double arrow

ПРЕДИСЛОВИЕ 19 страница


должна прибавиться еще одна капля воды - добрая воля к страсти (которую

обыкновенно зовут и злой волей). Только эта капля нужна, и тогда вода

переливается через край.

Мысль, рожденная недовольством. С людьми дело обстоит так же, как с

кострами для выжигания угля в лесу. Лишь когда молодые люди перестали гореть

и обуглились, подобно этим кострам, они становятся полезными. - Пока они

шипят и дымят, они, быть может, интереснее, но бесполезны и слишком часто

неудобны. - Человечество беспощадно употребляет каждую личность как материал

для топки своих великих машин; но к чему же тогда эти машины, когда все

личности (т. е. все человечество) годны лишь для того, чтобы поддерживать

их? Машины, которые суть цель для самих себя, - в этом ли состоит umana

commedia?

О часовой стрелке жизни. Жизнь состоит из редких единичных мгновений

высочайшего значения и из бесчисленно многих интервалов, в которых в лучшем

случае нас окружают лишь бледные тени этих мгновений. Любовь, весна, каждая

прекрасная мелодия, горы, луна, море - все это лишь однажды внятно говорит

сердцу - если вообще когда-либо внятно говорит. Ибо многие люди совсем не




имеют этих мгновений и суть сами интервалы и паузы в симфонии подлинной

жизни.

Нападать или воздействовать. Мы часто совершаем ошибку, когда страстно

боремся с каким-либо направлением, партией или эпохой, потому что мы

случайно замечаем лишь их внешнюю сторону, их вырождение или необходимо

присущие им "недостатки их добродетелей" - быть может, потому что мы сами

преимущественно разделяли их. Тогда мы поворачиваемся к ним спиной и ищем

противоположного направления; однако лучше было бы отыскивать их сильные,

хорошие стороны или развивать их в самом себе. Правда, чтобы поощрять

возникающее и несовершенное, нужен более острый взор и более сильная воля,

чем чтобы усмотреть его несовершенство и отречься от него.

Скромность. Существует подлинная скромность (т. е. сознание, что мы -

не наше собственное создание); и она вполне подобает великому уму, потому

что именно он может постигнуть мысль о полной безответственности (даже и за

добро, которое он творит). Нескромность великого человека ненавидят не

потому, что он сознает свою силу, а потому, что он хочет еще испытать свою

силу, вредя другим, властно обращаясь с ними и наблюдая, сколько они могут

вытерпеть. Обыкновенно это даже доказывает отсутствие уверенности в своей

силе и, следовательно, заставляет человека сомневаться в своем величии. В

этом смысле из соображений рассудительности следует признать нескромность

нежелательной.

Первая мысль дня. Лучшее средство хорошо начать день состоит в том,

чтобы, проснувшись, подумать, нельзя ли хоть одному человеку доставить



сегодня радость. Если бы это могло быть признано возмещением религиозной

привычки к молитве, то наши ближние имели бы выгоду от этой перемены.

Самомнение как последнее утешение. Если человек истолковывает свою

неудачу, свои интеллектуальные недостатки, свою болезнь так, что усматривает

в этом предначертанную ему судьбу, испытание или таинственное наказание за

прошлые дела, то этим он делает свое существо интересным для себя и

возвышается в собственном представлении над ближними. Гордый грешник есть

знакомая фигура во всех церковных сектах.

Произрастание счастья. Вплотную рядом с мировым горем, и часто на

вулканической почве, человек развел свои маленькие сады счастья. Будем ли мы

рассматривать жизнь глазами того, кто хочет от бытия лишь одного познания,

или того, кто покоряется и смиряется, или того, кто наслаждается

преодоленной трудностью, - всюду мы найдем редкие ростки счастья рядом с

несчастьем - и притом тем более счастья, чем вулканичнее была почва; но было

бы смешно говорить, что этим счастьем оправдано само страдание.

Путь предков. Человек поступает разумно, когда развивает в себе талант,

на который затратили усилия его отец и дед, а не обращается к чему-либо

совершенно новому; иначе он отнимает у себя возможность достигнуть

совершенства в каком-либо ремесле. Поэтому пословица говорит: "Скачи путем

своих предков!"

Тщеславие и честолюбие как воспитатели. Пока человек еще не стал



орудием общечеловеческой пользы, пусть его терзает честолюбие; но если эта

цель достигнута, если он с необходимостью, как машина, трудится на пользу

всех, тогда пусть явится тщеславие; оно очеловечит его в малом, сделает его

более общительным, выносимым и осторожным, когда честолюбие закончило свою

грубую работу над ним (т. е. сделало его полезным).

Философские новички. Когда человек только что воспринял мудрость

какого-либо философа, он ходит по улицам с чувством, как будто он пересоздан

и стал великим человеком; ибо он всюду находит людей, которые не знают этой

мудрости, и, следовательно, он имеет сообщить обо всем новое, неизвестное

решение; признав какое-либо законодательство, человек считает необходимым

вести себя как судья.

Добиваться симпатии через антипатию. Люди, которые охотно хотят

бросаться в глаза и при этом не нравиться, стремятся к тому же, что и люди,

которые хотят нравиться и не бросаться в глаза, но лишь в более сильной

степени и косвенно, посредством ступени, через которую они, по-видимому,

удаляются от своей цели. Они хотят влияния и власти и обнаруживают поэтому

свое превосходство столь явно, что оно вызывает неприятные ощущения; ибо они

знают, что тот, кто наконец достиг власти, нравится почти во всем, что он

делает и говорит, и что, даже когда он не нравится, все-таки кажется, будто

он нравится. - И свободный ум, а также и верующий хотят власти, чтобы через

нее когда-нибудь нравиться; если им за их учение грозит горькая участь,

преследование, темница, казнь, то они радуются мысли, что таким путем их

учение будет выжжено или высечено на человечестве; они принимают все это как

болезненное, но сильное, хотя и поздно действующее средство, чтобы все-таки

достигнуть власти.

Casus belli и тому подобное. Монарх, который хочет изобрести casus

belli для принятого решения вести войну с соседом, подобен отцу, который

дает своему ребенку фиктивную мать, чтобы она впредь считалась его настоящей

матерью. И не суть ли почти все открыто возвещаемые мотивы наших поступков

такие фиктивные матери?

Страсть и право. Никто не говорит более страстно о своем праве, чем

тот, кто в глубине души сомневается в нем. Привлекая на свою сторону

страсть, он хочет заглушить разум и его сомнения: так он приобретает чистую

совесть, а с ней и успех у ближних.

Хитрость отрекающегося. Кто протестует против брака, наподобие

католических священников, будет стремиться понимать его в самом низком и

пошлом смысле. Точно так же, кто отвергает почет у своих современников,

составит себе низкое понятие о почете; этим он облегчает себе отречение и

борьбу с ним. Впрочем, тот, кто в целом отрекается от многого, будет легко

давать себе снисхождение в малом. Возможно, что человек, который возвысился

над одобрением своих современников, все же не захочет отказать себе в

удовлетворении мелких желаний тщеславия.

Возраст самомнения. Между 26-м и 30-м годом даровитые люди переживают

настоящий период самомнения; это пора первой зрелости, с сильным остатком

кислоты. Человек, на основании того, что он чувствует в себе, требует от

людей, которые еще ничего не видят или мало видят в нем, чести и покорности,

и так как последние вначале заставляют себя ждать, то он мстит тем взором,

тем жестом самомнения, тем тоном голоса, которые тонкое ухо и зрение

опознают во всех произведениях этого возраста, будь то стихи, философия или

картины и музыка. Более пожилые и опытные люди улыбаются здесь и с умилением

думают об этой прекрасной поре жизни, когда человек зол на судьбу за то, что

он есть столь многое и кажется столь малым. Позднее человек действительно

кажется большим, - но он, быть может, потерял добрую веру в то, что он есть

многое, - разве только если он на всю жизнь остается неисправимым глупцом,

покорным тщеславию.

Обманчивое, но все же устойчивое. Подобно тому, как, переходя через

пропасть или глубокую реку по доске, мы нуждаемся в перилах не для того,

чтобы опереться на них - ибо они тотчас же рухнули бы вместе с нами, - а для

того, чтобы обнадежить зрение, - так и, будучи юношей, нуждаешься в таких

людях, которые бессознательно оказывают нам услугу этих перил. Правда, они

не помогли бы нам, если бы мы захотели действительно опереться на них в

минуту большой опасности, но они дают успокоительное сознание близкой защиты

(например, отцы, учителя, друзья, каковыми они все по обыкновению и

являются).

Учиться любить. Надо учиться любить, учиться быть добрым, и притом с

юных лет; если воспитание и случай не дают нам повода для упражнения этих

чувств, то наша душа засыхает и делается даже неспособной воспринимать эти

нежные изобретения любвеобильных людей. Точно так же нужно учиться ненависти

и взращивать ее, если человек хочет стать сильным ненавистником; иначе со

временем погибнет и самый зародыш ненависти.

Развалины как украшение. Люди, которые испытали много духовных перемен,

сохраняют некоторые воззрения и привычки прежних состояний; и тогда эти

воззрения и привычки выступают из их нового мышления и поведения, как

остатки неведомой старины и седые развалины строений; и часто они служат

украшением всего ландшафта.

Любовь и честь. Любовь вожделеет, страх избегает. Этим объясняется, что

нельзя быть совместно любимым и почитаемым, по крайней мере одновременно,

для одного и того же человека. Ибо почитающий признает власть, т. е. боится

ее: его состояние есть почитание, как честь, покоящаяся на страхе

(Ehr-furcht). Любовь же не признает никакой власти, ничего разъединяющего,

отделяющего, возвышающего и подчиняющего. И так как любовь не почитает, то

честолюбивые люди втайне или открыто восстают против того, чтобы их любили.

Предубеждение в пользу холодных людей. Люди, которые быстро загораются,

легко и охлаждаются и потому в общем ненадежны. Поэтому возникает

предубеждение, благоприятствующее всем, кто всегда холоден или кажется

холодным, будто они суть особенно надежные и заслуживающие доверия люди: их

смешивают с теми, кто медленно загорается и долго горит.

Опасное в свободных мнениях. Легкое усвоение свободных мнений создает

раздражение, подобное зуду; если отдаешься ему еще больше, то начинаешь

тереть зудящие места, пока, наконец, не возникает открытая болящая рана, т.

е. пока свободное мнение не начинает мучить и беспокоить нас в нашем

жизненном положении, в наших отношениях к людям.

Жажда глубокой боли. Когда страсть проходит, она оставляет после себя

темную тоску по себе и, даже исчезая, бросает свой соблазняющий взор.

Очевидно, нам доставляло особое удовольствие терпеть удары ее бича. Более

умеренные чувства кажутся по сравнению с ней безвкусными; по-видимому,

бурное страдание все же предпочтительнее вялого удовольствия.

Недовольство ближними и миром. Когда, как это часто бывает, мы вымещаем

наше недовольство на других людях, хотя мы, собственно, испытываем его в

отношении себя самих, - мы в сущности стремимся затуманить и обмануть наше

суждение: мы хотим a posteriori мотивировать это недовольство ошибками и

недостатками других людей и таким образом потерять из виду самих себя. -

Религиозно-строгие люди, которые суть неумолимые судьи самих себя, вместе с

тем больше всего говорили дурного о людях вообще; еще не бывало святого,

который себе отводил бы грехи, а другим - добродетели, как и не существовало

человека, который, по предписанию Будды, скрывал бы от людей свои хорошие

стороны и показывал бы только дурные.

Смешение причины и действия. Мы бессознательно ищем принципов и учений,

которые соответствовали бы нашему темпераменту, так что в конце концов дело

выглядит так, как будто принципы и учения создали наш характер и придали ему

устойчивость и прочность; тогда как в действительности произошло обратное.

Мы стремимся, по-видимому, задним числом сделать наше мышление и суждение

причиной нашего существа; но фактически наше существо есть причина, по

которой мы мыслим и судим так или иначе. - И что влечет нас к этой почти

бессознательной комедии? Инертность и лень и не в меньшей степени тщеславное

желание казаться насквозь содержательными и своеобразными по характеру и

мыслям: ибо этим достигается уважение, приобретается доверие и власть.

Возраст жизни и истина. Молодые люди любят все интересное и

необычайное, все равно, истинно ли оно или ложно. Более зрелые умы любят в

истине то, что в ней есть интересного и необычайного. Наконец, вполне

созревшие головы любят истину даже там, где она является простой и наивной и

внушает скуку обыкновенному человеку; ибо они заметили, что высшую свою

мудрость истина обыкновенно высказывает с наивной миной.

Люди, как плохие поэты. Подобно тому, как плохие поэты во второй части

стиха ищут мысли для рифмы, так и люди во второй половине своей жизни, став

боязливее, ищут поступков, положений, отношений, которые подходили бы к

соответствующему содержанию их прежней жизни, так чтобы внешне все хорошо

гармонировало; но их жизнь уже не находится под властью сильной мысли и не

руководится постоянно ею; ее место занимает намерение найти рифму.

Скука и игра. Потребность принуждает нас к труду, плодами которого она

удовлетворяется; и так как потребности возникают всегда сызнова, то мы

приучаемся к труду. Но в промежутках, когда потребности удовлетворены и как

бы спят, на нас нападает скука. Что же такое скука? Это есть привычка к

труду вообще, которая теперь обнаруживается как новая, дополнительная

потребность; она будет тем сильнее, чем сильнее кто привык работать, быть

может даже, чем больше кто страдал от потребностей. Чтобы избегнуть скуки,

человек либо работает больше, чем к тому вынуждают его остальные

потребности, либо же изобретает игру, т. е. труд, который не предназначен

для удовлетворения какой-либо иной потребности, кроме потребности в труде

вообще. Кому прискучила игра и кого новые потребности не влекут к труду, тем

иногда овладевает влечение к третьему состоянию, которое относилось бы к

игре, как летание к пляске, как пляска к хождению, - влечение к блаженной

спокойной подвижности: это есть видение счастья у художников и философов.

Чему учат портреты. Рассматривая ряд своих собственных портретов,

начиная с времени последнего детства до зрелости, с приятным изумлением

убеждаешься, что зрелый мужчина более походит на ребенка, чем на юношу; что,

следовательно, соответственно этому процессу, по-видимому, имело место

временное отчуждение основного характера, которое, однако, было снова

преодолено накопленной и напряженной силой зрелости. Этому наблюдению

соответствует другое, именно, что все сильные воздействия страстей,

учителей, политических событий, которые окружают нас в юношеском возрасте,

позднее снова оказываются сведенными к прочной мере; правда, они продолжают

жить и действовать в нас, но основная форма чувствования и мышления все же

имеет перевес в силе и хотя и употребляет их в качестве двигателей, но уже

не в качестве регуляторов движения, как это случается в двадцатилетнем

возрасте. Таким образом, и мысли и чувства зрелого мужчины вновь

приближаются к мыслям и чувствам его детского возраста - и этот внутренний

факт находит свое выражение в упомянутом внешнем факте.

Звук голоса в различных возрастах жизни. Тон, которым юноши говорят,

одобряют, порицают, сочиняют, не нравится более зрелым людям, потому что он

слишком громок и вместе с тем глух и неотчетлив, подобно звуку в сводах,

который приобретает силу лишь благодаря пустоте; ибо большая часть того, что

мыслят юноши, не проистекает из полноты их собственной натуры, а лишь

созвучно тому, или есть отзвук того, что мыслилось, говорилось, одобрялось,

порицалось в их близи. Но так как чувства (симпатии и антипатии) дают в них

гораздо более сильный отзвук, чем аргументы, то, когда они снова выражают

эти чувства, возникает тот глухой протяжный звук, который свидетельствует об

отсутствии или скудности оснований. Тон более зрелого возраста строг,

прерывист, умеренно громок, но, подобно всему отчетливо артикулированному,

разносится весьма далеко. Наконец, старость вносит в звук некоторую кротость

и снисходительность и как бы засахаривает его; в иных случаях она, впрочем,

и окисляет его.

Отсталые и предвосхищающие люди. Неприятный характер, который полон

недоверия, с завистью смотрит на всякую счастливую удачу соперников и

ближних, вспыльчив и деспотичен в отношении инакомыслящих, - такой характер

показывает, что он принадлежит к прошедшей ступени культуры, стало быть,

является пережитком; ибо способ его обращения с людьми был правильным и

подходящим в условиях эпохи кулачного права; это отсталый человек. Иной

характер, который богат сорадостью, всюду приобретает друзей, любовно

ощущает все растущее и созидающееся и не притязает на монополию обладания

истиной, а полон скромного недоверия к себе, - это предвосхищающий человек,

который стремится к высшей культуре человечества. Неприятный характер

происходит из эпох, где нужно было еще созидать грубый фундамент

человеческого общения; противоположный ему характер обитает в высших этажах,

вдали от дикого зверя, который беснуется и ревет, запертый в погребах под

фундаментом культуры.

Утешение для ипохондриков. Когда великий мыслитель по временам

обуревается ипохондрическим самоистязанием, то пусть он скажет себе в

утешение: "Этот паразит питается и растет за счет твоей собственной великой

силы; если бы она была меньше, тебе пришлось бы меньше страдать". То же

пусть скажет себе государственный деятель, когда ревность и мстительность, и

вообще настроение bellum omnium contra omnes, для которого он, в качестве

представителя нации, естественно должен иметь большие способности, при

случае вторгается и в его личные отношения и отягощает ему жизнь.

Отчуждение от современности. Весьма полезно однажды решительно

оторваться от своего времени и как бы быть унесенным от его берега назад в

океан прошедших миросозерцаний. Глядя оттуда на берег, впервые озираешь его

общую форму и, когда снова приближаешься к нему, имеешь то преимущество, что

понимаешь его в целом лучше тех, кто никогда не покидал его.

Сеять и пожинать на почве личных недостатков. Люди, подобные Руссо,

умеют пользоваться своими слабостями, пробелами, пороками, употребляя их как

некоторого рода удобрение собственного таланта. Когда Руссо жалуется на

испорченность и вырождение общества, как на пагубное следствие культуры, то

в основе этого лежит личный опыт; горечь его придает остроту его общему

осуждению и отравляет стрелы, которые он пускает; он прежде всего как

личность облегчает себя и хочет отыскать целебные средства, которые

непосредственно полезны обществу, но косвенно и через последнее - и ему

самому.

Иметь философское настроение. Обыкновенно стремятся приобрести для всех

жизненных положений и событий одну душевную позицию, один род воззрений, - и

это преимущество называют философским настроением. Но для обогащения

познания, быть может, большую ценность имеет не этот способ однообразить

себя, а, напротив, умение прислушиваться к тихому голосу различных жизненных

положений; эти положения приносят с собой свои собственные воззрения. Так

принимаешь интеллектуальное участие в жизни и существе многих людей, не

превращая себя в застывшую, постоянную, единственную личность.

В огне презрения. Делаешь новый шаг к развитию своей самостоятельности,

когда осмеливаешься высказывать взгляды, которые считаются позорными для

того, кто их придерживается; тогда даже друзья и знакомые обыкновенно

становятся боязливыми. И через этот огонь должна пройти одаренная натура;

после этого она гораздо более принадлежит сама себе.

Пожертвование. Большое пожертвование в случае выбора предпочитается

малому: ибо за большое пожертвование мы вознаграждаем себя самовосхищением,

что для нас невозможно при малом.

Любовь как искусный прием. Кто хочет действительно узнать что-либо

новое (будь то человек, событие или книга), тому следует воспринимать это

новое с наивозможной любовью, быстро закрывая глаза на все, что ему кажется

в нем враждебным, отталкивающим, ложным, и даже совсем забывая об этом; так,

например, он должен делать величайшие уступки автору книги и прямо-таки с

бьющимся сердцем, как при скачках, желать, чтобы он достиг своей цели. Дело

в том, что таким приемом пробиваешься к самому сердцу нового объекта, к его

движущему центру: а это именно и значит узнать его. Когда это достигнуто, то

разум позднее делает свои ограничения; эта чрезмерная оценка, эта временная

остановка критического маятника была лишь искусным приемом, чтобы выманить

душу чего-либо.

Слишком хорошо и слишком плохо думать о мире. Думаешь ли о вещах

слишком хорошо или слишком плохо, всегда имеешь при этом ту выгоду, что

пожинаешь большее удовольствие: ибо при слишком хорошем предвзятом мнении мы

обыкновенно вкладываем больше сладости в вещи (или переживания), чем в них

собственно содержится. Предвзятое же слишком плохое мнение вызывает приятное

разочарование: приятность, сама по себе лежавшая в вещах, усугубляется

приятностью неожиданности. - Впрочем, мрачный темперамент в обоих случаях

испытает обратное.

Глубокие люди. Люди, сила которых состоит в углублении впечатлений - их

обыкновенно зовут глубокими людьми, - при любой внезапности сохраняют

относительное спокойствие и решимость: ибо в первое мгновение впечатление

было еще мелким, ему лишь предстоит стать глубоким. Но давно предвидимые,

ожидаемые вещи или лица сильнее всего возбуждают такие натуры и делают их

почти неспособными сохранить присутствие духа в момент самого их появления.

Общение с высшим Я. У каждого есть хороший день, когда он находит свое

высшее Я; и истинная человечность требует, чтобы каждый оценивался лишь по

этому состоянию, а не по будничным дням зависимости и рабства. Нужно,

например, расценивать и почитать художника по высшему видению, которое он

смог узреть и изобразить. Но люди сами весьма различно относятся к этому

своему высшему Я и часто суть лишь лицедеи самих себя, так как они позднее

постоянно подражают тому, чем они были в эти высшие мгновения. Иные живут в

страхе и покорности перед своим идеалом и хотели бы отречься от него: они

боятся своего высшего Я, потому что, раз заговорив, оно говорит

требовательно. К тому же оно имеет свободу приходить и отсутствовать по

своему желанию, подобно привидению; оно поэтому часто зовется даром богов,

тогда как дар богов (случая) есть, собственно, все остальное; это же есть

сам человек.

Одинокие люди. Иные люди так привыкли быть наедине с собой, что они

даже не сравнивают себя с другими, а спокойно и радостно ведут свое

монологическое существование среди бесед с самими собой и даже среди смеха.

Но если их заставить сравнить себя с другими, то они склоняются к мысленной

недооценке самих себя, так что их приходится принудить приобрести снова

хорошее мнение о себе от других; и даже от этого приобретенного мнения они

все еще захотят отнять и скинуть что-нибудь. - Итак, следует предоставить

некоторых людей их одиночеству и отказаться от столь частой глупой жалости к

ним за это.

Без мелодии. Существуют люди, которые так привыкли постоянно покоиться

в самих себе и гармонически устраиваться среди всех своих способностей, что

их отталкивает всякая целеполагающая деятельность. Они подобны музыке,

которая состоит из одних протяжных гармонических аккордов, причем не

обнаруживается даже и зачатка какой-либо расчлененной подвижной мелодии.

Всякое движение извне служит лишь тому, чтобы тотчас же дать челну новое

равновесие на море гармонического благозвучия. Современные люди становятся

обыкновенно чрезвычайно нетерпеливыми, когда они встречают такие натуры, из

которых ничего не выходит, тогда как все же о них нельзя сказать, что они

суть ничто. Но в отдельных случаях их зрелище возбуждает необычный вопрос: к

чему вообще мелодия? Отчего нам недостаточно, чтобы жизнь спокойно

отражалась в глубокой воде? - Средние века были богаче такими натурами, чем

наше время. Как редко еще встречаешь теперь человека, который и в тесноте

может радостно и мирно жить с самим собой, говоря себе, подобно Гёте:

"Лучшее - это та глубокая тишина, в которой я живу и развиваюсь в отношении

к миру и в которой я приобретаю то, чего они не могут отнять у меня огнем и

мечом".

Жить и переживать. Когда присматриваешься, как отдельные люди умеют

обращаться со своими переживаниями - с самыми незначительными повседневными

переживаниями, - так что последние становятся пашней, которая трижды в год

приносит жатву, - тогда как другие люди - и сколь многие! - гонимые ударами

волн бурнейшей судьбы, носимые самыми многообразными течениями эпохи и

народа, всегда остаются легкими и плавают наверху, как пробка, - то

чувствуешь, наконец, потребность разделить человечество на меньшинство

(минимальное меньшинство) людей, которые умеют из малого делать многое, и на

большинство, которые из многого умеют делать малое; более того, иногда

встречаешь таких волшебников навыворот, которые, вместо того чтобы создавать

мир из ничего, создают из мира ничто.

Серьезность в игре. В Генуе, в пору вечерних сумерек, я слышал долгий

колокольный звон, раздававшийся с башни: он не знал конца и звучал так

ненасытно, разносясь в вечернем небе и в морском воздухе над уличным шумом,

так грозно-таинственно и вместе с тем так ребячливо, так жалобно. И я

вспомнил тогда слова Платона, и вдруг ощутил их в сердце: Все человеческое,

вместе взятое, недостойно великой серьезности; тем не менее - -

Об убеждении и справедливости. Соблюдать в холодном и трезвом состоянии

то, что человек говорит, обещает, решает в состоянии страсти, - это

требование принадлежит к числу самых тяжелых нош, которые гнетут

человечество. Быть вынужденным всегда признавать в будущем последствия

гнева, вспыхнувшей мести, восторженного порыва - это может возбудить тем

большее ожесточение против этих чувств, чем более они служат предметом

повсеместного идолопоклонства, особенно со стороны художников. Последние

культивируют и всегда культивировали оценку страстей; правда, они

возвеличивают и ужасные удовлетворения страсти, доставляемые себе человеком,

- вспышки мести с сопровождающими их смертью, изувечением, добровольным

изгнанничеством, и смирение с разбитым сердцем. Во всяком случае они

поддерживают любопытство в отношении страсти и как бы хотят сказать: "не

имев страстей, вы ничего не пережили". - Если человек раз поклялся в

верности, быть может, совершенно измышленному существу, например божеству,

если он отдал свое сердце монарху, партии, женщине, монашескому ордену,

художнику, мыслителю, находясь в состоянии ослепленного безумия, которое

обусловило его восхищение и представляло эти существа достойными всякого

почитания и всякой жертвы, - неужели же этим человек отныне неразрывно

крепко связан? Да разве мы тогда не обманывали самих себя? Разве это не было

условным обещанием, исходившим из, правда, невысказанной предпосылки, что

эти существа, которым мы посвятили себя, суть именно такие существа, какими

они явились нашему представлению? Обязаны ли мы оставаться верными нашим







Сейчас читают про: