Глава шестая. Критика на рубеже 1980-90-х годов

Утрата литературоцентризма; «публикаторство» и изменение форм литературной жизни; новая роль писателя; журнальный бум; изменение иерархии литературных ценностей и смена творческих репутаций; литературный хаос; смена ценностных центров в идеологическом кругозоре 1980-90-х годов; идеализация Оттепели; «демократический» лагерь; Н.Ивановакак представитель тенденции; антисталинизм как культурный код 1987 года; «восстановление в законных правах репрессированных писателей»; полемика «демократического» и «охранительного» лагерей; разрушение советской идеологии и мифологии; культурный вакуум; кризис демократической идеологии; «Колокольный звон – не молитва»: отрезвление и переоценка морального комплекса шестидесятников; развенчание ленинской мифологии и крушение советской идеомифологической системы; возвращение А.И.Солженицынаи прекращение культурного и эстетического существования русской эмиграции как историко-культурного и литературного феномена.

Социально-политические события, произошедшие на рубеже 1980-90-х годов (крушение замыслов перестройки, разрушение советской идеологии и мифологии, крах государства, путчи 1991 и 1993 годов), с неизбежностью отразились на литературе. Они были настолько неожиданны, стремительны, судьбоносны для отечественной словесности, так резко изменили характер и направление литературного процесса, что оказались подобны некому геологическому катаклизму, приводящему к замене одной формы жизни на другую. Именно это, в сущности, и произошло в последнее десятилетие ХХ века: изменились не только формы литературной жизни, динамика и направление литературного процесса; изменилась сущностная основа литературы, представления о ее роли и назначении в жизни общества, о задачах творческой личности, о том, с чем обращается писатель к своему читателю. Последствия этого катаклизма коснулись, по сути, всех сфер культуры, но наиболее значимые изменения произошли в литературе: она перестала быть учебником жизни, слово писателя перестало быть словом пастыря, а культура в целом утратила качество, присущее ей на протяжении последних двух столетий: она перестала быть литературоцентричной.

Хорошо это или плохо? Перед ныне живущими поколениями русских людей, привыкших видеть в литературе одну из самых важных форм общественного сознания, подобная ситуация может предстать как драматическая. Новый писатель, пришедший в литературу на рубеже 1980-90-х годов, за редким исключением не только не может, но и не хочет быть реалистом, следовательно, мыслителем, всерьез озабоченным ролью человека в историческом процессе, философом, размышляющим о смысле человеческого бытия, историком и социологом, ищущим истоки сегодняшнего положения дел и нравственную опору в национальном прошлом. Если все эти темы и остаются, то в заниженном, комическом, пересмеянном варианте, как, к примеру, у В.Пелевинав его повести “Жизнь насекомых” или романе “Чапаев и Пустота”. Роль писателя как учителя жизни на глазах оказалась поставлена под сомнение. В самом деле, чем писатель отличается от других? Почему он должен учительствовать? Ответов на эти вопросы ни общественная, ни культурная ситуация не дает, поэтому читателями, традиционно рассматривавшими литературу как учебник жизни, а писателя - как “инженера человеческих душ”, такое положение осмысляется как драма пустоты, как драма своего рода культурного вакуума.

Масштабы подобного можно представить особенно наглядно, если вспомнить, что начиная с пушкинской эпохи, русская культура была именно литературоцентрична: словесность, а не религия, философия или наука, формировала национальный тип сознания, манеру мыслить и чувствовать. В результате литература сакрализировалась, стала священным национальным достоянием. Формулы “Пушкин- наше все”, или “Пушкину нас - начало всех начал” определяли место литературы в национальной культуре и место писателя в обществе.

Но естественна ли была сакрализация литературы? Возможно, нет - ведь русская литература ХIХ и ХХ веков приняла на себя функции, вовсе не свойственные словесности. Она формировала общенациональный взгляд на мир, систему бытийных ориентиров и онтологических ценностей, национальную мифологию, создавала образы культурных героев. Художественные образы входили в бытовое сознание поколений, определяли модели общественного, бытового, личного поведения, ориентировали человека в социальном и культурно-историческом пространстве, формировали его бытийные ориентиры. Кроме того, литература стала формой социально-политической мысли, что было неизбежно в ситуации несвободного слова, стесненного цезурой - царской или советской. Она стала формой выражения всех сфер общественного сознания - философии, политики, экономики, социологии. Писатель оказался важнейшей фигурой, формирующей общественное сознание и национальную ментальность. Он принял на себя право бичевать недостатки и просвещать сердца соотечественников, указывать путь к истине, быть “зрячим посохом” народа. Это означало, что литература стала особой формой религии, а писатель - проповедником. Литература подменила собой Церковь…

Подобная ситуация, сложившаяся в ХIХ веке, стала особенно трагичной в ХХ столетии, в условиях гонения на Церковь. Литература оказалась храмом со своими святыми и еретиками, тексты классиков стали священными, а слово писателя могло восприниматься как слово проповедника. Литература как бы стремилась заполнить нравственный и религиозный вакуум, который ощущало общество и его культура. Но слово художника - не слово пастыря. Ничто не может заменить обществу Церковь, а человеку - слово священника. Литература, взяв на свои плечи непосильную ношу, “надорвалась” к концу века. Фигура писателя - учителя жизни оказалась вытеснена еретиком - постмодернистом. Отсюда и трагическое для общества ощущение утраты последней веры, драма культурного вакуума, который раньше заполняла литература - в ней находили ответы на “проклятые вопросы”, она формировала общественное сознание, давала ориентиры движения в историческом потоке, определяла перспективы и указывала на тупики, являла образцы подвижничества или нравственного падения. Именно в литературе ХIХ столетия сформировались национально значимые образы, своего рода архетипы национальной жизни, такие, как “Обломов и обломовщина”, “тургеневские девушки”, “лишние люди” Онегин и Печорин. В ХХ веке ситуация почти не изменилась. Достаточно вспомнить широкие образы-символы, пришедшие из литературы в действительность 1980-х годов: “манкурт” Ч.Айтматова, “белые одежды” В.Дудинцева, “пожар” В.Распутина, “покушение на миражи” и “расплата” В.Тендрякова, “раковый корпус”, “Красное Колесо”, “шарашка”, “архипелаг” А.Солженицына. Они сложились в своего рода “код” эпохи и стали категориями общественного сознания. И вдруг, внезапно, молниеносно, меньше чем за десятилетие, литература перестала быть религией, слово писателя - словом духовного пастыря. Литература обрела иные функции, выдвинула иной тип творческой личности и заняла принципиально иное, значительно более скромное, место в системе культурной и духовной жизни общества.

Причины подобного изменения лежат и в политической, и в социокультурной, и в собственно литературной сферах. Чтобы понять их, необходимо проследить этапы изменения литературной ситуации второй половины 1980-х годов.

Невозможно точно, до года, определить дату окончания предыдущего исторического периода русской литературы - второй половины ХХ века, который начинается с середины 50-х годов и длится до второй половины 80-х. Можно выделить несколько значимых вех, каждая из которых характеризует ту или иную «геологическую» подвижку, которая в итоге и привела к катаклизму, изменившему все формы литературной жизни.

С достаточной степенью условности начало нового периода литературного развития можно возвести к 1985-86 году. Эти два года как бы «закрывали» последний исторический период и начинали новейший. Именно тогда в журналах были опубликованы три произведения ведущих писателей, которые оказались в центре литературно-критического сознания: «Пожар»(1985) В.Распутина, «Печальный детектив»(1986) В.Астафьеваи «Плаха»(1986) Ч.Айтматова. Практически каждая критическая статья 1986 года начиналась и заканчивалась разговором об этих произведениях. Значимость их появления вполне объяснима: два русских писателя, создавших феномен деревенской прозы, киргизский писатель, пишущий на русском языке и заслуженно снискавший славу одного из самых крупных философов-романистов второй половины ХХ века, одновременно обратились к темам ранее запретным для советской литературы: рост уголовной преступности, экзистенциальные корни зла («Печальный детектив»), распространение наркомании и ее дьявольская, онтологическая сущность, нарушение баланса между человеческой цивилизацией и миром всего живого («Плаха»), обреченность на огонь и мор неправедных форм человеческой жизни («Пожар»).

Тогда казалось, что начинается новый этап литературного развития; что наконец-то теперь темы ранее табуированные, эти или подобные, станут предметом художественного исследования. Но ко всеобщему удивлению этого не произошло. Темы, поднятые тремя «П» (так называли тогда в шутку обойму трех самых заметных произведений), оказались перехвачены журналистикой и подверглись не художественному исследованию, но, вероятно, более адекватному, публицистическому. Таким образом обнаружилось, что у трех самых заметных произведений середины 1980-х годов совсем иная историко-литературная миссия: не открывать новый период литературного развития, но завершать предшествующий. С особенной очевидностью это демонстрировала повесть В.Распутина«Пожар»: в этом поистине трагическом произведении автор констатировал конец предмета изображения всей деревенской прозы. В сознании читателей она воспринималась в контексте знаменитого «Прощания с Матерой», как своего рода завершение сюжета Матеры, которая олицетворяла собой русскую Атлантиду. Стало ясно, что нет больше тысячелетнего мира русской деревни, что она ушла на дно гигантского водохранилища; что жизнь в поселке-бивуаке, куда попали распутинские герои после затопления Матеры, не имеет продолжения, что он обречен Пожару; что круг тем деревенской прозы, увы, исчерпан, как и исчерпан мир, породивший ее.

Однако 1986 год не только принес произведения, завершившие предшествующий историко-литературный период. Он содержал в себе и потенциал новой литературной ситуации. Знаменующая ее веха появилась в декабре 1986 года, когда журнал «Москва» опубликовал в двенадцатой книжке роман В.Набокова«Защита Лужина». Это было событие хотя и не столь заметное, как «Пожар», «Плаха» и «Печальный детектив», но крайне значимое в силу целого ряда причин: во-первых, это было первое набоковское произведение крупной эпической формы, опубликованное в легальной советской печати: русский писатель Владимир Набоковначал триумфальное возвращение на родину. Во-вторых, это был неполитический роман, в нем не содержалось ничего специфически «антисоветского». Стало ясно, что литература русской эмиграции помимо пафоса политического противостояния советскому режиму несет и собственно эстетическое, общечеловеческое качество, что резко изменяло представления о смысле литературного творчества, о литературных задачах, поставленных и решенных русской диаспорой. В третьих, это событие знаменовало завершение неестественной разделенности русской литературы на три подсистемы, весьма специфически взаимодействовавшие между собой на протяжении всех семи советских десятилетий: литература метрополии, диаспоры и потаенной, «катакомбной» литературы. Начинался период публикаторства задержанных, не пришедших вовремя к своему читателю книг.

Это был во многом уникальный момент русского литературного развития. Тиражи «толстых» журналов, таких, как «Новый мир», «Дружба народов», «Знамя», «Октябрь», «Нева» взлетели до невиданного ранее уровня. Когда в 1986 году были отменены лимиты на подписку, тиражи стали исчисляться в миллионах экземпляров, тираж «Нового мира» конца 80-х годов, превзойдя миллион, оказался занесен в книгу рекордов Гиннеса. Тогда никто даже представить себе не мог, что всего через несколько лет, в начале 90-х, борьба за подписку станет проблемой выживания журнала, что тиражи упадут до нескольких тысяч, а то и тысячи не будут набирать. Журнальный бум публикаторства, открывший новый литературный период, был последним, на сегодняшний момент, всплеском всеобщего, воистину общенационального, гражданского интереса к литературе, когда читало все общество, а не только элита, не только любители изящной словесности. Окончание периода публикаторства, возвращения утраченных литературных ценностей и утраченной литературной памяти о них знаменовал собой и завершение литературоцентричного периода истории русской культуры.

Но тогда, в конце 80-х годов, начинают интенсивно развиваться процессы, закономерные для литературы, но обусловленные внешними по отношению к словесности социально-историческими обстоятельствами. Прежде всего, постепенно прекращается и к началу 90-х годов сходит на нет неестественное разделение литературы на три подсистемы. Они, наконец, соединяются, что резко меняет иерархию литературных ценностей и творческих репутаций, утвердившуюся в каждой подсистеме, в первую очередь, в советской литературе. Явления, которые были действительно значимы, либо оказываются литературной историей, как деревенская или военная (лейтенантская) проза, либо же начинают восприниматься как периферийные (политический роман Ю. Бондареваили А. Проханова). Современная литература оказалась потеснена, писатели-современники на какое-то время потеряли вид на жительство в «толстых» журналах, главные редакторы которых спешили, вырывая друг у друга старые пожелтевшие рукописи, пролежавшие в письменных столах писателей или в архивах у их внуков, украсить ими страницы своих изданий. Но не только потаенная литература шла в ход: на перебой публиковались рукописи, изданные за рубежом, как советских писателей, так и эмигрантских. Три литературных потока, искусственно разделенные в советское время, вновь соединялись, образуя бурлящие волны и хаотические водовороты, в которых не могло сразу образоваться направленного течения. Привычный по прошлым десятилетиям литературный процесс, обусловленный взаимодействием различных направлений внутри литературы, различными концепциями мира и человека, сменился литературным хаосом.

Этот хаос как бы спрессовал в два-три года разные литературные десятилетия ХХ века, соединил казалось бы несоединимые культурные, политические, художественные обстоятельства советской и эмигрантской жизни. Все семь советских десятилетий разом выплеснули неизвестное читателю, неизданное журналами и издательствами, задержанное советской цензурой, - и каждое из них оказалось богато такими текстами. Из 1920-х годов в общелитературный контекст конца 80-х вошли роман «Мы» Е.Замятина, «Повесть непогашенной луны», романы «Красное дерево» и «Соляной Амбар» Б.Пильняка, московская трилогия Булгакова«Дьяволиада», «Роковые яйца», «Собачье сердце»; из конца 1920-х и 1930-х – эпос А.Платонова(романы «Котлован», «Чевенгур», «Счастливая Москва», а так же повесть «Ювенильное море»), лирика и проза О.Мандельштама; из 1940-50-х – «Доктор Живаго» Б.Пастернака, «Реквием» А.Ахматовой. Стала доступна литература первой волны русской эмиграции – во всем объеме вернулось наследие В.Набокова, Д.Мережковского, В.Ходасевича, Б.Зайцева, А.Ремизова, И.Шмелева, Г.Газданова, М.Осоргина, М.Алданова, Б.Поплавского, Р.Гуля; стали известны обстоятельства журнальной, издательской, литературно-критической, философской мысли русского зарубежья, центры русского рассеяния; была опубликована мемуаристика и сохранившиеся архивы русской жизни рубежа веков, войны, революции, гражданской войны, изгнания. 1960-е годы были представлены романами «Дети Арбата», «Тридцать пятый и другие годы» А.Рыбакова, «Белые одежды» В.Дудинцева, «Новое назначение» А.Бека, повестью «Вагон» В.Ажаева, незаконченным романом «Исчезновение» Ю.Трифонова, повестью «Ночевала тучка золотая» А.Приставкина, первым образчиком русского постмодернизма романом «Пушкинский дом» А.Битова– и, конечно же, романом А.Солженицына«В круге первом», повестью «Раковый корпус»; из 70-х годов пришли «Август Четырнадцатого», первый «узел» эпопеи А.Солженицына«Красное Колесо», произведения Ф.Горенштейна(повесть «Искупление», роман «Псалом»), В.Максимова, Саши Соколова, Венечки Ерофеева, Ю.Мамлеева, Л.Петрушевской, В.Аксенова– и многих-многих других.

За эти несколько лет общественное сознание и литература прошли огромный путь, который при обычной ситуации занял бы десятилетия. Направление и логика этого пути может быть прослежена за, казалось бы, хаотически переплетенными на журнальных страницах трех-четырех лет разными писательскими судьбами, подчас разделенными несколькими десятилетиями; за встретившимися на журнальных страницах советской Москвы и Ленинграда, русских Берлина и Харбина, эмигрантских Парижа и Праги.

Однако может ли эта литература считаться современной? Ведь произведения, опубликованные тогда, резко изменили представления о характере и объеме такого понятия, как «русская литература ХХ века», но имели ли они, созданные в иные десятилетия, непосредственное отношение к рубежу 80-90-х годов, когда оказались востребованы и прочитаны? Этот вопрос определяет, действительно, серьезную историко-литературную и теоретическую проблему, порожденную социально-политическими обстоятельствами, в которых развивалась русская литература ХХ столетия.

«Литература никогда не представляет собой аморфно-однородной суммы текстов: она не только организация, но и самоорганизующийся механизм»[377], - писал Ю.Лотман, характеризуя само понятие «художественная литература». Это качество литературы, как полагали представители московско-тартусской семиотической школы 60-80-х годов, обусловлено способностью художественного произведения накапливать и генерировать смыслы при каждом новом его прочтении. Образная система произведения, заложенные в нем смыслы неисчерпаемы в силу того, что художественные «коды» просто не предполагают какое-то единственное прочтение, но принципиально подразумевают его многовариантность, поэтому каждая эпоха находит в нем свое, часто отличное от других эпох, звучание: «наступает новый исторический этап культуры, и ученые следующих поколений открывают новое лицо, казалось бы, давно изученных текстов, изумляясь слепоте своих предшественников и не задумываясь о том, что же скажут о них самих последующие литературоведы»[378]. Эта удивительная способность художественного текста к генерации все новых и новых смысловых сфер обусловлена тем, что он рождается не только при его создании автором, но и при его прочтениях читателем – критиком, публицистом, литературоведом, любителем литературы – и читателями последующих поколений. Эта-та особенность литературного произведения и «привязывает» его ко времени его прочтения, актуализации, времени, сообщающему художественному тексту смысл спецификой и характером его тогдашнего восприятия.

Говоря о художественной литературе как о динамическом целом, динамическом единстве, Лотманподчеркивал, что «мы сталкиваемся не с неподвижной суммой текстов, расставленных по полкам библиотеки, а с конфликтами, напряжением, «игрой» различных организующих сил[379]. Именно эти организующие силы и вступили тогда во взаимодействие друг с другом. Опубликованные и прочитанные, востребованные обществом, осмысленные критикой тексты, созданные в разные десятилетия, предопределили характер литературной ситуации конца 1980-х – начала 90-х годов – и направления последовавшего затем литературного развития. Именно поэтому произведения, опубликованные тогда, и могут в определенном смысле восприниматься как современные.

«Каждая эпоха, - размышлял М.Бахтин, - имеет свой ценностный центр в идеологическом кругозоре, к которому сходятся все пути и устремления идеологического творчества. Именно этот ценностный центр становится основной темой или, точнее, основным комплексом тем литературы данной эпохи»[380]. Иначе говоря, «в каждую эпоху имеется свой круг предметов познания, свой круг познавательных интересов»[381]. Этот «идеологический центр», формирующий круг познавательных интересов, составился и в 80-е годы. Его и формировали «отставшие» произведения. Но суть в том, что в этот период общественное сознание и литература развивались в невероятном ускорении, поэтому тот или иной идеологический центр не фиксировался надолго, часто сменялся. В отношении ко второй половине 80-х годов логичнее говорить о своего рода «мерцании» нескольких идеологических центров, об их поочередной смене одного другим.

Начало публикаторского периода связано, в первую очередь, с воспоминанием о схожем этапе общественного и литературного развития – о хрущевской Оттепели. Казалось, что 60-е годы как бы заново повторяются и переживаются обществом в 80-е, и смысл такого возвращения – в преодолении застоя и брежневской реставрации, последовавшей за хрущевской оттепелью. На какой-то момент показалось, что в 60-е годы и была достигнута вся полнота и гармония литературно-общественной жизни и нужно лишь вновь приблизиться к ней. Апофеозом этих литературно-критических настроений стал 1987 год. Сентябрьская книжка журнала «Знамя» открывалась стихотворением Д.Сухарева, которое в принципе уравнивало 60-е и 80-е годы: «Шестидесятники. Я это имя приемлю./Восьмидесятником тоже готов называться». Схожесть периодов обуславливалась общим критическим отношением к недавнему прошлому, бескомпромиссной критикой Сталинаи сталинщины (М.Шатров), общим позитивным восприятием революции и ленинизма. Неслучайно, что именно произведения, созданные в 60-70-е годы, и оказались в центре общественного сознания в 86-87 годах: это «Дети Арбата» А.Рыбакова, «Исчезновение» Ю.Трифонова, «Белые одежды» В.Дудинцева, «Ночевала тучка золотая…» А.Приставкина. Мысль о принципиальной схожести 60-х и 80-х годов, о том, что цель восьмидесятников состоит лишь в как можно более полном воссоздании идеализированной ими же атмосферы шестидесятничества, представала как самоочевидная. Именно в это время на авансцену выходит литературно-критическая тенденция, активно отстаивавшая комплекс воззрений «Нового мира» 60-х годов и пользующаяся почти абсолютной поддержкой читающего большинства. Критическая линия, представленная и бывшими «новомировцами» В.Лакшиным, Ю.Буртиным, И.Виноградовым, С.Рассадиными их более молодыми единомышленниками, такими как Н.Иванова, получила название «демократической». К ней же примыкали и ей сочувствовали В.Кардин, Ю.Карякин, А.Бочаров, Л.Аннинскийи многие другие.

Именно в явлениях общественной и литературной жизни четвертьвековой давности усматривала исток нынешней ситуации критик Н.Иванова, активный проводник шестидесятнической идеологии в 80-е годы,: «Да, «роды» были насильственно задержаны, - размышляла она о том, что лишь в конце 80-х читатель получил произведения Рыбакова, Трифонова, Дудинцева, Бека, Приставкина. – Но «зачатие» надо считать реальным результатом исторической ситуации 60-х – обретения внутренней свободы»[382]. Иллюзорность мысли о безграничной свободе, обретенной в 60-е годы (строго лимитированной партийными документами ХХ и ХХII съездов КПСС), вовсе не была очевидна тогда, но стала таковой спустя буквально год-полтора. Особенно показателен невероятно громкий успех романа «Дети Арбата» в 86-87 годах и почти полное его забвение буквально через год.

1986-87 годы характеризовались восторженным ожиданием позитивных социальных перемен, обновлением как общественной, социально-политической, так и литературной жизни. Участники и свидетели литературного процесса того времени пребывали в состоянии невероятной эйфории, прочитывая в каждом номере журнала новые произведения, запретные ранее, суждения критики, которые нельзя было прочесть еще год назад. «Перечитывая сегодня свою статью «Испытание правдой» («Знамя», 1987, № 1), подводившую тогда, еще в том времени (сочинялась она осенью 86-го), литературные итоги года, - писала Н.Ивановауже в начале следующего века, - вспоминаю свое эмоциональное авторское состояние: состояние азарта, подъема, открывшихся надежд, если не сказать – эйфории. Настоящее было впереди – в том числе и тот бум, который переживут «толстые» журналы, и последовавший за пиком спад»[383].

Именно в идеализированном образе 60-х годов видели исток нынешней ситуации критики, искренне и воодушевленно поддержавшие лозунги М.Горбачевасначала на «ускорение», затем на «перестройку». «Формула «60-е годы» означает не астрономическое время, - писала Иванова. – 60-е начались не первого января 1960 года, а в 1956 году. Поворотным пунктом был год 1963-й[384] – до него надежды общества на демократизацию и гласность, несмотря даже на 1958 год (отлучение Б.Л.Пастернака), возрастали. С 1963 года начался исторический спуск, драматически завершившийся в 1968-1969 годах, откуда начинаются годы «эпохи распределения» (А.Битов), годы 70-е (завершившиеся лишь в 1983 году)»[385].

Анализируя современную ситуацию, Н.Ивановаприходила к выводу о том, что своего рода «литературный код» этих полутора-двух лет предопределили романы, взаимодействовавшие друг с другом по принципу взаимной дополнительности: «Дети Арбата» А.Рыбакова, «Белые одежды» В.Дудинцева, «Исчезновение» Ю.Трифонова. Это были классические реалистические романы, созданные в середине 60-х годов, публикация которых в то время была невозможна из-за их политической проблематики. Они носили ярко выраженную антисталинскую направленность. «Дети Арбата» обращались к политической ситуации 30-х годов, которая, по законам реалистического романа, преломлялась в частных жизнях молодых людей, одноклассников, весьма по-разному чувствующих себя и устраивающихся в ситуации нарастающего сталинского террора. Роман В.Дудинцева«Белые одежды» вводил читателя уже в другую историческую ситуацию и в иную социальную среду. Его сюжетные линии разворачивались в конце 40-х годов в среде ученых-биологов как раз накануне знаменитой сессии ВАСХНИЛ, объявившей генетику буржуазной лженаукой. Одновременная публикация этих произведений, созданных в одно десятилетие, их политическая проблематика, обусловившая общую жанровую принадлежность, тип главного героя, решающего глубинные нравственно-этические вопросы в контексте определенной политической ситуации, поставила их в сознании читателей в один ряд и сформировала значимые аспекты литературной проблематики 86-87 годов.

Анализируя эти романы, критика ставила и решала этические проблемы взаимосвязи личности и исторического времени. Саша Панкратов, герой А.Рыбакова, являл тип классического героя писателя-шестидесятника. Беззаветно преданный своей стране, идеалам революции, социальной справедливости, свято верящий в социализм и коммунизм, не жалеющий себя ни в какой работе, он представлял совершенно определенный социальный тип комсомольца, воспитанного в романтической атмосфере 30-х годов, прошедшего школу и институт и имеющий минимум социального да и вообще жизненного опыта. Основной доминантой этого характера была вера, слепая, фанатическая, не основанная ни на чем, кроме социальной демагогии и партийной идеологии, в конечное торжество этой идеологии. Эта вера носила квазирелигиозный характер и вступала в очевидное противоречие с опытом героя: арест по ложному доносу и ссылка. Как классический тип комсомольца или коммуниста, созданный шестидесятниками, Саша Панкратов верил в торжество идеалов социализма вопреки личному опыту и доступному его взору социальному опыту ближайшего окружения. Свой арест он объясняет ошибкой и пишет соответствующее письмо Сталину, который, как он уверен, ошибаться не может.

Сталини Саша не встретятся ни разу, хотя образ Сталинаразработан Рыбаковымочень подробно, он является персонажем романа, ему посвящены целые главы, скрупулезно реконструируются его внутренние монологи. Однако эти два образа в художественной системе романа соотнесены: позитивный аспект характера Панкратова состоит в твердой, незыблемой для него этике целей и средств, которая противостоит жестокости, безнравственности и моральной беспринципности Сталина. Эти два персонажа, противопоставленные друг другу, создавали в художественном мире романа два полюса, два разнозаряженных магнита, между которыми возникало поле художественного и идейного напряжения. Все другие персонажи так или иначе оказывались в этом поле, тяготея к тому или иному полюсу.

Совершенно иную этическую систему, осмысленную, выверенную, созданную в результате напряженной внутренней работы, предлагал герой В.Дудинцева. Ученый-биолог, прошедший войну, служивший в разведке, Федор Иванович Дежкин обладал принципиально иным социально-историческим опытом, и идеологические формулы и партийные заклинания не значат для него ровным счетом ничего. И оказавшись в Академгородке в среде биологов, он и сейчас ведет себя как на фронте, пытаясь помочь настоящим ученым, в тайных кружках изучающим генетику, спасти результаты их труда, и противостоять фарисеям-идеологам от науки. Для этого он вырабатывает этику «обман обмана», маскируется, лавирует, сражается, обманывает своих противников и, спасая биологические материалы, которые могут быть уничтожены, переходит на нелегальное положение. Сохраняя честь, имя, научный приоритет подлинных ученых, он, в сущности, применяет партизанские методы борьбы против академиков Рядно и Лысенко, стремящихся перевести «в идеологическую плоскость» развитие биологии, тем самым отбросить ее на десятилетия назад.

Сопоставляя романы Рыбаковаи Дудинцева, Н.Ивановаобнаруживала, что они представляли две разные этические системы, дающие личности возможности самоопределения в социально-политической ситуации культа личности: слепая и наивная вера Саши Панкратова, гарантирующая ему, однако, пребывание в сфере нравственного закона, и активного сопротивления, деяния, утверждающего, что цель оправдывает средства.

Критическое сознание сразу же поставило эти произведения рядом, однако вне сферы внимания оказался весьма важный факт. В конечном итоге, роман Дудинцеваоказался, наверное, первым опубликованным романом о сопротивлении сталинскому режиму. Это с неизбежностью подрывало мировоззренческие основы шестидесятников с их идеализацией революции, Ленина, Хрущева, с прямым сопоставлением сталинской эпохи и времени брежневского застоя, вновь зазвучавшие в 86-87 годах. «Я далека от того, чтобы проводить прямую аналогию между революцией и весной 56-го, террором 37-го и «откатом» 68-го. Но для многих разгром редакции журнала «Новый мир», учиненный в самом конце 60-х, был, думается, тоже своего рода «закатом» революционных по-своему идей 56-го»[386], - писала Н.Иванова. Общественное сознание не могло еще сделать шаг, чтобы выйти за рамки бинарных противопоставлений, предложенных Оттепелью (справедливая революция – несправедливый террор 37 года): «Оппозиция «хороший ленинизм»-«плохой сталинизм» стала официальной идеологической оппозицией года»[387], - констатировала спустя полтора десятилетия критик, характеризуя, думается, и идеологию собственных статей 1987 года: «Испытание правдой» («Знамя», № 1), «Анатомия перерождения» («Дружба народов», № 8), «Отцы и дети эпохи» («Вопросы литературы», № 11). Это вполне естественно: «ничего удивительного, тогда так думали все или почти все, - говорил один из эпизодических героев Ю.Трифонова, столь любимого Н.Ивановой, - бывают времена, когда истина и вера сплавляются нерасторжимо, слитком, трудно разобраться, где что…».

Заканчивался этот период общественного воспоминания о собственном историческом прошлом очень оптимистично. Осмысляя литературную ситуацию двух последних лет, Ивановаписала: «Да, усилия задушить столь мешавшую иным «свободу» предпринимались серьезные. Твардовскийбыл смещен, редакция «Нового мира» в прежнем своем составе – и направлении – перестала существовать. Но литература – хотя и не печатавшаяся – продолжалась, потому что предшествующие годы позволили писателям обрести ту самую «внутреннюю свободу»… Литература выполняла свой самый большой долг – говорила правду о времени, об истории, думала над уроками современности, уроками поражения. И – победила»[388]. Именно такие мотивы – обновления, узнавания пережитого в 60-е годы, страх возможной реставрации и желание ей противостоять – характеризуют такие заметные публикации того времени, как памфлет Ю.Карякина«Стоит ли наступать на грабли?» («Знамя», 1987, № 9), статью В.Кардина«Времена не выбирают. Из записок о Юрии Трифонове», диалог Л.Аннинскогои С.Бочаровао романе А.Рыбакова«Дети Арбата» («Октябрь», 1987, № 10).

Другой сюжет тех лет, не менее важный, был связан с осмыслением «отставших» произведений, с вписыванием их в общелитературный контекст, с пониманием того, что на глазах современников подлинные свои очертания обретает такое явление, как русская литература ХХ века. Именно тогда активно формировались новые литературные репутации и новые представления об иерархии художественных ценностей. На глазах менялся литературный ландшафт советских десятилетий, и этот процесс требовал осмысления критикой. Так, проблеме вхождения Булгаковав литературный процесс была посвящена статья М.О.Чудаковой«Взглянуть в лицо», Д.С.Лихачевпубликовал «Размышления над романом Б.Л.Пастернака«Доктор Живаго», Вяч.Вс.Иванов– о поэтическом мире Н.С.Гумилева[389], Л.Шубинв статье с характерным названием «Горят ли рукописи?»[390] – о Платоновеи Булгакове.

Однако «восстановление в законных правах репрессированных писателей», как говорили тогда, тоже проходило не гладко и вызывало отчаянные споры между «демократическим» и «охранительным» направлениям в критике, т.е. тем, что стремилась противостоять тотальной переоценке литературных репутаций и исторических представлений. В условиях второй половины 80-х годов представители «охранительной» критики (слово «консервативная» имело тогда резко негативную смысловую окраску) были в явном меньшинстве, выступали на страницах журнала «Молодая гвардия», не самого популярного и авторитетного; «Нашего современника», газеты «Литературная Россия». В наиболее резкой огласовке эта тенденция была представлена писателями П.Проскуриным, А.Ивановым, критиком В.Росляковым, докторами филологии В. Гусевымили, например, исследователем творчества ГорькогоВ.Барановым, активно выступавшими на критическом поприще. Своего рода манифестом охранительной критики, дающей неравный бой «демократам», стала статья В.Горбачева«Перестройка и подстройка»[391], отстаивающая прежние литературные иерархии, прежние принципы устройства литературной жизни, прежний литературный быт, отвергающая возможности пересмотра исторических и литературных ценностей и репутаций.

Чем были, в первую очередь, обеспокоены представители этой тенденции? Во-первых, потеснены или даже низвергнуты с литературного Олимпа оказались «классики советской литературы»: сильно пошатнулась репутация М.Горького, В.Маяковского, А.Толстого, и др., огульная и часто несправедливая критика в их адрес вызывала ответную реакцию и заставляла искать контраргументы, определяя стратегию защиты утративших кредит общественного доверия кумиров официальной советской историко-литературной концепции. Противники публикаторства говорили о том, что писатели других эпох потеснили современную литературу, что обращение к болезненным проблемам прошлого чревато социальным расколом, а не только литературной враждой, что Булгаковни чем не лучше Горького, что публикации запрещенных в прошлом произведений есть форма «некрофилии», и т.д. В.Гусевсетовал на то, что актуальность, социально-политическая проблематика новейших произведений, их «прогрессивность» подменяет собой подлинные художественные качества: художественная литература вытесняется беллетризованной публицистикой демократического толка. Публикуя материал «Далеко ли уедем на красный свет?» и размышляя в постскриптуме о том, «какая тяжесть давит на эту короткую беззащитную статью и на ее автора», который «посмел замахнуться на кумиров толпы и не довериться вкусу самой толпы», не боясь, что его «сотрут в порошок», ибо «в ХХ веке многих одиноких стирали в порошок, а толпа торжествовала», В.Гусевмужественно утверждал свою позицию: «низшее ниже высшего, а в высоком искусстве единство истины, добра, красоты важнее «прогрессивности» и утилитарной пользы»[392].

Разумеется, за подобными суждениями стояли вполне конкретные и прагматические цели: сохранить позиции так называемой «секретарской» литературы (в последние советские десятилетия именно секретари многочисленных отделений Союза писателей СССР определяли издательскую политику, выпуск книг, двухтомных и трехтомных собраний сочинений и т.п., допуская к издательствам только писателей своего ближнего круга), которая в первые же месяцы публикаторства обнаружила свою несостоятельность и отсутствие как раз художественного уровня. Кроме того, покушения на репутации классиков советского периода с неизбежностью вело к пересмотру и современных литературных репутаций, так что отстаивая прошлое, сторонники охранительной тенденции боролись за собственное настоящее и будущее. Однако за этими прагматическими целями нельзя не увидеть и другие, более высокие, которые очевидно проявились в статье В.Гусева: критики этого направления стремились противостоять тотальному нигилизму в отношении ко всему «советскому», к скептицизму, который разрушал не только литературные, но и традиционные культурные и социальные ценности, дезориентировал человека в культурно-историческом пространстве, трактуя семь советских десятилетий как полный исторический, национальный, бытийный, онтологический провал.

В тех условиях общество не смогло услышать их слов: демократическая идеология была куда созвучнее общим настроениям. Спущенные сверху лозунги горбачевской перестройки перепевались на все лады, трактовались самым невероятным образом и оборачивались, в первую очередь, нигилизмом в отношении к недавнему прошлому в его наивно-мифологическом упрощении (плохой «сталинизм» - хороший «ленинизм»). Никто не хотел увидеть, что за яростным сокрушением прежних кумиров, за разрушением советской мифологии и незыблемых, как казалось раньше, духовных ценностей, последует хаос, и не только литературный, но и социальный, что «демократы» не обладают идеями, которые могли бы заполнить все усиливающийся нравственный вакуум, что очень скоро за ним последует социальная пассивность, скептицизм, бездуховность и тотальная безнравственность, исторические последствия которых даже трудно предвидеть. Представители «охранительной» критики пытались сказать, что на глазах у всех, открыто и вполне легально происходит, в сущности, тотальное разрушение государственной и национальной идеологии, основанной на утверждении позитивных свершений и завоеваний советского времени, имеющих неотменяемое историческое значение. И правота их тревог, совершенно неочевидная тогда, проявилась уже в другую историческую эпоху: ни литература, ни общество не обладает сейчас, два десятилетия спустя, даже намеком на государственную идеологию, национальную идею, литературу, которая смогла бы быть выразителем народной жизни, критику, способную ее интерпретировать и «договаривать» за писателя, формулируя общие бытийные ценности и формируя национальный взгляд на мир. Да и читатель, который нуждался бы в такой литературе и критике, сейчас в явном меньшинстве. Разрушив советскую идеологию и мифологию, ни демократы, ни представители каких-либо других направлений общественной и литературно-критической мысли не смогли ничего предложить взамен. Напротив, рубеж 80-90-х годов создал самую питательную почву для постмодернизма, эстетики разрушительной по самой своей природе.

Тогда же, в 1986-87 годах, идущие в литературе и в обществе процессы виделись совершенно иначе: как восстановление исторической памяти. «Демократическая» критика, обращаясь ко вновь опубликованным задержанным произведениям из прежних советских десятилетий, подходила к ней с позиций, утвержденной в 60-е годы: миссия литературы виделась в восполнении исторической памяти, читали ее как учебник по истории, затрагивающий запрещенные ранее темы, события, имена, полагали, что главная задача литературы, которую и поддерживали, – критика Сталинаи сталинщины (М.Шатров) – как, надо признать, и подавляющее читательской большинство. «Именно такую историческую миссию выполняет ныне проза, «вклеивая» в нашу историю и в нашу литературу горькие страницы, которые иные хотели бы «вырезать»[393]. Эти мысли прямо опирались на громкие статьи Ю.Буртина[394] с апологией реальной критики и «вечной идеи демократии», утверждение которой мыслилось едва ли не как конечная цель социально-исторического и литературного процесса. «И сегодня, двадцать лет спустя, - утверждал Ю.Буртин, - в своих надеждах на перестройку мы ведь живем именно этой идеей, никакой другой»[395].

По сути дела, в цитированном высказывании Ю.Буртинасодержались важнейшие элементы демократической идеологии 1987 года: идеализация общественной ситуации 60-х годов; восприятие своего времени как возвращения к идеалу; представление о демократии и эстетических принципах «Нового мира» времен Твардовскогокак о конечной цели политического и художественного развития; суждение о собственной позиции как о единственно возможной («и никакой другой»). Суть в том, что «другой» в идейной парадигме того времени могла быть только «охранительная», сталинско-брежневская, «консервативная» в противовес «демократической», «прогрессивной». Мысль о возможности более широкого спектра идей просто не приходила в голову. В конечном итоге, Ю.Буртин, как и другие «демократы», сторонники перестройки, не могли услышать своих оппонентов из противоположного лагеря, как и те не слышали их, приклеивая друг другу обидные ярлыки: «антиперестройщик», «как бы перестройщик», «подстройщик», «противник перестройки» и т.д. Сложилась ситуация тотального взаимного непонимания различных течений внутри критической мысли, которая отражала общее состояние общества, живущего иллюзорными представлениями о собственном прошлом и питающее еще более несбыточные иллюзии в отношении к будущему.

Ощущение определенного тупика, в котором оказалось литературно-критическое сознание, отразила статья А.Латыниной, этапная для своего времени, с характерным названием «Колокольный звон – не молитва». Критик констатировала ситуацию всеобщей глухоты к чужому голосу и представление о том, что именно его позиция и представляет «единственно верную идеологию», как характеризовали еще пару лет назад марксизм-ленинизм в советском политическом дискурсе. Теперь на подобную роль явно претендовала демократическая идея. «Диктат «общего мнения», который предписывает восхвалять одни явления и порицать другие, может привести лишь к постепенной девальвации идей, свежо и смело звучавших еще каких-нибудь три года назад. «Идея попала на улицу», - говорил Достоевский»[396], - напоминала непримиримым оппонентам Латынина.

Она показала, как сходятся в качестве своего мышления противники, кто жалуясь на «либеральный террор» и «либеральную жандармерию», кто «апеллируя к городовому». Анализируя статьи критиков, принадлежащих противоположным направлениям, - Н.Ивановойи А.Бондаренко, Латынинаобнаружила общее: каждый говорит будто последнее слово, не рассчитывает на диалог, не допускает возможность другого равного слова. Кто не согласен с демократами – тот «враг перестройки», «противник перестройки», «антиперестройщик». Да с какими бы намерениями не клеить ярлыки, неужто забыли, как клеились другие – «враг народа», к примеру? И пока в печати будет существовать образ врага, которому надо половчее защемить хвост и закрестить, пока смысл полемических статей будет сводиться к жалобе по начальству, никакого раскрепощения мысли не произойдет». Размышляя о памфлете Ю.Карякина«Ждановская жидкость» (о постановлениях ЦК ВКП(б) о журналах «Звезда» и «Ленинград», об их последствиях для судьбы М.Зощенкои А.Ахматовой), напечатанном в «Огоньке», и об откликах на нее, Латынинавоспроизводит логику разгоревшегося спора: «кто не с нами – тот против нас. Либо ты в восторге от статьи Ю.Карякина– либо ты за Жданова. Либо ты молишься на Бухарина– либо ты сталинист. А если тебе Сталинотвратителен, но и Бухарин, утверждающий в своем предсмертном письме, что у него «вот уже седьмой год нет и тени разногласий с партией», не кажется достаточно радужной альтернативой Сталину– тогда как?»[397].

В сущности, статья А.Латынинойпризывала участников литературно-критической битвы к общественному отрезвлению и сама была знаком такого отрезвления. Вряд ли стоит убеждать всех, что общество, совершив некий круг, вернулось к отправной точке 60-х годов и к неотменяемым принципам реальной критики, на чем настаивал Ю.Буртин; «что наше время живет не теми, что в 60-е, но уже иными ценностями»; «что крушение социальных иллюзий в конце 60-х привело ко всеобщему духовному и интеллектуальному оскудению». Пора, наконец, говорила Латынина, переосмыслить миф о брежневском времени, и обращала внимание, что «социальный застой не означал духовного застоя». Напротив, критик показывала, что за два десятилетия, что отделяли современность от Оттепели, общество не оскудело и не впало в летаргию. Вовсе нет: «Крушение социальных иллюзий, как это уже бывало в нашей истории, вызвало потребность и проверить те идеи, на которых основывалось миросозерцание общественно активных «шестидесятников». Оживали и все прочнее утверждались некогда затоптанные идеи русских мыслителей конца ХIХ – начала ХХ века, предсказавших многие катаклизмы ХХ столетия… Получала все больший вес мысль о значительности «внутренней жизни личности», даже первичности ее в сравнении с «внешними формами общежития». Для многих выход оказался не в социальной активности, а в посильной духовной самореализации». «Энциклопедия «Мифы народов мира», вышедшая в 1980 году, а подготовленная в самые что ни на есть «застойные семидесятые», - явление, более революционизирующее общественное сознание, чем “Дети Арбата”»[398].

Латынинастремилась переосмыслить критический опыт последних двух-трех лет, полагая, что «переоценка истории русской литературы не имеет ничего общего с той «прополкой» русской культуры, которая время от времени прелагается в современной критике. Осознание идейных основ того или иного явления не изымает его из культуры, но ставит в нужный контекст, помогает его осмыслить»; обращала внимание на то, что свобода слова, гласность вовсе не привели к свободе мысли, «представления о которой у нас утрачены». В статье был предложен выход из тупика взаимной глухоты: «Осмысление идеологии, породившей сталинизм, - одна из основных задач сегодняшнего момента, и в этой точке могли бы сблизиться представители разных направлений общественной мысли… Но для этого нужно, чтобы любовь к своей стране и культуре перевесила стремление к захвату идейной монополии. И как минимум надо расстаться с кастовостью наших группировок, рождающей привычку лупить по именам, а не спорить с идеями»[399].

Статья А.Латыниной, таким образом, констатировала смещение идеологического центра литературно-критического сознания. Постепенно происходила переоценка морального комплекса шестидесятников с его приятием революции и верой в идеалы, обозначалась все более заметная дистанцию между 60-ми годами и концом 80-х. Следующим шагом, когда эту дистанцию уже нельзя было не заметить, стала публикация в 1989 году в июньской книжке журнала «Октябрь» повести В. Гроссмана«Все течет…» (1955-63). За год до этого, в первых четырех номерах 1988 года, «Октябрь» опубликовал его эпопею «Жизнь и судьба» (1960), обращенную к событиям Сталинградской битвы. Каждая опубликованная часть сопровождалась вступительными статьями А.Бочарова, который предложил прочтение этого романа в сопоставлении с «Войной и миром», полагая, что место эпопеи Гроссманав литературном контексте ХХ века соотносимо с тем, что занимает в ХIХ веке эпос Л.Н.Толстого. Критик подробно, почти с дотошностью школьного учителя анализировал роман, демонстрируя, что это воистину уникальное произведение русской литературы ХХ века: писатель показал схватку двух тоталитарных режимов, в равной степени крадущих свободу своих народов. Гроссмануудалось найти такую композиционную структуру, которая давала бы возможность исследовать разные слои как советского, так и немецкого общества, армий, осмыслить социально-историческое бытие частных и государственных людей, вовлеченных в самую страшную войну ХХ века. Но не эпопея «Жизнь и судьба» стала в центр общественного сознания конца 80-х, а повесть «Все течет…», которая в корне отрицала шестидесятническую новомировскую идеологию. Ее герой, человек, вернувшийся из ГУЛАГа, склонный к несуетному и углубленному размышлению о своей судьбе в контексте русской национальной судьбы, думает о том, что вовсе не рябой человек с трубкой оказывается виновником трагических поворотов истории; он лишь прилежный ученик Ленина, заложившего советскую репрессивную систему, ученик, достойный своего учителя. С момента публикации «Все течет…» огонь общественной критики переносится на фигуру Ленина, которая была последним символическим рубежом советской мифологии истории. Именно сюда переместился «идеологический центр» литературы рубежа 80-90-х годов, завершая этот период условной вехой: документально-публицистической книгой В.Солоухина«При свете дня», развенчивающей культ Ленина.

Крушением советской идеомифологической системы завершилась история советской литературы и критики. Изменилось качественное состояние литературы. Она перестала быть центром, формирующим и отражающим общественное сознание. Тиражи стали стремительно падать. Постепенно сошли на нет критические баталии. Читательский интерес к истории и современным социально-политическим процессам удовлетворяла журналистика, в то время весьма острая и интересная. Вскоре завершилась и история советского государства.

Вслед за этим, в первой половине 1990-х годов, заканчивается культурное и эстетическое существование русской эмиграции как историко-культурного и литературного феномена. Теперь не важно, где живет писатель, это не определяет значимых черт его творчества, среда диаспоры простилась со своей специфической художественной и идеологической аурой, перестала быть творческой средой, несущей миссию послания, потеряла ареол изгнанничества – т.е. утратила все те черты, которые смогли сообщить ей эмигранты первой волны, преемниками которой могли считать себя представители последующих двух волн. Последним писателем, вернувшимся на родину из отнюдь не добровольного «послания», стал А.И.Солженицын. Его возвращение в 1994 году - своего рода веха, окончательно завершающая предшествующий период русской литературной истории.

Солженицынвсегда был уверен в том, что вернется в Россию. Даже в 1983 году, когда мысль об изменении социально-политической ситуации в СССР казалась невероятной, на вопрос западного журналиста о надежде на возвращение в Россию писатель ответил: “Знаете, странным образом, я не только надеюсь, я внутренне в этом убежден. Я просто живу в этом ощущении: что обязательно я вернусь при жизни. При этом я имею ввиду возвращение живым человеком, а не книгами, книги-то, конечно, вернутся. Это противоречит всяким разумным рассуждениям, я не могу сказать: по каким объективным причинам это может быть, раз я уже не молодой человек. Но ведь и часто история идет до такой степени неожиданно, что мы самых простых вещей не можем предвидеть”[400].

Предвидение Солженицынасбылось: уже в конце 80-х годов это возвращение стало постепенно осуществляться. В 1989 году в "Новом мире" публикуются Нобелевская лекция и главы из “Архипелага ГУЛАГа”, жанр которого писатель определяет как «Опыт художественного исследования», а затем, в 1990 году - роман "В круге первом" и повесть "Раковый корпус", главы «Красного Колеса». 15 августа 1990 г. Солженицыну возвращено гражданство СССР, а в конце 1991 года писатель был полностью реабилитирован и с него сняты все политические обвинения.

Произведения Солженицына, по сути дела, завершили круг социально-исторической и политической проблематики литературы рубежа 80-90-х годов. Эпос Солженицына, воссоздающий художественными средствами историю ХХ века, закончил период, когда «идеологические центры» литературы 80-90-х годов были связаны с ней. Кроме того, читательское сознание до сих пор не освоило еще массив творчества Солженицына: этот писатель оказался намного труднее Рыбакова, а обращение к нему потребовало значительно больших интеллектуальных усилий. А идеологические центры литературы со второй половины 90-х годов стали смещаться в принципиально иные плоскости.

Таким образом, период второй половины 1980-х – первой половины 1990-х годов носит сложный и противоречивый характер: с одной стороны, он пролагает путь к принципиально новому этапу литературной жизни; с другой стороны, его специфика определялась не творчеством современных авторов, но восприятием и общественным «переживанием» огромного массива литературы, порожденного прошлыми этапами развития художественного и общественного сознания. Поэтому с эстетической точки зрения он имеет значительно меньше общего с современностью, тяготеет к этапам преимущественно реалистическим. С другой стороны, именно эти годы, решительно смешавшие, столкнувшие на журнальных страницах метрополию и эмиграцию, разные эпохи, направления, литературно-художественные школы, реалистическую и модернистскую эстетику, предопределили эстетическое «лицо» литературы 1990-х годов. Соединив в одном историческом моменте несоединимое, они создали самую питательную почву для постмодернизма, безусловной доминанты литературы конца ХХ – начала ХХI века, резко и решительно потеснившей реализм.

Контрольные вопросы и задания

Как можно определить начало современного периода литературного развития? Какие события литературной жизни 1986-87 годов предстают как рубежные: завершающие прежний период? Открывающие новый?

Что такое «публикаторство»? Как появление вновь опубликованных произведений изменило представления о русской литературе ХХ века? Как измененилось понятие «современная литература»? Почему опубликованные произведения интерпретировались как исполненные современного звучания? Можно ли говорить, что литературный процесс сменился литературным хаосом?

Покажите, когда завершился феномен русской эмиграции. Можно ли вновь говорить о восстановлении единого древа русской литературы? Обоснуйте свой ответ.

Почему в конце 80-х годов вновь актуализировался исторический опыт 60-х? Кто из критиков стал наиболее ярким представителем шестидесятнических идей на рубеже 80-90-х годов?

Прочитайте статьи Н.Ивановой «Отцы и дети эпохи», «Испытание правдой», «Анатомия перерождения». Как оценивает критик свое мироощущение того времени без малого двадцать лет спустя в книге «Скрытый сюжет»?

Покажите, в чем состояли слабые и сильные стороны «охранительной» тенденции? Можно ли говорить, что и у критиков, ее представляющих, была историческая правота? Почему их голоса не были услышаны тогда?

Прочитайте статью А.Латыниной «Колокольный звон – не молитва». В чем состоит ее пафос? Внесла ли она мотив отрезвления в стан «демократической» критики?



Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: