Масштабы оценок: от одиночного убийства - к взрывам небоскребов

Динамика развития террора (и терроризма в целом) исторически развивалась по следующей цепочке: от индивидуального терроризма - к групповому - локальному - массовому террору. Для современного мира характерно все более массовое насилие. В подтверждение такой логики приведем только один афоризм из памятки, специально подготовленной для своих активистов-боевиков руководством широко известного своими террористическими акциями против Израиля палестинского движения «Хамаз»: «Глупо охотиться на тигра, когда вокруг полно овец». Однако к пониманию этого сторонники террора пришли не сразу.

Предыстория массового террора. Первоначально террор был почти исключительно индивидуальным феноменом. Хотя, собственно говоря, в таком, индивидуальном, качестве террор не мог считаться действительно террором, в полном смысле этого слова. Однако такие цели вначале и не ставились, а если иногда и существовали, то исключительно как вторичные. Главным было ликвидировать некоего конкретного противника. Это было простое физическое уничтожение политического противника, за которым обычно даже не стояло специальной цели оказания соответствующего, ужасающего воздействия на сознание и психологию масс.

Индивидуальный террор служил обычным инструментом политической борьбы - крайним, использовавшимся за неимением иных, средством устранить заведомо более сильного и могущественного политического оппонента или соперника. Сильные в отношении слабых могли использовать иные средства - опалу, ссылку, тюремное заключение, позднее отставку, ограничение в правах или иные формы отстранения от активной (прежде всего, политической) жизни. Уделом слабых оставались интриги, заговоры и, наконец, физическое устранение тех, против кого никак нельзя было применить иные средства борьбы.

В повседневной борьбе за власть в истории, скажем в жизни Древнего Рима, можно найти десятки, если не сотни примеров такого, индивидуального террора. Убийство Цезаря Брутом стало наиболее известным всего лишь потому, что убитым оказался именно Цезарь, а само убийство оправдывалось не банальной борьбой за власть, а некоторыми идейно-политическими соображениями: как известно, устранением тирана-монократа предполагалось восстановить республиканскую форму правления.

Однако уже в Древнем Риме прибегали к групповому и даже локальному террору. Юлий Цезарь наказывал обратившиеся в бегство легионы методом децимации - казнью каждого десятого бежавшего солдата. В результате он порождал этим террор - ужас у остальных, и как бы вытеснял этим ужасом тот страх, который бойцы испытывали перед неприятелем. Ужас побеждал страх, и после этого легион (точнее, теперь уже его остатки) вновь становился вполне боеспособным. В период Великой Отечественной войны против гитлеровской Германии, после многочисленных отступлений и массового страха армии перед немцами И. В. Сталин стал использовать психологически сходные методы, разработанные тогдашним шефом советской госбезопасности Л. П. Берией. Тут использовалась не сама казнь, а страх казни. Специальные части, получившие название заградительных отрядов («заградотряды»), располагались позади советских боевых частей. В результате последние оказывались как бы между двух огней: впереди - неприятель, сзади - свои (войска НКВД). Ужас от опасения получить пулю в спину в случае бегства оказывался сильнее страха перед атакой на врага. Среди прочего, например, «заградотряды» стали важным фактором победы над немцами в Сталинградской битве.

Практикой локального террора принято считать так называемые проскрипции или проскрипционные списки, введенные в практику одним из наиболее кровавых римских диктаторов Суллой. После того как он победил своих врагов и овладел Римом, пишет Плутарх, «Сулла занялся убийствами, кровавым делам в городе не было ни числа, ни предела, и многие, у кого и дел-то с Суллой никаких не было, были уничтожены личными врагами, потому что, угождая своим приверженцам, он охотно разрешал им эти бесчинства». То есть начался локальный и групповой террор, который грозил стать массовым - во всяком случае, по распространенности того ужаса, который сеяли приверженцы Суллы. Но именно это удалось предотвратить введением проскрипций: «Наконец, один из молодых людей, Гай Метелл, отважился спросить в сенате у Суллы, чем кончится это бедствие и как далеко оно должно зайти, чтобы можно было ждать прекращения того, что теперь творится. «Ведь мы просим у тебя, - сказал он, - не избавления от кары для тех, кого ты решил уничтожить, но избавления от неизвестности для тех, кого ты решил оставить в живых»«.

Здесь и проходит тонкое психологическое различие между убийством противников и созданием атмосферы террора, ужаса у всех остальных за счет неопределенности в их собственной судьбе (то есть через создание угрозы их спокойствию и безопасности). Вначале Сулла с трудом, но согласился на предложение:

«На возражение Суллы, что он-де еще ие решил, кого прощает, Метелл ответил: «Ну так объяви, кого ты решил покарать». И Сулла обещал сделать это... Не посоветовавшись ни с кем из должностных лиц, Сулла тотчас составил список из восьмидесяти имен». И тогда наступило определенное психологическое облегчение для остальных, кто не увидел себя в проскрипционном списке. Правда быстро поняв это, Сулла решил вначале неосознанно, а потом уже явно сознательно продлить террор именно как общее состояние сознания - состояние ужаса от неизвестности: «Несмотря на всеобщее недовольство, спустя день он включил в список еще двести двадцать человек, а на третий - опять, по меньшей мере, столько же. Выступив по этому поводу с речью перед народом, Сулла сказал, что он переписал тех, кого ему удалось вспомнить, а те, кого он сейчас запамятовал, будут внесены в список в следующий раз».

После этого, естественно, уже никто не мог чувствовать себя сколько-нибудь уверенно.

С точки зрения психологии все понятно: наличие проскрипционных списков ужасно для тех, кто в них включен, но избавляет от ужаса всех остальных. Тем самым, попытка массового террора ограничивается террором групповым и локальным. Приговор, даже неправедный, еще не есть террор. Убийство человека на улице не внушает ужаса даже жителям ближайшего дома. Обещание же составлять каждый день новые списки и тем самым выносить новые смертные приговоры сразу отнимает обретенную надежду, погружая в ужас уже все население. И действительно: «Списки составлялись не в одном Риме, но в каждом городе Италии. И не остались незапятнанными убийством ни храм бога, пи очаг гостеприимна, пи отчий дом. Мужей резали на глазах жен, детей - на глазах матерей». После этого, естественно, сенат и народ, элита и массы Рима были готовы абсолютно на все: «Он провозгласил себя диктатором, по прошествии ста двадцати лет восстановив эту должность. Было постановлено, что он не несет никакой ответственности за все происшедшее, а на будущее получает полную власть карать смертью, лишать имущества, выводить колонии, основывать и разрушать города, отбирать царства и жаловать их кому вздумается»[36]. Так Сулла перешел от локального и группового - к массовому террору. Однако это довольно редкая, даже единичная попытка в древней истории - ограниченные масштабы социально-политического действия как такового, отсутствие коммуникаций технически не позволяли придать террору массовые размеры. Для этого нужно было длительное развитие, принесшее, например, концентрационные лагеря и газовые камеры, или же транслирующее казнь телевидение.

Последующая история также демонстрировала немало примеров эффективного индивидуального, а также локального и группового террора, как и его своевременного прекращения. Так, описывая нравы средневековья, Н. Макиавелли пишет, что герцог Романский, завоевав Романью, отдал ее в управление наместнику, который быстро навел в ней порядок жесткими методами, доведя народ до крайности. Тогда герцог, «зная, что минувшие строгости все-таки настроили против него народ, решил обелить себя и расположить к себе подданных, показав, что если и были жестокости, то в них повинен не он, а его суровый наместник. И вот однажды утром на площади в Чезане по его приказу положили разрубленное пополам тело мессира Рамиро де Орко рядом с колодой и окровавленным мечом. Свирепость этого зрелища одновременно удовлетворила и ошеломила народ»[37]. То есть умный герцог понял: мало умертвить одного человека - для достижения нужного эффекта надо сделать этот факт всеобщим достоянием.

Другой пример, теперь уже группового и локального террора, следует из практики сицилийца Агафокла, ставшего властителем Сиракуз простым способом: «он созвал однажды утром народ и сенат Сиракуз якобы для решения дел, касающихся республики; и когда все собрались, то солдаты его по условленному знаку перебили всех сенаторов и богатейших людей из народа. После такой расправы Агафокл стал властвовать, не встречая ни малейшего сопротивления со стороны граждан». Естественно - все были просто в ужасе от такого властителя.

Таких примеров множество. Тот же Н. Макиавелли живописует террористический акт Оливеротто из Фермо, который заманил в свой дом на угощение всех именитых жителей города: «Не успели они, однако, сесть, как из засады выскочили солдаты и перебили всех, кто там находился. После этой резни Оливеротто верхом промчался через город и осадил во дворце высший магистрат; тот из страха повиновался и учредил новое правление, а Оливеротто провозгласил властителем города. Истребив всех, кто по недовольству мог ему повредить, Оливеротто укрепил свою власть новым военным и гражданским устройством и с той поры не только пребывал в безопасности внутри Фермо, но и стал грозой всех соседей».

Исследуя вопросы террора в политике, Н. Макиавелли писал: «...жестокость жестокости рознь. Жестокость применена хорошо в тех случаях - если позволительно дурное назвать хорошим, - когда ее проявляют сразу и по соображениям безопасности, не упорствуют к ней и по возможности обращают на благо подданных; и плохо применена в тех случаях, когда поначалу расправы совершаются редко, но со временем учащаются, а не становятся реже. Действуя первым способом, можно... с божьей и людской помощью удержать власть; действуя вторым - невозможно. Отсюда следует, что тот, кто овладевает государством, должен предусмотреть все обиды, чтобы покончить с ними разом, а не возобновлять изо дня в день; тогда люди понемногу успокоятся, и государь сможет, делая им добро, постепенно завоевать их расположение... Так что обиды нужно наносить разом: чем меньше их распробуют, тем меньше от них вреда; благодеяния же полезно оказывать мало-помалу, чтобы их распробовали как можно лучше»[38].

То есть, вообще-то, террор - это плохо, но уж если его применять, то разово и в полном объеме, а прекращать его надо постепенно.

Начало истории массового террора. Однако террор со стороны властителей постепенно приводил к тому, что тяга к террору возникала и в низах, у той самой массы, которую пытались, вслед за элитой, застращать властители. Правда, путь этот не был простым. Любопытно проследить, как пришла к террору Великая французская революция - фактически, это была первая действительно массовая экспериментальная историческая площадка для социальной диктатуры и связанного с ней террора. Парадоксально, но путь этот начался с принятия якобинской конституции 1793 года - по всеобщему мнению, одной из самых демократических конституций Нового времени. Проникнутая идеями Ж.-Ж. Руссо и вполне искренним стремлением к широкой политической свободе, как она рисовалась тогда буржуазным демократам, конституция 1793 года представляла собой большой шаг вперед по сравнению с предшествовавшей ей цензовой конституцией 1791 года. Новая Декларация прав человека и гражданина, написанная М. Робеспьером, провозглашала «целью общества всеобщее счастье». Она объявляла «естественными и неотъемлемыми правами человека» свободу, равенство, безопасность и собственность.

Однако в ней была одна небольшая зацепка: «право на сопротивление угнетению», право на восстание, «когда правительство нарушает права народа». Значение таких положений хорошо осознавалось и творцами, и современниками конституции. «Такие статьи пишутся или вычерчиваются острием шпаги», - воскликнул при обсуждении конституции депутат Конвента Мерсье. И когда тот же Мерсье, отвергая проект одной из статей, обращаясь к Собранию, спросил: «Разве вы заключили договор с победой?», - то ему ответили (по одной версии - М. Робеспьер, по другой - Базир): «Нет, но мы заключили договор со смертью!»[39] И сказанное слово не заставило долго ждать своего воплощения. Вначале был переизбран состав Комитета общественного спасения, во главе которого и встал М. Робеспьер. Затем события понеслись стремительно.

«16 июля в Лионе жирондистами и роялистами был казнен вождь лионских якобинцев, защитник санкюлотов и бедноты Шалье. Перед смертью он сказал: «Я доволен, что умираю, ибо гибну за свободу». Жирондистская контрреволюция встала на путь террора. Якобинское правительство ответило на контрреволюционный террор революционным террором, предоставив Комитету общественного спасения право ареста подозрительных лиц (должен заметить, что по декрету «О подозрительных» объявлялись подозрительными и подлежащими аресту лица, «своим поведением или связями, речами или сочинениями проявившие себя как сторонники тирании», дворяне, находившиеся в родстве или связях с эмигрантами и не доказавшие своей преданности республике, смещенные со своих постов государственные служащие и т. п. - прим. авт.), декретировав смертную казнь за спекуляцию, скупку и сокрытие предметов потребления; предав королеву Марию-Антуанетту суду революционного трибунала, реорганизовав его, упростив и ускорив судопроизводство. После этого об одобренной народом на плебисците конституции трудно было даже думать. Ничего не поделаешь: требования террора и всеобщего максимума остались популярными среди санкюлотов и после поражения «бешеных». Эти требования тогда находили большую поддержку в парижских секциях...

4-5 сентября в Париже произошли крупные волнения санкюлотов. Рабочие, ремесленники Септ-Антуанского предместья, городская беднота вышли на улицу с оружием в руках. Их главными требованиями были всеобщий максимум, террор, помощь бедноте. 5 сентября Шометт во главе делегации санкюлотов представил Конвенту требования народа. Конвент принял главные из них. Он постановил в соответствии с волей парижского народа «поставить террор в порядок дня». Это означало обрушить всю силу репрессий против врагов революции, «внушить ужас всем заговорщикам», как этого требовали делегаты парижских секций»[40].

Естественно, что под это была подведена определенная идейно-риторическая база. М. Робеспьер, упразднив обычную законность как неспособную защитить революцию, утверждал: «Если в мирное время народному правительству присуща добродетель, то в революцию народному правительству присущи одновременно добродетель и террор: добродетель, без которой террор губителен, и террор, без которого добродетель бессильна. Террор есть не что иное, как правосудие, быстрое, суровое, непреклонное; он, таким образом, есть порождение добродетели»[41].

Необходимость террора обосновывал и О. Сен-Жюст в докладе Конвенту 10 октября 1793 года: «Если бы заговоры не вносили смуту в нашу державу, если бы родина не становилась тысячу раз жертвой снисходительности законов, было бы приятно управлять на основании принципов мира и естественной справедливости, но эти принципы приложимы лишь к друзьям свободы; у народа и его врагов не может быть ничего; общего, кроме меча. Там, где нельзя управлять на основе справедливости, надо применять железо: нужно подавить тиранов...»[42].

Среди многих психологических факторов, объясняющих такой экстремизм якобинцев, отметим их возраст. Только Марат встретил революцию в зрелом возрасте - ему было 46 лет. В 1789 году, когда началась революция, Робеспьеру был 31 год, Дантону - 30, Демулену - 29, Бабёфу - 26, Сен-Жюсту - 22 года. Однако якобинский террор, как известно, завершился печально для его инициаторов: революция стала стремительно «пожирать своих детей», активно истреблявших друг друга в ходе самими же начатого, но повернутого друг против друга террора, а им на смену, в итоге, пришел император Наполеон Бонапарт. Так, в частности, после победы термидорианского переворота «наступила кровавая расправа с побежденными. Со свирепой яростью термидорианская буржуазия мстила плебейству Парижа за часы испытанного ею страха. Гильотина работала без отказа».[43] Спираль насилия раскручивалась очень быстро: «...террор, который термидорианцы лицемерно осуждали, не только не ослаб, но стал еще сильнее; он был обращен теперь против революционеров-якобинцев, преследуемых как «охвостье» Робеспьера. Улица перешла во власть «мюскаденов» - «золотой молодежи» - сынков спекулянтов и контрреволюционеров. Банды «мюскаденов», вооруженные дубинками, избивали санкюлотов, терроризировали население плебейских кварталов Парижа»[44].

Оценивая роль террора в крушении якобинской революции, К. Маркс связывал логическую цепочку из действий властителей (абсолютной монархии, феодальной аристократии) и масс: «Господство террора во Франции могло... послужить лишь к тому, чтобы ударами своего страшного молота стереть сразу, как по волшебству, все феодальные руины с лица Франции. Буржуазия, с ее трусливой осмотрительностью, не справилась бы с такой работой в течение десятилетий. Кровавые действия народа, следовательно, лишь расчистили ей путь»[45]. Независимо от субъективных намерений якобинских вождей, от чувств, воодушевлявших народ, все героические усилия оказались направленными на сокрушение врагов буржуазии. Однако дело не только в этом. Террор стал последним («плебейским») инструментом масс в борьбе против властителей. «Весь французский терроризм был ничем иным, как плебейским способом разделаться с врагами буржуазии, с абсолютизмом, феодализмом и мещанством». Специально подчеркнем: кроме излюбленной «классовой сути», К. Маркс оценивает роль террора как крайнего инструмента политической борьбы. Опираясь на опыт французской революции, К. Маркс относился к террору романтически позитивно. Так, осенью 1848 года он писал: учитывая «каннибализм контрреволюции», есть «только одно средство сократить, упростить и концентрировать кровожадную агонию старого общества и кровавые муки родов нового общества, только одно средство - революционный терроризм»[46] Затем он отдал дань уважения Венгрии, которая со времен 1793 года осмелилась «противопоставить трусливой контрреволюционной ярости революционную страсть, противопоставить terreur blanche - terreur rouge»[47]. Однако во второй половине XIX века гуманные либеральные настроения, распространившись в Англии и Германии, повлияли на позиции основоположников марксизма[48]. А уж в 1918 году, составляя проект Программы коммунистической партии Германии, Р. Люксембург особо оговаривала: «В буржуазных революциях кровопролитие, террор и политическое убийство были непременным оружием восходящих классов. Пролетарской революции для достижения ее целей не нужен террор, она ненавидит убийство, питает к нему отвращение»[49].

Однако, в отличие от Европы, в России принцип революционного террора никогда не отвергался революционными партиями. Известно, что в российской истории особую роль сыграла так прямо и называвшая себя террористическая фракция «Народной воли» - революционная народническая организация, существовавшая в С.-Петербурге в 1886-1887 годах. Ее основатели - П. Шевырев, А. Ульянов и др. - пытались возродить разгромленную за некоторое время до этого «Народную волю» или, по крайней мере, отстаивавшиеся ею методы революционной борьбы. После неудачного покушения 1 марта 1887 года на императора Александра HI «террористическая фракция» была разгромлена, а ее члены сурово осуждены по делу «Второго 1-го марта».

Как известно, казнь родного брата Александра очень сильно повлияла на взгляды, последующую жизнь и деятельность молодого Владимира Ульянова (Ленина). Именно узнав о казни, он дал хорошо известную из мифологической «ленинианы» «клятву на верность революции» и произнес историческую фразу: «Мы пойдем другим путем!» Только спустя значительное время выяснилось, что одним из важных составляющих этого «другого пути» стало категорическое отрицание индивидуального террора, но не вообще, а совершенно конкретно - в пользу террора массового. Так, в 1901 году он писал: «Принципиально мы никогда не отказывались и не можем отказываться от террора. Это - одно из военных действий, которое может быть вполне пригодно и даже необходимо в известный момент сражения, при известном состоянии войска и при известных условиях. Но суть дела именно в том, что террор выдвигается в настоящее время отнюдь не как одна из операций действующей армии, тесно связанная и сообразованная со всей системой борьбы, а как самостоятельное и независимое от всякой армии средство единоличного нападения»[50]. За два месяца до Октябрьской (1917 года) революции он уже писал по-другому: «Великие буржуазные революции Франции, 125 лет назад, сделали свою революцию великой посредством террора»[51], хотя это еще далеко не равно призыву к террору.

«Тактику индивидуального террора проводили во времена царизма народники и их продолжатели - эсеры. Марксизм-ленинизм решительно отрицает индивидуальный террор, считает его ошибочным и вредным для революции, так как индивидуальный террор расстраивает и ослабляет революционное движение, отвлекая трудящихся от массовой революционной борьбы с классом угнетателей»[52] - куда более определенно сказано в издании сталинских времен. В конечном счете, все достаточно просто: террор порождает террор, и террористическая спираль может раскручиваться до полного взаимоистребления. Описывая борьбу против той же террористической фракции «Народной воли» («бомбистов»), Б. Акунин писал от имени представителя власти: «Тут вопрос государственной безопасности. Когда власти страшно, она никого не жалеет. Надо на всех страху нагнать, и особенно на своих. Чтоб в оба смотрели и чтоб ее, власти, больше, чем убийц, боялись»[53]. Террор становится массовым не просто, когда он направлен против масс или когда осуществляется одними массами в отношении других. По-настоящему массовым он становится тогда, когда насилие порождает насилие, а террор раскручивается по спирали, вовлекая все более широкие массы.

Краткая история социально-политического террора показывает, среди прочего, еще одну интересную закономерность. При монократическом правлении, когда правил один

'

^

''

властитель, террор в истории был, прежде всего, индивидуальным. При правлении республиканском, аристократическом или олигархическом, когда у власти стоит группа людей, торжествовал групповой и локальный террор. При демократии, даже в ее первоначальных, примитивных формах, когда власть зависит от достаточно заметного множества населения, появляется террор массовый. Вывод прост: массовый террор - обратная сторона демократии. Однако это требует специального рассмотрения.

Террор и революции. Якобинский террористический период в истории Великой французской революции, как и антиякобинский, термидорианский террор, при всей своей «ужасности», все-таки были отдельным историческим эпизодом. Французская революция не получила эпитета «террористическая» - в отличие от революции 1917 года и последующего затем периода российской истории. Безусловно, российские революционеры опирались на опыт истории Франции. Хотя поначалу, как известно, все, казалось им значительно гуманнее. Приведем пример из заявления В. И. Ленина спустя первые десять дней после победы большевиков: «Нас упрекают, что мы применяем террор, но террор, какой применяли французские революционеры, которые гильотинировали безоружных людей, мы не применяем и, надеюсь, не будем применять»[54]. Обратимся, однако, к анализу совсем независимого историка.

«В городах и по всей стране было много случаев, когда толпа совершала акты насилия. Немало жестокостей и зверств совершалось и революционерами, и их врагами. Но в первые три месяца существования нового строя, по-видимому, не было систематических казней ни по ускоренным приговорам, ни в ходе нормального судебного разбирательства... революционная традиция борьбы против смертных приговоров ослабела и угасла лишь тогда, когда вспыхнула гражданская война и началось открытое противодействие Советской власти. Однако было бы ошибкой другого порядка полагать, что репрессивные меры, которые в дальнейшем применялись для защиты победоносной революции, были навязаны большевистским руководителям вопреки их сокровенным убеждениям. Принцип террора входил в революционные традиции»[55].

Однако самым воинственным в российской революции все-таки был не В. И. Ленин, а Л. Троцкий. Вслед за подавлением восстания юнкеров на следующий день после революции он заявлял: «Пленные являются для нас заложниками. Если нашим врагам доведется брать наших пленных, то пусть они знают: каждого рабочего и солдата мы будем обменивать на 5 юнкеров... Они думали, что мы будем пассивны, но мы им показали, что, когда дело идет об удержании завоеваний революции, мы можем быть беспощадны»[56]. Когда вне закона была объявлена партия кадетов, он предупреждал: «Во время французской революции якобинцы более честных людей за сопротивление народу вели на гильотину. Мы никого не казнили и не собираемся казнить, но бывают минуты народного гнева, и кадеты сами набиваются на него»[57].

Ассоциации с французской революцией явно не давали покоя Л. Троцкому. Вскоре он обращается к кадетам: «Вы протестуете против слабого террора, который мы применяем против наших классовых врагов. Но вам следует знать, что не позднее чем через месяц террор примет очень сильные формы по примеру великих французских революционеров. Врагов наших будет ждать гильотина, а не только тюрьма»[58]. Менее чем через неделю после этого заявления появилась Всероссийская Чрезвычайная Комиссия. Еще через несколько дней был подписан декрет о создании революционного трибунала.

Любопытно, что большевики полностью повторяли путь якобинцев: террор стал осуществляться прежде всего против виновников экономического, а не политического хаоса: «...пока мы не применим террора - расстрел на месте - к спекулянтам, ничего не выйдет»[59]. Через три месяца он потребовал «поимки и расстрела взяточников и жуликов и т. д.»[60]. То есть, как и во времена Юлия Цезаря, относительно массовый террор поначалу стал применяться как инструмент наведения порядка и прекращения хаоса. Первоначально даже явно политический террор носил локальный характер и маскировался под борьбу с откровенным криминалом.

Так, например, в апреле 1918 года 600 арестованных в Москве анархистов по документам квалифицировались как «уголовный элемент»[61]. Но уже «с февраля, когда было объявлено, что «социалистическое отечество» в опасности, ВЧК осуществляла казни - в каком количестве, установить невозможно - без какого-либо регулярного или общественного судопроизводства»[62]. В августе 1918 года В. И. Ленин по телеграфу передал известное указание «провести беспощадный массовый террор против кулаков, попов и белогвардейцев; сомнительных запереть в концентрационный лагерь вне города»[63]. Так революционный террор впервые в истории был назван массовым. 2 сентября 1918 года, после убийства Урицкого и покушения на В. И. Ленина, ВЦИК принял резолюцию: «На белый террор врагов рабоче-крестьянской власти рабочие и крестьяне ответят массовым красным террором против буржуазии и ее агентов»[64].

«Не только совпадение дат напоминает о терроре в Париже 1 сентября 1793 года, когда после манифеста герцога Брауншвейгского, грозящего иностранной интервенцией и безжалостным подавлением революции, в Париже начались массовые репрессии... Для обеих революций эта дата обозначала поворотный момент, после которого террор, до этого нерегулярный и неорганизованный, был сознательно превращен в инструмент политики». Главная социально- и политико-психологическая особенность, «сущность» такого «террора в том, что он носил классовый характер. Он отбирал своих жертв не на основе определенных преступлений, а на основе принадлежности к определенным классам»[65].

Террор и тоталитаризм. В отличие от революционного массового террора, тотальный террор вообще никогда не выбирает себе жертв, В рамках такого террора каждый человек, реально или потенциально, является как жертвой террора, так и палачом - участником массового террора. Так, например, давно известно: первостепенную роль в самом механизме власти нацистского режима в Германии играл именно террор[66]. Гитлеровский режим первым в истории человечества сумел превратить массовый террор из исключительной меры в политике в повседневную практику, обыденность политической жизни.

В карательных органах фашистской Германии служили (а значит, были включены как исполнители в систему тотального террора) миллионы людей. Только в СА - штурмовых отрядах всех категорий - в 1935 году насчитывалось свыше 3,5 млн человек. Войска СС - «Ваффен-СС» к концу войны достигли 950 тыс. Около 200 тыс. человек служили в центральном и провинциальном аппаратах Главного управления имперской безопасности, в отрядах СД, в специальных группах и зондеркомандах, в полевой жандармерии и уголовной полиции[67]. То есть абсолютное большинство всей нации, ее трудоспособного населения стало исполнителями террора. Это было естественно: ведь осуществлялась политика геноцида (прежде всего, по отношению к евреям). Геноцид - особый вид террора, «характеризуется массовыми убийствами, большой степенью вовлеченности в акты насилия не только властной элиты и сотрудников карательных органов, но и практически всего населения»[68].

С другой стороны, сотни тысяч людей стали непосредственными жертвами террора, а остальные были запуганы им настольно, что сами шли в каратели. Подчеркнем важную психологическую особенность: почти единственным способом защититься от массового террора стала собственная принадлежность к органам террора. «Нет и не может быть статистики, которая точно отвечала бы на вопрос, сколько немцев стали жертвами нацистского террора. По самым осторожным подсчетам, более 400 тыс. немцев прошло через концентрационные лагеря, не менее 210 тыс. человек было убито, десятки тысяч стали инвалидами в результате пыток и издевательств, перенесенных в нацистских застенках. Вся деятельность организации СС и других карательных организаций строилась по принципу полнейшей свободы действий по отношению к врагам фашизма и строжайшего повиновения по отношению к высшим инстанциям».

С особой силой террор проявлялся по отношению к представителям иных наций, государств и народов. «Все противники нацистского режима, проживавшие на оккупированных немцами территориях, подлежали физическому уничтожению. Сам процесс уничтожения осуществлялся в концентрационных лагерях: голод, бесчеловечное обращение, расстрелы быстро обрывали жизнь заключенных. Но начинался этот конвейер смерти еще раньше. Служба безопасности СС еще до оккупации той или иной страны составляла картотеку, в которую заносились фамилии и имена противников нацистов, на их основе создавались адресные книги. Эти люди подлежали уничтожению в первую очередь»[69].

То есть техника была отработана: заранее составлялись проскрипционные списки. В практике борьбы с сопротивлением, партизанами и т. п. широко использовалась система заложничества: в те же самые проскрипционные («черные») списки заносились наиболее известные лица, проживающие в данном районе. В случае возникновения каких-то «эксцессов» эти люди подлежали уничтожению. В отчете гестапо о мерах безопасности, принятых осенью 1939 года, спокойно говорится: «В момент начала военных действий против Польши в сентябре 1939 года в рамках мероприятий по обеспечению безопасности были молниеносно изъяты и подвергнуты превентивному аресту все коммунистические элементы, внушавшие опасение, что... они могут вести активную деятельность, враждебную государству».

Идеологическое обоснование необходимости тотального террора было достаточно простым. В отличие от всех иных исторических ситуаций, использовавших для этого сложные идейно-риторические конструкции, нацизм оперировал наиболее простыми формулами. Так, «второй человек» гитлеровского режима, Г. Геринг говорил: «У меня нет совести, мою совесть зовут Адольф Гитлер... Я не собираюсь соблюдать справедливость, - я должен лишь уничтожить и истребить, и ничего более!» Это имело корни в известной риторике А. Гитлера, с постоянными призывами «Убивайте, убивайте, убивайте! Я возьму на себя ответственность за все» и знаменитой фразой: «Я избавлю молодежь от химеры совести».

Избавление от личной ответственности за любые террористические действия в такой супертоталитарной системе, основанной на тотальном, всепроникающем «фюрер-принципе», действительно осуществлялось за счет принятия ответственности за все вышестоящим фюрером. За это отвечали уже не карательные органы, а социально-политические структуры, которые не только идейно обосновывали, но и разъясняли правомерность, и оправдывали террор. На этом основывался не только гитлеровский фашизм: позднее сходные структуры стали использоваться исламской теократией. Прощение всех грехов и вечное блаженство обещал имам Р. Хомейни всем иранским солдатам в войне с Ираком, а иерархическая система мулл исправно отпускала им все грехи (то есть брала ответственность на себя), всем воевавшим.

Действие психологического механизма деиндивидуализации в результате снятия ответственности известно: С. Милгрэм экспериментально показал, что самые обычные люди, подчиняясь приказам того, кого считают начальником, «властью», могут спокойно совершать страшные поступки, вплоть до умерщвления на электрическом стуле своих товарищей, и не осознавать этого[70] Для солдат и работников карательных органов, полицейских обычно в наибольшей степени характерна деиндивидуализация. Снижение чувства собственной уникальности, отличия себя от других людей ведет и к недооценке этих людей, ценности их жизни. Соответственно, это ведет к большей личной жестокости и готовности выполнять жестокие приказы. За счет действия таких механизмов террор, первоначально в гитлеровской Германии, постепенно стал массовым и хроническим, то есть он превратился в повседневность социально-политической жизни.

Иным был террор в другой тоталитарной системе. Террор в советской партийно-государственной системе («сталинщина») был следствием, прежде всего, внутренней

'

борьбы за власть и патологической структуры личности самого И. В. Сталина. Если первый этап активного советского террора (1918-1921 годы) был почти аналогом террора якобинского, преследуя, в первую очередь, цели сохранения власти и ликвидации социально-экономического хаоса (в целом, он завершился с началом нэпа и формальной ликвидацией ВЧК в 1921 года), то второй этап лишь только отчасти был аналогом термидорианского террора.

В отличие от террора термидорианского, сталинский террор был не только средством борьбы с «неоякобинцами» (соратниками В. И. Ленина и, в еще большей степени, Л. Троцкого), но и способом утверждения личной власти, самореализации психологической структуры своей личности. Л. Троцкий писал: «Всякий, сколько-нибудь знакомый с историей, знает, что каждая революция вызывала после себя контрреволюцию, которая, правда, никогда не отбрасывала общество полностью назад, к исходному пункту, в области экономики, но всегда отнимала у народа значительную, иногда львиную долю его политических завоеваний. Жертвой первой же реакционной волны являлся, по общему правилу, тот слой революционеров, который стоял во главе масс в первый, наступательный, «героический» период революции. Уже это общее историческое наблюдение должно навести нас на мысль, что дело идет не просто о ловкости, хитрости, умении двух или нескольких лиц, а о причинах несравненно более глубокого порядка»[71].

Конечно, находясь в явном плену марксистских конструкций с их настоятельным поиском «объективных причин», а также реминисценций французской революции, Л. Троцкий видел лишь только часть причин сталинского террора. Опасаясь невольно возвеличить личность И. В. Сталина, он сводил все причины к «объективным истокам», целенаправленно игнорируя личностный фактор: «Сталин, второстепенная фигура пролетарской революции, обнаружил себя как бесспорный вождь термидорианской бюрократии, как первый в ее среде - не более того».

В отличие же от Л. Троцкого, для И. В. Сталина именно личностный фактор был на первом месте - об этом говорят хотя бы многочисленные направлявшиеся из Москвы террористические акты против самого Л. Троцкого и, в итоге, обстоятельства его убийства. Первоначально для И. В. Сталина важнейшим был индивидуальный террор против соперников в борьбе за власть. И уже тогда он бывал очень жесток. Вновь из Л. Троцкого: «...уже в 1926 году Крупская говорила в кругу левых оппозиционеров: «Если бы Ильич был жив, он, наверное, уже сидел бы в тюрьме».

По ходу острой борьбы за власть, И. В. Сталин чувствовал необходимость на кого-то опираться. Тут ему и подвернулась та самая бюрократия, созданием которой он же и занимался, отвечая в партии за организационную работу. Сталин решал личные вопросы. Между тем бюрократия твердила: «Оппозиция хочет международной революции и собирается втянуть нас в революционную войну. Довольно нам потрясений и бедствий. Мы заслужили право отдохнуть. Да и не надо нам больше никаких «перманентных революций». Мы сами у себя создадим социалистическое общество. Рабочие и крестьяне, положитесь на нас, ваших вождей!»[72] После этого И. В. Сталин создал новую риторику, основанную на идее победы социализма в одной, отдельно взятой стране посреди враждебного окружения, и провозгласил тезис о нарастании классовой борьбы по мере продвижения к социализму. Только после этого неизбежным стал массовый внутренний террор.

При политико-психологическом рассмотрении ни в коей мере нельзя недооценивать роль и значение личностно-психологического фактора. Г. Тард считал, что масса сама находит себе лидеров, как бы «выталкивая их из себя». Г. Лебон выделял четыре типа «вожаков» толпы. Первый тип - «апостолы», «проповедники». Это - В. И. Ленин. Второй тип - «фанатики одной идеи». Вот он, Л. Троцкий. Третий же тип, по Г. Лебону, «принадлежит к обширной семье дегенератов. Занимая благодаря своим наследственным порокам, физическим или умственным, низкие положения, из которых нет выхода, они становятся естественными врагами общества, к которому они не могут приспособиться вследствие своей неизлечимой неспособности и наследственной болезненности. Они - естественные защитники доктрин, которые обещают им и лучшую будущность, и как бы возрождение». Этому типу мало свойствен фанатизм. Все решает личная заинтересованность. По своей сути, это лица с комплексом неполноценности, стремящиеся гиперкомпенсировать, преодолеть его с помощью массы, которую они хотят возглавить. Тут и следует вспомнить происхождение, детство, а также явную личную физическую ущербность И. В. Сталина (сухорукость, лицо в оспинах и т. п.).

Третий тип может переходить в четвертый, обычно идущий на смену предыдущим «вожакам», овладевающий массой после того, как ее сформировали и основательно «разогрели» фанатики - тиран или диктатор. Это лидер, подбирающий власть и пользующийся плодами того, что уже сделала для него возглавлявшаяся другими толпа. Он может сочетать в себе некоторые черты предшествующих, но не это главное. Он умеет заставить массу полюбить себя и возбудить боязнь к себе.

«За Суллою, Марием и междоусобными войнами выступали Цезарь, Тиберий, Нерон. За Конвентом - Бонапарт, за 48-м годом - Наполеон III»[73]. Собственно говоря, тот же самый путь проделал и И. В. Сталин. По 3. Фрейду, масса «уважает силу, добротой же, которая представляется ей всего лишь разновидностью слабости, руководствуется лишь в незначительной мере. От своего героя она требует силы, даже насилия. Она хочет, чтобы ею владели и ее подавляли, хочет бояться своего господина»[74].

Добавим ко всему сказанному еще и откровенные психопатологические черты личности И.В. Сталина, даже диагностированные В. Бехтеревым при личном осмотре вождя, и логика его перехода от террора индивидуального к массовому станет более понятной. Подчеркнем, однако, что, в отличие тотального нацистского, системного террора, сталинский массовый террор носил, прежде всего, личный характер. В отличие от гитлеровского принципа «фюрерства», разделявшего ответственность за террор по вертикали власти, сталинская тоталитарная система в большей степени основывалась на монократических решениях одного вождя, его симпатиях и антипатиях. И. В. Сталин намного ближе к Сулле - он «периодически вспоминал» тех, кто должен был попасть в проскрипционные списки НКВД.

Разумеется, несмотря на вполне определенные различия, практика «гитлеризма» и «сталинщины» объединяется превращением террора в повседневный инструмент социально-политической жизни, а также, впервые, выработкой механизмов реального массового террора. Террор при тоталитаризме становится массовым в двух смыслах: как в отношении массовости числа жертв террора, так и в отношении массовости его исполнителей - карательных органов.

Террор и демократия. Аксиоматически подразумевается, что социальная, политическая, экономическая и всякая другая повседневная практика развитой демократии, «открытого общества», «правового государства», плюралистической идейной жизни просто несовместима с террором и терроризмом. Теоретически демократия предоставляет всем людям такое количество разнообразных возможностей, что, вроде бы, нет никакой необходимости прибегать к крайним, жестким, террористическим средствам социально-политического действия. Тем более что их вроде бы не провоцирует государство - ни в пользу его, ни против него.

При этом, безусловно, игнорируется даже тот очевидный факт, что проявления индивидуального террора вполне имеют место даже при самой образцовой и развитой демократии - вспомним так до сих пор и не раскрытое убийство президента США Дж. Ф. Кеннеди в ноябре 1963 года. Тем более постепенно вытесняется на периферию сознания еще недавно вполне массовый расовый (Ку-Клукс-Клановский) террор в США, апофеозом которого стало убийство М. Кинга в апреле 1968 года. С течением времени, для развитых демократий (за исключением Великобритании, хронически страдающей от жесткого терроризма Ирландской республиканской армии, и Испании, периодически раздираемой сепаратистским терроризмом баскских террористов) внутренние проявления террора стали забываться. Сменившей его реальностью стал внешний по отношению к ним, «международный терроризм».

Не только в США, но и, скажем, в современной России ныне принято говорить о «внутренних проявлениях международного терроризма» (именно так, например, квалифицировались действия чеченских боевиков, в частности захват больницы в дагестанском городе Кизляре боевиками С. Радуева, на судебном процессе против него в Махачкале в ноябре 2001 года). Понятно, однако, что существуют определенные общие социальные, экономические, политические и, тем более, социально-психологические корни вооруженных выступлений в негритянских гетто в США, например, в 1968 году, и террористических актов исламских боевиков против тех же США в 1990-2000 годах - точно так же, как и выступлений чеченских боевиков против России.

Есть и другие, более экзотические примеры. В декабре 2001 года в краевом суде Приморья судили четырех членов российского отделения японской экстремистской религиозной организации (секты) «Аум синрике». Москвичи Д. Сигачев и Д. Воронов, жители Подмосковья Б. Тупейко и Приморья А. Юрчук обвинялись в терроризме, незаконном приобретении и хранении оружия, изготовлении взрывчатых устройств. Летом 2000 года обвиняемые планировали приехать в Японию под видом туристов и провести серию террористических актов с захватом заложников, чтобы вынудить руководство страны освободить из тюрьмы лидера «Аум синрике» Секо Асахару. При аресте у них нашли автомат, несколько пистолетов, самодельное взрывчатое устройство, фотографии с видами японских городов с указанными местами терактов и письмо к премьер-министру Японии с требованием освободить Асахару. Как считают правоохранительные органы, несмотря на кажущуюся нереальность осуществления задуманного, сектанты представляли реальную угрозу для общественной безопасности. Д. Сигачев и Б. Тупейко ранее проходили по другому уголовному делу: стремясь пополнить кассу своей организации, они совершили «экс», убив при этом человека[75].

Так что демократическая Россия не отстает от Запада, и даже готова «помочь» Японии.

Прежде чем переходить к рассмотрению корней терроризма, отметим некоторые общие особенности демократии, связанные с террором. Наиболее существенным является тот факт, что демократия, действительно, специально не порождает (или делает это в самой минимальной степени) и откровенно не провоцирует терроризм как особый социально-политический феномен. Однако, руководствуясь незыблемостью прав и свобод человека, она создает столь широкие и многообразные рамки для поведения людей, что именно за счет этого неизбежно возникают очень удобные возможности осуществления террористических актов для уже сформировавшихся террористов. Кроме того, всем хорошо известно, что от теоретических намерений до их практической реализации - дистанция огромного размера. Понятно, что любая, даже самая совершенная демократия в мире не может обходиться без насилия. Насилие же всегда связано с террором.

Осознание этого в США наступило после террористических актов 11 сентября 2001 года. При всей светлости идеалов индивидуальной свободы, практика их реализации дает террористам слишком много возможностей. История показывает, что террор является действительно объективно лишь нейтральным инструментом социально-политического действия, который может быть применен как государством, так и против него. Причем чем больше используется террор государством, тем меньше остается возможностей для террора против государства. То есть чем более тоталитарно государство, тем меньше в нем антигосударственного терроризма. Уже говорилось, что тоталитарные государства достигали наибольших успехов в борьбе против криминального террора. Известно и другое: например, на Гитлера (явного монократа, фюрера и символа нацистского «Третьего Рейха»), при неизбежном наличии массы недовольных им людей, было произведено всего лишь одно, причем неудачное покушение («заговор генералов» в 1944 году). О попытках покушений на И. В. Сталина вообще ничего не известно.

Развитое демократическое общество минимизирует как государственный, так и антигосударственный террор, добиваясь определенного равновесия этих двух чаш весов. Однако всякая открытая борьба с антигосударственным (даже сугубо внешним, «международным») террором почти неизбежно ведет к тоталитаризации общества и усилению государственного контроля над его гражданами, то есть к ущемлению индивидуальных прав и свобод, что неизбежно рассматривается как шаг к возможному государственному насилию над индивидами.

Сразу после террористических актов в Нью-Йорке и Вашингтоне в сентябре 2001 года в американском обществе возникла серьезная дискуссия относительно возможности введения новых, более жестких государственных мер по предотвращению террора, связанных с усилением контроля над гражданами. В частности, это касалось проблемы введения так называемой национальной идентификационной карты (современный вариант паспортизации населения). Такого рода карты существуют во многих государствах и в разных вариантах. Германия, пережившая нацистский тоталитаризм, исповедует минималистский подход: в личную карту гражданина записана базовая информация, включающая имя, место рождения и цвет глаз. Малайзия, напротив, в 2001 году запустила программу, в рамках которой планируется выдать два миллиона «многоцелевых карточек» только в Куала-Лумпуре. Компьютерный чип позволяет использовать такую карточку как водительские права, платежное средство, карточку национальной медицинской службы и традиционный паспорт. Причем это - только начало.

Современные цифровые технологии позволяют разместить на идентификационной карте данные о криминальном прошлом человека, иммиграционную информацию и многое другое. Фактически этих сведений может быть так много, что карточка станет портативным личным файлом человека. В США многие озабочены тем, что введение идентификационных карточек толкнет страну на скользкий путь. В конечном счете, говорят критики этой идеи, карточки могут лечь в основу создания новых баз данных. Начиная, например, с карточки малазийского образца, власти могут потребовать, чтобы информация считывалась всякий раз, когда люди что-то покупают, отправляются в путешествие или ведут поиск в Интернете. Таким образом, будет накоплен огромный массив самых разных сведений о гражданах, включая и те, которые гражданин не хотел бы афишировать.

Это - одна точка зрения. Популярный журнал «Бизнес-уик» писал: «США вступают в новую фазу войны с террором. И полезно помнить о сценарии в духе Оруэлла, хотя бы как о свете маяка, предупреждающего об опасности впереди. Приятно также осознавать, что принципы защиты неприкосновенности личной жизни, разработанные в прошлом, все еще актуальны в новом мире. Надзор и наблюдение находятся под контролем закона, который требует ставить граждан в известность о том, что проводится какая-то проверка, и который дает гражданам право исправить неверную информацию о себе. Это лучшая гарантия того, что, пытаясь поймать следующего Халида Адь Мидхара, мы не получим в итоге вместо него нового оруэлловского Большого Брата».

С другой стороны, даже люди, давно активно выступающие в защиту гражданских прав, сегодня уже постепенно пересматривают свои взгляды. «Я просто автоматически отвергал идею таких карточек, - говорит профессор-юрист из Гарвардского университета А. Дершовитц. - Теперь же я должен все это обдумать заново»[76] Ситуация изменилась: налицо угроза личной безопасности. Террор дает результаты, вселяя страх в людей, уже почти готовых пойти на определенные ограничения демократии. Возникает вопрос: на какие ограничения они готовы? 19-24 сентября 2001 года социологическая служба Гэрриса[77] провела телефонный опрос на тему: что думают американцы о неприкосновенности личной жизни и где проходят допустимые границы этой неприкосновенности. Из полученных результатов достаточно отчетливо видны границы представлений американцев о демократии и, соответственно, их готовности поступиться демократией и индивидуальными свободами под влиянием страха. Вот они, эти границы, представленные по убыванию числа согласных с тем или иным ограничением:

  За Против Не знают
Использование технологий распознавания лиц в местах скопления людей, на публичных мероприятиях 86% 11% 2%
Более тщательный мониторинг банковских операций и операций с кредитными картами, чтобы обнаружить источники финансирования террористов 81% 17% 2%
Введение национальной идентификационной карточки 68% 28% 4%
Более широкое применение камер телевизионного наблюдения на улицах и в публичных местах 63% 35% 2%
Подключение правоохранительных служб к чатам и форумам Интернета 63% 32% 5%
Расширение мониторинга со стороны правительственных служб сотовых телефонов, электронной почты, перехвата сообщений 54% 41% 4%

Пока в Соединенных Штатах шли споры о том, насколько государство должно или может посягать на права личности и вмешиваться в частную жизнь после событий 11 сентября 2001 года в рамках контртеррористических акций, в Европе вопрос уже был давно решен. Когда речь идет о противостоянии личности и государства, в Европе всегда побеждает государство: упор традиционно делается на важности и возможности полицейского и государственного вмешательства, а степень свободы граждан значительно уступает американским нормам. Культура уважительного отношения к правительству в Европе дает возможность нарушать права скорее правительству, чем гражданам.

Опираясь на это, после событий 11 сентября правительства большинства стран еще больше ограничивают свободу личности. Так, например, Франция, и без того имеющая наиболее серьезную систему полицейского контроля в Евросоюзе, вводит новые стандарты: теперь полиция получает расширенные права по проведению обысков в автомобилях и домах без ордера. Все телекоммуникационные операторы в Интернете должны сохранять в течение года всю документацию, чтобы предоставить жандармам, например, возможность выяснить, на какие web-сайты вы заглядывали в последние месяцы. Французские юристы делают вывод, что некоторые аспекты новых законов явно нарушают основополагающие права личности.

Еще более сильный пример - Голландия, имеющая репутацию наиболее свободной страны во всей Европе. «Граждане, по существу, находятся здесь под очень жестким контролем. Голландцы обязаны иметь SoFi, социально-финансовый номер для уплаты налогов и установления личности. Голландская полиция за год устанавливает в среднем в четыре раза больше подслушивающих устройств, чем все федеральные органы США. Голландцы очень терпимые люди, и поэтому система наблюдения действует эффективно. О голландской модели мечтают все правоохранительные органы»[78].

Сравним с данными социологических опросов россиян. По данным фонда «Общественное мнение», после террористических актов против США осенью 2001 года 54 % россиян были согласны с тем, что ради безопасности американцам следует ужесточить контроль и ограничить гражданские свободы в стране, 29 % не согласились с этим, а 17 % затруднились с ответом. 61 % россиян согласны с тем, что аналогичные шаги следует предпринять и России, 29 % не согласны, 10 % затруднились с ответом[79]. То есть между свободой и безопасностью народы уверенно выбирают безопасность.

«Главный вопрос заключается в том, до какой степени возможен компромисс между свободой и безопасностью. Верно то, что широкое использование подслушивающих устройств и средств слежения дает европейским полицейским силам преимущества перед их американскими коллегами по поиску скрывающихся террористов. Но, помимо выявления банды Баадера-Майнхофа, тайно действовавшей в Германии в 1970-е годы, организации баскских националистов ЕТА в Испании и ИРА в Великобритании, Европа ничего не смогла сделать против угрозы терроризма - несмотря на чрезмерные права, предоставленные правоохранительным органам»[80].

Верно, однако, и другое: то, что в Европе в последние десятилетия не было ни одной серьезной попытки осуществления террористических актов, сколько-нибудь сравнимых по масштабу с теми, что осуществились в США. Таким образом, логика доказательства «от противного» подтверждает уже сказанное: чем больше государство предоставляет гражданам индивидуальной свободы в рамках демократии и чем меньше контроль государства, тем, соответственно, больше возможностей для организации террористических актов. Придется согласиться: «В условиях демократии значительно сокращается основа для насильственных средств осуществления власти и овладения ею. Однако демократия отнюдь не имеет иммунитета против политического насилия, и в политической жизни демократических государств оно не исключено... демократизирующееся общество не только унаследует предшествующие отношения, но при активных усилиях деструктивных антидемократических сил не способно избежать насилия, в том числе с применением вооруженных сил в решении внутренних и внешних вопросов»[81]. Это верно и в отношении террора - крайней степени насилия.

Проблема осложняется тем, что борьба с терроризмом и сужение демократии связаны между собой не только прямыми, но и обратными связями. Несколько лет тому назад Л. Гозман был вполне категоричен: «Для защиты от террористов государство должно усилить роль спецслужб, пойти на ограничение ряда гражданских прав. Это неизбежно приводит к изменению политической атмосферы самого общества, к его тренду от демократии к авторитаризму. Правда, после обезвреживания террористических групп гражданские права восстанавливаются, а чрезвычайные полномочия спецслужб отменяются. И тогда появляются новые террористические группы. Круг замыкается». Вот именно. Между тем люди хотят не временных антитеррористических действий, а постоянной защищенности от террора. Значит, в современном мире, по мере развития терроризма, приходится признать пределы развития демократии. Видимо, это неизбежно - и люди готовы признать такие пределы. К тому же не все зависит от людей. Ведь однажды созданные (даже временные) антитеррористические структуры так быстро не ликвидируешь - возникнув, они становятся частью жизни общества и, как любые силовые структуры, начинают вносить свой вклад в развитие авторитаризма.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: