Глава VIII. Эгоист

– Это не было реально, так ведь? – произнес мистер Томпсон.

Когда смолк голос Голта, все молча застыли, глядя на приемник, словно в ожидании. Но теперь это была просто деревянная коробка с несколькими ручками и кружком ткани поверх утихшего динамика.

– Мы вроде бы это слышали, – произнес Тинки Холлоуэй.

– Мы ничего не могли поделать, – сказал Чик Моррисон.

Мистер Томпсон сидел на тумбочке. Бледное продолговатое пятно на уровне его локтя было лицом Уэсли Моуча, расположившегося на полу. Далеко позади них, словно островок в полутьме студии, декорация гостиной, подготовленная для их передачи, стояла пустой, ярко освещенной, полукруг пустых кресел под проводами выключенных микрофонов заливал свет прожекторов, которые никто не потрудился выключить.

Взгляд мистера Томпсона блуждал от лица к лицу, словно в поиске каких‑то особых вибраций, известных только ему одному. Остальные старались делать это украдкой, каждый пытался поймать взгляд других, не давая, однако, им поймать своего.

– Выпустите меня отсюда! – закричал один из молодых помощников, внезапно и ни к кому не обращаясь.

– Оставайся на месте! – рявкнул мистер Томпсон.

Звук собственного приказа и икание‑стон застывшего где‑то в темноте человека словно бы помогли ему вновь обрести привычное восприятие реальности. Голова его чуть поднялась.

– Кто позволил этому слу… – начал было мистер Томпсон повышающимся голосом, но умолк; вибрации, которые он уловил, представляли собой опасную панику загнанных в угол людей.

– Что скажете о случившемся? – спросил вместо этого он. Ответа не последовало.

– Ну? – он подождал. – Ну скажите же что‑то, кто‑нибудь!

– Мы не должны верить этому, правда? – воскликнул Джеймс Таггерт, чуть ли не угрожающе приблизив лицо к мистеру Томпсону. – Правда?

Лицо Таггерта исказилось; черты лица казались бесформенными: между носом и ртом образовались усики из капелек пота.

– Потише, – неуверенно проговорил мистер Томпсон, чуть отстранясь.

– Мы не должны верить этому! – в категоричном, настойчивом голосе Таггерта звучало усилие оставаться в некоем трансе. – Раньше этого никто не говорил! Сказал всего один человек! Мы не должны этому верить!

– Успокойся, – сказал мистер Томпсон.

– Почему он так уверен в своей правоте? Кто он такой, чтобы идти против всего мира, против того, что говорилось веками? Кто он такой, чтобы знать? Никто не может быть уверен! Никто не может знать, что правильно! Не существует ничего правильного!

– Заткнись! – приказал мистер Томпсон. – Что ты хочешь…

Его заставил умолкнуть гром военного марша, внезапно раздавшийся из приемника, марша, прерванного три часа назад и звучавшего знакомыми визгами студийного магнитофона. Все были ошеломлены, им потребовалось несколько секунд, чтобы это осознать, а тем временем бодрые, мерные аккорды раскатывались в тишине, звучали они возмутительно‑неуместно, словно веселье сумасшедшего. Режиссер программы слепо руководствовался абсолютом, что эфирное время должно быть постоянно заполненным.

– Скажите, пусть выключат! – завопил Уэсли Моуч. – Из‑за музыки люди сочтут, что мы разрешили эту речь!

– Проклятый дурак! – крикнул мистер Томпсон. – По‑твоему, лучше пусть думают, что не разрешали?

Моуч замер и обратил к мистеру Томпсону признательный взгляд, как дилетант смотрит на мастера.

– Вещание продолжать! – распорядился мистер Томпсон. – Скажите, пусть запускают намеченные на это время программы! Никаких специальных объявлений, никаких объяснений! Пусть продолжают как ни в чем не бывало!

С полдюжины моррисоновских укрепителей духа поспешили к телефонам.

– Комментаторам не давать слова! Сообщите это всем радиостанциям в стране! Пусть люди ломают головы! Не давайте им подумать, что мы обеспокоены! Не давайте подумать, что это важно!

– Нет! – завопил Юджин Лоусон. – Нет, нет, нет! Нельзя создавать впечатление, что мы одобрили эту речь! Ужасно, ужасно, ужасно!

Лоусон не плакал, но в голосе его звучала постыдная нотка всхлипывающего в беспомощной ярости взрослого человека.

– Кто сказал что‑то об одобрении? – резко спросил мистер Томпсон.

– Это ужасно! Аморально! Эгоистично, бессердечно, безжалостно! Таких вредных речей еще не бывало! Она… она заставит людей требовать счастья!

– Это всего лишь речь, – не особенно твердо произнес мистер Томпсон.

– Мне кажется, – начал было Чик Моррисон неуверенно‑обнадеживающим тоном, – что люди благородной духовной природы, вы понимаете, о ком я, люди… ну… ну, мистической интуиции… – он сделал паузу, словно в ожидании удара, но никто не шевельнулся, поэтому он твердо повторил: – … да, мистической интуиции не поддадутся на эту речь. В конце концов логика – это еще не все.

– Рабочие на нее не поддадутся, – сказал Тинки Холлоуэй чуть более обнадеживающе. – Он не говорил как друг трудящихся.

– Женщины не поддадутся на нее, – сказала Мамочка Чалмерс.

– На ученых можете положиться, – сказал доктор Саймон Притчетт. Присутствующие подались вперед, при этом всех внезапно охватило желание говорить, словно они нашли тему, которую можно обсуждать с уверенностью. – Ученые не так глупы, чтобы верить в разум. Он не друг ученых.

– Он не друг никому, – сказал Уэсли Моуч, обретший при внезапном осознании чуточку уверенности, – разве что крупным бизнесменам.

– Нет! – крикнул в ужасе мистер Моуэн. – Нет! Не обвиняйте нас! Не говорите этого! Я не позволю!

– Не говорить чего?

– Что… что… кто‑то друг бизнесменам!

– Давайте не поднимать шума из‑за этой речи, – сказал доктор Флойд Феррис. – Она была слишком интеллектуальной. Чересчур интеллектуальной особой для простых людей. Она не произведет впечатления. Люди слишком глупы, чтобы ее понять.

– Да, – произнес с надеждой в голосе Моуч, – это так.

– Во‑первых, – заговорил, ободрясь, доктор Феррис, – люди не умеют думать. Во‑вторых, не хотят.

– В‑третьих, – сказал Фред Киннан, – они не хотят голодать. И что вы предлагаете с этим делать?

Казалось, он задал тот вопрос, который все предыдущие высказывания должны были предотвратить. Никто не ответил ему, но все чуть втянули головы в плечи и придвинулись друг к другу, словно под давлением пустого пространства студии. Военный марш гремел в тишине с непоколебимой веселостью усмехающегося черепа.

– Выключите его! – заорал мистер Томпсон, указав на приемник. – Выключите эту чертову штуку!

Кто‑то повиновался. Но внезапная тишина была еще хуже.

– Ну? – сказал, наконец, мистер Томпсон, неохотно взглянув на Фреда Киннана. – Что нам следует делать, как вы считаете?

– Кто, я? – со смешком переспросил Киннан. – Не я заправляю этими делами.

Мистер Томпсон стукнул кулаком по колену.

– Скажите что‑нибудь, – приказал он, но увидев, что Киннан отвернулся, добавил: – Кто‑нибудь!

Добровольцев не нашлось.

– Что нам делать? – крикнул он, понимая, что тот, кто ответит, потом придет к власти. – Что делать? Может сказать кто‑нибудь, что делать?

– Могу я!

Это был женский голос, но звучал он так, как тот, который они слышали по радио. Все повернулись к Дагни прежде, чем она успела выйти из темноты. Когда вышла, ее лицо испугало их, потому что в нем не было страха.

– Могу я, – сказала она, обращаясь к мистеру Томпсону. – Вы должны сдаться.

– Сдаться? – тупо повторил он.

– Ваша песенка спета. Неужели неясно? Что вам еще нужно после того, что вы слышали? Сдайтесь и уйдите с дороги. Дайте людям жить свободно. – Мистер Томпсон смотрел на нее, не шевелясь и не возражая. – Вы еще живы, вы еще пользуетесь человеческой речью, вы просите ответов, вы полагаетесь на разум, все еще полагаетесь, черт возьми! Вы способны понимать. Не может быть, чтобы вы не поняли. Теперь вы не можете делать вид, будто на что‑то надеетесь, вам нечего хотеть, получать, захватывать или достигать. Сдайтесь и уходите.

Они слушали напряженно, но будто не слыша слов, будто слепо тянулись к достоинству, которым среди них обладала только она: достоинству быть живой. В гневной напористости ее голоса слышался торжествующий смех, голова была высоко поднята, глаза словно бы видели какое‑то зрелище в невероятной дали, светлое пятно на ее лбу казалось отражением не студийного прожектора, а восходящего солнца.

– Вам хочется жить, не так ли? Уходите с дороги, если хотите иметь такую возможность. Пусть на смену вам придут другие. Он знает, что делать. Вы нет. Он способен создать условия для выживания человечества. Вы нет.

– Не слушайте ее!

Это был такой дикий крик ненависти, что все отпрянули от доктора Роберта Стэдлера, словно он озвучил то, в чем они не смели признаться. Лицо его выглядело так, как выглядели их лица в спасительной темноте, чего они очень боялись.

– Не слушайте ее! – крикнул он, избегая ее краткого, прямого взгляда, удивленного в начале и погребального в конце. – Речь идет о вашей или его жизни!

– Успокойтесь, профессор, – сказал мистер Томпсон, резко отмахнувшись от него. Он смотрел на Дагни так, словно в его мозгу какая‑то мысль силилась обрести форму.

– Вы все знаете правду, – продолжала она, – знаю и я, и каждый, кто слышал Джона Голта! Чего еще ждете? Доказательства? Он дал его вам. Фактов? Они вокруг вас. Сколько еще трупов собираетесь нагромоздить до того, как откажетесь от всего: от оружия, власти, контроля и своего жалкого альтруистического кредо? Откажитесь, если хотите жить. Откажитесь, если еще способны хотеть, чтобы люди на земле оставались живыми!

– Это же измена! – крикнул Юджин Лоусон. – То, что она говорит, – сущая измена!

– Ну‑ну, – сказал мистер Томпсон. – Не надо бросаться в крайности.

– Что? – переспросил Тинки Холлоуэй.

– Но… но разве это не возмутительно? – обратился с вопросом Чик Моррисон.

– Уж не соглашаетесь ли вы с ней? – спросил Уэсли Моуч.

– Разве кто‑то говорил о согласии? – произнес мистер Томпсон с удивительным спокойствием. – Не забегай вперед. Ничего плохого нет в том, чтобы выслушать любые доводы, верно?

– Такие доводы? – Уэсли Моуч ткнул пальцем в сторону Дагни.

– Любые, – спокойно ответил мистер Томпсон. – Нельзя быть нетерпимыми.

– Но это измена, пагубное влияние, вероломство, эгоизм и пропаганда большого бизнеса!

– О, не знаю, – возразил мистер Томпсон. – Нам нужно быть непредубежденными. Нужно рассматривать все точки зрения. Возможно, в том, что она говорит, что‑то есть. Джон Голт знает, что делать. Нужно быть гибкими.

– Вы хотите сказать, что готовы уйти? – воскликнул Моуч.

– Не спеши с выводами, – гневно бросил ему в ответ мистер Томпсон. – Чего я не могу терпеть, так это людей, спешащих с выводами. И еще интеллектуалов в башне из слоновой кости, которые держатся за какую‑то любимую теорию и понятия не имеют о практической реальности. В такое время, как наше, прежде всего нужно быть терпимыми.

Он увидел недоуменное выражение на лице Дагни и лицах остальных, правда, недоумевали они по разным причинам. Мистер Томпсон встал, улыбнулся и обратился к Дагни:

– Спасибо, мисс Таггерт. Спасибо, что высказали свое мнение. Хочу, чтобы вы знали – мне можно доверять, говорить со мной можно с полной откровенностью. Мы вам не враги, мисс Таггерт. Не обращайте внимания на ребят, они расстроены, но встанут на реальную почву. Мы не враги ни вам, ни стране. Само собой, мы совершали ошибки, мы всего‑навсего люди, но мы старались сделать все возможное для народа, то есть для всех, в эти трудные времена. Мы не можем выносить скоропалительные суждения и поспешно принимать важные решения, так ведь? Мы должны все обдумать, обсудить, тщательно взвесить. Я только хочу, чтобы вы имели в виду – мы никому не враги. Вы понимаете это, не так ли?

– Я сказала все, что хотела сказать, – ответила Дагни, отворачиваясь, не имея ни ключа к смыслу слов мистера Томпсона, ни сил, чтобы попытаться найти его. Она повернулась к Эдди Уиллерсу, смотревшему на окружающих так негодующе, что он казался парализованным, словно разум его восклицал: «Это зло!» и не мог перейти к другой мысли. Дагни указала ему кивком на дверь; он покорно пошел за ней следом.

Доктор Роберт Стэдлер подождал, пока дверь за ними закроется, потом повернулся к мистеру Томпсону:

– Проклятый дурак! Вы отдаете себе отчет, с чем играете? Вам непонятно, что это вопрос жизни или смерти? Либо вы, либо он?

Легкая дрожь, пробежавшая по губам мистера Томпсона, представляла собой презрительную улыбку.

– Странное поведение для профессора. Не думал, что профессора могут обезуметь.

– Не понимаете? Не видите, что либо один из вас, либо другой?

– И что, по‑вашему, нужно мне сделать?

– Вы должны убить его.

Доктор Стэдлер не выкрикнул это, а произнес ровным, холодным, неожиданно совершенно трезвым голосом, ответом всей студии явилась минута мертвого молчания.

– Вы должны найти Голта, – заговорил доктор Стэдлер, голос его снова стал громким, бодрым. – Не успокаиваться, пока не найдете его и не уничтожите! Если он будет жив, то уничтожит всех нас! Либо мы, либо он!

– И как мне его найти? – неторопливо, сдержанно спросил мистер Томпсон.

– Я… я могу сказать вам. Следите за этой Таггерт. Поручите своим людям следить за каждым ее шагом. Рано или поздно она приведет вас к нему.

– Откуда вы это знаете?

– Разве неясно? Разве она давным‑давно не покинула вас не по чистой случайности? Неужели у вас не хватает ума понять, что она – одна из таких, как он?

Стэдлер не уточнил, каких.

– Да, – задумчиво произнес мистер Томпсон, – да, это верно, – и с довольной улыбкой вскинул голову: – В словах профессора есть смысл. Организуй слежку за мисс Таггерт, – приказал он, щелкнув пальцами, Уэсли Моучу. Пусть следят за ней днем и ночью. Мы должны найти Голта.

– Слушаюсь, сэр, – тупо ответил Моуч.

– А когда найдете, – сдавленно спросил доктор Стэдлер, – убьете его?

– Убить, чертов болван? Он нам нужен! – выкрикнул мистер Томпсон.

Моуч ждал, но никто не осмеливался задать вопрос, который вертелся у всех на языке, поэтому он сдавленно пробормотал:

– Я не понимаю вас, мистер Томпсон.

– Ну, теоретики‑интеллектуалы! – с раздражением произнес мистер Томпсон. – Чему вы все удивляетесь? Все очень просто. Кем бы Голт ни был, он – человек действия. Притом у него есть группа давления: он собрал всех людей разума. Он знает, что делать. Мы найдем его, и он скажет нам. Заставит механизм работать. Вытащит нас из дыры.

– Нас, мистер Томпсон?

– Конечно. Оставьте свои теории. Мы заключим с ним сделку.

– С ним?

– Конечно. Придется пойти на компромисс, сделать кое‑какие уступки большому бизнесу, ребятам из соцобеспечения это не понравится, ну и черт с ним! Вы знаете иной выход?

– Но его идеи…

– Кого они волнуют?

– Мистер Томпсон, – выдавил их себя Моуч, – я… я боюсь, он из тех, кто не идет на сделки.

– Таких не существует, – констатировал мистер Томпсон.

* * *

На улице возле радиостанции холодный ветер с грохотом сотрясал сломанные вывески над витринами брошенных магазинов. Город казался необычайно спокойным. Далекий шум уличного движения звучал тише, чем обычно, шум ветра от этого казался громче. Пустые тротуары уходили в темноту; несколько небольших групп людей стояли, перешептываясь, под редкими фонарями.

Эдди Уиллерс молчал, пока они не отошли за много кварталов от радиостанции. Он внезапно остановился на безлюдной площади, где из общественных громкоговорителей, которые никто не подумал выключить, звучала передача семейной комедии – муж с женой спорили пронзительными голосами о девушках, с которыми встречается сын, – оглашая пустое вымощенное пространство, окруженное фасадами темных домов. За площадью над домами в двадцать пять этажей – в городе был такой предел этажности – светился вертикально протянувшимися точками огней небоскреб Таггертов.

Эдди остановился и указал на него дрожащим пальцем.

– Дагни! – воскликнул он, потом невольно понизил голос. – Дагни, – прошептал он, – я его знаю. Он… он работает там… там… – Эдди продолжал с невероятной беспомощностью указывать на небоскреб. – Он работает в «Таггерт Трансконтинентал»

– Знаю, – ответила она безжизненным, монотонным голосом.

– Путевым обходчиком… Простым обходчиком…

– Знаю.

– Я общался с ним… общался несколько лет… в столовой терминала… Он задавал вопросы… всевозможные вопросы о железной дороге, и я… Господи, Дагни! Защищал я железную дорогу или помогал уничтожить ее?

– И то и другое. Ни то, ни другое. Теперь это уже неважно.

– Я готов был дать голову на отсечение, что он любит железную дорогу!

– Любит.

– Но уничтожил ее.

– Да.

Дагни подняла воротник пальто и пошла дальше навстречу ветру.

– Я общался с ним, – опять заговорил Эдди некоторое время спустя. – Его лицо… не похоже на лица других, оно… по нему видно, что он очень многое понимает… я бывал рад всякий раз, видя его там, в столовой… я просто общался с ним… вряд ли отдавал себе отчет, что он расспрашивает меня… но он задавал очень много вопросов о железной дороге и… и о тебе.

– Спрашивал он когда‑нибудь, как я выгляжу, когда сплю?

– Да… Да, спрашивал… я как‑то застал тебя спящей в кабинете, и когда упомянул об этом, он…

Эдди внезапно умолк, словно о чем‑то догадался.

Дагни повернулась к нему в свете уличного фонаря, приподняла лицо и молча держала его на полном свету, словно в ответ и в подтверждение мысли Уиллерса.

Эдди закрыл глаза.

– О господи, Дагни! – прошептал он.

Они молча пошли дальше.

– Он уже ушел, так ведь? – спросил Эдди. – С ТерминалаТаггертов?

– Эдди, – заговорила Дагни внезапно суровым голосом, – если тебе дорога его жизнь, никогда не задавай этого вопроса. Ты не хочешь, чтобы они нашли его, так ведь? Не давай им никаких наводок. Не заикайся никому о том, что знаешь его. Не пытайся выяснить, работает ли он еще на Терминале.

– Ты хочешь сказать, что он по‑прежнему там?

– Не знаю. Знаю только, что может быть.

– Сейчас?

– Да.

– Все еще?

– Да. Помалкивай об этом, если не хочешь его уничтожить.

– Я думаю, он ушел. И не вернется. Я не видел его с тех пор… с тех…

– С каких? – резко спросила Дагни.

– С конца мая, с того вечера, как ты уехала в Юту, помнишь? – Эдди сделал паузу, вспомнив ту встречу и полностью поняв ее значение. И с усилием сказал: – Я видел его в тот вечер. Потом уже нет… я ждал его в столовой… Он больше не появлялся.

– Думаю, он больше не покажется тебе на глаза. Только не ищи его. Не наводи справок.

– Странное дело. Я даже не знаю, какой фамилией он пользовался. Джонни…

– Джон Голт, – продолжила за него Дагни с легким, невеселым смешком. – Не заглядывай в платежную ведомость Терминала. Его фамилия все еще есть там.

– Вот как? Все эти годы?

– Двенадцать лет. Вот так.

Минуту спустя Эдди сказал:

– Это ничего не доказывает, я знаю. В отделе кадров после Директивы 10–289 из платежной ведомости не убирают никаких фамилий. Если человек увольняется, они предпочитают давать его фамилию и работу своему голодающему другу, а не сообщать об этом в Объединенный комитет.

– Не расспрашивай ни кадровиков, ни кого бы то ни было. Не привлекай внимания к его имени. Если ты или я станем наводить справки о нем, кое‑кто может заинтересоваться. Не ищи его. Не делай никаких шагов в этом направлении. И если случайно увидишь его, держись так, будто он тебе незнаком.

Эдди кивнул. Спустя некоторое время произнес негромким, сдавленным голосом:

– Я не выдал бы его даже ради спасения железной дороги.

– Эдди…

– Что?

– Если когда‑нибудь увидишь его, скажи мне.

Он кивнул.

Когда они прошли два квартала, Эдди негромко спросил:

– Ты собираешься в один прекрасный день бросить все и исчезнуть, правда?

– Почему ты спрашиваешь?

Это было чуть ли не воплем:

– Правда?

Дагни ответила не сразу; когда заговорила, нотка отчаяния в ее голосе звучала лишь сдержанной монотонностью:

– Эдди, если я уйду, что станет с поездами Таггертов?

– Через неделю никаких поездов Таггертов не будет. Может, даже меньше, чем через неделю.

– Через десять дней не будет правительства грабителей. Потом люди вроде Каффи Мейгса растащат наши последние рельсы и паровозы. Стоит ли мне проигрывать эту битву, не повременив какой‑то минуты? Как я могу позволить ей сгинуть – «Таггерт Трансконтинентал», Эдди – сгинуть навсегда, если одно последнее усилие еще может сохранить ее? Если я держалась до сих пор, могу подержаться еще немного. Совсем немного. Я не помогаю грабителям. Им теперь ничто не может помочь.

– Что они собираются делать?

– Не знаю. Что они могут? Им конец.

– Думаю, что да.

– Разве ты не видел их? Это жалкие, перепуганные крысы, бегущие ради спасения жизни.

– Значит она что‑нибудь для них?

– Что?

– Жизнь.

– Они все еще борются, так ведь? Но им конец, и они это знают.

– Разве они когда‑нибудь действовали на основании того, что знают?

– Теперь придется. Они сдадутся. Вскоре. А потом мы будем спасать то, что уцелело.

* * *

«Мистер Томпсон доводит до всеобщего сведения, – вещали официальные радиопередачи утром 23 ноября, – что причин для тревоги нет. Он призывает людей не делать никаких поспешных выводов. Мы должны сохранять нашу дисциплину, нашу мораль, наше единство и наше чувство терпимости. Необычная передача, которую кое‑кто из вас мог слышать по радио накануне вечером, было заставляющим думать вкладом в наш пул идей, касающихся мировых проблем. Мы должны трезво обдумать ее, избегая крайностей тотального осуждения или бездумного согласия. Нужно рассматривать ее как одну из точек зрения, из многих на нашем демократическом форуме общественного мнения, который, как показал вчерашний вечер, открыт для всех. Истина, говорит мистер Томпсон, многогранна. Мы должны оставаться беспристрастными».

«Они молчат», – написал в виде резюме Чик Моррисон на донесении одного из полевых агентов, которые отправил с миссией, названной «Прощупывание пульса общества». «Они молчат», – повторил он на одном донесении, следом еще на одном, потом на другом. «Молчание, – писал он, беспокойно хмурясь, в донесении мистеру Томпсону. – Люди как будто бы молчат».

Пламени, которое взметнулось к небу в одну из зимних ночей и пожрало дом в штате Вайоминг, не видели люди в Канзасе, наблюдавшие трепещущее красное зарево на горизонте прерии. Его отбрасывал огонь, пожиравший ферму, и это зарево не отражалось в окнах одной из пенсильванских улиц, где вьющиеся красные языки представляли собой отражения уничтожавших завод огней. На другое утро никто не упомянул, что эти пожары вспыхнули не случайно, и что все три владельца исчезли. Соседи наблюдали за ними без комментариев и удивления. В разных уголках страны было обнаружено несколько брошенных домов: одни хозяева оставили запертыми, пустыми, с закрытыми ставнями, другие открытыми, все движимое имущество в них было разграблено. Но люди наблюдали за этим в молчании и тащились по сугробам неубранных улиц в предрассветных сумерках на работу чуть медленнее, чем обычно.

Потом, 27 ноября, на политическом митинге в Кливленде был избит оратор, и ему пришлось удирать по темным переулкам. Его молчаливые слушатели внезапно оживились, когда он выкрикнул, что причиной всех их бед была эгоистическая озабоченность своими бедами.

Утром 29 ноября рабочие обувной фабрики в Массачусетсе, придя на работу, были удивлены тем, что мастер опаздывает. Однако все разошлись по своим местам и принялись за обычную работу, передвигали рычаги, нажимали кнопки, отправляли кожу в автоматические режущие устройства, ставили ящики на ленту конвейера, удивляясь, что идет час за часом, а они не видят ни мастера, ни директора, ни генерального управляющего, ни президента компании. Только в полдень было обнаружено, что кабинеты управленцев пусты.

«Проклятые каннибалы!» – кричала какая‑то женщина в переполненном кинотеатре, внезапно разразившаяся истерическими рыданиями, и люди не выказали ни малейшего удивления, словно она кричала за всех них.

«Причин для тревоги нет, – вещали официальные радиопередачи 5 декабря. – Мистер Томпсон доводит до всеобщего сведения, что готов вести переговоры с Джоном Голтом с целью найти пути и способы быстрого решения наших проблем. Мистер Томпсон призывает людей быть терпеливыми. Мы не должны беспокоиться, не должны сомневаться, не должны терять мужества».

Персонал одной больницы в Иллинойсе не выказал удивления, когда туда доставили человека, избитого старшим братом, который всю жизнь содержал его: младший раскричался на старшего, обвиняя его в эгоизме и алчности. Точно так же персонал одной из больниц Нью‑Йорка вел себя, когда туда пришла женщина со сломанной челюстью: ее ударил совершенно незнакомый человек, услышав, как она приказала пятилетнему сыну отдать свою лучшую игрушку соседским детям.

Чик Моррисон попытался устроить разъездную агитационную кампанию, дабы укрепить дух страны речами о самопожертвовании и общем благе. Люди закидали выступающего камнями на одной из первых же остановок, и ему пришлось вернуться в Вашингтон.

Никто не называл их «выдающимися» или, назвав, делал паузу, чтобы полностью осмыслить это слово. Но каждый в своей общине, районе, конторе или на предприятии знал, кто те люди, которые теперь не появлялись на работе или, появившись утром, молча исчезали в поисках неведомых границ, чьи лица были более суровыми, чем у окружающих, а взгляды более прямыми, характеры более твердыми. Эти люди теперь исчезали один за другим во всех уголках страны. А сама страна напоминала отпрыска царственного рода, изнуренного гемофилией, теряющего лучшую кровь из незаживающей раны.

– Но мы готовы вести переговоры! – кричал мистер Томпсон своим помощникам, приказывая, чтобы по радио три раза в день передавалось специальное объявление: «Мы готовы вести переговоры! Он услышит! Он ответит!»

Специальным слушателям было приказано дежурить днем и ночью у радиоприемников, настроенных на все известные частоты, ожидая ответа по неизвестному передатчику. Ответа не было.

На улицах городов становились все более заметными пустые, безнадежные, рассеянные лица, но никто не мог понять, что крылось в их выражении. Как одни спасали тела бегством в убежища незаселенных районов, так другие могли только спасать души бегством в убежище своего разума. И никто на свете не мог понять, служат ли пустые, равнодушные глаза ставнями, защищающими сокрытые сокровища на дне шахт, которые больше не разрабатывают, или это просто зияющие отверстия той паразитической пустоты, которую никогда не заполнить.

– Я не знаю, что делать, – заявил заместитель директора нефтеперегонного завода, отказываясь принять должность своего исчезнувшего начальника, и агенты Объединенного комитета не могли понять, лжет он или нет. Только уверенный тон его голоса, отсутствие извинения или стыда, заставили их задуматься, мятежник он или дурак. Навязывать ему должность и в том, и в другом случае было опасно.

«Дайте нам людей!» – это требование все настойчивее поступало в Объединенный комитет со всех концов охваченной безработицей страны, и ни просители, ни члены комитета не осмеливались добавлять опасное слово, которое подразумевалось в этом требовании: «Дайте нам способных людей!» Люди годами ждали в очередях работы уборщиков, смазчиков, подсобников, помощников официанта; на должности администраторов, управляющих, директоров, инженеров не претендовал никто.

Взрывы нефтеперегонных заводов, катастрофы неисправных самолетов, прорывы домен, крушения сталкивающихся поездов и слухи о пьяных оргиях в кабинетах вновь назначенных администраторов заставляли членов Объединенного комитета бояться людей, не хотевших занимать ответственные должности.

«Не отчаивайтесь! Не сдавайтесь! – вещали официальные радиопередачи 15 декабря и потом ежедневно. – Мы достигнем соглашения с Джоном Голтом. Мы пригласим его возглавить нас. Он решит все наши проблемы. С ним дела пойдут на лад. Не сдавайтесь! Мы найдем Джона Голта!»

Претендентам на должности управленцев, потом мастеров, далее квалифицированных механиков и следом всем, кто постарается заслужить повышение, предлагались вознаграждения и почести: повышение зарплат, премии, освобождение от налогов и орден, придуманный Уэсли Моучем, «Орден общественного благодетеля». Результатов это не принесло. Оборванные люди слушали эти предложения материальных благ и отворачивались с летаргическим равнодушием, словно утратили концепцию «ценности». «Они, – думали со страхом «прощупыватели пульса общества», – не хотят жить или не хотят жить в существующих условиях».

«Не отчаивайтесь! Не сдавайтесь! Джон Голт решит наши проблемы!» – вещали радиоголоса в официальных передачах, несшиеся сквозь тишину снегопада в тишину неотопленных домов.

– Не говорите людям, что мы его не нашли! – кричал мистер Томпсон своим помощникам. – Но, ради бога, скажите, чтобы обнаружили его!

Отрядам подчиненных Чика Моррисона была поручена задача: распускать слухи. Одни говорили, что Джон Голт в Вашингтоне, совещается с государственными служащими, другие, что правительство даст пятьсот тысяч долларов в награду за сведения, которые помогут найти Джона Голта.

– Нет, никакой путеводной нити, – сказал Уэсли Моуч мистеру Томпсону, суммируя донесения специальных агентов, которых отправили наводить справки по всей стране обо всех людях по имени Джон Голт. – Это жалкая публика. Есть Джон Голт – восьмидесятилетний профессор криминологии, есть ушедший на покой торговец фруктами с женой и девятью детьми, есть путевой обходчик, работающий на одном месте двенадцать лет, и тому подобная шваль.

«Не отчаивайтесь! Мы найдем Джона Голта!» – вещали днем официальные радиопередачи, но в ночные часы по секретному официальному распоряжению из коротковолновых передатчиков в пространство несся призыв: «Обращаемся к Джону Голту!.. Обращаемся к Джону Голту!.. Вы слушаете, Джон Голт?.. Мы хотим провести переговоры. Хотим совещаться с вами. Сообщите, где можно вас найти… Слышите вы нас, Джон Голт?» Ответа не было.

Пачки обесцененных бумажных денег в карманах людей становились все объемистей, но покупать на них можно было все меньше и меньше. В сентябре бушель пшеницы стоил одиннадцать долларов, ноябре – тридцать, в декабре – сто, и теперь цена его уже приближалась к двумстам, а тем временем печатные станки государственного казначейства вели гонку с голодом и проигрывали.

Когда рабочие одного из заводов в приступе отчаяния избили мастера и разбили станки, против них не предприняли никаких действий. Аресты были тщетными, тюрьмы – переполненными, полицейские подмигивали арестованным и позволяли бежать по пути в тюрьму, люди автоматически действовали так, как того требовал настоящий момент, не думая о следующем. Когда толпы голодающих людей громили склады на окраинах городов, ничего нельзя было поделать. Ничего нельзя было предпринять и тогда, когда карательные команды присоединялись к тем, кого они должны были наказывать.

«Вы слушаете, Джон Голт?.. Мы хотим провести переговоры. Мы готовы согласиться на ваши условия… Вы слушаете?»

Ходили слухи о крытых фургонах, ездящих по ночам заброшенными дорогами, о тайных поселениях, где жители были вооружены для защиты от нападений тех, кого они называли «индейцами», – всевозможных грабителей, будь то толпы бездомных или правительственные агенты. Время от времени люди видели свет на далеком горизонте прерий, в холмах, на уступах гор, где никаких домов не существовало. Но солдаты отказывались выяснять, что там за источники света.

На дверях брошенных домов, воротах рушащихся заводов, стенах правительственных зданий время от времени появлялись нарисованные мелом, краской, кровью символы доллара.

«Слышите вы нас, Джон Голт?.. Свяжитесь с нами. Назовите свои условия. Мы примем любые. Слышите вы нас?» Ответа не было.

Столб красноватого дыма, взметнувшийся к небу ночью 22 января, какое‑то время стоял совершенно неподвижно, словно внушительный обелиск, затем задвигался по небу, словно прожектор, передающий какое‑то зашифрованное сообщение, потом исчез так же внезапно, как появился. Это был конец предприятия «Риарден Стил», но местные жители не знали этого. Они узнали страшную новость только в последующие ночи, когда, проклиная завод за дым, запах, сажу и шум, вместо пульсирующего зарева жизни на знакомом горизонте увидели черную пустоту.

Завод национализировали как собственность дезертира. Первым обладателем звания «народный управляющий», назначенным управлять заводом, был невысокий, толстый человек из фракции Оррена Бойля, прихлебатель в сфере металлургической промышленности, который только следил за работниками, делая вид, будто руководит. Но к концу месяца, после многочисленных столкновений с рабочими, многих случаев, когда он отвечал только, что ничего не может поделать, многих невыполненных заказов и требований по телефону от своих дружков, новоиспеченный управляющий попросил перевести его на другую должность.

Фракция Оррена Бойля распадалась, поскольку мистер Бойль содержался в санатории, где врач запретил ему всякие контакты с бизнесом и заставил его в виде трудотерапии плести корзины. Второй «народный управляющий», назначенный на завод, принадлежал к фракции Каффи Мейгса. Он носил кожаные гетры, смазывал волосы лосьоном, приезжал на работу с пистолетом в кобуре, рявкал, что дисциплина – его главная цель и что он ее добьется. Единственным понятным правилом дисциплины был запрет всяких вопросов.

После нескольких недель бурной деятельности страховых компаний, пожарных, карет «скорой помощи» из‑за необъяснимой серии несчастных случаев «народный управляющий» однажды утром исчез, распродав темным дельцам из Европы и Латинской Америки почти все краны, конвейеры, запасы огнеупорного кирпича, аварийный электрогенератор и ковер из бывшего кабинета Риардена.

Никто не мог распутать клубок проблем в хаосе последующих нескольких дней. Вслух эти проблемы никогда не называли, стороны оставались непризнанными, но все знали, что кровавые столкновения между старыми и новыми рабочими не были доведены до такого неистовства пустяковыми причинами, c которых они начались. Ни охранники, ни полиция, ни национальная гвардия не могли поддерживать порядок в течение целого дня, и ни одна фракция не нашла кандидата, готового принять должность «народного управляющего».

Операции «Риарден Стил» 22 января были объявлены временно приостановленными.

Красноватый столб дыма в ту ночь поднялся благодаря шестидесятилетнему рабочему, поджегшему одну из построек и схваченному на месте преступления, когда он потрясенно смеялся, глядя на огонь.

– В отместку за Хэнка Риардена! – вызывающе крикнул он, по его потемневшему от доменного огня лицу катились слезы.

«Не давайте этому известию мучить его, – думала Дагни, лежа лицом на своем письменном столе, на газете, где краткая заметка сообщала о “временном” конце “ Риарден Стил ”, – не давайте этому известию причинять ему боль… – перед глазами у нее стояло лицо Хэнка Риардена, наблюдающего, как на фоне неба движется кран с грузом зеленовато‑голубых рельсов… – Не давайте этому известию причинить ему боль, – это была ни к кому не обращенная мольба в ее сознании: – Не позволяйте ему услышать об этом, не позволяйте узнать…»

Потом она увидела лицо другого человека с твердо смотрящими зелеными глазами, говорящего ей безжалостным из‑за почтения к фактам голосом: «Узнавать придется… Вы будете узнавать о каждом крушении, о каждом остановившемся поезде… Никто не остается здесь, фальсифицируя реальность каким бы то ни было образом…» Какое‑то время она сидела неподвижно, безо всяких картин и звуков в сознании, лишь с необъяснимой громадной мукой в груди, пока не услышала знакомый крик, ставший наркотиком, убивающим все чувства, кроме способности действовать: «Мисс Таггерт, мы не знаем, что делать!», и Дагни очнулась, чтобы ответить.

«Народное государство Гватемала, – писали газеты 26 января, – отвергло просьбу Соединенных Штатов одолжить несколько тысяч тонн стали».

В ночь на 3 февраля пилот вел самолет по обычному маршруту привычным еженедельным рейсом из Далласа в Нью‑Йорк. Когда машина достигла темной пустоты за Филадельфией, в том месте, где огни «Риарден Стил» были его ориентиром, приветствием в ночном одиночестве, маяком живой земли, он увидел занесенное снегом пространство, мертвенно‑белое, фосфоресцирующее в звездном свете, пространство с вершинами и кратерами, напоминающее поверхность Луны. Наутро он уволился с работы.

В морозные ночи над умирающими городами, тщетно ударяясь о безответные окна, глухие стены, поднимаясь над крышами неосвещенных зданий и напоминающими скелеты балками развалин, в пространстве раздавался призыв, летящий к неизменно движущимся звездам, к их холодному, мерцающему огню: «Слышите вы нас, Джон Голт? Слышите вы нас?»

– Мисс Таггерт, мы не знаем, что делать, – сказал мистер Томпсон; он вызвал ее для личного совещания в один из своих поспешных наездов в Нью‑Йорк. – Мы готовы уступить, принять его условия, позволить ему принять руководство, но где он?

– Говорю вам в третий раз, – ответила Дагни, не выдавая ни голосом, ни лицом никаких чувств, – я не знаю где. Почему вы решили, что мне это известно?

– Ну, я не знал, я должен был попытаться… Подумал, что на всякий случай… что, может, если у вас есть способ связаться с ним…

– Такого способа у меня нет.

– Видите ли, мы не можем объявить, даже на коротких волнах, что готовы сдаться. Люди могут услышать. Но если вы можете как‑то связаться с ним, сообщить ему, что готовы уступить, отбросить свою политику, сделать все, что он нам скажет…

– Я сказала, что не могу.

– Если он согласится на совещание, просто на совещание, это ни к чему его не обяжет, так ведь? Мы готовы передать ему всю экономику, если только он скажет нам, когда, где, как. Если он даст нам как‑то знать… если ответит… Почему он не отвечает?

– Вы слышали его речь.

– Но что нам делать? Мы не можем просто уйти, оставив страну безо всякого правительства. Я содрогаюсь при мысли о том, что произошло бы. С теми социальными элементами, которые сейчас вырвались на волю, я должен наводить порядок, иначе начнутся грабежи и убийства средь бела дня. Я не знаю, что стало с людьми, но они уже кажутся нецивилизованными. Мы не можем уйти в такое время. Не можем ни уйти, ни руководить страной. Что нам делать, мисс Таггерт?

– Начинайте снимать контроль.

– Что?

– Начинайте отменять налоги и снимать контроль.

– О нет, нет! Об этом не может быть и речи!

– Чьей речи?

– Я имею в виду не сейчас, мисс Таггерт, не сейчас. Страна не готова к этому. Лично я согласен с вами. Я сторонник свободы, мисс Таггерт, я не стремлюсь к власти, но положение сейчас чрезвычайное. Люди не готовы к свободе. Нужна сильная рука. Нельзя принимать идеалистическую теорию, по которой…

– Тогда не спрашивайте меня, что делать, – сказала Дагни и поднялась.

– Но, мисс Таггерт…

– Я приехала сюда не спорить.

Дагни была уже возле двери, когда мистер Томпсон со вздохом произнес:

– Надеюсь, он еще жив.

Она остановилась.

– Надеюсь, они не сделали ничего необдуманного.

Прошло несколько секунд прежде, чем она обрела способность спросить: «Кто?» – так, чтобы это прозвучало не криком.

Мистер Томпсон пожал плечами, развел руки и беспомощно уронил их.

– Я больше не могу держать своих ребят в узде. И не могу сказать, что они могут попытаться сделать. Есть такая клика – фракция Ферриса – Лоусона – Мейгса, которая вот уже больше года требует от меня более сильных мер, то есть более жесткой политики. Честно говоря, они имеют в виду террор. Введение смертной казни за гражданские преступления, за критику, диссидентство и тому подобное. Довод их заключается в том, что, если люди не хотят сотрудничать, не хотят добровольно действовать в общественных интересах, мы должны принудить их. Говорят, что дать этой системе возможность работать может только террор. Судя по тому, как обстоят дела, возможно, они правы. Но Уэсли против методов сильной руки; он мирный человек, либерал, я тоже. Мы пытаемся держать ребят Ферриса под контролем, но… Видите ли, они против всяких уступок Джону Голту. Они не хотят, чтобы мы имели с ним дело. Не хотят, чтобы мы его нашли. Они способны на все. Если они найдут его первыми, то… невозможно сказать, что они могут сделать… Вот что беспокоит меня. Почему он не отвечает? Почему совершенно не отвечает нам? Что, если они нашли его и убили? Откуда мне об этом знать?.. Поэтому я надеялся, что у вас есть какие‑то пути… какие‑то способы узнать, жив ли он еще…

Голос его оборвался на вопросительной ноте.

Все сопротивление Дагни расслабляющему ужасу вошло в усилие придать твердости голосу, чтобы сказать: «Не знаю», и коленям, чтобы ноги вынесли ее из комнаты.

* * *

Из‑за гнилых столбов бывшего овощного киоска на углу Дагни украдкой оглянулась: редкие фонарные столбы делили улицу на отдельные острова. В первой полосе света она увидела ломбард, в следующей – салун, в самом дальнем – церковь и черные пустоты между ними; на тротуарах никого не было; трудно было точно определить, но улица казалась безлюдной.

Дагни свернула за угол, нарочито громко ступая, потом остановилась и прислушалась: трудно было понять, была ли необычная стесненность в груди вызвана биением ее сердца, и трудно было отличить это биение от стука колес вдали и от безжизненного шелеста протекавшей неподалеку Ист‑Ривер; но человеческих шагов за собой она не слышала. Дагни передернула плечами, это было отчасти пожатием, отчасти дрожью, и пошла быстрее. Ржавые часы в каком‑то темном закаулке хрипло пробили четыре утра.

Страх того, что за ней следят, казался не совсем реальным, сейчас все страхи не могли быть для нее реальными. Дагни задалась вопросом: чем вызвана неестественная легкость ее тела – напряженностью или расслабленностью. Оно казалось так туго натянутым, что у него сохранилась лишь одна способность – двигаться; разум казался не имеющим значения, словно двигатель, установленный для автоматического контроля за абсолютом, сомнений в котором уже не может быть.

«Если бы голая пуля, – подумала Дагни, – могла что‑то чувствовать в полете, она чувствовала бы именно это: только движение и цель, больше ничего». Подумала она это смутно, отрешенно, словно ее личность была нереальной; сознания ее достигло только слово «голая»: голая… лишенная всяких забот, кроме цели… номера «367», номера дома на набережной Ист‑Ривер, который повторял ее разум, номера, который она так долго запрещала себе вспоминать.

«Три‑шесть‑семь, – думала Дагни, высматривая впереди дом среди угловатых зданий, – три‑шесть‑семь… он живет там… если только жив…» Ее спокойствие, отрешенность, уверенность шагов исходили из уверенности, что с этим «если» она больше не может существовать.

Она существовала с ним десять дней, и прошедшие ночи были просто последовательностью, приведшей ее к этой, словно сила, движущая ее сейчас, представляла собой звук ее все еще безответно звучащих шагов в туннелях Терминала. Она искала его в туннелях, ходила часами из ночи в ночь, часами той смены, в которую он когда‑то работал, по подземным переходам, платформам, мастерским, заброшенным путям, никому не задавая вопросов, никому не объясняя своего присутствия. Она ходила без страха и надежды, движимая лишь чувством отчаянной преданности, близким к чувству гордости.

Истоком этого чувства были те минуты, когда она останавливалась с внезапным удивлением в каком‑то темном подземном уголке и слышала слова, всплывавшие в ее сознании «Это моя железная дорога», – когда смотрела на вибрирующий от стука далеких колес свод. «Это моя жизнь», – когда ощущала внутри какой‑то сгусток напряжения. «Это моя любовь», – когда думала о человеке, который, возможно, находился где‑то в этих туннелях. «Между этими тремя вещами не может быть конфликта… в чем я сомневаюсь?.. Что может разлучать нас, здесь, где место только ему и мне?..» Потом, вновь осознав положение вещей, твердо продолжала идти дальше с тем же чувством нерушимой преданности, но слыша иные слова: «Ты запретил мне искать тебя, можешь проклясть меня, можешь меня бросить… Но по праву того факта, что я жива, я должна знать, что и ты жив… я должна увидеть тебя живым… Не остановиться, не заговорить с тобой, не коснуться тебя, только увидеть…» Она его не видела. И прекратила поиски, когда заметила любопытные, удивленные взгляды подземных рабочих.

Дагни организовала собрание путевых рабочих Терминала под надуманным предлогом укрепления их духа. Она устраивала это собрание дважды, чтобы оглядеть всех поочередно, при этом повторяла ту же самую невразумительную речь, испытывая стыд оттого, что произносит банальности, и гордость оттого, что для нее это уже не имеет значения, глядела на изможденные, озлобленные лица людей, которым было все равно, заставляют их работать или выслушивать бессмысленные речи. Однако в толпе рабочих она не видела его лица. «Все присутствуют?» – спросила Дагни мастера. «По‑моему, да», – равнодушно ответил он.

Она околачивалась у входов в Терминал, разглядывая шедших на работу людей. Но входов было много, а места, откуда можно наблюдать, оставаясь незамеченной, не было. Она стояла в сумерках на блестевшем от дождя тротуаре, прижавшись к стене склада, подняв к скулам воротник пальто, капли дождя падали на поля ее шляпы, стояла видимой с улицы, зная, что во взглядах проходящих сквозят узнавание и удивление, зная, что бдение ее опасно бросается в глаза. «Если среди них был Джон Голт, кто‑то мог догадаться о причинах моего стояния там… если среди них не было Джона Голта… если бы в мире не было Джона Голта, – размышляла она, – то не существовало бы опасности, и не существовало мира».

«Не существовало бы ни опасности, ни мира», – думала Дагни, идя по улицам в районе трущоб к дому номер 367, который был или не был его домом. Она задавалась вопросом, что ощущает человек, ждущий смертного приговора: страх, гнев, беспокойство, только ледяную бесстрастность света без тепла или познания без ценностей.

От ее ноги отлетела со стуком жестяная банка, этот звук слишком долго и слишком громко бился о стены словно бы покинутого города. Улицы казались опустевшими из‑за изнеможения, а не отдыха, словно люди за стенами не спали, а лежали, свалившись без сил. «Он будет в этот час дома после работы, – подумала Дагни, – если он все еще работает… если у него все еще есть дом…» Она поглядела на трущобы: крошащаяся штукатурка, облезающая краска, выцветшие вывески разорившихся магазинов с ненужными товарами в немытых витринах, с прогнутыми ступенями лестниц, по которым опасно подниматься, бельевые веревки, где висела непригодная для носки одежда. Все это погубленное, заброшенное, незавершенное – искореженные памятники проигранного соперничества с двумя врагами: «нет времени» и «нет сил». И Дагни подумала, что Голт прожил здесь двенадцать лет, хотя у него была потрясающая способность облегчить труд человеческого существования.

Какое‑то воспоминание пробивалось на поверхность ее сознания, и тут она вспомнила Старнсвилл. «Так будет везде». Дагни содрогнулась. «Но ведь это же Нью‑Йорк!» – мысленно выкрикнула она в защиту того величия, которое любила; потом услышала произнесенный с непреклонной суровостью приговор своего разума: город, оставивший его на двенадцать лет в трущобах, проклят и обречен на будущее Старнсвилла.

Потом это вдруг перестало иметь значение; Дагни испытала странное потрясение, словно от внезапно наступившей тишины, какое‑то ощущение оцепенения внутри, которое приняла за ощущение покоя: над дверью старого дома она увидела номер «367».

Дагни подумала, что она спокойна, только время неожиданно утратило непрерывность и разбило ее восприятие на отдельные эпизоды: она осознала тот миг, когда увидела номер дома, потом тот, когда взглянула на список жильцов на доске в пахнувшем плесенью вестибюле и увидела слова: «Джон Голт, пятый этаж, задняя сторона», которые нацарапал карандашом кто‑то безграмотный. Затем последовало мгновение, когда она остановилась у лестницы, глядя вверх на исчезающие углы перил, и внезапно прислонилась к стене, дрожа от ужаса, потом тот миг, когда ощутила касание ногой первой ступеньки, следом единую, неразрывную последовательность легкости, подъема без усилий, сомнений и страха, ощущение лестничных маршей, уходящих вниз под ее уверенными шагами, словно инерция ее неудержимого подъема исходила из прямоты ее тела, расправленности плеч, подъема головы и серьезной, ликующей уверенности, что в момент окончательного решения она ждала от жизни не катастрофы в конце подъема по лестнице, который занял у нее тридцать семь лет.

На верхнем этаже Дагни увидела узкий коридор, стены его тянулись, сужаясь, к неосвещенной двери, до ее сознания дошел скрип половицы под ногами. Она ощутила нажим пальца на кнопку звонка, услышала звонок в неизвестном пространстве за дверью. Она ждала, услышала отрывистый скрип доски, но он донесся с нижнего этажа. С реки доносился протяжный гудок буксира. Потом Дагни поняла, что упустила какой‑то отрезок времени, потому что следующий миг походил не на пробуждение, а на рождение: два звука словно бы вытаскивали ее из пустоты – звук шагов за дверью и поворачиваемого в замке ключа. Но ее словно бы не существовало до той минуты, пока перед ней вдруг не открылась дверь, и возникшим на пороге человеком был Джон Голт. Он стоял в дверном проеме, одетый в широкие брюки и рубашку, чуть склоняясь вбок.

Дагни поняла, что его глаза уловили этот миг, потом быстро окинули взглядом прошлое и будущее, этот молниеносный процесс вычислений привел настоящее под контроль его сознания. Когда складка на рубашке шевельнулась от его дыхания, Дагни увидела улыбку радостного приветствия.

Она не могла шевельнуться. Голт схватил ее за руку, рывком втащил в комнату. Она ощутила теплоту его губ, стройность его тела сквозь внезапно ставшую враждебной плотность своего пальто, увидела смех в его глазах. Снова и снова она ощущала прикосновение его губ, дышала тяжело, словно задерживала дыхание, поднимаясь по лестнице. Она спрятала лицо между его шеей и плечом, чтобы держать его руками, пальцами и кожей щеки.

– Джон… ты жив…

Вот и все, что она смогла сказать.

Он кивнул, словно поняв, что эти слова были сказаны в объяснение.

Потом поднял ее упавшую шляпу, снял с нее пальто и отложил в сторону, посмотрел на ее стройную, дрожащую фигуру с искрой одобрения в глазах, провел рукой по ее облегающему свитеру с воротником‑стойкой, придающему ей хрупкость школьницы и собранность бойца.

– В следующий раз, – сказал Голт, – надень белый. Он будет смотреться замечательно.

Дагни осознала, что одетой так никогда не появлялась на людях, что такой она была дома, в бессонные часы этой ночи, и засмеялась, вновь обретя способность смеяться: она никак не ожидала, что такими будут его первые слова.

– Если следующий раз будет, – спокойно добавил Голт.

– Что… ты имеешь в виду?

Он подошел к двери и запер ее.

– Присаживайся.

Дагни осталась стоять, она решила осмотреть комнату. Это была длинная пустая мансарда с койкой в одном углу и газовой плитой в другом, немного деревянной мебели, голые половицы, подчеркивающие длину комнаты, единственная лампа, горящая на письменном столе, закрытая дверь в тени за пределами круга света от лампы, а за огромным окном – Нью‑Йорк, протяженность угловатых зданий и рассеянных огней с небоскребом Таггертов вдали.

– Теперь слушай внимательно, – заговорил Голт. – Думаю, у нас есть около получаса. Я знаю, почему ты пришла сюда. Я говорил тебе, что выносить разлуку будет трудно, и, возможно, ты нарушишь запрет. Не жалей об этом. Видишь – я тоже не могу жалеть. Но теперь нужно решить, как быть дальше. Примерно через полчаса следившие за тобой агенты грабителей явятся, чтобы арестовать меня.

– О нет!

– Дагни, тот из них, у кого сохранились остатки человеческий проницательности, должен был понимать, что ты – не одна из них, что ты – их последнее связующее звено со мной, и они не выпускали тебя из поля зрения или из поля зрения своих шпиков.

– За мной никто не следил! Я наблюдала, я…

– Ты не смогла бы заметить слежки. В искусстве таиться они мастера. Тот, кто следил за тобой, сейчас докладывает своим хозяевам. Твое появление в этом районе, мое имя в списке жильцов внизу, тот факт, что я работаю на твоей железной дороге, – им этого достаточно, чтобы сделать выводы.

– Тогда давай уйдем отсюда!

Голт покачал головой.

– Они уже окружили весь квартал. По срочному вызову шпика, который следил за тобой, уже подняты все полицейские в этом районе. Теперь слушай, что нужно делать, когда они появятся. Дагни, у тебя есть единственная возможность меня спасти. Если ты не совсем поняла, что я сказал по радио о человеке посередине, поймешь теперь. Для тебя нет середины. И ты не можешь принять мою сторону, пока мы находимся в их руках. Теперь ты должна принять их сторону.

– Что?

– Должна принять их сторону настолько полно, последовательно и громко, насколько позволит твоя способность обманывать. Ты должна действовать как одна из них, как мой злейший враг. В таком случае у меня будет возможность выйти отсюда живым. Я им очень нужен, они пойдут на все крайности прежде, чем решатся убить меня. Что бы ни вымогали они у людей, они могут сделать это только через ценности своих жертв, а у них нет никаких моих ценностей, возможностей мне угрожать. Но если они заподозрят, что нас что‑то связывает, то примутся пытать тебя. Я говорю о физических пытках, у меня на глазах, меньше чем через неделю. Ждать этого я не стану. При первой же угрозе тебе покончу с собой и тем самым остановлю их.

Говорил это Голт без выражения, тем же равнодушным тоном практического расчета, что и все остальное. Дагни понимала, что он не шутит: ей было понятно, почему она одна обладает властью сломить его, когда вся власть врагов окажется бессильной. Он увидел ее застывший взгляд, в котором были понимание и ужас, и кивнул с легкой улыбкой.

– Незачем говорить тебе, – снова заговорил он, – что если я это сделаю, это не будет актом самопожертвования. Я не хочу жить на их условиях, повиноваться им, видеть, как ты переносишь затянувшееся убийство. После этого для меня не останется никаких ценностей, а жить без них я не хочу. Незачем говорить тебе, что у нас нет никаких моральных обязанностей перед теми, кто держит нас под дулом пистолета. Поэтому используй всю свою способность к обману, но убеди их, что ненавидишь меня. Тогда у нас останется возможность уцелеть и скрыться, не знаю, когда и как, но буду уверен в том, что волен действовать. Понимаешь?

Дагни заставила себя поднять голову, посмотреть прямо в глаза и кивнуть.

– Когда они появятся, скажи, что искала меня для них, что у тебя возникло подозрение, когда ты увидела мою фамилию в платежной ведомости, и что пришла сюда навести справки.

Она кивнула.

– Я буду скрывать свою личность, они могут узнать мой голос, но я буду стоять на своем, поэтому ты скажешь им, что я – тот самый Джон Голт, которого они ищут.

Помедлив секунду, Дагни кивнула еще раз в знак согласия.

– Потом ты потребуешь и примешь те пятьсот тысяч долларов вознаграждения, которые они предложили за мою поимку.

Она закрыла глаза и снова кивнула.

– Дагни, – неторопливо заговорил Голт, – при их системе невозможно служить твоим ценностям. Рано или поздно, хотела ты того или нет, они должны были довести тебя до той черты, где единственное, что ты могла для меня сделать, это ополчиться на меня. Соберись с силами и сделай это, потом мы заработаем эти полчаса и, может быть, будущее.

– Сделаю, – твердо сказала Дагни и добавила: – Если это случится, если…

– Это случится. Не жалей об этом. Я не стану. Ты не видела сущности наших врагов. Теперь увидишь. Если мне придется играть роль пешки в спектакле, который убедит тебя, я охотно на это пойду и отниму тебя у них раз и навсегда. Ты не хотела больше ждать? О, Дагни, Дагни, я тоже не хотел!

Голт так держал ее в обьятьях, так целовал в губы, что Дагни казалось: каждый предпринятый ею шаг, каждая опасность, каждое сомнение, даже ее измена – если это было изменой, – давали ей некое право на эту минуту. Джон увидел в ее лице напряженность удивленного протеста против себя самой, и она услышала его голос сквозь пряди своих волос, прижатых к его губам:

– Не думай сейчас о них. Не думай о страдании, опасности, врагах ни мигом дольше, чем необходимо для борьбы с ними. Ты здесь. Это наше время и наша жизнь, не их. Не старайся быть счастливой. Ты счастлива.

– С риском погубить тебя? – прошептала она.

– Не погубишь. Но да, даже с этим риском. Ты не считаешь это равнодушием, так ведь? Разве равнодушие сломило тебя и привело сюда?

– Мне… – и тут исступление правды заставило Дагни притянуть к себе голову Голта и бросить ему в лицо: – Мне было все равно, погибнем мы потом или нет, лишь бы увидеть тебя!

– Я был бы разочарован, если бы ты не пришла.

– Знаешь, что это такое – ждать, запрещать себе, откладывать на день, потом еще на день, потом…

Голт усмехнулся.

– Знаю ли? – негромко произнес он.

Дагни беспомощно уронила руки: она вспомнила о его десяти годах.

– Когда я услышала твой голос по радио, лучшую речь, какую только… Нет, я не вправе говорить тебе, что о ней думала.

– Почему?

– Ты думаешь, что я не приняла ее.

– Примешь.

– Ты говорил отсюда?

– Нет, из долины.

– А потом вернулся в Нью‑Йорк?

– На другое утро.

– И с тех пор здесь?

– Да.

– Слышал ты обращения, которые они посылают тебе каждую ночь?

– Конечно.

Дагни медленно оглядела комнату, взгляд ее перемещался от городских башен за окном к деревянным балкам потолка, к потрескавшейся штукатурке на стенах, к железным ножкам его койки.

– Ты все время был здесь. Жил здесь двенадцать лет… здесь… вот так…

– Вот так, – сказал Голт, распахивая дверь в конце комнаты.

Дагни ахнула: вытянутая, залитая светом комната без окон в оболочке из поблескивающего металла, напоминающая маленький танцзал на подводной лодке, была лучшей современной лабораторией, какую она только видела.

– Входи, – пригласил ее с улыбкой Голт, – мне больше не нужно скрывать от тебя секреты.

Это было как переход в иную вселенную. Дагни посмотрела на сложное оборудование, искрящееся в ярком рассеянном свете, на сеть блестящих проводов, на классную доску, исписанную математическими формулами, на длинные ряды предметов, созданных благодаря суровой дисциплине целеустремленности, потом на прогнувшиеся половицы и крошащуюся штукатурку мансарды. «Какой контраст! – подумала Дагни. – Или‑или – вот выбор перед которым поставлен мир».

– Ты хотела знать, где я работал одиннадцать месяцев в году, – сказал Голт.

– И это все, – спросила Дагни, указывая на лабораторию, – приобретено на зарплату, – она указала на мансарду, – неквалифицированного рабочего?

– О, нет! На арендную плату, которую Мидас Маллиган платит мне за электростанцию, за лучевой экран, за радиопередатчик и еще несколько работ такого же рода.

– Тогда… тогда почему тебе приходилось работать путевым обходчиком?

– Потому что заработанные в долине деньги нельзя тратить за ее пределами.

– Где ты взял это оборудование?

– Я его спроектировал. Изготовлено оно на заводе Эндрю Стоктона, – он указал на предмет величиной с радиоприемник в углу комнаты. – Вот тот двигатель, который был тебе нужен, – и усмехнулся тому, как она ахнула и невольно подалась вперед. – Можешь осмотреть, теперь ты не выдашь его им.

Дагни во все глаза смотрела на блестящие металлические цилиндры, поблескивающие катушки с проволокой, напоминающие ржавый предмет, хранящийся как священная реликвия в стеклянном гробу в склепе Терминала Таггертов.

– Он поставляет мне электричество для лаборатории, – сказал Голт. – Никому не приходится задаваться вопросом, почему путевой обходчик расходует столько электроэнергии.

– Но если они обнаружат это место…

Голт издал странный, отрывистый смешок.

– Не обнаружат.

– И долго ты…

Дагни умолкла; на этот раз она не ахнула; представшее перед ней зрелище можно было встретить только с полным внутренним спокойствием. На стене, за механизмами, она увидела вырезанную из газеты фотографию. На ней была она, в брюках и рубашке, стоящая возле паровоза на открытии дороги Джона Голта. В улыбке были событие, смысл и солнечный свет того дня. Стон был единственной ее реакцией, когда она повернулась к Голту, но выражение его лица было под стать ее выражению на фотографии.

– Я был символом того, что ты хотела уничтожить в мире, – сказал он. – Но ты была для меня символом того, чего я хотел достичь, – Голт указал на фотографию: – Считается, что люди должны испытывать такое состояние раз, от силы два в жизни. Но я избрал его как постоянное и обычное.

Выражение его лица, безмятежная сила его глаз и разума сделали для нее это состояние реальным сейчас, в данную минуту, в этом городе. Когда он поцеловал ее, Дагни поняла, что их обнимающие друг друга руки держат свое величайшее достижение, что это реальность без тени страдания или страха, реальность Пятого концерта Ричарда Халлея, награда, которой они хотели, за которую сражались и заслуженно получили.

Раздался звонок в дверь.

Первой ее реакцией было отпрянуть, его – удержать ее, притянув поближе к себе, и подольше.

Когда Голт поднял голову, на лице его была улыбка. Он только сказал:

– Настало время не бояться.

Дагни последовала за ним в мансарду. Она услышала, как сзади защелкнулся замок лаборатории.

Голт молча подал ей пальто, подождал, когда она завяжет пояс и наденет шляпу, потом подошел к двери и открыл ее.

Вошли трое крепко сложенных мужчин в военной форме, каждый с двумя пистолетами на бедрах, с широкими, бесформенными лицами, с тупыми глазами. Четвертый, их начальник, был хрупким штатским в дорогом пальто, с аккуратными усиками, светло‑голубыми глазами и манерами интеллектуала из службы связи с общественностью.

Хлопая глазами, он оглядел Голта, комнату, сделал шаг вперед, остановился, сделал еще один шаг и остановился снова.

– В чем дело? – произнес Голт.

– Вы… вы Джон Голт? – спросил он излишне громко.

– Меня так зовут.

– Вы – тот самый Джон Голт?

– Какой?

– Вы говорили по радио?

– Когда?

– Не позволяйте ему дурачить вас, – металлический голос принадлежал Дагни, она обращалась к начальнику: – Он – тот самый Джон Голт. Я подтвержу это в управлении полиции. Можете продолжать.

Голт повернулся к ней, словно к незнакомке:

– Не скажете ли, кто вы и что вам здесь нужно?

Лицо его было таким же пустым, как лица солдат.

– Меня зовут Дагни Таггерт. Я хотела убедиться, что вы – тот человек, которого разыскивает вся страна.

Голт повернулся к начальнику.

– Хорошо, – сказал он. – я – Джон Голт, но если хотите, чтобы я отвечал вам, держите свою доносчицу, – он указал на Дагни, – от меня подальше.

– Мистер Голт! – воскликнул начальник с необычайной оживленностью. – Для меня честь познакомиться с вами, честь и привилегия! Пожалуйста, мистер Голт, не поймите нас превратно, мы готовы удовлетворить ваши желания, нет


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: