История одного замужества 1 страница

Зимой 1922 года мама заболела тяжелой формой брюшного тифа. Так как в свое время я выходила маму от сильнейшего сыпняка и более легкого, но достаточно коварного возвратного тифа, то и теперь надеялась своим уходом поставить ее на ноги и избежать больницы.

Лечил ее наш старый домашний врач, и это обстоятельство давало мне возможность сохранять диагноз маминой болезни в тайне. В квартире я всех убедила, что у мамы крупозное воспаление легких.

Обе мои тетки — Ольга Бодне-Бодневская и Анатолия Подборская — жили с бабушкой в Москве, но ни одна из них не показывала к нам носа, так как обе боялись заразиться. Я уже давно привыкла к их эгоистичным характерам и к тому, что мама была для них только источником денег, не больше.

Ей было очень плохо, и она то и дело впадала в бессознательное состояние. Какой жалкой вдруг стала она и как сжималось мое сердце, глядя на нее! Ежедневно оправляя постель, я поднимала ее на руки, такую легкую, перенося временно на кушетку.

На квартиру, лечение и всякие расходы я доставала деньги, продавая драгоценности и вещи. Почти ежедневно волокла целый узел на Смоленский рынок, а возвращалась домой с не менее тяжелой корзиной, полной продуктов.

Уход за человеком, болеющим брюшным тифом, не легок и требует прежде всего идеальной чистоты. Я сама стирала белье, меняя его через два дня, а иногда и ежедневно, колола в подвале дрова, поднимала их на третий этаж, топила печурку, готовила обед, а ночью плакала, слушая бессвязный мамин бред.

В один из зимних морозных дней я отправилась на Смоленский рынок. В этот день я взяла три самые красивые, большие куклы. Нести их было очень неудобно: от мороза руки коченели, и я боялась выронить кукол и разбить.

На рынке против меня стоял юноша очень высокого роста, в меховой ушанке, которая как бы обрамляла его некрасивое, но очень оригинальное лицо. Оно было скуласто. Глаза, слишком широко расставленные, зеленоватого цвета, похожи на кошачьи. Разрез глаз удлиненный, чуть поднимающийся к вискам — было в них что-то вакхическое, опьяняющее. Широкий, с нервно раздувающимися ноздрями нос был некрасив. Голос и манера говорить очень обаятельные. Он продавал целую серию красивых старинных драпировок. Продав одну и считая полученные деньги, он снял с руки варежку, и я увидела холеные, длинные пальцы.

Какой-то человек, плечистый и почти до самых глаз завязанный башлыком, подошел ко мне и спросил цену кукол. Я назвала. Он кивнул головой и сказал, что берет все, но пробурчал, что в этой толкотне он не хочет со мной расплачиваться. Я пошла за ним, опасаясь, как бы незнакомец не завел меня в закоулок и не отнял кукол без всяких денег, как это иногда бывало на рынке. Мы очутились в какой-то подворотне.

— Ну, — сказал он, — давай свои куклы и на вот, считай деньги!

— Позвольте, — услышала я около себя знакомый голос, — я подержу ваших кукол, пока вы будете считать деньги. — Это говорил юноша в ушанке. Очевидно, он последовал за нами, чтобы помочь мне.

Видя, что сумма, полученная мною, верна, он передал мои куклы покупателю. Я поблагодарила его за любезность, и мы с ним разговорились.

С этого дня мы часто встречались на рынке, весело болтали, помогали друг другу, но почему-то не стремились назвать друг другу свои имена.

В середине зимы мама выздоровела, я перестала бегать на рынок и больше уже не встречала «Зеленоглазую ушанку», как мысленно окрестила этого юношу.

Скоро круг моих знакомых пополнился.

В 1922 году часто бывало, что от сильных снежных заносов трамваи стояли на путях целыми часами. В одну из таких стоянок мама познакомилась с очень милой дамой, коротая время в приятной беседе.

Через несколько дней новая знакомая пришла с визитом. Небольшого роста, белая как лунь, с голубыми, смеющимися, молодыми глазами, она была некрасива, но наполнила наши комнаты весельем и радостью. Оказалось, это старая актриса МХАТа Елизавета Андреевна Красовская, большой друг Массалитиновой.

— Около меня остался только младший и самый любимый сын Никита, — сказала она нам. — Он очень талантлив — молодой режиссер МХАТа, и теперь моя мечта — его вам представить! Назначайте скорее день!

Никита Красовский оказался не кем иным, как «Зеленоглазой ушанкой».

— Ах, вот вы кто такой!

— Ах, вот вы кто такая! — воскликнули мы оба, увидев друг друга. Конечно, смеху и шуткам не было конца…

В конце зимы в своей квартире в Москве умерла бабушка. Жившая с ней тетя Оля Мушкац (Бодне-Бодневская) уехала в Ставрополь, а тетя Таля (Анатолия Подборская), оставшись одна, бросила прекрасную квартиру и переехала к нам.

У меня с самого детства установились с Анатолией самые плохие отношения. Я выросла у нее на глазах и никогда не могла понять, чем я, ребенок, могла внушить взрослой женщине такую непонятную и ни на чем не основанную ненависть…

В 1922 году ей было сорок два года, а она все еще оставалась старой девой. И если в царское время, будучи сестрой княгини и имея в банке большое приданое, она не могла выйти замуж, то теперь, после революции, не имея ничего, кроме своего жестокого и злобного характера, о замужестве ей и мечтать не стоило!.. А ведь это было заветной мечтой ее жизни!

Она оставалась по-прежнему красивой, обладала чудными черными косами, ослепительной улыбкой южанки и прекрасным цветом лица.

Как я умоляла маму не разрешать Анатолии переезжать к нам! Как упрашивала! И мама, казалось, сама была против, но настойчивая Анатолия приходила к нам обедать ежедневно и, притаскивая узелок за узелком, оставалась у нас под любыми предлогами ночевать, пока, наконец, не осталась навсегда.

Эгоистичная, злобная, она очень быстро восстановила против нас всех жильцов коммунальной квартиры. Работать Анатолия не желала: жила на продажу наших вещей и брала уроки кройки и шитья у какой-то бывшей известной портнихи за баснословные деньги, которые платила та же мама.

Анатолия в свое время окончила в Париже полный курс «Института красоты». В свои сорок два года она выглядела едва на тридцать лет. Полдня она проводила в ванной комнате, не давая никому помыться, а ночью нарушала покой квартиры шумом воды, грохотом тазов и бесконечным шлепаньем туфель по коридору и хлопаньем дверей.

Никакие уговоры и просьбы на Анатолию не действовали; она саркастически улыбалась и, презрительно щуря глаза, отвечала:

— В этой пошлой жизни мне ничего не осталось, кроме культа тела, а до чужих вкусов и привычек мне дела нет!..

Это создание запиралось в ванной, чтобы делать себе разнообразные массажи и притирания. Анатолия страшно боялась, как бы мы не узнали ее секретов. Заказывая на мамины деньги мази и кремы, она тщательно прятала их в свой шкафчик, запирая его на ключ. Ключ этот, ложась спать, клала себе под подушку.

К тому же, видя мужчину любого возраста, Анатолия начинала вести себя совершенно непристойно: она кривлялась и смотрела на него такими жадными глазами, что новичок убегал, найдя удобный предлог, без оглядки, а бывалый волокита отходил в сторону. Даже ее красота не помогала. Именно эти дикие атаки и отталкивали мужчин, когда она, томно заведя глаза, готова была положить голову на плечо мало знакомого соседа.

До революции бабушка отчаялась выдать ее замуж. Не зная, как найти Анатолии жениха, бабушка при полном достатке решила сдавать одну комнату в своей квартире бедному студенту, взяв его на полный пансион. Но как вкусно она ни кормила своего жильца, как ни ухаживала за ним, как ни заманивала приданым и родством с княгиней — ничего не помогало!..

Студенты сбегали один за другим от красивой и богатой невесты.

Революция еще больше озлобила Анатолию, и с ее вселением на Поварскую наша жизнь была отравлена навсегда.

Временно мы не служили: мама была еще очень слаба от перенесенного брюшняка, меня она тоже пока не хотела пускать на работу, так как во время ее болезни я так много физически трудилась, что сердце мое часто просто отказывалось работать. Анатолия нам заявила: «Я не настолько глупа, чтобы идти работать!»

Эти обстоятельства послужили одному из жильцов — Алексееву — поводом для преследования нас как «нетрудового элемента», разлагающего квартиру. Тогда Анатолия, выходя на кухню, стала демонстративно разговаривать со мной и мамой на французском языке, и, хотя мы нарочно отвечали ей по-русски, она продолжала «французить».

Если мама, выйдя из терпения, делала ей при всех на кухне замечание: «Таля, при посторонних людях невежливо говорить на иностранном языке!» — Анатолия вся расцветала, так как ей только и нужен был предлог, чтобы вступить в спор. Она обводила кухню удивленным, невидящим взглядом и отвечала:

«Я здесь никаких людей не вижу… ах, вот эти… но ведь они утверждают, что произошли от обезьян!»

Такие реплики приводили нас в ужас, а жильцов — в бешенство. Так мало-помалу все жильцы квартиры нас возненавидели и примкнули к Алексееву.

1922 год — начало НЭПа: открылись магазины, рестораны, казино, началась оживленная торговля, возобновились скачки, бега.

Началась масленая неделя. Тринадцатого февраля я с давнишним нашим знакомым Виталием возвращалась из студии Немировича-Данченко, где мы смотрели «Дочь мадам Анго». После спектакля Виталий, как всегда, провожал меня.

— Разрешите зайти на минутку к вам? — попросил он, когда мы подошли к парадному.

— Конечно, — согласилась я. — Ведь вы знаете, как мама всем рада. Идемте!

Через какие-нибудь десять минут мама, Анатолия, Виталий и я сидели уже за чаем.

Маме очень нравилось слушать наши рассказы о спектаклях, а иногда и споры. Так было и на этот раз.

Стрелка часов шла к двенадцати, а мы, увлеченные горячим спором, даже не услышали в передней звонка.

Послышался легкий стук в дверь, которая тут же приотворилась. Просунулась испуганная, заспанная голова старушки Грязновой.

— Екатерина Прокофьевна, матушка, — свистящей скороговоркой зашептала она, — к вам какой-то в рыжей меховой дохе…

Голова Грязновой еще не успела скрыться, как что-то большое, рыжее, мохнатое, вроде медведя, выросло сзади и, отстранив ее, вошло в наши комнаты и заговорило:

— Простите за поздний час… я по рекомендации Прянишниковых… скупаю старинные вещи… спешу, ночью прилетел, а уж завтра на рассвете вылетаю снова…

Мама с незнакомцем прошли во вторую комнату.

Виталий, тетка и я удивленно переглянулись, и поневоле разговор наш оборвался. У меня еще стояло в глазах русское, с широким носом лицо, голубые, немного нахальные глаза и властный голос.

На минутку к нам вышла за какой-то вазой мама и шепотом обратилась ко мне:

— Выйди, пожалуйста! Познакомься, ведь к нам пришли!

— Увольте, прошу вас, — возмутилась я, — не желаю я с ним знакомиться. Наглец, ввалился среди ночи первый раз в дом…

— Да знаешь ли ты, кто это такой?!

— Кто бы ни был…

— Да это сам Васильев, знаменитый красный военный летчик!

— Ну и прекрасно!.. Пусть покупает, что ему понравится, и убирается вон!..

— Китуся, Китуся, — и Виталий укоризненно покачал головой, — разве можно так отвечать маме?.. Я вас не задержу, — он взялся за шляпу, — а вас прошу исполнить волю вашей матушки… ведь она просит…

— Вы не хотите со мной знакомиться? — Васильев уже стоял на пороге. Он улыбался. — Отчего? Со мной всегда хотели знакомиться!

Он был немного выше среднего роста. Сброшенная доха лежала тут же на кресле, а на столе валялась красновато-коричневой замши фуражка с черным орлом, распластавшим крылья. На Васильеве был тонкого коричневого сукна костюм и бриджи, заправленные в туго зашнурованные желтые кожаные ботинки. Золотистый блондин с уже намечающейся лысинкой, причесан на косой пробор. В его фигуре, манерах, в самом звуке голоса была какая-то простоватость и наглость.

Я нехотя подала руку, он взглянул на меня пристально и серьезно. Я встретила взгляд его серовато-голубых, пожалуй, даже несколько оловянных глаз, — взгляд дерзкий и упорный.

Внезапно мое сердце точно оборвалось, ужас сковал меня каким-то мгновенным предчувствием.

«Боже мой! И этот человек будет моим мужем?! Неужели?!» — Эта мысль обожгла сознание, но тут же я поняла всю ее нелепость и решила, что это не что иное, как мои расстроенные нервы.

Тем временем мама вынимала акварели, саксонские чашки и пепельницы из самоцветов Урала. Она называла цену, а Васильев, кивая головой, отпирал свой маленький, желтой кожи чемодан. Там лежали в аккуратных пачках деньги. Не торгуясь, одну за другой он клал эти пачки на стол. У меня было такое впечатление, точно Васильев хочет как можно скорее от них освободиться.

Я тоже имела запас собственных вещей, и мне пришло в голову кое-что продать, так как деньги были всегда нужны.

Я достала два графина — подарки моего когда-то нареченного жениха Мишотика Оболенского. Графины эти по своей форме и величине напоминали кувшины. Были они тончайшего баккара[1] в отделке чистого серебра исключительной работы, грани и блеска.

— Почему вы сразу не показали мне эти графины? — спросил Васильев.

— Потому что они принадлежат лично мне, и я только что надумала их продать.

— Напрасно надумали, — усмехнулся он, — зачем свое приданое продаете?

— А я замуж не собираюсь.

— Это тоже напрасно. Не зарекайтесь! Выйдете, и очень скоро. — Он смотрел на меня серьезно, почти строго, слова прозвучали не шуткой, а какой-то угрозой.

— Какие глупости! — Я расхохоталась. — Уж не за вас ли?

— Ну а если скажу, что за меня, вы ведь все равно не поверите? — И, уже глядя на графины, спросил: — Сколько же вы хотите за них?

Я назвала немыслимую цену и услышала приглушенное, полное отчаяния «Ах!» моей мамы.

— Ого-го! Почему же так дорого? — искренно расхохотался Васильев.

Мама хотела что-то возразить, сгладить мой поступок и понизить цену, но Васильев остановил ее жестом и, продолжая улыбаться, испытующе смотрел на меня.

— Потому что мне надо очень много купить: например, туфли, сумку, потом… — Но тут я сама себя поймала на том, как я ни с того ни с сего преглупо, точно маленькая, отчитываюсь перед этим нахалом. — Да какое, собственно, вам дело до моих трат? — разозлилась я. — Если для вас цена не подходит, то не покупайте! — И я уже хотела унести графины, но он удержал мою руку.

— Ишь, какая горячая! — фамильярно сказал он. — И спросить-то ее нельзя… Я покупаю ваши графины, но… с одним условием: вы берете сейчас от меня эту сумму и прячете ее как можно дальше, чтобы ваша мама не нашла, а то знаете, как мамы? Сейчас что-нибудь ей понадобится и возьмет на хозяйство. Ну вот, значит, деньги свои вы прячете, а я?.. Я ссобственно, завтра возьму и никуда не полечу. Обменяюсь с товарищем рейсом, это у нас иногда бывает. Полетит вместо меня он, завтра же утром я сам за вами заеду и повезу вас к тому известному всей Москве сапожнику, который шьет обувь всем звездам Большого театра. Он снимет с вашей ноги мерку и сошьет божественно! А вы расплатитесь вашими собственными деньгами. Потом я привезу вас обратно сюда, к маме. Ну как, разрешите? — Все это он говорил, глядя на маму.

Мама, улыбаясь, кивнула ему головой и, обняв меня, ответила:

— Ну что же с вами, Николай Алексеевич, поделаешь?.. Мне остается только разрешить; вы столько купили у нас вещей, что, право, я не в силах вам отказать. Пусть эта поездка с Китти будет для вас премией!.. — И все засмеялись.

Ложась спать, я долго еще ворчала на маму.

— Зачем вы за меня соглашались? — сердилась я. — Он на редкость противный, и поскольку я лично ему никакого слова не давала, то я свободна. Встану пораньше и побегу на Смоленский, куплю себе модные ботинки «румыночки», а с этим рыжим медведем никуда не поеду…

— Да ведь это же знаменитый летчик Васильев! — истерично простонала Анатолия. — Ах, Боже мой! Русское открытое лицо, сильные мужские руки, мертвые петли… воздух… подвиги… ах!.. — И она еще долго и нервно подвизгивала.

Мы проснулись оттого, что в нашу дверь стучали. Я вскочила с постели и, спросонья натыкаясь на мебель, подбежала к двери, за которой слышался голос Грязновой. Я открыла дверь.

— Голубушка, матушка, это я… что ж не слышите-то? Звонок-то к вам звонит и звонит, я отперла… опять этот к вам, ну, рыжий-то, в дохе! Вот напасть-то, Господи помилуй, али что забыл?

— Да что он, с ума правда сошел, что ли? среди ночи!

— Да какая ночь, уж шесть пробило, я к ранней обедне собралась, сейчас рассветет.

— Мама! — воскликнула я. — Как хотите, но он сумасшедший! Что ему надо?

— Я совсем не сумасшедший! — к моему великому смущению, послышался у двери голос Васильева.

— Помилуйте, — уже сев на своей постели, в полном недоумении говорила мама, глядя на дверь укоризненно, — какие же сапожники в шесть часов утра?..

— Сапожник будет много позднее, — убеждал ее веселый и нахальный голос за дверью, — а сейчас, прошу вас, отпустите вашу дочь, пусть она не откажется поехать со мной. Я покажу ей нечто, никогда ею невиданное и необыкновенное. Пожалуйста, поторопите ее, я жду!

— Только не у наших дверей, — сказала я, — идите в переднюю. — И, не будучи уверена в том, что он понял всю недостойность своего подслушивания и, подчинившись мне, ушел, я стала говорить с мамой вполголоса и по-французски.

Конечно, в душе я была очень заинтересована тем, какое он мог мне обещать зрелище в шесть часов утра. Из-за любопытства я готова была немедленно за ним последовать, но, вспоминая его вчерашнее бесцеремонное вторжение в двенадцатом часу ночи, его нахальный тон и теперь явление на рассвете, я возмутилась и искренне посоветовала маме выгнать его вон.

— Что ты! Что ты! — замахала на меня руками мама. — Я столько слышала о его сумасшедшем характере… и за что, собственно, его обижать? Простота — это еще не грех. К тому же ты девчонка и должна гордиться вниманием такого необыкновенного человека. Пожалуйста, поезжай, а после все нам расскажешь!

Николай Алексеевич Васильев был когда-то женат на Софье Дмитриевне Бобровой. Ее отец был когда-то управляющим делами купеческой конторы Прянишниковых, и Соня, смуглая тоненькая девочка с огромной, ниже пояса, черной косой, выросла на их глазах, в их семье.

Сам Васильев был сыном крестьянина Тверской губернии, позднее — рабочим на Путиловском заводе. Увлеченный двигателями внутреннего сгорания, он перешел на аэродром и сделался механиком, потом бортмехаником.

Упорный, настойчивый, обладая необыкновенным физическим здоровьем, сильный и смелый, он очень скоро стал известным русским летчиком.

В одно время с ним выросли еще два необыкновенных летчика, и вскоре никто уже не разделял эти три знаменитых русских имени: Уточкин, Ефимов, Васильев.

Первые мертвые петли, первые фигуры сложного пилотажа, первые перелеты. За перелет Петроград-Москва Васильев был награжден золотым оружием.

Летчики того времени летали на так называемых «гробах» или «этажерках», на смешных, похожих на коробочку «Блерио»; при них совершенствовался аэроплан, превращаясь в мощный и выносливый самолет.

Большинство летчиков давала интеллигенция. Васильев, русский мужик, талантливый самородок, был среди них исключением. Ему приходилось летать при царской ставке, и он видел близко быт дворца. Аристократки забрасывали его живыми цветами.

Васильев сохранил в своей речи чуть заметный окающий тверской говорок.

Ужины в шикарных ресторанах, банкеты, чествования, великосветские обеды научили его безукоризненно владеть ножом и вилкой и прекрасно держаться в обществе, но неуемная сила, грубость и бесшабашность могли обнаружить себя в любую минуту.

Вырос он на Лиговке, в любимом им Питере. Путиловский завод, стачки, тайные маевки, подпольная работа были его стихией. В первых волнах революции вместе с красногвардейцами шел на Смольный. Он видел, слышал и говорил с Лениным. Позднее действенно помогал революции, бомбя белые войска с воздуха. Сам был дважды сбит, горел в воздухе.

С безмерной, широкой русской добротой в этом человеке уживалась способность к тупому, звериному мордобою, пьяному разгулу.

Для меня же в мои восемнадцать лет знаменитый красный военный летчик Васильев был чем-то вроде огромного, удивительного медведя, вызывавшего во мне страх и любопытство. Именно с таким чувством вышла я к нему в переднюю на Поварской в седьмом часу утра 14 февраля 1922 года, где он послушно и терпеливо меня ожидал.

Он встал мне навстречу. Вместо дохи на нем теперь была из такого же меха рыжая пушистая куртка.

Не спросив разрешения, он взял меня под руку, и мы в полном молчании спустились вниз. Я постаралась освободить свою руку.

— Мне так неудобно! — сказала я.

— А сколько вам лет? — ни с того ни с сего задал он вопрос.

— Восемнадцать.

— А мне тридцать восемь, я на двадцать лет старше, поэтому слушайтесь! — И он еще сильнее прижал мой локоть.

Когда распахнулась дверь парадного, я не поверила своим глазам: стройный вороной рысак нервно вздрогнул, пугливо скосив на нас круглый глаз. Обе его передние ноги были туго забинтованы белоснежной перевязью. Он был впряжен в высокие сани, и толстый кучер, обернувшись с облучка, приветливо отстегнул полог саней, опушенный медвежьим мехом.

— Откуда вы в такую рань нашли лихача? — удивилась я.

— У меня три собственных рысака на бегах ходят. Один из трех поочередно у Василия, так что у меня свой лихач, но пользуюсь я им редко. Предпочитаю машину, это я ради вас, чтобы вам детство вспомнилось… На аэродром! — коротко бросил он Василию.

Снег взметнулся, осыпав колючей пылью лицо… Василий правил, как заправский кучер: чуть расставив локти рук и красиво держа вожжи; лошадь замедляла свой бег только перед переходившими мостовую людьми да на перекрестках трамвайных путей, где тонкие полозья высоких санок взвизгивали, попав на рельсы, а затем снова погружались в рыхлый снег мостовых, чтобы заскользить с бешеной быстротой.

Я жаждала увидеть аэродром, но чувство страха поднималось в моей душе, хотя я никогда не была трусихой. Мы едем на аэродром, Васильев сам летчик, неужели он не предложит мне полетать?.. А при моем пороке сердца это могло кончиться очень печально, поэтому я искала благовидный предлог, который мог бы избавить меня от полета уже заранее… Я даже не могла предположить, какую неожиданность мне готовил Васильев.

Все здания города и снег на мостовых окрасились розоватым оттенком, а в оранжевой пелене облаков вставало красноватое зимнее солнце, когда мы, выйдя из саней, шагали по необъятному простору летного поля.

Словно по белой распростертой скатерти бегали вдали черные человечки в шлемах, собираясь группами около небольших самолетов.

Один из них, уже оглашая воздух треском мотора, шел на приземление.

— Узнаю по манере, это Раевский! Бежим! Я познакомлю вас! — бросил на ходу Васильев.

Увлекаемая сильной рукой Васильева, я бежала во весь дух. Длинная широкая шуба из голубой белки сильно тяготила и стесняла бег.

— Это чудные разведочные машины! — кричал на ходу Васильев. — «Ньюпор-десятка». Легкая, как стрекоза! Всего два места: летчик и наблюдатель!

Вступив на поле аэродрома, Васильев пришел в такой раж, что казался мне одержимым.

Через несколько минут очень высокий, весь в черной коже человек весело обнимал Васильева.

— Вот! — сказал вдруг Васильев, взяв меня за плечи и, как девчонку, поставив прямо перед Раевским. — Вот, познакомься: моя молодая жена. Всю дорогу сюда измучила меня просьбой: хочу полетать! хочу полетать! Знаешь, она обожает полеты, будь другом, взлетни с ней!.. — Говоря это, он весело смотрел то на Раевского, то на меня, и, когда его глаза встречались с моими, я читала в них насмешку, вызов и какое-то озорство.

— Конечно, рад служить! — Раевский пожал мне руку. — Сейчас готовят вон ту машину, на ней и полетим! Да когда же ты, орел, женился, а? Втихомолку от всех, и пировать не позвал! Это на тебя не похоже!

— Да постеснялся вас, друзей, — смеялся Васильев, — уж очень молодую взял! — и, весело переговариваясь и шутя, друзья пошли к стоявшему поодаль самолету.

Я следовала за ними, еле сдерживая негодование. Раскрыть ложь Васильева сейчас, показать, как меня задело то, что он представляет меня своей женой, я не хотела, потому что прекрасно понимала, что Васильев сделал это только для того, чтобы устроить этот неожиданный трюк с полетом. Но для чего это ему? Чтобы увидеть, как я позорно струшу?.. Нет, этого сладостного чувства он не испытает… И я шла рядом молча, стиснув зубы, готовая умереть в воздухе от разрыва сердца, но не сдаться!..

— Снимите шляпу, — повелительно сказал мне один из людей в черной коже, протягивая летный шлем и безобразные, толстого стекла, точно водолазные, очки с какими-то невероятными ремнями.

— Шляпу я сниму, а очков мне не надо, я хорошо вижу!

— Вы, наверно, летали только в кабинах гражданских самолетов? — усмехнулся человек в коже. — А сейчас вам предстоит полет в машине военной разведки, в открытой лодке. От силы ветра могут вытечь глаза!

Я отдала подошедшему Васильеву кротовую шляпу с голубоватыми перышками, которую так любила. Я взглянула в ненавистное лицо Васильева. «Какая судьба! — подумала я. — Последнее, что я увижу перед смертью, будет эта наглая физиономия с противным широким носом».

Шлем мне затянули до самого отказа.

— Ну? — Раевский нагнулся ко мне. — Если вы просите полетать, следовательно, уже успели полюбить полеты. А если так, то, значит, вы не из тех барынь, что визжат, как поросята, и, как кошки, впиваются сзади в шею летчика. Да что я вас спрашиваю, не посадил бы вас муж в эту машину, если бы вы были трусихой!

— Ну конечно! — засмеялась я, чувствуя, что сердце мое ушло в пятки.

Ловкий, сильный прыжок — и Раевский исчез в небольшой лодочке самолета. Пока я стояла в нерешительности, сильные руки бортмеханика подхватили меня, и я оказалась в самолете. Место наблюдателя находилось непосредственно за спиной летчика. На маленьком, круглом, похожем на табуретку для рояля сиденье Раевский туго захлестнул меня широким металлическим поясом.

Раевский дал мне бинокль и указал на висевший справа прибор (айнометр), показывающий набираемую высоту.

— На всякий случай, — улыбнулся он, — если вдруг вам захочется снизиться, сделайте рукой движение вниз, вот так, — он показал, — я буду время от времени на вас оборачиваться. Только не пытайтесь кричать, все равно за шумом ветра не услышу! Ну, кажется, все! — И он сделал рукой знак механикам, а сам стал усаживаться, в последний раз оглядывая механизмы и проверяя приборы и рычаги.

Механики по команде начали заводить пропеллер самолета, и последний затрясся, зарычал, словно огромный грузовик.

Гул и тряска усиливались.

«Зажмурю глаза и ни за что не открою, так и буду умирать, — думала я, чувствуя, что от страха сердце мое готово разорваться и дыхание останавливается! — А если выживу, то все равно глаз не открою, а как прилечу, скажу, что было необыкновенно приятно и ничуть не страшно!»

В эту минуту самолет рванулся, уши наполнил свист ветра. Я задыхалась от бешеного вихря в котором мы неслись, и несколько мгновении мне казалось, что я помешаюсь.

Я покрылась холодным потом; заставляя себя равномерно дышать, сжимала и щипала свои руки, чтобы какими-нибудь болевыми ощущениями привести себя в порядок, отрезвить, перебить этот безумный, животный страх, за который я презирала себя.

Глаз открыть я не решалась. Вдруг необыкновенно приятное ощущение легкости охватило меня, и я поняла, что мы оторвались от земли. Я открыла глаза. Самолет набирал высоту. Я вздохнула свободно, радостно и легко. Всякий страх исчез, и я поняла, что он уже больше ко мне никогда не вернется. Борьба с ним или, вернее, с моим больным и неприспособленным сердцем была позади, и я вышла из нее победительницей.

Я взглянула вниз: ангары аэродрома казались спичечными коробочками. Москва расстилалась плоским планом квадратов с длинными черточками улиц, которые мало-помалу теряли четкость своих очертаний, сливаясь в блеклые пятна. Потянулись белые загородные, покрытые снегом поля.

Больше смотреть вниз не хотелось. Я поняла, что вид с высоты полета не настолько красив, как я предполагала. Это очень напоминало чертежный план.

Но как влекло небо! Как радостно билось сердце от стремительности и дерзости полета!..

Вдруг Раевский обернулся ко мне. Я сделала ему знак рукою вверх — он кивнул и стал набирать высоту.

Взглянув вниз, я теперь увидела только туман. Земля исчезла. Мы продолжали набирать высоту, и Раевский еще раз обернулся ко мне. Я кивнула, прижала руки к груди, стараясь этим выразить мой восторг, и опять сделала рукой движение вверх. Больше уже Раевский ко мне не оборачивался.

Когда мы снизились, я была еще опьянена полетом и от впервые испытанного какого-то сладкого волнения еле держалась на ногах. Я могла только, сняв шлем, схватить руку Раевского.

— Спасибо! Спасибо! — благодарно повторяла я.

— Что вы! Я с удовольствием буду с вами летать! — И он кивнул Васильеву. — У нее прекрасная летная дисциплина для женщины. Ведь нас поболтало. Интересно, во сколько баллов сейчас ветер?

Васильев был в полном недоумении.

— И чего это ты в слепой полет пустился? — удивленно спросил он Раевского.

— Отчего?.. Твоя жена просила все выше да выше!

Я заметила, что Васильев не верит собственным ушам. Я посмотрела на него и презрительно улыбнулась.

Потом мы сидели в кафе на Страстной площади в Доме актера. После кафе зашли в только что открывшийся бывший магазин Елисеева, и Васильев четверть часа пропадал почему-то в кабинете директора. Потом он велел своему лихачу ехать к Большому театру и, оставив меня в санях, опять некоторое время отсутствовал, после чего наконец повез к знаменитому сапожнику, который жил в начале Садовой-Триумфальной.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: