, “всемогущества науки”. По поводу последнего, Карл Ясперс однажды справедливо заметил, что наука из “аристократического занятия” отдельных личностей, “движимых желанием знать”, превратилась в массовую профессию, социальная функция которой заключается в обеспечении желаемого человеком образа жизни посредством технологии, опирающейся на научные знания. Это, по его мнению, в свою очередь, и открывает дорогу трансформационного движения науки в область “суеверия”[26], источниками которого оказывается прогресс естествознания (как это парадоксально не выглядело бы для повседневного “здравого смысла”). Распространение в массовом сознании фрагментарных элементов научных знаний, не подкрепленное систематическим образованием, которое только и дает представление о методах и пространственно-временных границах научного познания, порождает веру в “компетентность во всем, умение создавать и технически преодолевать любую трудность” [Ясперс, 1994, с. 370-371]. Таким образом, вера в безграничную способность науки произвольно изменять существующую реальность, базируется на ее позитивной и негативной составляющих. Позитивная - представлена потенциальной способностью науки решить любую проблему, возникающую в конкретном социуме или человечествой цивилизации, а негативная – в виде страха перед внезапно вышедшими из- под контроля катастрофическими последствиями, как результата просчета экспертов. И с другой стороны — популяризация научных знаний, их адаптация к восприятию “среднестатистическим индивидуумом”, объяснение потенциальных последствий развития конкретных научных исследований и проектов, ведет к соответствующим упрощениям и искажениям в каналах информационного обмена “наука-этика”, “наука-политика”, “наука-экономика” и т.д. По этой причине, генетика, как теоретическая основа современной биологии и естественнонаучное обоснование концепции происхождения и эволюции менталитета современного человека, с одной стороны и “генетический детерминизм” — их отражение ментальными установками массового сознания, с другой — оказываются не вполне адекватными друг другу. И в тоже время, дискурсивный анализ высказываний генетиков-профессионалов, сделанных ими в общении со своими коллегами или же при выполнении иных социальных ролей, например, при общении с “неофитами”, обнаруживает заметную двойственность как интерпретации установленных фактов, так и трактовки генетических законов и постулатов. Усиление политической и этической составляющей генетики, ведет к расширению зоны, где альтернативные семантические конструкции, вступают во взаимодействие и образуют своеобразную амальгаму. Становясь элементом ментальности, постулаты науки одновременно превращаются и в инструмент политической борьбы, в один из таких факторов, которые обеспечивают функционирование и стабильность государственной машины. И, следовательно, истоки тех кризисных явлений во взаимоотношениях науки и государства, о которых здесь уже говорилось, оказываются связанными с процессом интеграции науки в духовную жизнь современного общества.

В конце прошлого - начале нынешнего века развитие науки идет настолько интенсивно, что новые идеи и интерпретации не успевают интегрироваться в сформировавшиеся системы ценностных приоритетов и ментальных стереотипов, которые определяют реакцию личности и общества на происходящие социокультурные изменения. Защитная социально-психологическая реакция проявляется в усилении негативистского восприятия последствий развития науки, которое актуализируется в виде осознанного стремления замедлить темпы развития новых научных направлений или ограничить сферы их практического применения. Достаточно свежие исторические примеры подобного рода — добровольный мораторий на разработку технологии генно-инженерных манипуляций и последующие решения Асиломарской международной конференции (1974-1975 гг.) и введение Б. Клинтоном в США, как и правительствами других стран, запрета на государственное финансирование исследований в области клонирования человеческих существ (1997 год).

В данном случае речь, по нашему мнению, должна идти об адаптивной реакции социума. Ее функциональное назначение — выравнивание темпов эволюции науки, политики, ментальности: “История уже убедительно доказала, что запреты не способствуют достижению истины в науке и улучшению жизни людей... В тех случаях, когда ученые оказываются перед моральным выбором, в области тех или иных исследований, таящих потенциальную угрозу для личности, общества или окружающей среды, необходимо, прежде всего, ставить и решать проблемы мировоззренческого, аксиологического (ценностного) и социокультурного порядка” [Кулиниченко, 2000, с. 8-9].

Подчеркнем еще раз, что сама “постановка и решение проблем” именно такого рода и есть начало процесса взаимной адаптации науки и общества. В этом случае исторически подтверждено, что “этика запретов”, несостоятельна в качестве регулятивного принципа. И вместе с тем, такая этика оказывается достаточно важным факультативно-временным фактором (временной мерой), поддерживающим механизмы социально-психологического гомеостаза. Интуитивно очевидно, что длительность, интенсивность и масштабы процесса запрета имеют верхний и нижний пределы, за рамками которых он становится уже инадаптивным, и приводит, в конечном счете, к стагнации науки и нарушению механизмов социального гомеостаза. Прогрессирующая политизация науки инициирует генезис контура с положительной обратной связью, разрушительные последствия, формирования которого мы уже показали. В предыдущих разделах мы также рассмотрели условия, при которых происходит превращение приспособительной реакции в инадаптивную, принимающую форму социально-деструктивного ответа на быстрый прогресс тех или иных областей науки и технологий, значительно опережающий соответствующие этико-политические и социально-психологические трансформации.

В философской литературе достаточно обстоятельно проанализировано и обратное влияние социально-политического прогноза, опирающегося на выводы, сделанные на основе материалов конкретной естественнонаучной концепции [Гендин, 1970; Карсаевская, 1978, с. 104-106]. Ключевым моментом здесь становится превращение научных (или псевдонаучных) постулатов в регулятор деятельности и поведения людей, т.е. превращение положений научной теории в мировоззренческо-ментальные элементы. Дальнейшее развитие ситуации может идти по двум альтернативным сценариям — самоорганизации и саморазрушения. История евгеники в США и Западной Европе, расовой гигиены в нацистской Германии и мичуринской генетики в бывшем СССР свидетельствует, что их развитие соответствует условиям и механизмам именно сценария саморазрушения.

Эти сценарии создаются следующим образом. Первоначально из совокупности прогнозов развития конкретной социальной ситуации отбирается один, наиболее соответствующий политическим интересам правящей элиты; затем создается система административно-управленческих мер, способствующая актуализации такой модели социальной эволюции, которая соответствует избранному прогнозу; и, наконец, возникает информационный фильтр, осуществляющий отбор и оценку информации, поступающей во властные структуры. Как правило, специфической особенностью функционирования такого фильтра является существенное ограничение (прекращение) поступления негативной информации или интерпретация ее исключительно как проявление злой воли и/или саботажа со стороны исполнителей[27]. Начинает функционировать постоянный контур с положительной обратной связью, разрушительно действующий на обе коэволюционирующие системы — социум и науку [Чешко, 1997, с.310-322; Шахбазов, Чешко, 2001].

На протяжении ХХ столетия в условиях тоталитарных политических систем, описанный институционально-деструктивный механизм, в зрелом виде формировался дважды. Однако, в более сглаженном виде (не развиваясь до состояния кризиса) та же тенденция, очевидно, возникает всякий раз, когда социальное значение и сопряженное с ним политическое или финансово-экономическое давление на какую-либо область исследований достигает критической величины, превышая запас адаптивной пластичности, создаваемый фундаментальной наукой.

Раздел 3. ГЕНЕТИКА И МЕНТАЛЬНОСТЬ. КОЭВОЛЮЦИЯ СОЦИОКУЛЬТУРНЫХ И НАУЧНЫХ ПАРАДИГМ СОВРЕМЕННОЙ ЦИВИЛИЗАЦИИ

С возникновением человеческого общества началось сопряженное развитие ¾ коэволюция в предельно широком значении этого термина (“биологического” по происхождению и “универсального по воплощению” в системе современного мышления) [Родин, 1991, с. 244]), и сформировался сложный 3-х компонентный процесс взаимозависимых изменений во времени элементов биологической и социально-культурной природы:

(а) биологическая коэволюция структурных элементов экосистем, в совокупности образующих биосферу;

(b) генно-культурная коэволюция, обеспечивающая согласованность биологической и социокультурной подсистем;

(с) и, наконец, коэволюция отдельных элементов социума, предопределяющая их объединение в единую социосферу.

Одна из принципиальных закономерностей этого процесса проявляется как тенденция возрастания автономии биологической и социальной составляющих, при определяющем значении последней. В результате, на исходе ХХ века возникает ситуация, которую известный украинский генетик, академик В.А. Кордюм [2001] охарактеризовал как первый ноосферный кризис: гомеостатические механизмы биосферы, сформировавшиеся в ходе биологической фазы коэволюции, уже не обеспечивают ее стабильности и канализированный характер дальнейшего развития. В настоящее время аналогичные (соответствующие биологическим) коэволюционные изменения в социосфере выражены недостаточно сильно.

Таким образом, социокультурная коэволюция — процесс взаимной адаптации отдельных элементов социосферы и науки (и ментальности, в том числе), приобретает решающее значение для выживания человечества. Но в современных условиях осуществление коэволюционного процесса нарушено за счет усиления дезадаптации ¾ рассогласования поведения двух (и более) взаимозависимых и коммуникационно взаимодействующих автономных систем, при котором происходит двустороннее перекодирование поступающей информации, что, делает ее доступной для использования каждым из членов коэволюционирующих пар. Такое рассогласование модусов развития науки и других социальных институтов, как отдельных элементов социосферы, подразумевает:

(1) в функциональном смысле ¾ (a1) неспособность науки найти приемлемое решение проблем, возникающих в условиях противостояния социально-политических интересов и возможностей достижения определенных целей отдельными сообществами внутри социума; (b1) разрыв между “научно-техническими возможностями и желанием людей принять на себя моральную и политическую ответственность” [Блюм, 2001] за рост научного знания;

(2) в информационном смысле ¾ (a2) несоответствие между содержанием научных теорий и сложившимися ментальными поведенческими установками и стереотипами, регулирующими отношения членов социума друг с другом и с окружающим миром, и (b2) между действительным содержанием науки и ее отражением в ментальности.

Преодоление образовавшегося разрыва и составляет сущность современного этапа коэволюции науки и общества. Наш дальнейший анализ этой проблемы основывается на постулате о единстве базовых принципов социально-культурной и генетической эволюции [Докинз, 1993; Поттер, 2002 и др.].

Наиболее тесные коэволюционные отношения связывают генетику с естественнонаучным и гуманитарным знанием. Влияние теории и методологии современной генетики на концептуально-методологическую базу биологических дисциплин, очевидно, уже является достаточно известным и тривиальным утверждением. Теория зародышевой плазмы А. Вейсмана и представления об онтогенезе и филогенезе как о процессах, связанных с преобразованием наследственной информации, в явном или неявном виде, служат краеугольным камнем любой фундаментальной биологической парадигмы. Вместе с тем, экспансия семантики и синтаксиса генетики явственно прослеживается и в достаточно отдаленных от нее областях, не только естественнонаучной[28], но и социогуманитарной (философии, культурологии, психологии и т.д.).

В фундаментальном исследовании философии науки В.С. Степина “Теоретическое знание” (2000 год) эти аспекты современной стадии развития науки (“постнеклассической науки”) обозначены достаточно глубоко и рельефно. Обращает на себя внимание, в частности, анализ многозначного влияния генетики в сфере гуманитарного знания ­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­¾ от межпарадигмальных заимствований и поиска генетической основы механизма генезиса социальных явлений до аналогий и метафор, берущих свое начало в генетической терминологии.

Лингвистика, может служить примером первого рода [Степин, 2000, с. 605]. Гипотеза центрального грамматического ядра, выдвинутая американским лингвистом Н. Хомски, предполагает наличие в ментальности каждого человека некоего врожденного набора правил и параметров, общих для всех человеческих языков, преобразования которых и определяют свойства конкретного языка. Дальнейшая эволюция этой концепции еще в больше степени подчеркивает, с одной стороны, ассоциативные корреляции между структурой парадигм лингвистики и классической генетики и, с другой — роль синтаксического или метафорического использования генетической терминологии в качестве несущего каркаса логической конструкции. Для преодоления трудностей, возникающих в процессе доказательства гипотезы врожденного центрального грамматического ядра (или “порождающей грамматики”), был предложен постулат о существовании двухзвенной грамматической системы [Шаумян, 1965]. Ее первое звено формирует идеальный лингвистический объект ¾ “генотипический язык”, преобразование элементов которого обеспечивает генезис реальных (“фенотипических”) языков.

“Генетические” аналогии и заимствования можно перечислять и далее. Так, в методологии науки известны два подхода к построению научной теории ¾ дедуктивно-аксиоматический и генетически-конструктивистский. Последний из них, пишет В.С. Степин, “сразу делает очевидным существование теоретических схем. Такие схемы (вводимые в теоретическом языке в форме чертежей, снабженных соответствующими разъяснениями, либо через систему высказываний, характеризующих приемы конструирования и основные корреляции некоторого набора абстрактных объектов) предстают в качестве основы, обеспечивающей развертывание теоретического знания. Этот подход предполагает оперирование непосредственно абстрактными объектами теории, зафиксированными в соответствующих знаках. Процесс рассуждения в таком случае предстает в форме мысленного эксперимента с предметами, которые взяты как конкретная данность” [Степин, 2000, с. 127-128, с. 133][29].

Из описания В.С. Степина становится достаточно очевидным, что термин “генетический” в этом контексте подразумевает не только преемственность исходных и конечных логико-теоретических конструкций, в качестве образца здесь может служить методология анализа наследственных признаков. “Абстрактными объектами”, в данном случае, выступают отдельные факторы наследственности ¾ гены, “приемы конструирования и основные корреляции” и др., которые соответствуют возможным, строго очерченным, типам взаимодействия (доминирование, эпистаз, полимерия, комлементарность и проч.). Процесс же генетического анализа основан на мысленном эксперименте ¾ подборе таких гипотетических комбинаций генетических детерминантов, которые приводят к возникновению исследуемого фенотипа и их последующей проверке методами математической статистики [Серебровский, 1970].

В современной методологии науки нынешняя, постнеклассическая стадия ее развития, характеризуется доминированием глобально-эволюционного подхода, соединяющего в себе два принципа ¾ системного анализа и эволюционного развития, происхождение и развитие которых в значительной мере связаны с биологией и генетикой [Степин, 2000, 641].

И, наконец, возникшее в постклассической генетике понимание онтогенеза, как развертывание генетической информации и ее трансляция из одной семантической системы в другую, проникнув в социальную философию, породило концепцию программируемого общества, в основе которой лежит представление о существовании “социокода” (по аналогии с генетическим кодом), определяющего природу данного типа цивилизации [Степин, 2000, с. 23, 605][30].

Однако социокультурное влияние генетики не ограничивается пространством собственно естествознания и гуманитарного знания, но и выходит за их пределы — в сферу вненаучной духовной культуры и становится важным формообразующим фактором в эволюции менталитета.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: