Глава четвертая. Был август. Четвертый месяц без войны

Был август. Четвертый месяц без войны. Мы стояли в небольшом старом городе Стендале, доставшемся нам от союзников американцев: согласно установленной в Потсдаме демаркационной линии, они отошли отсюда за Эльбу. Деревянный забор, сколоченный поперек проезжей части, преградил движение по улице, где разместился наш штаб в коттеджах, глядевших окнами на бульвар. Там бегали взапуски немецкие дети и на лавочках сидели прямые старухи в черных шляпах и нитяных перчатках, шептались о чем-то своем, давнем, что случалось с ними еще до того, как стряслась та, Первая мировая война.

Отставной железнодорожный чиновник мелкими твердыми шажками пересекал бульвар и лез напролом сквозь гущу кустов, отделяющих бульвар от нашей улицы. Он появлялся откуда-то, где ютился, отселенный с семьей. В потертом костюме, в котелке, сухонький и напряженный, он под каким-либо предлогом входил в свой дом, который мы заняли, в надежде своим появлением унять разруху и хаос. Скатанные и зашитые в чехлы ковры стояли в углах комнат. Однако в душных сумерках летала моль. Стеклянная горка с тонкого фарфора кофейными чашечками, которыми мы пользовались при чистке зубов, имела теперь на полочках прогалинки, и чашечки обнаруживались в ванной комнате на краю умывальника, откуда их, не желая того, легко было нечаянно смахнуть на кафельный пол. Печально и призывно плодоносил маленький сад при доме.

Где-то невдалеке, на мосту или у рыночной площади поздним вечером, случалось, шагнет навстречу одинокому прохожему солдат: «Часы! Сымай!» За мародерство теперь наказывали.

Смуглая, как индианка, с мальчиковой узкой спиной, с черной челкой прямых волос, в короткой разлетавшейся юбчонке, недавняя машинистка гестапо легко и дерзко перелезала через забор, готовая сгинуть иль пригодиться, и шла по «нашей» улице упругой, авантюрной походкой, посверкивая голыми глянцевыми ногами, повесив на руку за резинку широкополую малиновую шляпу. Шляпы все еще были в моде.

Голодные беженцы весь день сидели на земле на площади у ратуши.

Солдаты-победители, разомлевшие на солнцепеке, цепляли на приблудившихся собак длинные нитки драгоценного жемчуга, извлеченные из разбитого бомбой ювелирного магазина еще в походе, и вяло забавлялись, следя, как в этих странных, невесомых ошейниках, мотавшихся у них по груди и взлетавших при беге, мельтешась перед мордами, раздражая, собаки носились как угорелые, пока нитка не рвалась и жемчуг не разлетался вдрызг по мостовой. Тогда собаки возвращались к солдатам и терпеливо ждали, чтобы им бросили чего-нибудь поесть, и потом бродили с застрявшими в шерсти ошметками ниток, унизанных жемчужинами.

Едва знакомый шофер полуторки – может, раз или два всего-то и доводилось ездить на его машине, – окликнул меня на улице: «Товарищ лейтенант, обожди!» – и вручил письмо, сказав, чтобы прочла на досуге. Он письменно предлагал выйти за него замуж, обещая благоустроить мою жизнь на основе домика в Сочи, которым владел пополам с сестрой. Письмо было проникнуто уверенностью в моем ответном согласии, но он нисколько не был ни обескуражен, ни задет, не получив его, и после того мы при встрече останавливались и болтали теперь уже приятельски, не касаясь содержания письма, но ощущая какую-то связь, зная про наши с ним дела и друг о друге сверх того, что известно остальным.

Он донашивал гимнастерку рядового фронтового водителя, мирные дни придавали ему уверенности в себе: вот-вот он снова будет крутить баранку в курортной зоне, владея среди всеобщей на родине разрухи половиной дома на модном черноморском побережье.

Сколько нас, мужчин, всего-то уцелело, а сколько вас, женщин, на родине ждут мужчин, наверно, мысленно обращался он ко мне, сознавая свое неизмеримое теперь превосходство. Не всем достанутся. Обездолила вас проклятая война.

И может, он от души снизошел к незадачливым, на его взгляд, моим обстоятельствам, подставлял плечо.

Когда возник однажды сержант с фотоаппаратом, он крикнул:

– Эй, щелкни!

И на запечатлевшей нас с ним фотокарточке надписал обычные, ходовые в войну слова расставания: «Пускай не я, но образ мой всегда находится с тобой».

Пожилой, невзрачного вида лейтенант – на всем пути он лишь выдавал нам ежемесячное денежное довольствие – до самой последней поры был застенчив, тушевался, должно быть, сознавая незначительность и даже курьезность своей должности бухгалтера в штабе действующей армии. А теперь его всколыхнуло. Никакого комплекса. Помогло дорожное происшествие. На шоссе мчавшийся навстречу «студебеккер» внезапно затормозил перед ним, пешеходом. Как бывало теперь на дорогах, из кабины с приветствием выскочил огромный негр водитель. Подхватил его, тщедушного, на руки, пламенно прижал к груди, выражая восхищение Красной Армией, и в упоении подбрасывал бухгалтера вместе с его портфелем в воздух. Натерпевшись страха, уцелев – не грохнулся о бетон шоссе, – застенчивый бухгалтер вдруг ярко ощутил свою причастность к героическим событиям войны. Прежде чем скрыться в них, хозяин властно велит Трудди вернуться – здесь собаки на редкость дисциплинированны, и пес семенит, свесив хвост, назад к дому. Хозяин, придерживая на голове котелок, скрывается в кустах. Тогда пес, поозиравшись, нервно вихляя, трусит к кухне победителей.

В Познани при мне позвонили по телефону из соседней дивизии посоветоваться, как быть: двое солдат изнасиловали немку. Полковник мгновенно решительно отреагировал: расстрелять перед строем. Только так и мыслилось – однозначно. Пресечь недопустимое! Но полковник отстал от жизни, застряв в Познани. На пути по Германии – уже допустили. Когда я попала в Германию, уже поутихло, и о том, как оно было, я услышала от немцев. Вспоминать об этом мучительно.

Какое-то время после Берлина Ветров все еще не хотел смириться с тем, что обнаружение Гитлера остается негласным. К нам тогда зачастил корреспондент «Правды», чувствуя, что происходит у нас что-то важное, но не зная, что именно. И однажды, это было еще в Берлин-Бухе, Ветров разрешил ему присутствовать на нашем повторном опросе главных свидетелей опознания – дантистов Гитлера. Он решился на этот рискованный шаг в надежде, что корреспонденту «Правды» удастся осветить факт смерти и обнаружения Гитлера. Но время шло, печать безмолвствовала. Оставалось одно – вернуться к биологии. И он стал действовать со свойственной ему целенаправленностью. Снова он не мыслил жизни без поставленных себе и осуществляемых задач.

Название этого города – Стендаль. Немцы произносят Штендаль, ну а для нас, помнивших, что именем города назвался Анри Бейль, стоявший здесь с наполеоновскими войсками, для нас он Стендаль. Если все это происходит, значит, война окончательно кончилась.

Здесь, в этом странно уцелевшем городе, что достался нам от американцев, действуют магазины, ателье, где шьют платья, кафе, бассейны. Война напоминает о себе каждый вечер, когда в распахнутых окнах уже видны горожанки – облокотясь о цветные подушки, положенные на подоконник, они привычно отдыхают после целого дня домашней работы. В эти часы в город возвращается колонна пленных, стуча тяжелыми подошвами о торец, оглашая узкие улицы гулом поражения. Пленным – это все же лучше, чем быть мертвым. Но это недостаточно сносно, чтобы быть живым.

Вечером из раскрытого окна ближнего дома доносится Вертинский – трофейная пластинка. Это вместо тихого свиста такой вот сигнал к тайному свиданию. Мы теперь два состава на узкоколейке. Один уступает другому дорогу, еще не зная, каково держать путь в прорву дней, не перекликаясь гудками, не слыша.

…Как прославлять победу? Прославлять даруемую ею жизнь, которой мы еще не коснулись? Бурливое чувство жизни, всколыхнувшись с победой, опадало. Заявив себя политическим узником, он без промедления принялся поправлять свои дела. Обосновался в гостинице «Schwarzer Adler» – «Черный орел», загнав в угол законную владелицу. Он облюбовал это ухоженное заведение, потому что пропавший без вести хозяин его был заметным в городе нацистом, и теперь этот тип, звали его вроде бы Ганс, а фамилия затерялась, осуществлял скрытно и безнаказанно экспроприацию. Вдова-владелица, маленькая, кругленькая, проводила теперь бездеятельно день в полутемном уголке своего ресторана под видом сотрудницы, а на деле под домашне-ресторанным арестом. Персонал был сменен и зорко присматривал за ней. Шеф-повар, лагерный собрат Ганса, горбатый силач с красной, веселой, продувной физиономией, мог приготовить любое немыслимое по тем временам блюдо, не считаясь ни с какими нормами и строгими ограничениями рациона. Откуда только что бралось! Цвело у «узника» Ганса семейство с малолетними детьми, которые, по-видимому, зачаты по почте, если верить, что отец их так долго отсутствовал.

В Стендале открылся театр, и нежная актриса с рассыпчатыми пепельными волосами напевала о чем-то таком, что было еще до нацизма. С экранов Марика Рокк, «Девушка моей мечты», в шиншилловой шубке, растравляла соблазнами красивой жизни. «Узник» Ганс снаряжал команду нанятых им женщин под Потсдам за шампиньонами. Молодые немцы ходили в обнимку с немками, словно нас тут не было вовсе. В заведенный издавна час, закрыв гешефты и офисы, немцы расходились на обед, приветствуя встречных знакомых: «Mahlzeit!» Воткнув в землю лопаты, дорожные рабочие, стоя в уличных траншеях, разворачивали принесенный из дому пакетик и ели свой черствый, бедный хлеб.

Переводчик нужен ежеминутно, но и дела теперь малосущественные. Странная жизнь, какая-то мнимая. Оснастил свою частную коллекцию ценными фотографиями, поделившись ими со мной.

Красная Армия ценой величайших жертв и усилий всего народа пришла в Берлин, окружила город и имперскую канцелярию. Безвыходность ситуации вынудила Гитлера покончить с собой. Обнаружение его – существенный исторический факт – достояние нашего народа, выстрадавшего Победу. Почему же Сталин скрыл от мира этот важный исторический факт? Любой однозначный ответ не будет достаточен. В немалой степени ответ таится в самой натуре Сталина, в неоднозначном восприятии им Гитлера, в примеривании к себе тех или иных сходных ситуаций, в опустошении, которое он мог испытать, утратив своего ненавистного и притягательного врага, в противостоянии которому проходили для него дни и ночи войны, и еще во многом, что составляет психологический комплекс Сталина. В эти дебри я здесь не вхожу.

Были и явственные прагматические побуждения, в том числе первоочередные. Близилась Потсдамская конференция.

Враг внешний, как, впрочем, и внутренний, – непременный фактор созданной Сталиным системы. Ему претила разрядка. Тем меньше оснований для нее, если Гитлер еще жив, где-то тайно скрывается. Если Гитлер жив, еще не покончено с нацизмом, в мире сохраняется напряжение. Это тактически важным считал Сталин в связи с предстоящими на конференции дебатами с союзниками о послевоенном устройстве мира. И в Потсдаме, спрошенный о том, известно ли что о Гитлере, он уклонился от ответа. С навыком бесцеремонного обращения с фактами, принадлежащими истории и, значит, народу, Сталин утаил правду.

Был ли от этого какой-либо выигрыш? Едва ли. Но проигрыш – колоссальный. Политический, моральный.

Со временем в нашей печати стали появляться упоминания о том, что Гитлер покончил с собой в подземелье имперской канцелярии. Об этом было достаточно свидетельских показаний не только у нас, но и у наших западных союзников. Но о том, что он был тогда же нами обнаружен, ни слова. Да и как об этом сказать – выходит, надо признать, что в свое время умолчали, скрыли. Замкнулось. И по-прежнему – тайна.

Как участник, очевидец существенных исторических событий, я испытывала бремя долга – поведать о них людям. И не по своей вине смогла этот долг выполнить только спустя многие годы, сделать достоянием гласности эту «тайну века». Хотя, вероятно, и не исчерпала всего, что надо бы сказать. Соприкосновение с историей, даже просто личное, бесконечно, ведь сколько разных аспектов, и они на расстоянии лет открываются иногда отчетливее и сущность явлений – пронзительнее…

Ветрову больше нечего было здесь делать. В мастерской у немцев ремонтировался его трофейный автомобиль, на котором он готовился отправиться на родину. Вот-вот будет дан ему сигнал, разрешающий отбыть. И уже отчуждение пролегло между нами. Это как в поезде, приближающемся к конечному пункту. Когда дорожные припасы съедены, все личные истории поведаны друг другу, чемоданы выставлены в проход и шарфы уже наброшены на шеи. То временное содружество, что сложилось в пути, распадается. Все разобщены, устремлены поврозь к предстоящим заботам, к волнениям встречи. Но вот из «Черного орла», от братства сомнительных узников краснорожий мощный горбун тащит через бульвар зажаренного поросенка, стоймя стоящего на блюде. Блюдо поддерживает сам хозяин – Вечный Проходимец. И поросенок с помидором в пасти, с воткнутыми в спину морковками и веточками зелени устанавливается во главе прощального стола. Отбывает майор Ветров.

Потом в Москве Ветров раз-другой навестил меня. Получал назначение. Делился заботами, связанными с переездом из Омска. Я передала ему просьбу Клавочки – встретиться. Свидание было им назначено у меня. Было ли такое на фронте, чтобы плакал солдат, покидая деревню, прощаясь с полюбившейся девушкой? Едва ли. На войне мужчины живут войной. Победа – время любить. Вот и плачет Гаврилов.

Я тоже плачу. Я пошла.

У полуторки шумное прощание, напутствия. Поднимаясь в кабину, украдкой последний раз издали поглядела на него. Машина тронулась.

Еще когда мы были в Прибалтике, на глаза попалась одинокая костяшка домино – «дуппель-два». Я разломала ее, половинку – ему, половинку – себе. Эти половинки в шутку – вроде бы зарок никому не ведомого, тайного нашего единения, а вернее, и уже не в шутку, талисманы, что так нужны на фронте. И через полгода, когда побывал в Москве, и через годы, когда мелькал проездом, он «предъявлял» обломок «дуппеля» – знак верности памяти о былом. На какие подвиги снарядила его наша родина с моим талисманом в кармане – не знаю. Он рос в чинах. И этот пустячный обломок – возможно, для него память о том времени, когда был чист, отрешен и смел, как свободный человек. Моя половинка «дуппеля» хранится в шкатулке с орденами.

А тогда-то полуторка повезла меня из Стендаля в штаб фронта, куда приказано было мне прибыть в связи с демобилизацией. В семье у нас неблагополучно, отец ушел от мамы. Профессии у меня никакой. Одно лишь непреклонное обязательство, почему-то возложенное на себя, – писать. И обязательство ли? Скорее – тревожная обреченность. Это очень мало и слишком много для будущей жизни, когда ты один на один со всем, что было и будет, со своими тайнами и слабой верой в толк обычной жизни с дробленой повседневностью.

Еще в мае меня вызвали в штаб Жукова – он размещался тогда на окраине Берлина – переводить пересланные сюда дневники Геббельса, найденные нами в его кабинете в «фюрербункере». Между делом я общалась с телеграфисткой Раей. Ее жених, старший лейтенант Власов, привез ей кое-что из бункера фюрера. При мне она примерила вечернее платье Евы Браун и забраковала его из-за большого декольте, а синие танкетки в картонной коробке – по крышке надписано, видимо, поставщиком: «Бйг Frl. Eva Braun» – «Для фройляйн Евы Браун» – оставила себе. В Потсдаме мы на прощание сидели с Раей в осеннем саду. Был тихий предвечерний час. Немец, хозяин дома, где жила Рая, взобравшись на подставленную к яблоне стремянку, рукой в перчатке осторожно снимал плоды. Все было так, словно глубокий покой сошел на землю. Но в душе его не было.

Оформление документов по демобилизации затягивалось. Но все равно не представлялось возможным уехать домой. Демобилизованные осаждали эшелоны, брали с боя, облепляли крыши. Говорили: пройдут месяцы, прежде чем немного рассосется. Но зачем, боже мой, зачем же из своих уютных городов они ринулись в пучину войн, грабежа, убийства, кровавой авантюры и привели сюда нас?

Тогда в Потсдаме я не знала ни о Цецилиенхофе, где всего лишь за два с лишним месяца до того состоялась конференция союзников. Ни о Гарнизонной церкви – сюда, придя к власти, тотчас явился, надев фрак, Гитлер: позировать фотокорреспондентам у могилы Фридриха Великого, внушать задуренным немцам свое якобы духовное с ним сродство. Не знала я и о дворце этого императора в Потсдаме – Сан-Суси, пострадавшем в войну. Да если б и знала, мне это было ни к чему. Хотелось страстно лишь одного – уехать. Мы все же, невзирая на погоду, приземлились на Ленинградском шоссе, где тогда был аэродром. Я пошатываясь, ступила на родную землю, на родную мою улицу.

1988



Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: