В дороге

ИЗ МОНАШЕСКОЙ КЕЛЬИ, высеченной в скале песчаника несколькими столетиями ранее, где я праздно проводил свои дни за курением мощной смеси марихуаны, гашиша и табака, узкий проход вел к темной внутренней лестнице, которую я освещал, чиркая спичками. Крутые каменные ступени вели наружу, где, продвигаясь по узкому уступу, я попадал на гладкий купол гигантской головы Будды. Оттуда во все стороны открывался головокружительный обрыв высотой в 55 метров. В вышине на потолке ниши проступали выцветшие фрагменты изображений будд и бодхисаттв. Я старался не смотреть на них слишком долго, боясь потерять равновесие, соскользнуть и свалиться на землю. Когда мои глаза привыкали к яркому солнечному свету, я глядел на плодородную долину Бамиана: разноцветные лоскуты полей с вкраплениями низких, с плоской крышей сельских домов лежали внизу подо мной. Было лето 1972 года. Это была моя встреча с остатками буддийской цивилизации, которая закончилась с завоеванием Махмудом Газневи Афганистана в одиннадцатом столетии.

Как и все на хипповском маршруте в Индию, я думал о себе скорее как о путешественнике, а не простом туристе: как о ком-то, кто находится в неопределенных поисках, а не движется к определенной цели. Если бы меня спросили, что я ищу, я не нашелся бы что ответить. Я не знал даже места назначения, географического или духовного. Я просто был «в дороге» в том анархическом и высоком смысле, который восхваляли Джек Керуак, Аллен Гинзберг и другие образцы для подражания, которых я избрал для себя в то время.

Я просто наслаждался движением из одного места в другое. Я был счастлив часами пялиться в грязные, жирные окна грохочущего автобуса со стоящими в проходе между креслами клетками с цыплятами; наблюдая, как мимо проносятся согбенные крестьяне, трудящиеся в полях, женщины с младенцами за спиной, босоногая детвора, играющая в пыли, старики, курящие кальян в тени, все захудалые городки и деревни, в которых мы останавливались, чтобы купить сладкого чая и пресного хлеба. Но как только мы въезжали в разрастающийся пригород нашего пункта назначения, в животе поднимался холодок, и я снова чувствовал волнение и беспокойство. Я не хотел останавливаться. Мое стремление двигаться дальше походило на наркозависимость.

...

Я думал о себе скорее как о путешественнике, а не простом туристе. Если бы меня спросили, что я ищу, я не нашелся бы что ответить. Я не знал даже места назначения своего пути, географического или духовного. Я просто был «в дороге» в самом анархическом и высоком смысле

Мое первое воспоминание: я сижу на коленях своей матери, уютно устроившись в складках ее шубы, и смотрю в окно самолета на миниатюрные дома и автомобили Торонто. Мне было три года. Мои родители эмигрировали из Шотландии в Канаду в 1957 году, пытаясь сохранить свой брак. Они развелись год спустя, и мы с матерью и младшим братом Дэвидом вернулись в Англию. Жили мы в Уотфорде, неприглядном пригороде на внешнем кольце Лондона. Моя мать больше не выходила замуж и воспитывала меня с братом одна. С отцом я больше никогда не общался.

Нам поначалу помогал отец моей матери, Альфред Краск, бизнесмен, у которого была фотоцинкографическая фирма в Ковент-Гардене. Альфред отвергал богобоязненную обстановку своего детства и считал все религии вздором, в то время как его жена Мэйбл – моя бабушка – была скромной дочерью местного методистского священника. Моя мать разделяла взгляды своего отца на религию и считала себя атеисткой. Эмоционально она все же была близка со своей матерью и тетей Софи, которая служила медсестрой в Дарданеллах и Фландрии, никогда не выходила замуж и искренне посещала церковь. Где-то на заднем плане маячила загадочная тень младшего брата Альфреда, Леонарда, который отказался от блестящей медицинской карьеры и молодой жены, чтобы уехать в Соединенные Штаты во имя своей любви к театру и скульптуре. В жизни Красков для него больше не было места. Потрепанная погодой бронзовая статуя танцующей нимфы под названием «Радость» в нашем саду за домом была единственным свидетельством реального существования Леонарда.

Ребенком я не посещал церковь. Я был освобожден от занятий по «Священному писанию» в школах, в которых я учился, так что я не получил базового христианского образования, которое было частью британской школьной программы. Я помню, когда мне было восемь или девять, лет меня поразила радиопередача, в которой упоминалось, как буддийские монахи избегают ходить по траве, чтобы не уничтожить каких-нибудь насекомых. Я часто задавался вопросом, было ли это первым положительным впечатлением от буддийских монахов, которое повлияло на мое будущее решение принять буддизм, или я выбрал это воспоминание, потому что ретроспективно оно помогало мне объяснить необычное решение стать буддийским монахом.

С раннего детства я редко чувствовал себя полностью счастливым. Я ощущал постоянное присутствие мелких забот в центре или на периферии моего самосознания. Я помню, как часто ночами я лежал с открытыми глазами, пытаясь остановить непрерывный поток тревожных мыслей. Меня расстраивала неспособность учителей в школе говорить о том, что казалось самым неотложным и важным для всех: загадочная, пугающая ненадежность человеческой жизни. Стандартные программы по истории, географии, математике и английскому языку, казалось, специально были разработаны так, чтобы игнорировать вопросы, которые действительно имели значение. Как только у меня появились первые смутные представления о том, что такое «философия», я удивился, почему нам ее не преподают. А мой скептицизм относительно религии только рос, когда я видел, что приходские священники и пастыри, которых я встречал в своей жизни, обретали в своей вере. Они поражали меня своим ханжеством и равнодушием или добродушным высокомерием.

В 1960-е меня, как магнитом, потянула к себе контркультура, высмеивающая и отрицающая «правильное» буржуазное общество Великобритании. В первый раз я услышал родственные голоса, которые выражали свою неудовлетворенность и надежды в тоскливых песнях о любви и свободе и в плохо напечатанных манифестах, подстрекающих к революции. А затем пришли наркотики. Гашиш и ЛСД вызывали такое интенсивное и восторженное состояние сознания, какого я никогда прежде не испытывал. Они открывали, не ту тусклую информацию, которую я получал из учебников, а, казалось, прямой портал в мерцающую, переливающуюся всеми цветами радуги игру самой жизни. Будучи скорее природным (а не космическим) хиппи, я блуждал в течение многих часов по лесам, торча на кислоте, поминутно изучая паутинки и тонкие узоры на листьях, поражаясь жуку, взбирающемуся по былинкам, а потом лежал на лугах, пристально разглядывая завихряющиеся ажурные облака.

...

Меня расстраивала неспособность учителей в школе говорить о том, что казалось самым неотложным и важным для всех: загадочная, пугающая ненадежность человеческой жизни

Моя поглощенность такими внешкольными занятиями заставляла меня все более забывать об учебе. Я, тем не менее, жадно читал: Двери восприятия Олдоса Хаксли; Степной волк, Игра в бисер и Сиддхартха Германа Гессе; Путь дзэн Алана Уотса, – балуясь Бхагавадгитой, Дао-дэ Цзин и тибетской Книгой мертвых. Я отрастил длинные волосы, носил бусы и посещал ночные рок-концерты с «жидким» светом, проходившие на полях перед Парламентским холмом, где я слушал Soft Machine, Pink Floyd и Edgar Broughton Band.

В апреле 1971 года у меня был сон во сне. Мне только что исполнилось восемнадцать, и я без энтузиазма готовился к экзаменам в средней школе. Мне снилось, что я был в лагере во Франции. Шел дождь. Когда я заснул в своей палатке, мне приснился сон. Вот что я написал об этом:

...

Сероватый ковер в бесконечной прихожей начал идти вверх, наклон становился все более крутым, вскоре появились бронзовые перила, стоящие на полированных деревянных балясинах. Чем дальше это продолжалось, тем труднее становилось, пока подъем не стал почти перпендикулярным. [Потребовались] адские усилия, чтобы забраться на вершину, но, благодаря решимости и упрямству, он сумел подняться. Там была лишь маленькая прихожая, но свет был странным – очень белым и чистым; вокруг него по всему полу стояли красивые вазы, а в углу была белая винтовая лестница, сделанная из дерева. Он [поднялся] по ней, и наверху оказалась еще одна площадка, только на этот раз свет был даже более белым и интенсивным, воздух оставался прекрасным и чистым, но начал сжимать его и подавлять.

Он вошел в комнату; там стояла кровать. Он поднял покрывало и увидел под ним девочку, она была очень юной, еще не полностью развившейся и обнаженной; ее лицо ничего не выражало, а цвет ее волос был мышиным. Он накрыл ее покрывалом и вышел из комнаты.

Он пробрался мимо восточных ваз и драгоценностей, мимо обнаженных восточных принцесс, мимо всех форм земного искушения и решил подняться на следующий этаж. Он выглядел точно так же, как и предыдущие, за исключением того, что пол был не так богато украшен. Там были три или четыре простые деревянные двери. Он вошел в одну из них, и здесь воздух был практически невыносимым, поразительно сладким и насыщенным. Воздух, казалось, был пропитан мятным ликером и обладал похожей консистенцией. Стены были окрашены очень тусклыми, но природными яркими цветами, все было немного не в фокусе и легким, а воздух, казалось, изобиловал миллионами молекул, делающих все возможное, чтобы разделиться.

Источник этой энергии постепенно открылся: одна из четырех стен начала открываться как массивная дверь, через увеличивающуюся трещину стали пробиваться лучи золотистого солнца, пока отверстие не стало приблизительно в метр шириной; затем там показался человек, по крайней мере Нечто, похожее на человека. Но это существо было удивительно высоким и оно излучало своего рода сверхъестественную силу и пылающие лучи жизни и света. Он был в ниспадающем белом платье и шафрановой накидке. Его волосы были собраны, как у Венеры Боттичелли.

По некоторым причинам, возможно потому, что я преподнес этот текст как школьное сочинение (отсюда третье лицо, «он»), я не записал того, что этот странный высокий человек сказал мне. Но с тех пор его слова, как загадка, отзывались эхом в моей голове. Они все еще преследуют меня почти сорок лет спустя. Он сказал: «Я творю твоего двойника». Затем я проснулся.

Я не получил высших оценок ни на одном экзамене, кроме французского языка, и поэтому потерял место, которое мне предложили в Политехникуме Риджент-Стрит в Лондоне, где я должен был изучать фотографию. Моя мать просто обезумела. Внезапно той осенью я оказался свободным от перспективы возвращения к тяжелой работе в еще одном образовательном учреждении. Я по-прежнему мог заниматься фотографией, но без необходимости получать оценки по академической системе, к которой я не испытывал большого уважения. Я решил провести год в путешествиях по Европе, якобы чтобы изучать искусство и культуру, прежде чем возвратиться в Англию и опять держать экзамены, которые были необходимы, чтобы поступить на курс фотографии. Но я приходил в ужас от одной только мысли о дальнейших занятиях в классах и экзаменах. Самая мысль о получении обычной профессии и карьере подавляла меня.

Позже тем летом американский друг моего друга прилетел из Калифорнии и дал мне копию только что опубликованной книги Будь здесь и теперь «Бабы» Рам Дасса. Рам Дасс, ранее известный как Ричард Альперт, был уволен из Гарварда вместе с Тимоти Лири в 1963-м за то, что в ходе экспериментов давал студентам псилоцибин. В 1967-м он отправился в Индию, где жил в течение двух лет с Нимом Кароли Бабой и другими гуру, прежде чем вернулся в Соединенные Штаты и написал рассказ о своих странствиях – От психоделии до йоги и религиозных практик индуизма. Для многих представителей моего поколения этот легкий, с юмором написанный текст оказался важным мостом от разрушающей разум наркокультуры к духовным традициям Азии.

В течение следующих шести месяцев я работал уборщиком на асбестовой фабрике, пока не собрал достаточно денег, чтобы сбежать с Британских островов, которые я тогда считал единственным источником моей неудовлетворенности. Я взял карту Европы, закрыл глаза и позволил пальцу ткнуть в первое попавшееся место. Он опустился вблизи Тулузы в юго-западной Франции. Я заказал билеты и отправился туда в феврале 1972 года. Я добрался автостопом до Италии, где добросовестно посещал знаменитые церкви и картинные галереи Флоренции и Рима, но, несмотря на красоту того, что я видел, такая жизнь представлялась мне пустой и бессмысленной. Вскоре я перестал гоняться за высокими культурными ценностями и просто отправлялся туда, куда ехала очередная проходящая машина. Неизбежно я начал смещаться в восточном направлении. Из Афин я отправился в Стамбул, затем через южную Турцию – в Сирию, Ливан, Израиль и Иорданию. Я пересек пустыню до Багдада, отправился на юг в Басру, затем добрался на попутках в Иран. Я проехал через Шираз, Исфахан, Тегеран и Мешед, пока, наконец, в июне не оказался в Афганистане.

Чем дальше на восток я продвигался, тем в более отдаленные эпохи я удалялся от двадцатого века Европы. В двух особо критических моментах – когда я перебирался через Босфор в Анатолию и через афганскую границу в город Герат – казалось, что столетия пронеслись менее чем за час. Мой побег с родины стал побегом в прошлое, как если бы прошлое было таким местом, где ничто никогда не может пойти не так. В Герате я лежал на своей кровати в отеле, наслаждаясь звоном колокольчиков на хомутах пони, тянущих двуколки, криками уличных продавцов и радостными воплями мальчиков, полностью очищенными от фоновой какофонии уличного движения. По западным меркам афганцы были бедными и «отсталыми», но у них было чувство собственного достоинства (они не отводили взгляд, когда вы смотрели им прямо в глаза, у них, казалось, не было ничего, чего можно было стыдиться). А вот я, несмотря на свое привилегированное воспитание, никогда не мог похвастаться уверенностью в себе и чувством собственного достоинства.

После осмотра гигантских статуй Будды в Бамиане я возвратился в Кабул и продолжил путь далее на восток, в Пакистан. Я и мой попутчик Гэри Зазула ехали на джипе, взгромоздясь над кучей пассажиров и рюкзаков, из Пешавара в Читрал. Это – горный город в Гиндукуше; он все еще оставался резиденцией принца, позволившего нам разбить лагерь у стен своего дворца возле шумной реки, спускавшейся с горы Тирич-Мир. Из Читрала мы шли пешком целый день, пока не добрались до отдаленных долин Кафиристана, области, населенной племенами, не знавшими ни дорог, ни электричества, ни ислама. Местные жители, как говорили, были потомками греков, которые пришли сюда с Александром Македонским. Но мы неправильно рассчитали время дороги, и у нас кончилась вода в разгар полуденного зноя, как раз тогда, когда мы подошли к проходу, который вел в бледно-зеленую долину Бумбурет, далеко внизу, и который шел по совершенно голым скалам. После того, как мы оступились и скатились с каменистой осыпи в долину, мы были слишком измучены жаждой, чтобы помнить об осторожности, и жадно напились из ирригационного канала. К вечеру нам стало чудовищно плохо.

Вокруг не было докторов, клиник, чистой воды, водопровода и почти никакой еды. В течение многих дней мы лежали, лихорадочно потея, в темной, грязной комнате, слабея с каждым днем. Мы выбирались из нашего логова только холодными вечерами и сидели под тутовым деревом, под орлиным взором гор, чтобы посмотреть на девушек и молодых женщин из долины, которые, взявшись за руки и раскачиваясь, распевали песни, пока зобастые старухи припадали к глиняным стенам и с подозрением на нас поглядывали. Мы не представляли, как нам выбраться из этого места. Чтобы подняться обратно к проходу в горах, у нас совсем не осталось сил. Оставалась единственная альтернатива – двигаться вниз по течению реки в Читрал, но совсем недавно разрушился важный мост на реке. Однажды утром трое хиппи в ниспадающих шелковых одеждах и тюрбанах, с подведенными сурьмой глазами появились в дверном проеме нашей комнаты. Местные жители сказали им, что речной путь снова открылся. Чтобы придать нам сил на обратный путь, они дали каждому из нас небольшую фиолетовую таблетку LSD, «совсем немного» пропитанную кокаином.

Когда мы дошли до места, где должен был быть мост, там оказались только опоры на каждом берегу. Река бурлила и пенилась, равнодушно проносясь мимо нас к узкой протоке между двумя перпендикулярными стенами скал. Мы по-дурацки усмехнулись и начали бесцельно бродить вокруг, пытаясь собраться с мыслями. Как вдруг, откуда ни возьмись, перед нами появился поджарый человек с блестящей от солнца кожей, в коротком шерстяном халате и грубых кожаных сандалиях. Он смеялся и движениями своего посоха зазывал нас за собой. Он прошел прямо к обрыву скалы и начал проворно взбираться по едва видимой расщелине. Мы молча шли следом. На полпути я остановился и посмотрел прямо вниз на реку далеко внизу. Ее воды теперь производили лишь едва слышный шум. Я поднял глаза: наш проводник исчез из виду. Мы были одни, две мухи с красными нейлоновыми рюкзаками на стене. Затем камень, за который я цеплялся, начал казаться очень эластичным. Я с трудом мог отличить свои руки и ноги от поверхности скалы. Меня поразило ощущение, как будто мои конечности стали сливаться с камнями. Затем подкатила тошнота и я понял, что вот-вот умру. Я увидел, как отрываюсь от скалы и падаю вниз, широко раскрыв рот.

Казалось, прошла вечность, когда вновь показалась голова нашего спасителя. Он спустился вниз и помог каждому из нас, шаг за шагом, на трясущихся ногах дойти до вершины. Все еще борясь со страхом, мы от всего сердца благодарили его. Он улыбнулся, помахал рукой и зашагал прочь впереди нас. Вскоре после этого, когда мы медленно двигались назад в Читрал, Зазула отметил: «Это похоже на слова Будды – жизнь есть страдание». Несмотря на все произошедшее с нами до этого, я был сбит с толку. Мои ограниченные познания в буддизме мешали этим словам произвести на меня должное впечатление. Я счел его замечание загадочным и шокирующим, истинным, но неприемлемым. Тогда мне впервые стало любопытно, что же этот человек, Будда, имел в виду.

Я прибыл в Индию в конце августа. Из пограничного города Амритсара я отправился прямиком в горы, в Дхарамсалу, где, как я слышал, жил в эмиграции Далай-лама с общиной тибетцев. Был муссонный сезон. Облака поднимались с равнин, окутывая туманом деревья и тропы. Когда я вошел в тихую, сонную деревушку Маклеод Гандж, передо мной начал вырисовываться белый купол ступы, от которой доносились редкие удары колокола. Почтительно склонившиеся тибетские женщины с красочными передниками и заплетенными в косы тонкими волосами обходили этот архитектурный символ пробуждения, крутя скрипящие молитвенные колеса, расположенные в его стенах. Несколько дней спустя я присутствовал на еженедельной встрече с Далай-ламой. Я и еще около пятнадцати человек выстроились перед ступенями его покрытой зеленой крышей резиденции, стоящей на пригорке ниже Маклеод Ганджа. Помимо нескольких тибетцев из других индийских поселений, одетых во все праздничное и держащих шелковые шарфы, которые они собирались поднести Его Святейшеству, здесь была группка беспокойных, неопрятных западных жителей. Молодой Далай-лама появился внезапно и спустился, чтобы поприветствовать нас, протянув руки, улыбаясь и посмеиваясь. Его взгляд переходил от одного из нас к другому. Казалось, он испытывал большое любопытство относительно каждого из нас. Приняв и возвратив шарфы тибетцам, некоторые из которых невольно прослезились, он обратился к иностранцам. «Откуда вы?» – спросил он. Мы покорно бормотали названия стран, пока очередь не дошла до длинноволосого человека с обкуренной ухмылкой, который выпалил: «Да, чтобы понять это, я и приехал сюда!» Озадаченный, Далай-лама попросил перевести, затем разразился смехом, сжимая руки хиппи в своих ладонях: «Хо! хо! Очень хорошо. Очень хорошо». Я был сражен. Я думал, он будет серьезным и хмурым священником, а не этим радостным вихрем интеллектуального спокойствия.

В моих блуждания по свету наступила временная передышка. Столкновение с болезнью и смертью обессилило меня. Я чувствовал настоятельную необходимость обдумать, в чем смысл этого краткого, хрупкого существования. 4 сентября я записался на двухмесячный вводный курс геше Даргье по буддизму в Библиотеке тибетских трудов и архивов.

Мое обращение в буддизм было довольно быстрым и естественным. Меня не нужно было убеждать философской аргументацией или религиозной полемикой. Геше Даргье излучал доброту, которая не была ни ханжеской, ни снисходительной. Он мог быть суровым в одно мгновение, чтобы уже в следующее разразиться смехом. Казалось, он безоговорочно заботится обо мне, совершенно незнакомом человеке из далекой страны, о которой он ничего не знал. Что бы я ни слышал от него, часто в искаженном переводе, представлялось мне правдоподобным. Я впервые встретил человека, который говорил открыто и свободно о том, что казалось мне наиболее важным. Слово Дхарма, объяснял он, происходит от санскритского корня ёкг-: «держать». Учение Будды похоже на сетку безопасности, которая «удерживает» человека от падения в ад и другие болезненные области существования. Я, возможно, сомневался в реальном существовании адов, но в том, что моя жизнь была своего рода свободным падением, у меня не было никаких сомнений.

...

В моих блуждания по свету наступила временная передышка. Столкновение с болезнью и смертью обессилило меня. Я чувствовал настоятельную необходимость обдумать, в чем смысл этого краткого, хрупкого существования

В течение этого времени фотокамера и объективы пылились на дне моего рюкзака. Путешествие в Индию открыло моим глазам такие стороны мира, которые я не мог запечатлеть на пленке. С помощью геше Даргье я всматривался в невидимые области своей души, где искусство казалось бессильным. Поэтому я решил продать свою фотоаппаратуру, чтобы у меня были дополнительные средства для обучения в Дхарамсале. Я отснял последнюю катушку пленки, затем отдал камеру своему другу Рэю Джэймсу, чтобы он продал ее на черном рынке в Дели. Прежде чем он нашел покупателя, ее украли из его номера в дешевом отеле в Пахар Ганже.

...

С помощью геше Даргъе я всматривался в невидимые области своей души, где искусство казалось бессильным

...

Мое обращение в буддизм было довольно быстрым и естественным. Меня не нужно было убеждать философской аргументацией или религиозной полемикой. Геше Даргъе излучал доброту, которая не была ни ханжеской, ни снисходительной. Я впервые встретил человека, который говорил открыто и свободно о том, что казалось мне наиболее важным

Не только геше Даргье произвел на меня впечатление. Меня тронули вера и мужество обычных тибетцев, которые жили в лачугах, сделанных из бракованных деревянных реек и сплющенных банок из-под масла. Многие из них зарабатывали на жизнь дорожными работами или продажами свитеров, пожертвованных западными благотворительными организациями для Индии. Они прошли вслед за Далай-ламой через Гималаи в Индию, взяв с собой немногим больше той одежды, что была на них; многие были больны и измождены, все с трудом переносили жару и влажность долин. Теперь они жили в бедности в одной из самых бедных стран мира. Но, несмотря на все это, от них исходили необыкновенная теплота, ясность и радость жизни.

Большая часть того, что трогало мою душу в те дни, сегодня представляется мне романтической тоской молодого неприкаянного идеалиста без определенных жизненных целей. Я наделял этих странных, экзотических людей, которых я знал совсем немного, всеми добродетелями, в которых моя собственная культура, как мне казалось, испытывала недостаток. Будучи воспитанным матерью-одиночкой, я подозреваю, что мной также двигало желание обрести отсутствующего отца. Так или иначе, в центре моих запутанных поисков лежала спокойная уверенность, что я столкнулся с чем-то подлинным и настоящим, в чем я не мог сомневаться, но чему я не мог дать адекватного названия. Впервые в жизни мне встретился путь: определенная траектория, которая ведет от замешательства и боли к чему-то, что называется «пробуждение». Хотя я весьма смутно представлял себе, что такое «пробуждение», я встал на путь, ведущий к нему.

...

Так или иначе, в центре моих запутанных поисков лежала спокойная уверенность, что я столкнулся с чем-то подлинным и настоящим.

Впервые в жизни мне встретился путь: определенная траектория, которая ведет от замешательства и боли к чему-то, что называется «пробуждение»

Ученик

Я СНЯЛ вышедший из употребления хлев с шиферной крышей и крошащимися стенами на террасе ниже Глен-Мора, большого, но заброшенного дома коллониальной эпохи в лесу близ Маклеод Ганда. Я срезал свои длинные набитые вшами волосы, сократил количество выкуриваемого гашиша, накупил четок и начал расшифровывать тибетский алфавит. Я соорудил алтарь из старой коробки из-под фруктов, на которую я поставил дешевую статую Будды, а вдоль нее пристроил покоробившиеся черно-белые фотографии Далай-ламы, его старшего и младшего наставников и геше Даргье. Каждое утро я наполнял водой семь медных чашечек и вместе с масляной лампадой и ароматической палочкой подносил их буддам и бодхисаттвам десяти сторон света. Почти в одну ночь я стал благочестивым и серьезным семинаристом. Читая мантры, с книгами и деревянной доской для письма в сумке на плече я спускался вниз по крутой, каменистой дороге к Библиотеке и все утро сидел со скрещенными ногами перед геше Даргье, старательно записывая все, что он говорил. Каждый день проживания в деревне я давал уроки английского в обмен на занятия по тибетскому языку. Потом возвращался в свой хлев, чтобы разбирать сделанные утром записи при тусклом свете керосиновой лампы, заучивать словарь и экспериментировать с медитацией.

...

Почти в одну ночь я стал благочестивым и серьезным учеником

Я узнал, что человеческое рождение – величайшая редкость. По словам гешела, возможность переродиться человеком столь же редка, как если бы слепая черепаха, которая всплывает раз в сто лет, попала головой в золотое ярмо, плавающее по поверхности океана. Из всех возможных форм, в которых можно родиться заново, человеческое рождение самое ценное, потому что только оно обеспечивает досуг и необходимые условия для практики Дхармы, которая указывает путь, ведущий к прекращению страданий. Но человеческая жизнь весьма коротка и может оборваться в любой момент. Поэтому чрезвычайно важно сконцентрировать всю свою энергию и способности на задаче достижения пробуждения, и не только ради нас самих, но и ради всех живых существ, которые страдают так же, как и мы.

...

Человеческое рождение самое ценное, потому что только оно обеспечивает досуг и необходимые условия для практики Дхармы, которая указывает путь, ведущий к прекращению страданий

Страстная убежденность, с которой геше Даргье излагал это учение, вселяла в меня стремление реализовать эту задачу. Дхарма открывала новые и невиданные перспективы. Мое существование было намного больше моей краткой, трагической жизни на земле. Сознание, благодаря которому я жив, путешествовало по бесконечной череде рождений и смертей с безначальных времен. Я был богом, титаном, животным, человеком, женщиной, птицей, насекомым, призраком, жителем ада. Теперь я встретился, возможно в первый раз, с учителем, который мог показать мне выход из этого циклического существования, которое, несмотря на все вершины и падения, в конце концов, ведет в никуда. Каждый должен поэтому не только оставить все преходящие радости этой жизни, но не стремиться даже к наградам на небесах, которые можно получить за добродетельную жизнь.

Таким образом, каждое существо стремится к Нирване, конечному «угасанию» неведения и жажды, которые вызывают деяния, двигающие его по бесконечному циклу рождений и смертей.

Ежедневно размышляя об этих идеях, рассматривая их под разными углами, я был готов со всей серьезностью спросить, для чего мы живем, что имеет наибольшее значение для меня и всех вокруг, что это за высшие ценности, ради которых можно даже умереть. В то же самое время я начал осознавать, насколько все эфемерно. Я ощущал присутствие смерти в своих костях. Я понимал, как это важно – знать, что каждый день на земле может быть последним. Но вместо того, чтобы становиться мрачным и больным от таких мыслей, я все интенсивнее ощущал себя живым. Эти размышления вызывали у меня своего рода восторг, с которым я вырывался из унылой повседневности и встречался с чудом каждый миг возникающей и исчезающей жизни. Я усваивал учение с такой жадностью, как человек, измученный жаждой, пьет пресную воду. Никогда прежде никто не просил меня размышлять об этих экзистенциальных и моральных проблемах. Теперь я столкнулся с традицией, которая не только придавала им большое значение, но и предлагала систематический метод сосредоточения на них таким образом, что они проникали в центр моего самосознания.

...

Я был богом, титаном, животным, человеком, женщиной, птицей, насекомым, призраком, жителем ада. Теперь я встретился возможно, в первый раз, с учителем, который мог показать мне выход из этого циклического существования

Геше Даргье учил, что в тот или иной момент своего движения по бесконечным рождениям каждое живое существо было моей матерью. Как же я могу стремиться к освобождению из круговорота циклического существования, если те, кто воспитывал и кормил меня в детстве, кто жертвовал своим благополучием ради меня, все еще оставались в ловушке порочного круга рождений и смертей? Конечно, я был обязан отплатить им за их доброту, но как лучше сделать это, если не путём достижения пробуждения не для себя, но для них. Если я действительно хочу облегчить их страдания, я должен показать им путь, который положит конец циклическому существованию, а следовательно, и страданию. Но, чтобы быть в состоянии указать кому-то еще этот путь, требуется, чтобы я достиг цели самостоятельно. Поэтому я должен посвятить свою жизнь достижению пробуждения ради «всех существ-матерей» и не ослаблять своих усилий, пока каждый из них, без исключения, не будет освобожден от рождения и смерти. Это – обет бодхисаттвы, альтруистическое обязательство, которое лежит в основе буддизма Махаяны (Великой колесницы), в противоположность Хинаяне («Малой колеснице»), высшей целью которой считается личное спасение.

...

Я должен посвятить свою жизнь достижению пробуждения ради «матери всех живых существ» и не ослаблять своих усилий, пока каждый из них, без исключения, не будет освобожден от рождения и смерти

Я уничижался и вдохновлялся этим идеалом универсального, неэгоистичного сострадания. Он придавал мне ощущение высокой цели, призвания, которое распространялось далеко за рамки этого существования, на все будущие бесчисленные жизни. Так в присутствии геше Даргье я взял обет бодхисаттвы и обещал избавиться от эгоистичного взгляда на мир и навеки посвятить себя благополучию других.

Я понял, что именно этот неэгоистичный обет придавал тибетцам храбрости, помогающей им противостоять трудностям в их новейшей истории. Они не казались чрезмерно подавленными своим изгнанием. Они потеряли все, но вовсе не были побеждены. Их поддерживало более высокое, более глобальное видение того, какой могла бы быть жизнь. Независимо от того, насколько невыносимыми бывают наши страдания в этом несправедливом мире, они ничто по сравнению со страданиями всех существ в бесконечном времени и пространстве.

Чтобы стать Буддой как можно быстрее, тибетцы практикуют уникальный корпус учений, унаследованный от индийских учителей, называемый «Алмазной колесницей» (Ваджраяна, то есть тантрический буддизм). В отличие от сутр Будды, т. е. наставлений и бесед, произносившихся для широкой публики, тантры преподавались только избранным ученикам. Чтобы получить и практиковать эти тайные учения, нужно пройти «посвящение» у квалифицированного тантрического мастера. Мастера, в свою очередь, тоже проходили посвящение в непрерывной линии передачи учения, восходящей к самому Будде. Высший класс тантр подразумевает визуализацию себя в виде «божества» в центре великолепной мандалы, которая заменяет «обычное восприятие» себя в качестве мирского эго «божественной гордостью» бытия, полностью пробужденным Буддой. После достижения такого перцептивного преображения можно затем возобновить фактическое преобразование себя в Будду посредством йогических практик, связанных с тонкими энергиями, их каналами и чакрами. Приняв обеты бодхисаттвы и получив адекватное представление об учениях, изложенных в сутрах, мы с нетерпением ждали момента прохождения тантрического посвящения, чтобы скорее ступить на «быстрый путь» к пробуждению.

...

Высший класс тантр подразумевает визуализацию себя в виде «божества» в центре великолепной мандалы, которая заменяет «обычное восприятие» себя в качестве мирского эго «божественной гордостью» бытия, полностью пробужденным Буддой

Примерно через год моего нахождения в Дхарамсале геше Даргье организовал для некоторых из нас прохождение тантрического посвящения Ямантаки у Ценшапа Серконга Ринпоче, одного из старших советников Далай-ламы. Серконг Ринпоче был безмятежным старым ламой с сияющими глазами и лицом, похожим на потрескавшуюся землю. Он жил в бунгало ниже общественных зданий Маклеод Ганжа с двумя служителями и поваром. Посвящение длилось несколько часов и включало в себя многочисленные визуализации, пение, звон колоколов и грохот ручных барабанов. После вхождения в мандалу Ямантаки я торжественно обязался ежедневно на протяжении всей оставшейся жизни читать текст, в котором описывалось мое преобразование в это тантрическое божество. Впредь, каждое утро, я становился великолепным и могущественным быкоголовым Ямантакой:

...

с темно-синим телом, девятью лицами, тридцатью четырьмя руками и шестнадцатью ногами, правые из которых согнуты, а левые вытянуты. Мой язык взвивается кверху, мои клыки обнажены, лицо искажено гневом, мои огненные волосы стоят дыбом…. Я пожираю человеческую кровь, жир, мозг и лимфу. Моя голова увенчана короной с пятью ужасными белыми черепами; я украшен гирляндой из пятидесяти свежих человеческих голов. Я ношу черного змея как шнур брамина. Я обнажен, мой живот огромен, и член эрегирован. Мои брови, ресницы, борода и волосы на теле сверкают, как огонь в конце времен.

В последующие месяцы я получил дальнейшие посвящения от Серконга Ринпоче, Триджанга Ринпоче, младшего наставника Далай-ламы, и самого Далай-ламы. Вскоре я должен был тратить, по крайней мере, час в день на повторение ритуальных текстов, чтобы выполнять взятые обеты.

Меня полностью поглотил мир тибетского буддизма. Дхарма была единственным, что имело для меня значение. Я убедил себя, что этот путь был единственным способом реализовать весь потенциал человеческой жизни. Чтобы получить посвящения в тантры, я должен был воспринимать совершающего обряд ламу не как обычного человека, но как живого Будду, как совершенное воплощение пробуждения, считая, что он принял рождение в этом мире исключительно из сострадания к находящимся в неведении созданиям, подобным мне. Я должен был считать любую ошибку, которую я подмечал в нем, своей собственной отрицательной проекцией, следствием моего нечистого видения, которое затеняло его сияющее совершенство. Я дал обет никогда не порочить своих учителей. Нарушение тантрических обязательств перед ними привело бы к моему рождению в худшем из всех возможных адов. Ибо исключительно через вдохновение и благословения этих необыкновенных людей был возможен прогресс на пути к пробуждению.

Мое решение стать монахом было естественным результатом этой страстной преданности буддизму. Для молодого человека без семьи и каких-либо обязательств, который хотел полностью посвятить свою жизнь Дхарме, жизнь в монашеской простоте, целибат и воздержание обеспечивали оптимальную обстановку для обучения, размышлений и медитации. Когда вскоре после моего двадцатого дня рождения я впервые попросил геше Даргье рукоположить меня, он отказался. Он посоветоал тщательно подумать, прежде чем предпринять такой шаг. Г од спустя я снова обратился к нему со своим прошением. На этот раз он согласился. Так что я обрил голову, оставив небольшой пучок, который символически отрежут во время церемонии, и заказал несколько ряс у портного в Маклеод Гандже. В присутствии пяти полностью рукоположенных монахов я был рукоположен в послушники (сраманера) в три пополудни 6 июня 1974 года в личных покоях геше Даргье в Библиотеке тибетских трудов и архивов. Мне только что исполнился двадцать один год. Я был буддистом меньше двух лет. Теперь я стал наголо бритым, облаченным в красную рясу, связанным обетом безбрачия отшельником.

...

Для молодого человека без семьи и каких-либо обязательств, который хотел полностью посвятить свою жизнь Дхарме, жизнь в монашеской простоте, целибат и воздержание обеспечивали оптимальную обстановку для обучения, размышлений и медитации

Хотя я регулярно писал своей матери из Дхарамсалы, я ничего не говорил о все углубляющейся личной связи с буддизмом. Насколько она знала, я занимался довольно оригинальными полевыми исследованиями в общинах тибетских беженцев в Индии. Она была рада, что я наконец-то нашел что-то, что меня заинтересовало, и почувствовала облегчение от того, что я больше не скитался по Азии, принимая наркотики. Ее в основном заботило то, что эти исследования могут значить для моей будущей респектабельной карьеры. У нее не было никаких подозрений о моих планах. За несколько дней до посвящения я написал ей длинное письмо, в котором объяснял свой будущий шаг, оправдывая себя в понятиях буддийского учения, которые, как я, к своему стыду, понимал, ровным счетом ничего бы ей не сказали. К тому времени, когда она получила письмо, я уже был монахом. Прочитав эти новости, она сказала: «У меня душа ушла в пятки».

Но я был монахом без монастыря. За исключением Намгьял – Дацана, элитарной монашеской общины, которая служила Далай-ламе, в Дхарамсале не было монастырей. Каждый монах должен был добывать пропитание для себя сам. Кроме изменений в одежде и прическе, внешне моя повседневная жизнь оставалась почти такой же, как прежде. Как только я привык к своему новому статусу и окружающие прекратили комментировать его, я понял, что немного изменился и внутренне. Я все еще был той же самой личностью, подверженной тем же самым эмоциям, желаниям и тревогам, что и раньше. Небритый и немытый, я проходил через Маклеод Гандж с мрачным видом, тупо уставившись в точку на земле в двух метрах передо мной, отчаянно пытаясь не пялиться на хипповых девочек в их прозрачных платьях. Сущность монашества взывала ко мне; казалось, оно усиливает мою склонность к самоанализу и одиночеству.

Спустя три месяца после принятия монашества я участвовал в десятидневном семинаре по медитации випассаны, который проводил в Библиотеке индийский учитель С. Н. Гоенка. Г-н Гоенка, успешный бизнесмен, который родился и вырос в Мандалае, изучал медитацию випассаны под руководством У Ба Кхина, министра первого независимого бирманского правительства. Это был мужчина пятидесяти лет, с тяжелой челюстью и глубоким басом; он сидел, скрестив ноги, в саронге рядом с женой, которая не произносила ни слова. Я понятия не имею, почему эта хинаянская медитативная практика должна была заменять ежедневные занятия в махаянском институте, но, кажется, это была идея самого Далай-ламы. Пока шел семинар, геше Даргье воспользовался возможностью посетить горячие источники в Манали. Первые три дня мы концентрировались на дыхании, постепенно сужая объект своего внимания до ощущения воздуха, касающегося верхней губы. Это способствовало сосредоточению. Следующие семь дней мы постепенно «охватывали» ощущения всего тела, начиная с макушки и до кончиков пальцев ног, и обратно. Занимаясь этим, мы обращали особое внимание на непостоянство каждого ощущения. После выполнения этого упражнения в течение нескольких часов в день в полной тишине, за исключением короткого вечернего разговора, я начинал ощущать себя так, как никогда прежде.

Не полагаясь ни на каких божеств, мантры или мандаты, без необходимости разбираться в сложностях догматики и философии, я со всей ясностью понял, что значит быть хрупким, непостоянным существом в хрупком, непостоянном мире. Внимательность обострила мои ощущения всего, что происходило внутри и вокруг меня. Мое тело стало трепещущей, пульсирующей массой ощущений. Иногда, когда я сидел на улице, я чувствовал, как ветер проходит сквозь меня. Блеск травы стал более ярким, шелест листьев походил на хор в бесконечно разворачивающейся симфонии. И в то же самое время в центре этого ощущения жизни царили глубокая тишина и равновесие. Этот интенсивный опыт не был продолжительным. Как только курс медитации закончился, вновь вернулись более приземленные привычки разума. Но мне показали способ познания того, что я сегодня понимаю как обусловленную природу самой жизни. За это я буду вечно благодарен г-ну Гоенке.

...

Не полагаясь ни на каких божеств, мантры или мандалы, без необходимости разбираться в сложностях догматики и философии, я со всей ясностью понял, что значит быть хрупким, непостоянным существом в хрупком, непостоянном мире. Внимательность обострила мои ощущения всего, что происходило внутри и вокруг меня

Моя встреча с випассаной была совершенно случайной. Если бы она не появилась на моем пороге в тибетском институте, где я учился, сомневаюсь, что в то время я стал бы искать ее в другом месте. Семинар пробил первую брешь в здании моей веры в тибетский буддизм. Г-н Гоенка обучался в бирманской школе Тхеравады, которая основывается на учении палийского канона. Вскоре стало очевидно, что в тибетском каноне, где, как я был уверен, сохранилось каждое отдельное наставление, которое когда-либо давал Будда, не хватает большой части текстов, сохранившихся на пали, включая Сутту об основах памятования (Сатипаттхана сутта), на которой г-н Гоенка базировал свое учение.

После моего знакомства с випассаной я некоторое время обдумывал переход в какой-нибудь монастырь в Бирме, Таиланде или Шри-Ланке, чтобы продолжить совершенствовать эту практику. Все же моя приверженность традиции, в которой я был пострижен в монахи и приобщен к Ваджраяне, оставалась по-прежнему сильной, как и преданность моим тибетским учителям. Я также понял, что эффективность практики внимательности г-на Гоенки была до некоторой степени следствием всех моих размышлений об основах буддизма под руководством геше Даргье. Я считал, что, прежде чем перейти к изучению другой традиции буддизма, я должен был более крепко укорениться в той, к которой я уже принадлежал. Тем не менее, червь сомнений начал тихо глодать меня.

Те из нас, кто обосновался в Дхарамсале в начале 1970-х, чувствовали себя погруженными в атмосферу средневекового Тибета, в общество, почти не тронутое современностью, которое сохранило все традиции индийской буддийской логики, эпистемологии, философии, психологии, медитации, медицины, астрологии и искусства. Как если бы группа итальянских хиппи заплутала в Апеннинах и наткнулась в отдаленной долине на полноценный папский двор четырнадцатого века, которого каким-то образом не коснулась история. Центром всего был сам Далай-лама, на котором лежала грандиозная ответственность по заботе о ста тысячах тибетских беженцев в Индии, и как задача по привлечению внимания мировой общественности к трагическому положению Тибета.

Но мир игнорировал его. Когда я попал в Дхарамсалу в 1972 году, он еще не бывал ни в Европе, ни в Америке. После исторического посещения Китая президентом Никсоном в феврале того года, та скромная помощь Соединенных Штатов, которую они оказывали тибетцам, и вовсе сошла на нет. В изоляции в Индии, без влиятельных друзей, Далай-лама мог только с ужасом узнавать новости, просачивавшиеся через границу, о чудовищном разрушении его страны руками хунвэйбинов. Хотя в 1974 году он получил приглашения в Лондон и другие европейские столицы, ему пришлось ждать целых двадцать лет после своего побега из Тибета, вплоть до 1979 года, чтобы Государственный департамент США, под управлением Картера, согласился выдать ему визу. Все это – несмотря на гнев Китая из-за того, что США якобы «вмешиваются во внутренние дела Родины».

Осенью 1974 года я был среди небольшой группы студентов из Библиотеки, которые обратились к Далай-ламе за советом по поводу проекта перевода Руководства по пути бодхисаттвы (Бодхичарья-аватары) Шантидэвы, классического текста индийского буддизма Махаяны восьмого века, весьма почитаемого тибетцами. Его Святейшество с восторгом воспринял нашу идею и поддержал наше начинание. В течение следующего года геше Даргье прошелся с нами по всему тибетскому тексту, подробно разъясняя каждое слово и каждую строчку, закладывая прочный фундамент, на котором можно было составить английский перевод.

Немногое известно о Шантидэве, загадочном и анархическом авторе этого текста. Он, вероятно, жил в восьмом столетии н. э. в Индии и, как полагают, составил свое Руководство, когда был монахом в известном монашеском университете Наланда, самом великом буддийском центре учености в Азии того времени. Согласно легенде, Шантидэва был бездельником, единственными занятиями которого были «сон, еда и туалет». Чтобы очистить монастырь от таких лодырей, было решено провести публичную проверку, чтобы оценить познания и компетентность каждого монаха. Тех, кто потерпит неудачу, должны были выгнать. Когда очередь дошла до Шантидэвы, он установил учительскую кафедру и к всеобщему удивлению наизусть прочитал с нее этот чрезвычайно трудный поэтический санскритский текст. Когда он приблизился к концу своего изложения, он начал подниматься в воздух, пока его голос, становясь все более слабым, окончательно не исчез в облаках. Хотя монахи Наланды в конце концов разыскали его, он отказался вернуться в монастырь и провел остаток своей жизни в безвестности как мирянин.

В отличие от большинства классических буддийских писаний, которые обыкновенно несколько сухи и абстрактны, Руководство Шантидэвы – чрезвычайно личное описание усилий, прилагаемых для понимания и практики Дхармы. Говоря от первого лица, Шантидэва не питает иллюзий насчет собственных недостатков. Вместо того, чтобы представлять путь как прогрессию этапов последовательного самосовершенствования, он указывает на ценность перипетий, когда радость сменяется отчаянием, когда самое темное заблуждение может быть освещено моментами ясности, когда боль незнакомого человека может внезапно быть прочувствована как твоя собственная, но тут же забыта в нахлынувшем чувстве нарциссизма. Меня это обнадеживало. Такое видение пути соответствовало моему собственному опыту, который входил в противоречие с размеренной иерархией «духовного развития», как она представлена в большинстве буддийских текстов. Непостоянство и сомнение, казалось, обречены на бесконечную борьбу с верой и убеждением. Как у монаха у меня было не очень много путей избавления от этой дилеммы. Я должен был оседлать эту лошадку, независимо от того, насколько она мучила и выматывала меня.

...

В отличие от большинства классических буддийских писаний, которые обыкновенно несколько сухи и абстрактны, Руководство Шантидэвы – чрезвычайно личное описание усилий, прилагаемых для понимания и практики Дхармы

В стихах Руководства и в собственном примере его автора предлагался идеал человеческого характера, лучше всего подходящего для задачи избавления от страданий. Его особенность состоит в особой восприимчивости, которая ускользает от четкого определения, и именно она больше всего поражала меня в Далай-ламе. По размышлении я понял, что восхищался им не потому, что он обладал особыми духовными качествами, например «состраданием» или «мудростью». Я восхищался его способностью находить ответ в любых ситуациях с прямотой и непосредственностью, которые происходили из цельности его существа. В основе этой восприимчивости лежало глубочайшее сочувствие тяжелому положению других; и это сочувствие, казалось, он распространял вокруг себя легко и с избытком. Согласно Шантидэве, такое сочувствие требует, чтобы личность перенесла радикальный опыт собственной пустоты, чтобы она не чувствовала себя фиксированным, отдельным эго, но увидела, как неразрывно вплетена она в ткань мироздания.

...

Я понял, что восхищался Далай-ламой не потому, что он обладал особыми духовными качествами, например «состраданием» или «мудростью».

Я восхищался его способностью находить ответ в любых ситуациях с прямотой и непосредственностью, которые происходили из цельности его существа

Самость не существует «со своей собственной стороны», как говорят тибетцы, в качестве некого объекта, который можно изолировать и определить. Чем больше вы его ищете, будь то посредством медитации, философии, психологического анализа или лоботомии, вы никогда не найдете «вещь», которая ему соответствует. Тем не менее, не нужно отрицать ее существование. Она существует, но не так, как мы инстинктивно представляем себе. Пустая самость – это изменяющееся, развивающееся, действующее и нравственное Я. Фактически – и это хитрый ход, – если бы самость не была пуста, то она была бы не способна что-либо делать. Ибо такое гипотетическое Я было бы совершенно разъединено со всем, что есть в мире, существуя в чисто метафизической сфере, где оно было бы не способно ни действовать, ни испытывать на себе влияние чьих-либо действий.

Большую часть последнего года в Дхарамсале я провел за изучением буддийского учения о пустоте, изложенного в Руководстве Шантидэвы и тибетских комментариях к нему. Теоретически я понимал, что значит «пустота», но это практически никак не влияло на реальный опыт моего существования. Одним жарким днем после занятий я сидел в тени дерева, растущего ниже того места, где стояла Библиотека, то глядя на туманные равнины, то пытаясь медитировать. Внезапно я ощутил себя погруженным в интенсивный, бесконечный поток самой жизни. То смутное и притупленное ощущение самого себя, которое постоянно присутствовало каждый раз, когда я закрывал глаза, сменилось чем-то чрезвычайно насыщенным и текучим. Как если бы кто-то отпустил тормоз, препятствовавший работе двигателя, и тут же вся машина наполнилась пульсирующей жизнью. Только мои ощущения были совершенно тихими и спокойными. Я разрушался и распадался на части, но, одновременно, вновь собирался и перераспределялся. Я безошибочно ощущал движение по некой траектории, но при этом совершенно никуда не двигался. Я помню, что то ли во время, то ли вскоре после этого опыта, который, возможно, продлился не более нескольких секунд, я сказал сам себе: «Я не стремлюсь к чему-то. Я не стремлюсь к ничто. Пустота – бесконечность вещей».

Это напомнило мне о времени, когда я в возрасте пяти или шести лет стоял на краю пруда в деревне Саратт, держа за руку свою мать. «Представь, что в метре от берега сидит лягушка, – сказала она. – Если бы каждый ее прыжок равнялся половине предыдущего, сколько бы ей потребовалось прыжков, чтобы добраться до воды?» Теперь я понимаю, что этот детский вариант известного парадокса Зенона, риторически усиленный идеей разрушающегося непостоянства г-на Гоенки и буддийской доктриной пустоты, был предтечей «бесконечности вещей».

Я тогда жил во флигеле Райского дома, бывшего британского владения, стоящего на высоком лесистом гребне холма выше Маклеод Гандж. Мне нравился бодрящий горный воздух, веселили банды черномордых лангуров, радовали глаз синие и белые гималайские сороки. Поблизости, в небольшой хижине, жил геше Рабтен, учитель, у которого я учился и кем я восхищался. Вскоре я вслед за ним поехал в Швейцарию, чтобы изучать буддийскую философию. В Райском доме также располагалась небольшая община последователей медитации випассаны, с которыми я сидел утром и вечером, концентрируясь на своем дыхании и охватывая вниманием все тело от головы до пят.

Однажды в вечернем сумраке, когда я возвращался к себе домой по узкой тропинке через сосняк, неся синее пластмассовое ведро с расплескивающейся водой, которую я только что набрал в близлежащем источнике, я внезапно остановился, пораженный неожиданным чувством абсолютной таинственности всего окружающего. Как будто я вознесся на гребень большой волны на поверхности океана самой жизни, что позволило мне впервые в жизни поразиться тому, насколько удивительно то, что существует именно что-то, а не ничто. «Как, – спросил я себя, – человек может не понимать этого? Как можно жить, не дав на это ответ? Почему раньше я не замечал этого!» Я помню, как стоял, дрожа и потеряв дар речи, со слезами на глазах. Затем я отправился дальше, пока не наступила ночь.

Я ощущал дискомфорт от осознания возникшей пропасти между тем, что я изучал, и чем-то, что произошло лично со мной и что представлялось мне жизненно важным. В знакомых мне буддийских текстах, казалось, не упоминались и тем более не оценивались подобные переживания. Я не находил ни одного слова в тибетском языке, которое могло бы описать мой опыт. И когда я рассказал о нем англоговорящему ламе Еше, харизматичному ученику геше Рабтена, у которого было много последователей среди западных приезжих в Непале, мне показалось, что он не понял, о чем я говорю и почему придаю этому такое большое значение. Что было важней? Священные писания буддизма, которые мне преподавали глубоко уважаемые мной люди? Или мои собственные смутные догадки, которые вместо того, чтобы давать ответы, казалось, только поднимали еще больше вопросов? Я верил (или хотел верить), что этот конфликт мог бы разрешиться, если бы я еще усерднее учился и практиковал. Будучи молодым новичком двадцати трех лет, я склонялся больше доверять мудрости традиции, чем своему несовершенному пониманию.

...

Я ощущал дискомфорт от осознания возникшей пропасти между тем, что я изучал, и чем-то, что произошло лично со мной и что представлялось мне жизненно важным. Я не находил ни одного слова в тибетском языке, которое могло бы описать мой опыт. Я верил (или хотел верить), что этот конфликт мог бы разрешиться, если бы я еще усерднее учился и практиковал


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: